1815. Дневник А.П. Ермолова. Назначение в Грузию и посольство в Персию[78]
«4 апреля 1815 г. Покинул Краков вместе с графом Воронцовым. Краков для него бесценен воспоминаниями и для некоторых других, адъютанта Граббе, генерал-майора Полторацкого.
5. Перешел границу. Австрийцы дурно доставляли провиант и проч. Многие войска должны были останавливаться. Ермолов настаивал на противоположном и у австрийцев, и у своего государя, и, несмотря на 30 тысяч войск, бывших у него, он следовал ускоренным маршем. (С.)
20. Трудный переход чрез гору Шенгенгет.
26. Прага. Начальник города фельдмаршал Коловрат; приехали фельдмаршал Барклай де Толли и генерал-адъютант Закревский.
5 мая. Австрийский генерал барон Роткирх с восхищением расстался с Ермоловым, потому что Ермолов простосердечно рассуждал об Гофкригсрате[79]. (С.)
Ермолов австрийским комиссарам давал похвальные листы, и они были в восторге. (С.)
Нюренберг. Ничего в Германии не видал еще я скучнее Нюренберга. Редко два или три человека встречаешь в бесконечных его улицах; город кажется опустошенным моровою язвой. Любопытно было наблюдать забавы жителей. В собраниях их не менее важности, как в заседаниях инквизиции; многих лица не веселее приговоренных к смерти. Я думал отдохнуть за городом, но окрестности несносные, пески как в степях Ливийских.
Услужливый садовник моего ласкового хозяина сделал полезное употребление: из задней двери сада являлись красавицы за цветами, которых, конечно, никогда не продавал он выгоднее.
У Ермолова новый начальник граф Ланжерон. (С.)
Князю Мадатову поют стихи, как победителю, хотя еще мы не сделали выстрела и даже не знаем, как далеко неприятель по ту сторону Рейна.
7 июня. В Некер-Гемюнде. Ермолов виделся с Государем, который осыпал его ласками. (С.)
8 июня. Первый переход войск Ермолова через Рейн, в Мангейме. (С.)
Гейдельберг. Возвратился генерал-лейтенант Толь из армии фельдмаршала Блюхера с известием, что Наполеон атаковал его, не собравшегося в полных силах, приобрел большие над ним успехи и, разбив два его корпуса, их преследует. Пруссаки потеряли более 30 орудий.
Известие сие произвело сильное действие на австрийцев, которые уже не спешили переходить Рейн, вероятно выжидая последствий сражения. Прискакал баварский фельдмаршал князь Вреде, прося подкрепить войска его, расположенные за Рейном. И меня даже осыпал он приветствиями, как первого из русских, переходящего за Рейн. Каких не выслушал я похвал!
9 июня. Приехал курьер с известием о победе Веллингтона и Блюхера и совершенном разбитии Наполеона. (С.)
15. Франкфурт. Проходила гвардия короля Прусского, которую он осматривал. Я командовал ею при взятии в прошедшем году Парижа. Офицеры и солдаты увидели меня с удовольствием. Каждый взвод, прошедши короля, так громко меня приветствовал, что я должен был отойти далее, чтобы король не слыхал того. Я не замечал в нем ко мне благоволения.
26. Получено известие о занятии Парижа Веллингтоном и Блюхером. Государь поспешно туда отправился. Радость от преодоления гордого неприятеля не менее сожаления, что русские не были участниками победы.
4 июля. Нанси. Я приехал осмотреть присоединяющуюся к корпусу 2-ю гренадерскую дивизию под начальством генерал-лейтенанта Паскевича.
Торжество о возвращении Людовика XVIII в Париж. Не приметно ни малейшей радости в народе.
8 июля. Получено известие, что Наполеон предал себя английскому правительству. Ермолов усмирил коменданта крепости Годе, не признававшего Людовика XVIII. (С.)
20. Приехал по почте в Париж. Остановился у Закревского. Квартира мне назначена в St.-Honore.
Представлялся Государю. Приказано носить фрак, и в нем неловкость моя была замечена.
28. Назначен парад, и дивизия проходила город. Состояние войск превосходно! Три взвода сбились с ноги от неправильности музыки, государь приказал арестовать 3 полковых командиров, и они посажены под иностранный караул. Я просил о прощении отличных офицеров, мне ответствовали со гневом. Я вспомнил об иностранном карауле. Подтверждено о исполнении повеления.
11 августа. Государь хвалил Ермолову английские войска. Ермолов возражал. Государь рассердился. (С.)
16. После ученья английской кавалерии был обед. (С.)
