Так был ли маршал Мармон предателем Наполеона?
«Изменник», «палач», «предатель»… так окрестили маршала Мармона соотечественники, разом перечеркнув и забыв все его воинские заслуги и боевые подвиги. Вполне вероятно, что Огюст Мармон, как и некоторые другие наполеоновские маршалы, ярким полководческим талантом не обладал. Во всяком случае он со всей очевидностью доказал это в Испании в 1811–1812 годах, когда возглавлял там португальскую армию. Да и его маршальский жезл, полученный за самое заурядное, не имевшее особого значения сражение, многие современники считали не более чем щедрым подарком, который Наполеон преподнес своему старому соратнику на радостях от одержанной победы над Австрией. Тем не менее отказать в военных дарованиях Мармону нельзя. Он был способным дивизионным генералом, смелым и отважным воином, долгие годы доблестно сражавшимся с многочисленными врагами Франции сначала под революционными знаменами, а затем – под императорскими орлами. Его неординарные в тактическом масштабе военные дарования в наибольшей степени раскрылись в рядах республиканской армии. Мармон обладал также неплохими административными способностями, которые он проявил, управляя в течение нескольких лет Иллирийскими провинциями. Однако все эти достоинства маршала были напрочь забыты соотечественниками, когда весной 1814 года он сдал противнику Париж и перешел со своим корпусом на сторону врага.
Не спасли Огюста Мармона и достижения – для своего народа Огюст Мармон стал подлым изменником, который не заслуживал ни малейшего прощения. Прилепившийся к маршалу ярлык «предатель» перечеркнул для потомков все его заслуги и заставил забыть, что при всех его недостатках это был неординарный человек, который с самых юных дней и до глубокой старости отличался необыкновенными дарованиями, ясностью ума и наблюдательностью. Не случайно Стендаль в книге «Жизнь Наполеона» написал о Мармоне так: «Не защита им Парижа и не его капитуляция в Париже являются тем, что заслуживает особого внимания, а последующие его действия, благодаря которым его имя будет известно отдаленному потомству».
Между тем в исторической литературе широко распространено мнение, что именно измена маршала Мармона повлекла за собой отречение Наполеона в 1814 году. Это суждение поддерживает, например, такой видный исследователь наполеоновских войн, как Дэвид Чандлер, который пишет: «Пришли новости из Парижа, что Мармон открыто перешел на сторону врагов, взяв с собой своих солдат. Это было последним ударом. У Наполеона осталась одна последняя карта: примирившись с мыслью о своем отречении, он попытался обеспечить наследование престола своему сыну».
Однако не все исследователи наполеоновской эпохи безоговорочно клеймят Мармона как предателя, полагая, что прежде чем обвинять человека в столь серьезном деянии, необходимо досконально разобраться, что же на самом деле происходило в драматичные дни марта-апреля 1814 года. Российский историк С. Ю. Нечаев в своей книге «Десять загадок наполеоновского сфинкса» пишет по этому поводу: «Не трудно догадаться, что это ставшее распространенным мнение проистекает от самого Наполеона, неоднократно обвинявшего Мармона в измене и в 1814 году, и в своем знаменитом обращении к народу Франции, сделанном 1 марта 1815 года в бухте Жуан. В этом обращении Наполеон утверждал, что в ходе кампании 1814 года на территории Франции ему сопутствовал успех, что армии союзников были обескровлены и отрезаны от источников снабжения, что они непременно нашли бы свою могилу на бескрайних французских просторах, если бы не „предательство герцога Рагузского, сдавшего врагу столицу и дезорганизовавшего армию“. Это предательство, согласно Наполеону, „изменило судьбу войны“. Это высочайшее мнение было тут же с готовностью подхвачено и начало тиражироваться историками, обрастая при этом многочисленными деталями и нюансами».
Так или иначе, а вопрос о том, был ли маршал Мармон главным виновником наполеоновской катастрофы 1814 года, до сих пор является спорным. Некоторые исследователи утверждают, что падение Парижа было предрешено. О настроениях, царивших в Париже весной 1814 года, сам Мармон писал следующее: «Жители Парижа, в частности, мечтали о падении Наполеона: об этом свидетельствует их полное безразличие в то время, как мы сражались под его стенами. Настоящий бой шел на высотах Бельвиля и на правом берегу канала. Так вот, ни одна рота национальной гвардии не пришла нас поддержать. Даже посты полиции, стоявшие на заставах для задержания беглецов, сами разбежались при первых выстрелах противника». Что касается договоренности о сдаче Парижа союзной армии, Мармон утверждает, что Жозеф Бонапарт, бывший его непосредственным начальником, давал ему право вступать в переговоры с противником.
