В Майкопе. Черкесы
В Майкопе. Черкесы
Белореченская… Майкоп. Мы у цели. Разгружаемся и едем верхом в город. Я нахожу сотни полка, расположенные в постоялых дворах. Полковник Гамалий в отпуску. За него — полковник Постников,[116] наш кавказец. Представляюсь ему. Он все так же беспечный, каковым был и в Мерве мирного времени. И как тогда — с бритой головой. Он поклонник и подражатель горцам Кавказа.
— Где же мне остановиться? — спрашиваю Николая Николаевича, нашего «Коку».
— В отеле, — лениво отвечает он.
Эго мне не нравится — служить и жить в отеле, но исхода нет, и я останавливаюсь в ближайшей к полку «Центральной» гостинице.
Расположился. Сижу и думаю: «Куда идти?., что делать?»
К вечеру являются сотник Хлус и есаул Бугай,[117] бывший вахмистром у Гамалия в Персии.
В нашей гостинице, оказывается, есть садик и в нем открытая сцена, на которой поют и танцуют «ночные птички»… Открытие с 10 вечера и… до утра.
Мы ужинаем втроем — Бугай, Хлус и я. В вечерней прохладе, в садике, перед сценой, где поют и танцуют разные красавицы — так приятно быть после пустынных степей Ставрополья и Астрахани… Дорого мне обошлась эта ночь с хором песенников от 3-го Уманского полка «до утра»…
Через два дня еду в дом Париновых, в котором 12 лет тому назад мы, семь станичников Майкопского технического училища, жили на полном пансионе.
— Папа, мама, дети!.. Скорее сюда!.. Федя Елисеев приехал!.. Полковник! — кричит кто-то, увидев меня.
Ничто не переменилось в людях этого благородного дома, у которых папа и мама — простые горожане, но две дочки их учительницы, три сына офицеры и четвертый реалист. Коромыслом заходил их большой кирпичный дом.
— Ты где?., ты где же остановился, Федя? — перебивает всех старшая их дочь-учительница и хозяйка дома, глава и распорядитель всего хозяйства, Степанида Павловна (Стеня). Та, которая двенадцать лет тому назад так всех нас, их пансионеров-техников, крепко держала в руках, словно классная дама, которую мы и боялись, и не особенно любили за строгость над нами.
— В «Центральной» гостинице, Стеня… — стыдливо отвечаю ей.
— Что-о?.. когда ты приехал?., сегодня? — вцепилась она в мою душу.
— Нет… три дня уже, как я в Майкопе, — как провинившийся ученик, отвечаю ей, под общее молчание всей семьи, окружившей меня.
— Три дня-a!!! И только потом к нам!., к своим родны-ым!.. да еще из «Центральной» гостиницы? — прошипела она с ужасом. — И ты там, наверное, кутил?., там ведь сцена… и певички!., сейчас же и немедленно переезжай сюда… к нам… как к своим… как тогда — 12 лет тому назад! — уже приказывает она мне и не хочет меня слушать.
И я у них, у Париновых, где каждая складочка их благородных душ так мне известна с отроческих лет и которых я так сильно любил тогда, 12 лет тому назад.
И как я пожалел, искренне пожалел, что тогда, с вокзала, прямо не поехал к ним. Тогда бы не было и кутежа до утра с хором песенников, и были бы деньги в кармане. А теперь у меня чуть больше ста рублей… Мне было стыдно и досадно на самого себя. Огорченная душа искала выхода. Но это не оправдание.
Переселившись к ним, я зажил с ними как сын и брат. Для всех я был все тот же «Федя», «ты». И о «цуке» нас Стеней — только весело смеялись.
— Ты озорной был, Федя, но и самый послушный, — откровенничает со мною милая Степанида Павловна, казавшаяся нам тогда очень строгой, придирчивой и несправедливой к нам.
Ах, эта молодость! Сколько она делает промахов!
Я часто езжу верхом за речку Белую. И езжу туда, где делали экскурсии группами техников. Там же и так же росли под горою крупные кислицы-яблоки. Я даже подъехал к этим деревьям, сорвал одно яблоко и покушал… Оно было ужасно кисло, но тогда… тогда они нам нравились.
