Сдержать слово
Сдержать слово
Офицер, тем паче кавалер, и перед старшими, и перед нижними чинами слово держать обязан, ибо слово это честь и благородство его возвеличивает, перед людьми и Богом!
Адмирал В. И. Истомин, герой обороны Севастополя
Четвертый курс, я, как и положено разжалованному старшине роты, начал не очень радостно. Начальник факультета, сильно раздосадованный тем, что так и не смог выпереть меня из стен родного училища, почесал свою скандинавскую бородку и принял поистине соломоново решение. Дабы не искушать судьбу и не получать в дальнейшем лишние седые волосы в той же бороде, он учредил список курсантов факультета, которых категорически запрещалось отпускать в увольнение. Под любым предлогом. Я занимал в этом списке почетное третье место. Бронзовая медаль. Таких орлов по факультету набралось человек двадцать пять. Этот список повесили, словно образ в старорусской избе, в красный угол рубки дежурного по факультету. Самого же дежурного обязали в дни увольнений каждые 2 часа строить этот отдельный контингент перед рубкой. Затем пересчитывать по головам с обязательным голосовым сигналом от проверяемого и строгим визуально-осязательным осмотром на предмет винных паров.
Особой радости как нам, так и дежурным это нововведение не доставило. Мало того, что в назначенное время нам независимо от того, спишь ли ты, или, к примеру, гарцуешь на танцульках в учебном корпусе, надо было нестись сломя голову к рубке дежурного, так еще и утром воскресного дня, когда всем нормальным кадетам сладко спалось, ты все равно натягивал форменку и брюки, и, рыча проклятья, плелся к дежурному на очередное опознание. Дежурным, в большинстве своем, тоже это дело было в явную тягость. Были, конечно, и ретивые служаки, трубившие факультету большой сбор по поводу и без повода, но в подавляющем большинстве офицеры относились к функциям надзирателей без особого восторга. Однако в город все равно уйти было невозможно.
Через три недели я устал. Жизнь на берегу, как в автономке, не особо радостна. За забором мягкий и теплый крымский сентябрь. Море ласковое, шелковое. Девчонки еще в коротеньких юбчонках. А какие девчонки в Севастополе. А юбчонки-то… кончаются там, где начинаются ноги. А ты молодой, красивый и жадный до жизни сидишь за забором и смотришь на эти радости неземные издалека, и только облизываешься и подтираешься. А уж когда твои однокурсники каждый день вечером отправляются в город, а ты изгой провожаешь их голодными глазами, так вообще выть на луну хочется. Короче дождался я вечера очередной субботы и направился прямиком к дежурному по факультету. На мое счастье, в тот вечер заступил дежурить бывший командир нашей роты, переживший с нами первый и второй курс, капитан 2 ранга Шаламов Михаил Иванович. Мужчина огромной доброты, спрятанной за строгим видом и строевой подтянутостью. Шаламов в свое время командовал ротой почетного караула Черноморского флота, и с тех пор никогда и нигде ни перед кем не гнул спину.
Очередные увольняемые погрузились на паром, а я подловил момент, когда рядом с Шаламовым никого не было, и, изобразив строевую лихость, которую он обожал, очень по-уставному обратился:
— Товарищ капитан 2 ранга! Прошу разрешения обратиться, курсант Белов!
Шаламов, в свое время сделавший меня и старшиной класса, и старшиной роты, доверявший мне и знавший, что пострадал я невинно, улыбнулся.
— А. Белов! Ну как, Паша, жизнь-то?
— Да никак, товарищ командир. Гнию на корню в родной казарме. Сход на берег запрещен до особого указания. То есть надолго.
Михал Иванович потрогал мочку ушей. Поправил фуражку.
— Видал-видал твою фамилию на «доске почета». Что-то начфак тебя очень «полюбил».
— Да, товарищ командир, есть такое дело, у нас с ним взаимно. Вот и сижу в системе безвылазно.
Шаламов снова поправил фуражку. Одернул и без того безукоризненно сидящий на нем китель.
— Что, Паша, придатки чешутся? Я правильно понял твой намек?
Я опустил глаза и, стараясь придать голосу жалостливые интонации и не скрывая выползающую нетерпеливую дрожь офонаревшего в клетке самца-бабуина, пробурчал:
— А вы что думали, товарищ командир?
Шалимов хмыкнул и вдруг совершенно неожиданно для меня громко и звонко рассмеялся.
— А вот то-то и подумал, гардемарин Белов, что решил ты воспользоваться моим хорошим к тебе отношением, чтобы склонить меня, старого капитана 2 ранга, на злостное нарушение. А коротко, отпустить тебя, факультетского хулигана и алкоголика, в санкционированный мной самоход. Причем под свою старческую ответственность. Да?
Мне почему-то тоже стало легко и смешно. Я попытался было скрыть улыбку, но из этого мало что получилось.
— Так точно! Вы-то сами знаете, как дело было.
Голос Шалимова снова обрел строевую строгость.