Эта версия находит свое подтверждение и у Виллиана Слоона, который пишет, что «Жозеф, именем императора, уполномочил Мармона вступить в переговоры», а также что у Мармона «имелись положительные инструкции спасти во что бы то ни стало Париж от разграбления». Но узна5ем, что об этом написал сам Огюст Мармон на страницах своих «Мемуаров», опубликованных в 1857 году: «Мы находились под командованием Жозефа, представителя императора. Он поручил мне оборону Парижа от Марны до высот Бельвиля и Роменвиля. Мортье была поручена линия обороны, шедшая от этих высот до Сены, – писал бывший французский военачальник. – Мои войска, поставленные ночью в Сен-Мандэ и Шарентоне, насчитывали всего 2500 человек пехоты и 800 человек кавалерии. Несколько часов я объезжал местность, на которой мне предстояло сражаться, ведь когда я бывал здесь раньше, мне и в голову не приходили мысли о возможных военных действиях. Затем я вернулся в Париж, но так и не смог связаться с Жозефом Бонапартом. Военного министра мне удалось застать только в десять часов вечера. Генерал Компан, вышедший из Сезана 25 марта в день сражения при Фер-Шампенуазе, к подходу противника находился в Мо. Он взорвал мост в этом городе и получил небольшие подкрепления; его силы увеличились до пяти тысяч человек. Отойдя к Пантену, 29 марта он поступил под мое начальство. Таким образом, у меня стало около 7500 пехотинцев, принадлежащих остаткам семидесяти различных батальонов, и 1500 кавалеристов, а противостоять мне предстояло целой армии, насчитывавшей более 50 000 человек. Я понял важность позиции у Роменвиля, но генерал Компан, отступая, не занял ее, и я не знал, успел ли противник обосноваться там. Ночью я выслал туда разведку из Сан-Мандэ. Офицер, руководивший разведкой, не поехал туда, но доложил мне, будто он видел своими глазами, что противника там еще нет. Впрочем, эта ошибка, это настоящее военное преступление, имело положительный результат и частично стало причиной продолжительности этой памятной обороны, несмотря на огромную диспропорцию в численности войск. Это произошло потому, что я начал наступление, и это придало обороне совсем другой характер. Благодаря этому ложному донесению, я вышел из Шарентона с 1200 пехотинцами, орудиями и кавалерией и рано утром уже был на месте, но оказалось, что противник уже стоял там. Немедленно в лесу, окружавшем замок, начался бой. Противник, удивленный нашей неожиданной атакой, которую он принял за подход основных сил Наполеона, воспринял все с большой осторожностью и начал обороняться. К тому же нам удалось воспользоваться преимуществами позиции и удачно расставленной артиллерией. События развивались с переменным успехом примерно до одиннадцати часов; но затем противник, сделав усилие на своем левом фланге, опрокинул мой правый фланг, и я вынужден был отступить к Бельвилю. Там мои войска сконцентрировались и стали способны оборонять улицы, сходившиеся в этом месте.
Чуть позже, то есть около полудня, я получил от короля Жозефа разрешение на ведение переговоров о сдаче Парижа иностранцам. 30 марта он писал: „Если господа маршал герцог Рагузский и маршал герцог Тревизский не смогут держаться, они уполномочиваются войти в переговоры с князем Шварценбергом и русским императором, находящимися перед ними“».
Из этого очень важного заявления Огюста Мармона следует, что ответственность за капитуляцию должны были взять на себя еще как минимум два человека – Жозеф Бонапарт и маршал герцог Тревизский. Но почему же этих людей никто не упрекает в предательстве и оставлении Парижа? Это один из вопросов, который современные защитники Мармона задают его многочисленным обвинителям. Впрочем, вопрос этот скорее риторический и вряд ли на него когда-либо последует ответ.