За обедом Государь, превознося ученье, обратился ко мне. Я представил, что превосходство конницы не определяется кампанией, продолжавшеюся две недели, одним сражением и переходом от границ Бельгии. Я указал на один из наших драгунских полков, в котором много еще было людей и даже лошадей, которые провожали в Китай посла графа Головнина. В прошлом году из армии генерала барона Беннигсена полк сей, возвратясь в отечество, имел квартиры в Малороссии, где, не более пробывши четырех месяцев, пришел сюда и теперь находится близ Парижа, нимало не уступая в исправности английской кавалерии. Я сослался на генерал-адъютанта Винценгероде, у коего он состоял в команде. Он не возразил против моего рассуждения, хотя в понятии его не было ничего совершеннее конницы австрийской, но он сомневался, чтобы могла она вытерпеть подобное испытание.
На одном из обедов, на коих был Ермолов, многие из офицеров, находившихся в сражении при Ватерлоо, отбросив всякое хвастовство, даже не скрывая собственных ошибок, рассуждали о сем сражении, и видно было, что Веллингтон был в затруднительном положении. (С.)
Я осматривал все любопытное в Париже, посещал театры, почти неразлучно был с Вельяминовым, начальником штаба моего корпуса, офицером редких достоинств, которого называю я тезкою. Подражая ему, я обходил по вечерам Итальянский бульвар, но не избежал искушений в Варьете. Встретилась красавица в тесноте. Забыты осторожности, и ты, любезный тезка, долго будешь ждать меня из улицы Св. Амвросия! Может быть, завтра новый случай Пикулину оказать искусство врачевания. Не так я жил в прошлом году…
Было странное ученье нашего гренадерского полка имени короля Прусского вместе с прусским полком имени императора. Команда на разных языках производила довольно несвязное действие. Веллингтон был свидетелем, и желание сделать угодное государю вложило в уста его непростительную лесть. Он даже старался казаться удивленным!
20. Дивизия гренадер выступила. Я остался по приказанию государя, дабы осмотреть устройство английской артиллерии. Герцог Веллингтон дал повеление показать мне две батареи, и мой офицер допущен был снять чертеж лафета и описать укладку зарядов.
25. Государь догнал всю русскую армию на возвратном пути в Россию. (С.)
26. Был маневр или приготовление к настоящему маневру. Государь был весьма доволен. Корпусные командиры приглашены к обеду.
28. Прибыли император Австрийский, король Прусский, их сыновья, фельдмаршал князь Шварценберг, герцог Веллингтон, князь Вреде и множество иностранных генералов и других особ.
29. Настоящий маневр в присутствии государей. Армия около 150 тысяч человек предстала в удивительном блеске, в одежде по большей части новой, лошади были в наилучшем состоянии. Не только иноземцев, но и самих нас удивлял величественный и красивый вид войск! Не для каждого был он приятным зрелищем; многие, конечно, вспомнили о соседстве! Такие превосходные войска и столько страшные силы заслуживают внимания, соединенные вместе, тогда как союзники, слабейшие числом, рассеяны по большому пространству. Какого не успеешь подписать трактата при таком числе негоциаторов и какой министр не покажется красноречивым!
7 сентября. Мец. Переодевшись во фрак, я ездил в Мец, куда приглашен был полковником Marion, бывшим в плену в России. Как ближний, я принят молодою и любезною его женою и семейством. Вход в крепость запрещен иностранцам, для того чтобы не впускать пруссаков.
23 сентября. Франкфурт. Корпус мой проходил бригадами, из которых каждую смотрела великая княгиня (Екатерина Павловна), и меня почти каждый день приглашали обедать с генералами. Она оказывала самое милостивое внимание. Я не видывал женщины более очаровательной!
9 октября. Веймар. Я был у великой княгини Марии Павловны. Никто не отходит от нее без особенного чувства почтения и привязанности. Нельзя не удивляться бесподобной сей женщине, образцу добронравия, кротости и скромности.
21. Lieberose. Один саксонец справедливо сказал мне, что от Парижа до Тоба, конечно, нет такой гнусной стороны.
21 ноября. Познань. Здесь командование корпусом сдал я генерал-лейтенанту Паскевичу и отправился в Россию.
Декабрь. Вильно. Под глазами брата своего провел я часть молодости моей, начал первую против неприятеля службу. Здесь проводил я несколько приятнейших лет моей жизни, и случились происшествия, которых я никогда не забуду.
14. Смоленск. Я въехал со стороны города, наиболее потерпевшей от неприятеля. Так свежи опустошения, как будто неприятель только что оставил город. На прекраснейшей некогда площади поправлены только два дома. Сердце сжалось от горести, увидя ужасы разорения. Повсеместная бедность отъемлет надежду, чтобы город когда-нибудь возвратится в первобытное состояние. Судьба в сих развалинах назначала мне пребывание. Здесь квартира гренадерского корпуса.
20. По несносной дороге, испытывая ужасные морозы, доехал я до Орла к моим родителям.
Здесь, по долговременном отсутствии, после войны продолжительной и трудной, предался я совершенному бездействию, которое у военных людей нередко заменяет спокойствие. Я имел нужду в отдохновении и уже начинал скучать службою, которая не представляла впереди никаких приятных занятий, особенно в гренадерском корпусе.