— Не канючить! Знаю и знаю! Так, Белов, я тебя отпускаю под твое честное слово: в 24.00 ты мне лично докладываешь о своем прибытии. Не доложишь, опоздаешь, я тебя зря подставлять не буду, доложу, что отпустил, но ты меня обманул. Не приедешь — я тебя больше знать не желаю. Помни! Неважно, каким ты встал в строй, главное, чтобы ты в него встал сам и вовремя! Ключ на старт! На пирс бегом! Марш!
Я к перешвартовке из училища в город был уже готов, и слова благодарности прокричал в ответ, уже несясь, как пуля из ружья, к пирсу, к которому приближался рейсовый катер.
В город как таковой, а точнее, в его центр мне было не надо. Я направлялся на Корабельную сторону, на улицу Макарова, к своей давней пассии с чудесным именем Капитолина, которую в минуты нежности называл Капелькой, а в минуты раздражения Капустой. Капелька была миниатюрной девчушкой, с очень даже ладненькой фигуркой, упругой грудью, которой не требовался бюстгальтер, и полным отсутствием каких-либо комплексов. С начала семестра она, как поезд дальнего следования, точно по расписанию прибывала в 21.00 в училище на катере, шла к одной нам известной дырке в заборе возле водолазного полигона, просачивалась в нее и, попадая в мои объятья, деловито интересовалась: «Где я сегодня снова трусики снимать буду? Только не на траве, у меня платье белое». После чего совала мне в руки традиционный пакет с котлетами и домашними пирожками. Помимо всех своих достоинств Капелька обладала собственной квартирой, где и жила в свои 23 года, совершенно независимо от родителей, милостиво принимая от них финансовую помощь и пуская к себе только по своему личному приглашению, да и то по праздникам. И хотя я имел свой ключ от этого райского приюта с самого начала учебного года, воспользоваться им так и не сумел по вышеописанным «служебным» обстоятельствам.
Высадившись на пирсе портпункта Троицкая, я первым делом метнулся к телефон-автомату, бросил в него двухкопеечную монетку и, набрав Капелькин телефон, скомандовал: «Ко мне не собирайся! Пирожки не печь, котлеты не жарить! Платье надевай, какое хочешь, все равно сразу сниму! Через полчаса буду!» И пустился напрямик через косогоры.
Капелька оказалась на высоте. И пирожки успела, и с котлетками не промахнулась, и встретила меня по первому щелчку ключа совсем без платья, да и без всего прочего. Я еле успел захлопнуть дверь правой ногой, после чего в мгновение ока лишился всей одежды, и понеслись котлетки и пирожки, вперемежку с поцелуями, объятьями, стонами и смехом. Отдаваясь плотской радости, мы хаотично перемещались по квартире, но я, воодушевленный наставлениями Михал Иваныча, из всей одежды на себе оставил только один предмет — часы «Командирские», на которые поглядывал в минуты перерывов, четко держа контроль над оставшимся временем. И надо же было мне, проявив слабость, снять их, когда Капелька томно потягиваясь, заявила:
— Пашулька, у меня от твоего будильника, между ног и на попке столько царапин, как будто меня розгами секли.
И я их снял. После чего еще на пару часов потерял способность что-либо соображать по причине постоянно возрастающей физической перегрузки организма. И когда, наконец, я выпустил из губ перенапряженный сосок Капелькиной груди и, переводя дыхание, взглянул на настенные часы, мир для меня на мгновенье померк. На часах было 23.10. Даже бегом я не успел бы на мой последний катер в 23.30. Я опоздал.
Одевался я как матрос-первогодка. Очень быстро. Меньше 45 секунд, это точно. Капелька, была девочкой сообразительной, и пока я, вдевшись в брюки, натягивал фланку, она ловко зашнуровала ботинки и, застегивая клапаны военно-морских брюк, приговаривала: «Зато не потеряешь, не потеряешь.»
Бежал я, как мог. Даже быстрее. Через минут пять меня подхватил арсенальный грузовик с бравым мареманом за рулем. Узнав, в чем дело, моряк проявил несвойственную для простого матроса солидарность с будущим офицером и газанул, как мог. И все же на пирс мы влетели, когда катер был уже метрах в десяти от пристани. Водила высадил меня, сплюнул, пробурчал: «Не судьба…», и укатил по своему маршруту.
Кроме меня на пирсе сиротливо и понуро курили двое первокурсников. Им тоже светила судьба оказаться в списке дежурного по училищу как злостным нарушителям, опоздавшим из увольнения.
— Товарищ главный корабельный старшина, а вы не знаете, во сколько следующий катер?
Я, лихорадочно перебирая в голове возможные варианты перелета через залив, буркнул:
— В 24.00. Опоздаете.
Первокурсники тяжело вздохнули.
— Товарищ главный корабельный старшина, а нам здорово достанется, нас не.
И в этот момент я вдруг вспомнил легендарные истории о героях былых времен, форсировавших залив вплавь, когда в послевоенное время за опоздание из увольнения, отчисляли сразу и без разговоров. Я вдруг понял, что ничуть их не хуже. Огляделся. Бревен на берегу валялось предостаточно. Вынул из пакета со снедью, сунутого мне в руки предусмотрительной Капелькой, провиант и кинул первокурсникам:
— Подкрепитесь, ребята.