Сам Мармон в конце своей жизни скрупулезно задокументировал те трагические события, которые произошли в Париже весной 1814 года. В частности, он дал подробный анализ сражению в столице, которое, по его мнению, впоследствии стало поводом для домыслов и фальсификаций. «Наше положение частично восстановилось, и я отправил полковника Фавье сказать Жозефу, что дела еще не так плохи, и я надеюсь продолжить оборону до наступления ночи. Но полковник не нашел короля на Монмартре. Оказалось, что он уже уехал в Сен-Клу и Версаль, увезя с собой военного министра и всю свою свиту, хотя никакая опасность ему лично не угрожала, – писал бывший военачальник. – Противник с яростью атаковал мою новую позицию. Шесть раз мы теряли, но семь раз вновь захватывали важные пункты на нашем фронте, в том числе башни Брюйерского парка. Генерал Компан слева от Бельвиля с таким же успехом отбивал все атаки, направленные на Пантен. Наконец, противник, информированный пленными о нашей малой численности, понял, что у нас нет никакой возможности для серьезной атаки, и начал разворачивать огромные силы. С высот Бельвиля можно было видеть новые прекрасные колонны, двигавшиеся на все наши позиции и переходившие через канал в направлении Монмартра. Похоже, нас собирались атаковать со всех сторон одновременно. Было уже три с половиной часа: наступил момент воспользоваться разрешением капитулировать, данным мне около полудня. Я отправил трех офицеров в качестве парламентеров. Один из них был очень известен – это Шарль де ля Бедуайер. Его лошадь была убита, трубач тоже убит, и он не смог пересечь фронт противника. Только адъютанту генерала Лагранжа удалось это сделать.
Тем временем я решил проверить, что происходит на левом фланге в Бельвиле. Но стоило мне сделать несколько шагов по большой улице, как я наткнулся на мощную колонну русских. Нельзя было терять ни секунды: любое промедление было бы для нас роковым. В подобном узком дефиле невозможно было оценить всю нашу слабость, и я атаковал, встав во главе горстки солдат вместе с генералами Пельпором и Мейнадье. Первый из них получил ранение в грудь, но, к счастью, не погиб. Подо мной пала лошадь, а вся моя одежда оказалась изрешеченной пулями. Голова вражеской колонны повернула назад.
В этот момент адъютант, ездивший парламентером, вернулся назад в сопровождении графа Паара, адъютанта князя Шварценберга, и полковника Орлова, адъютанта русского императора. Огонь был прекращен. Было договорено, что войска отойдут на свои позиции и будут предприняты меры для эвакуации столицы. Таков анализ хода этого сражения за Париж, которое впоследствии стало объектом столь одиозной клеветы. Это был шестьдесят седьмой бой моего корпуса, начиная с 1 января, то есть со дня открытия кампании; шестьдесят седьмой бой за девяносто дней, причем в условиях, когда я вынужден был сам со шпагой в руке три раза ходить в атаки во главе моих слабых войск. Понятно, с каким постоянным напряжением сил, с какими маршами в самую ужасную погоду, с какой беспримерной усталостью и, наконец, с какими все возрастающими опасностями была связана эта борьба в таком неравенстве сил, придавшем нашему имени славу и величие».