Я заглянул во все уголки, где тогда бывал. Навестил свое механико-техническое училище. И как оно показалось теперь мне мало и серо! А тогда это длинное двухэтажное кирпичное здание с массивной чугунной лестницей наверх и под нею комната швейцара казались колоссальными. А училищная роща-сад? цветник и кирпичная аллея-дорожка в мастерские наши? — теперь казались так обыкновенны… Но наш дивный майкопский городской сад с шумящей внизу рекой Белой остались те же. В нем и теперь много гуляющей публики. Я обхожу дальние аллеи, где мы «стреляли» за гимназистками, и… это показалось мне так давно-давно бывшее… И стало грустно на душе.
Я купаюсь в Белой, и вода в ней холодна так же, как и тогда. Стоят те же купальни. И люди купаются, как и тогда — без купальных костюмов. Это мне нравится.
Я рассматриваю пожарную каланчу. Она теперь не так высока, как казалась тогда. И городской базар не так насыщен публикой. И «брехаловка» не так величественна. А с каким затаенным интересом бежали мы на нее, чтобы встретиться с гимназистками! Все ведь были влюблены тогда…
Я заглянул и в лавочку к армянину-старику Арутюну, где мы, техники, копейки на три покупали у него свежежареные на вертящейся жаровне фисташки. Лавочка, лачуга на углу, все та же, но сам Арутюн — теперь глубокий старик. Я купил у него очень много тех жареных, приятно пахнувших и вкусных фисташек, чтобы порадовать старика. Он удивленно смотрит на молодого полковника, так щедро платящего ему.
Там же стоит и «первоклассная» фотография Амбражевича, где мы снимались техниками. Вот и армянская церковь. Вообще Майкоп словно и не переменился. И на Клубной улице та же грязь и топи, так как она до сих пор не мощена. И городская пожарная команда на вороных вихрь-лошадях крылато несется по ней, разбрасывая по сторонам жидкую грязь.
По улице идет конная сотня черкесов. Впереди нее вижу друга по техническому училищу корнета Ажигоева.[118] Под ним красивая лошадь, и сам он все так же стройный, статный и изящный, каковым был всегда. Взводные урядники и другие инструкторы только казаки. Они-то и поют казачью песню, идя во главе Черкесской сотни.
Мой дивный друг Пшемаф в миноре. Он говорит, что их Черкесскую дивизию свернули в полк и отправили сюда на переформирование.
Ему, черкесу со средним русским образованием, сыну дворянской черкесской семьи и вообще хорошо воспитанному и благородному человеку, очень тяжело переживать и необученность военному строю своих черкесов, и некоторое пренебрежение к ним, которое он услышал на одном званом богатом обеде у местного кубанского тавричанина.
— Так это же все те же дикари… — говорит одна дама, жалуется; он мне. — Ты знаешь, Федя, дело дошло до того, что мы должны были встать из-за стола, извиниться перед хозяюшкой и ночью же уехать верхами (верхом) к себе в полк. И это за двадцать верст от него. — И, передохнув, продолжает: — Я начинаю жалеть, что окончил наше техническое училище. Лучше было бы навсегда остаться «диким черкесом», чтобы не понимать всего этого. Мои офицеры за эти слова готовы были взяться за кинжалы… Ты знаешь, как среди нашего народа развиты чувства чести и гордости! Но ведь мы живем не во время Шамиля!.. Я их успокоил. И они мною недовольны… Я испытываю двойственность своей души. И только мой авторитет… не мой, может быть, лично, а авторитет нашей семьи останавливает их от открытого неудовольствия на многое.
Я отлично понимал своего благородного друга-черкеса и постарался его успокоить. И невольно вспомнил одно четверостишие Михаила Лермонтова в его поэме «Измаил-бей»:
Черкес удалый, в битве правой —
Умеет умереть со славой!
И у жены его младой —
Спаситель есть — кинжал стальной…