И начал раздеваться. Брюки, фланка, тельник, носки и ботинки перекочевали в пакет. Фуражку я оставил на голове, затянув под подбородком ремешком. Спустился к воде. Первокурсники с оторопью наблюдали за моими манипуляциями. Привязал пакет к бревну.
— Ну что, бойцы, 1-й факультет не сдается!
Оттолкнулся от берега и, улегшись на бревно, поплыл.
Сентябрьская ночная вода оказалась нежной и теплой. Она приняла меня, как родного, обняла и, казалось, подталкивала и убыстряла мое импровизированное плавсредство. И еще было чертовски красиво. Сияющие огни города, лунная дорожка. Я даже как-то подзабыл, зачем я оказался посреди Севастопольской бухты. Где-то посредине пути мне пришлось немного притормозить. На выход из бухты на всех парах мчался большой морской буксир, и мне как более мелкой плавающей единице пришлось уступить ему фарватер согласно всем правилам МППСС. Жалко, что на моем бревне не было никаких сигнальных средств, а то бы я обязательно отсемафорил буксиру слова приветствия. Я видел паром, приближающийся к нашему пирсу, и понимал, что, когда он подойдет, мне останется ровно 10 минут до 24.00. Я спешил, насколько мог.
Мое бревно уткнулось в камни где-то метрах в пятидесяти от пирса. Пирс был уже пуст. Увольнение закончилось, и кадеты, вернувшиеся из города, разбрелись по казармам. Даже дежурные по факультетам не ждали своих опоздавших, и только горящие у корня пирса лампы одиноко покачивало на ветру. Я вылез из воды и, отвязав пакет, начал пробираться по камням к асфальту. Часы доставать было долго, да я и так понимал, что опоздал, несмотря на свой «героический переход». И вдруг вдалеке, в полумраке деревьев я заметил удаляющуюся долговязую и высокую фигуру.
— Товарищ капитан 2 ранга! Михаил Иванович! Это я, Белов!
Фигура остановилась.
— Товарищ командир! Я на катер припозднился!
Фигура повернулась, и вдруг нескладно, по-стариковски, широко раскидывая руки, побежала ко мне.
— Белов, ты… ты. Я тебя. Дурак! Идиот водоплавающий!
Шаламов, продолжая размахивать руками, подбежал ко мне и с ходу залепил мне по лицу увесистую и звонкую пощечину.
— Кретин! Ты что, ничего лучше придумать не мог?! Искупаться на ночь глядя захотелось? А если бы ты утонул? А? Если бы ты.
Шаламов продолжал честить меня по полной программе, а я вдруг представил себе, как мы выглядим со стороны. На берегу, в непроглядной темени летней крымской ночи, на единственном ярко освященном пятачке, около пристани стояли двое. Высокий, статный и седоволосый капитан 2 ранга, в полной форме одежды, при портупее и повязке отчаянно жестикулировал, а ему внимал мокрый понурившийся курсант в одних только плавках, но с фуражкой, пристегнутой к голове и большим пакетом в руках, на котором прелестная таитянка тоже куда-то плыла. Картина, представленная мной в голове, была до того смешна, что я непроизвольно улыбнулся.
— Смеешься?!
Шаламов вдруг резко прекратил свои словесные излияния.
— Смеешься?
И неожиданно сам широко заулыбался.
— Хм! Придурок ты придурок, Белов. Ну что тебя понесло вплавь-то? Не стал бы я докладывать сразу, минутой раньше, минутой позже. Я же знал, что ты не опоздаешь. Если бы не знал, не отпустил бы. Ой, придурок. Кстати!
Шаламов поднял руку и посмотрел на часы.
— Московское время 24.00. Ты ведь и не опоздал. Ладно, облачайся и пошли в казарму.
Я оделся. Мы молча пошли по направлению к казармам. И только когда мы были уже у подъезда, мой бывший командир положил мне руку на плечо и уже совсем другим голосом, похожим на голос старого, умудренного опытом, доброго деда сказал, подталкивая меня к ступенькам:
— Иди, отбивайся, старшина. Мне ведь, Белов, тоже когда-то пришлось вот так же через залив плыть, правда, через другой, чтобы за меня другие не пострадали. Но больше так никогда не делай. Очень прошу!
И одернув мундир, четким военным шагом пошел в дежурку.
Куда ушли они, эти офицеры, дети послевоенных лет, более всего ценившие в людях не способность затоптать в грязь любого своими погонами, а честность, ответственность и преданность? Где они, эти капитаны всех рангов, за которыми было не страшно пойти хоть на край света и рисковать своей жизнью за одну только похвалу от них? Неужели достойные люди могут рождаться только в самые тяжелые годы? Как бы там ни было, но я горд тем, что хотя бы в этой безрассудной глупости был пусть на микрон, но ближе к ним, постепенно уходящим от нас в вечность.
И все же до чего красива ночью Севастопольская бухта!..