Таким образом, как полагают некоторые из современных исследователей, положение Мармона в Париже больше достойно сочувствия, нежели осуждения. Силы его армии и войска противника были катастрофически не равны, французские солдаты и офицеры измучены постоянными сражениями и переходами. В таких условиях сопротивление было практически бесполезным и только способствовало уничтожению французской столицы. К тому же Наполеон с главными силами армии находился далеко, и ждать помощи было просто неоткуда. Можно ли в подобных условиях предложить вариант более достойный, чем тот, который выбрал Мармон? Задавая этот же вопрос в своей книге «Десять загадок наполеоновского сфинкса», С. Нечаев предлагает высказаться на этот счет самому маршалу Мармону, в мемуарах которого мы читаем: «Я много лет был связан с Наполеоном, и все эти изматывавшие его несчастья вновь стали пробуждать во мне ту самую старую привязанность, которая раньше всегда перевешивала все остальные чувства. Однако, переживая за свою страну и будучи в состоянии повлиять на ее положение, я чувствовал потребность спасти ее от полного разрушения. Для человека чести легко выполнять свой долг, когда все понятно и предписано, но как трудно жить во времена, когда невольно задаешь себе вопрос: а в чем, собственно, состоит этот долг? В тот момент были именно такие времена! Я видел крах Наполеона, моего друга, моего благодетеля, и крах этот был неизбежен, так как все средства обороны оказались исчерпанными. Если бы этот крах оказался отсрочен еще на несколько дней, не повлекло ли бы это за собой развал всей страны, при том, что, избавившись от Наполеона и веря на слово декларациям союзных правителей, можно было вынудить их сдержать данное слово? А если бы военные действия были возобновлены, не освободило ли бы это их от данных обещаний? И все эти действия Сената, единственного органа, представлявшего волю общества, не были ли они единственным средством для спасения страны от полного крушения? И долг добропорядочного гражданина, какова бы ни была его позиция, не состоял ли он в том, чтобы к этому немедленно присоединиться, дабы достичь окончательного результата? Было очевидно, что только сила могла одолеть личное сопротивление Наполеона. Так нужно ли было продолжать оставаться преданным ему в ущерб самой Франции? Как бы ни был глубок мой личный интерес к Наполеону, я не мог не признать его вину перед Францией. Он один создал эту пропасть, поглощавшую нас. И сколько же усилий теперь требовалось, чтобы помешать падению туда! Я испытывал глубоко личное чувство, что я достаточно выполнил свой долг в этой кампании, что я более, чем кто-либо из моих друзей, заплатил в этих страшных обстоятельствах. Это были небывалые усилия, и не оплатил ли я ими все счета Наполеона, не перевыполнил ли своих задач и обязательств перед ним?»
Как известно, многие историки ставили Мармону в вину тот факт, что он начал переговоры с генералом Шварценбергом о переходе на сторону коалиции. Альберт Манфред, в частности, излагает следующую версию событий: «У герцога Рагузского было крайне смущенное лицо. Не без труда он рассказал, что в то же утро 4-го к нему явился посланец князя Шварценберга, предложившего покинуть армию Наполеона и перейти со своими войсками на сторону коалиции. Мармон принял это предложение. Коленкур и Макдональд, сдерживая свои чувства, спросили, подписано ли уже соглашение со Шварценбергом. Мармон это отрицал. Как выяснилось позже, он лгал; он уже совершил акт предательства. Он был в большом смущении. Но он обещал Коленкуру и Макдональду по их предложению уведомить Шварценберга, что его намерения изменились. В присутствии посланцев Наполеона, как рассказывает Коленкур, он дал распоряжения своим генералам не двигаться с места, пока ведутся переговоры. Изменнический акт Мармона вызвал негодование маршалов; но он готов был исправить свой поступок, и в критических обстоятельствах это представлялось главным». Но ведь, как уже не раз отмечалось, разрешение на начало переговоров с Шварценбергом Мармону дал Жозеф Бонапарт! К тому же, как утверждал сам маршал впоследствии, он отказался от договоренностей с Шварценбергом почти сразу. «…мы поехали в генеральный штаб принца Шварценберга (4 апреля), чтобы получить там официальное разрешение на поездку в Париж. В разговоре с этим генералом я отказался от начатых переговоров. И я объяснил ему причины. Мои действия имели целью спасение моей страны, и когда меры, принятые совместно с моими товарищами и по соглашению с Наполеоном, позволили достичь этой цели, я не мог действовать изолированно. Он прекрасно понял меня», – писал в своих мемуарах Мармон.
Таким образом, сам Мармон утверждает, что прекратил начатые и незавершенные переговоры с Шварценбергом, и, как пишет Б. Фролов, «…остается только определиться, верить ему в этом или нет. Во всяком случае, тот же Манфред не утруждает себя доказательствами лжи Мармона, ограничиваясь расплывчатой формулировкой „как выяснилось позже“. В пользу Мармона также говорит тот факт, что во время начатых переговоров маршал требовал от Шварценберга гарантий сохранения армии со всем ее оружием, багажом и боеприпасами, а также гарантий сохранения жизни и свободы Наполеона. Известно письмо, которое Мармон отправил Шварценбергу в ночь с 3-го на 4 апреля 1814 года, в котором говорил, что „готов покинуть со своими войсками армию императора Наполеона при условии предоставления письменных гарантий“».
Как видим, забота о спасении армии, а также желание получить гарантии сохранения жизни императору весьма сложно вписываются в образ подлого Мармона-предателя. «Почему же Мармон вел речь о сохранении армии, ведь ей, казалось бы, уже ничего не угрожало? Все объясняется тем, что Мармон знал, что император, движимый безумными амбициями, собирался 5 апреля начать штурм Парижа, а это означало бы бессмысленное уничтожение остатков армии и самой столицы. А до 5 апреля оставался всего один день. Почему он требовал письменных гарантий для Наполеона? – пишет С. Нечаев. – Не потому ли, что просто был порядочным и все еще преданным ему человеком, очень скоро ставшим преданным им? Заметим, что Мармон не обговаривал никаких личных благ для себя лично. Он думал только о Франции, об армии и о Наполеоне. Весьма странная позиция для изменника родины, не правда ли?»
Значительным и весьма спорным является вопрос и о так называемом переходе 6-го корпуса на сторону союзников, а также о той роли, которую сыграл в этом деле Мармон.
Рональд Делдерфилд характеризует это событие следующим образом: «Переход в отсутствие Мармона шестого корпуса на сторону врага – еще одна загадка в истории этой бурной недели. Даже если допустить, что вины Мармона в том нет, человеком, ответственным за шаг, уничтоживший последние шансы на согласие царя на регентство, остается генерал Суам, временно командовавший войсками Мармона в Эссоне. Вполне возможно, что он действовал по собственной инициативе, вопреки приказам своего начальника. Возможно, однако малоправдоподобно». Впрочем, для Виллиана Слоона, по версии которого главным виновником также выступает генерал Суам, объяснение очевидно: «Из Фонтенбло прибыл ординарец с приказанием Суаму явиться к императору по делам службы. Нечистая совесть рисовала воображению этого генерала всяческие ужасы, а когда затем приехал адъютант Наполеона Гурго и потребовал с Суамом свидания, генерал этот тотчас же предположил, что его непременно арестуют, и страшно испугался. Созвав других, столь же скомпрометированных генералов, он рассказал им о своих опасениях. Немедленно же войска были поставлены в ружье. Около полуночи им отдано было приказание идти вперед».
Аналогичной версии придерживается и Рональд Делдерфилд. Он пишет: «Столкнувшись с вероятностью скорого трибунала и даже расстрела, если посольство Наполеона увенчается успехом, Суам и четыре его товарища-офицера ожидали исхода с понятным нетерпением. Когда из Фонтенбло один за другим прибыли несколько курьеров, требуя немедленного появления Мармона или его заместителя в императорском штабе, беспокойство сменилось паникой. Собрав дивизионных командиров, Суам предложил им действовать сообща и без малейшего промедления. Они должны были выступить в Версаль, тем самым выполнив первый пункт соглашения Мармона с врагом». Что же произошло на самом деле, разобраться сложно. Более того, теперь уже не только трудно, но и не представляется возможным с достаточной точностью сказать о том, действовал ли генерал Ж. Суам по собственной инициативе, вопреки приказам своего начальника, или все его действия были согласованы с Мармоном. Ясно одно – безапелляционно обвинять в этом Мармона, вероятно, все же не следует.
Между тем и сам Мармон позднее утверждал, что перед тем как передать командование, своим подчиненным он отдал приказ самостоятельно ничего не предпринимать. Вот как он говорил об этом: «Перед отъездом из Эссона я объяснил генералам, которым я оставлял командование корпусом (старшему среди них Суаму, а также Компану и Бордессулю), причины своего отъезда. При этом я пообещал им, что вернусь. В присутствии полномочных представителей императора я дал им приказ, что бы ни происходило, не делать никаких движений до моего возвращения». Более того, еще в 1815 году он счел своим долгом ответить на обвинения, объектом которых стал, и официально пояснил следующее: «Генералы двинули войска к Версалю 5 апреля в четыре часа утра, испугавшись за собственную безопасность, угрозу которой они почувствовали после появления нескольких офицеров генерального штаба, прибывших из Фонтенбло 4-го вечером. Действие было произведено, и оно стало непоправимым». В качестве доказательства своей невиновности Мармон привел следующее письмо генерала Бордессуля, написанное в Версале 5 апреля 1814 года: «Господин полковник Фавье должен был сказать Вашему Превосходительству о мотивах, толкнувших нас на осуществление движения, которое мы решили предпринять до возвращения господ принца Москворецкого, герцогов Тарентского и Виченцкого. Мы прибыли всем корпусом полностью. Все без исключения последовали за нами с сознанием того, что мы делаем; при этом мы оповестили войска об этом до начала марша. Теперь, монсеньор, чтобы успокоить офицеров относительно их судьбы, нужно, чтобы временное правительство срочно обратилось к корпусу с заявлением о том, на что он может рассчитывать; без этого можно опасаться, что он не разойдется. Все господа генералы находятся с нами за исключением господина Люкотта. Этот милый господин донес на нас императору». Итак, генерал Бордессуль сообщает Мармону о прибытии корпуса в Версаль. Можно допустить, что характер этого письма свидетельствует о том, что маршал ничего не знал о происходящем в корпусе.
О том, как разворачивались события после выдвижения 6-го корпуса, Огюст Мармон пишет следующее: «Как я говорил в 1815 году, действие было непоправимым. Тем более что с генералом противника не было заключено никакого соглашения. Напротив, я объявил о прекращении начатых переговоров. Таким образом, войска оказались выставленными на милость иностранцев, причем не только ушедшие, но и оставшиеся с императором и лишившиеся прикрытия. Я поехал в Версаль, чтобы провести смотр войск и попытаться объяснить им обстоятельства, в которых они оказались, но не успел я тронуться в путь, как мне сообщили о вспыхнувшем большом восстании. Солдаты кричали, что их предали. Генералы бежали, а войска двинулись на соединение с Наполеоном. Я решил, что должен восстановить дисциплину и спасти их. Ускорив свое движение, я достиг Версальской заставы, где нашел всех генералов; корпус же шел сам по себе в направлении Рамбуйе. Генерал Компан закричал:
– Берегитесь, господин маршал, солдаты встретят вас выстрелами!
– Господа, вы вольны остаться, – ответил я, – если вам так хочется. Что касается меня, то мое решение принято. Через час я либо погибну, либо заставлю их признать мою власть.
Когда я догнал колонну, я увидел много пьяных солдат. Этим нужно было время, чтобы прийти в себя. Я приказал войскам остановиться, а офицерам собраться побригадно слева от колонн. Приказ был выполнен, я спешился и вошел в первую группу офицеров, которая стояла на моем пути. Я говорил эмоционально, с жаром и воодушевлением. Затем в других группах офицеров я повторял то же самое, поручая им передавать мои слова солдатам. В конце концов, корпус взялся за оружие и закричал: „Да здравствует маршал, да здравствует герцог Рагузский!“ Затем он двинулся в район Манта, где я предписал ему разбить лагерь».
Анализируя эти события, С. Нечаев пишет: «…И зачем Мармону вообще было рисковать жизнью и мчаться навстречу взбунтовавшемуся корпусу? Что-то не очень похоже на поведение изменника, которому вполне логичнее было бы избегать встречи со своими обманутыми и возмущенными солдатами и офицерами (как это, кстати, сделали генерал Суам и его сообщники). О каком бунте может идти речь? Почему солдаты кричали, что их предали? Виллиан Слоон, оставаясь верным своей версии генеральской измены, дает следующее объяснение: „Их, однако, уверили, будто к утру они вступят с этими самыми австрийцами в бой, от которого должно зависеть спасение империи. Поверив этому ложному заявлению, солдаты успокоились. Прибыв, наконец, в Версаль и узнав истину, они взбунтовались. Тогда явился маршал Мармон, которому и удалось их застращать и убедить в необходимости примириться с тем, чего нельзя уже изменить“. Ему вторит Рональд Делдерфилд: „Сперва рядовые думали, что им предстоит бой с врагом, но скоро оказалось, что это предположение нелепо, поскольку они прошли между двумя корпусами русской и баварской кавалерии, которая внимательно следила за ними, но не нападала. После рассвета по рядам разнеслась весть о том, что шестой корпус идет сдаваться, и колонны смешались. Рядовые и младшие офицеры были в ярости. К тому времени как корпус дошел до Версаля, в нем разразился открытый бунт и генералам грозили петлей“.
Все совершенно логично, но опять же никак не доказывает вины Мармона, который, по словам Рональда Делдерфилда, „очертя голову примчался из Парижа“ и речь которого „погасила бунт“. Очень важным моментом в опровержении версии о предательстве Мармона является еще и тот факт, что никто из его генералов открыто не обвинил в этом маршала ни сразу после событий, ни позже, ни даже во время Ста дней, когда это стало просто выгодным. Даже генерал Люкотт, не пожелавший идти на Версаль и обвиненный генералом Бордессулем в доносительстве (вспомним: „Этот милый господин донес на нас императору“), даже он на самом деле не предупредил Наполеона о готовящейся измене, хотя, казалось бы, должен был сделать это. Он с остатками своей дивизии укрепился в Корбей-Эссон. Его сказанные при этом слова: „Храбрые никогда не дезертируют; они должны умирать на своем посту“ – были преданы широкой огласке только 7 апреля. Но даже он ни словом не упрекнул ни в чем маршала Мармона».
Между тем, как мы уже знаем, вся вина за произошедшее была возложена на Мармона. Страдавший из-за многочисленных обвинений в свой адрес, бывший военачальник, естественно, пытался на них ответить. В частности, 1 апреля 1815 года в ответ на Жуанское обращение Наполеона он написал: «Ужасное обвинение сделано мне перед лицом всей Европы, и каким бы ни был характер пристрастия и неправдоподобия, содержащихся в нем, моя честь заставляет меня ответить. Это не оправдание, я в нем не нуждаюсь: это правдивое изложение фактов, которое позволит каждому оценить мое поведение. Меня обвиняют в сдаче врагам Парижа, хотя оборона этого города была предметом всеобщего удивления. С жалкими остатками войск я сражался против объединенных сил союзных армий; в течение восьми часов я сопротивлялся на наспех подготовленных позициях, где всякая оборона была невозможна, с восемью тысячами солдат против сорока пяти тысяч; и этот военный подвиг, такой славный для тех, кто принимал в нем участие, осмеливаются назвать предательством! Обвиняя меня, император хотел спасти свою славу, мнение о своих талантах и честь солдат. Ради чести солдат ничего не нужно было делать: она никогда еще не проявлялась так блестяще, как в эту кампанию; но что касается его лично, то он не сможет обмануть ни одного беспристрастного человека, ибо невозможно никак оправдать череду действий, ознаменовавших собой последние годы его владычества. Он обвиняет меня в предательстве! Но я хочу спросить, какова же цена за это? Я с презрением отбрасываю все те отличия, данные мне, которые были даны всей армии. Но имел ли я какие-то особые привязанности к роду Бурбонов? И откуда они могли быть у меня, если я появился на свет лишь немногим раньше того, как они закончили управлять Францией?.. На чем же основаны мои действия? На горячей любви к родине, которая всю мою жизнь поглощала мое сердце и все мои мысли. Я хотел спасти Францию от разрушения; я хотел сберечь ее от махинаций, которые могли привести ее к разорению; махинаций, являвшихся плодами странных иллюзий и гордыни, часто возникавших в Испании, России и Германии, которые могли привести к ужасной катастрофе… Он говорит, что враги оказались отрезанными от ресурсов, и меня обвиняет в том, что я спас их. Это я – их спаситель, я – всегда сражавшийся против них с такой энергией и постоянством, я – уже связавший свое имя с главнейшими успехами этой кампании и уже защищавший Париж в боях при Мо и Лизи! Признаем же, что тот, кто так помог иностранцам в их операциях и сделал бесполезной самоотверженность стольких хороших солдат и офицеров, это на самом деле тот, кто с тремя сотнями тысяч человек решил завоевать всю Европу от Вислы до Каттаро и Эбро, в то время как на защиту Франции оставил лишь сорок тысяч солдат, собранных впопыхах… Я служил императору Наполеону с рвением, постоянством и самоотверженностью в течение всей своей жизни, и я отдалился от него только ради спасения Франции, когда один лишь шаг отделял ее от бездны, им же открытой. Я не считался ни с какими жертвами, когда речь шла о славе или спасении моей страны, хотя порой это было тяжело и мучительно больно! Кто еще больше меня игнорировал личные интересы и был движим одной лишь главной целью? Кто заплатил за это большими страданиями, опасностями и лишениями? Кто показал в своей жизни больше бескорыстия, чем я? Моя жизнь чиста, это жизнь доброго гражданина, а ее хотят запятнать позором! Нет, столько непрерывных лет чести отметают это обвинение так, что те, чье мнение чего-то стоит, откажутся в это поверить…»