Государь неоднократно звал Ермолова заехать в Санкт-Петер-бург. (С.)
1816. 22 апреля. В Смоленске прочел в газетах назначение мое в Грузию.
24. Петербург. Я представлен Государю, который, объявив мне о назначении в Грузию, прибавил: «Я бы не поверил, что ты можешь желать сего назначения, если бы не предстали свидетели граф Аракчеев и князь Волконский, ручавшиеся, что оно согласно с твоим намерением». Государь был чрезвычайно милостив, предузнал, что я пожелаю иметь начальником корпусного штаба служившего со мною полковника Вельяминова (тезку), и потому не приказал до того занимать этого места.
Июнь. Сообщено мне назначение чрезвычайным и полномочным послом в Персию, и на достоинство сие принял я присягу в Иностранной коллегии. Странным я казался самому себе, и всего более страшился я репрезентации, которая необходима между азиатскими народами, особенно же у двора, который славился пышностью.
Составляется многочисленный для посольства штат, я представляю о совершенной перемене оного, которая высочайше утверждена. Я отказался от положенного жалованья послу, и потому ежемесячно положена сумма на содержание посольства, которою буду я пользоваться, равно как и каждый из чиновников. Я не искал особенных выгод.
По части гражданского управления в Грузии я представил о необходимости распространения власти. Рассуждаемо о том в комитете министров. Мне деланы возражения, я делал их со своей стороны, и наконец в пользу мою, кроме двух, все голоса и даже могущественного графа Аракчеева. Государю представлено дело в превратном виде и как будто о намерении разрушить существующий порядок. Комитет получает замечание, мне предписано входить с представлениями, когда обстоятельства потребуют каких-либо изменений. Легко заметил я досаду графа Аракчеева, что оспаривали его мнение и даже могли иметь успехи против него.
Я познакомился с персидским послом Мирзою Абдул-Гассан-ханом, человеком довольно хитрым, который, долго живши с англичанами и бывши в Лондоне, к чрезвычайной гибкости персидской присоединил вежливость европейскую. Он отправляется прежде меня с полною уверенностью, что мне приказано стараться сделать шаху всевозможные угождения. В понятии его угождение не что иное, как уступка провинций.
Откланиваюсь императорской фамилии; Государь приказал ожидать в Москве его прибытия. Милости его обращают на меня внимание всего двора, и я делаюсь известным людям, которые едва подозревали о моем бытии. Ни один не смеет сказать, чтобы не знал меня давно и не с лучшей стороны. Но вместе с успехами моими приобретаю я и сильных неприятелей.
Москва, 15 августа. Приезжает Государь в первый раз после Отечественной войны. Народ встречает его с восторгом, изъявляет привязанность к нему в высочайшей степени. Он не делал шагу, не будучи окружен толпами. Мысль о нем казалась единственным занятием каждого. Забыто разрушение Москвы, забыты бедствия! Государь оказывает всем благоволение, каждому доступ к нему свободный. И моя незнакомая фигура является посреди окружающих его и между прочими обращает на себя внимание.
16. Большой обед у государя. Казалось, посадили за оный всю галерею древностей. Государь рассуждал о происшествиях войны. Вдруг встает со стула и пьет здоровье мое, как главного виновника победы при Кульме, объясняет, как важны были следствия сего сражения. Все, угождая ему, пьют мое здоровье, и весьма многие не знают, кто я. Я смешался, не знал, что сказать, и готов бы был лучше выдержать порядочную перестрелку. Это был день первого сражения при Кульме.
26. День Бородинского сражения. Парад войск. Я получаю позволение отправиться к своему месту.
17 сентября. Новочеркасск. По калмыцкому порядку в Донском войске я во многих местах ухожу пешком от почтовых лошадей. Узнаю, что для войскового атамана графа Платова выставлены от дворянства лошади, я отправляюсь сам в степь верхом на почтовой лошади, отгоняю табун и в добычу достаю прекрасных лошадей[80]. Казаки, бывшие при табуне, поражены были удивлением, видя хищника, украшенного разными знаками. Я поехал спокойно до самого Черкасска.
20. Приезжаю на границу Кавказской губернии. Ступил на землю, вверенную моему управлению. Не радуюсь встреченному на первом шагу порядку. Нахожу выставленные для меня конвои линейных казаков, составленные по большей части из малодетных, к службе неспособных, ибо предместник мой отпустил шесть донских полков, служивших на линии, и их заменили старыми и малыми.
22. Георгиевск. Крепость для нас смешная, для неприятелей наших страшная! Я избегал обыкновенной встречи, и отослал (?) ожидавших меня и приехал на перекладной перевозке, никем не будучи узнан.
Первое сделанное мною распоряжение состояло в том, чтобы остановить шесть донских полков, отправленных на Дон, и приказать им вступить на посты, которые занимали они прежде. Линейные казаки обращены в свои дома.
Все было в состоянии совершенного разрушения!
5 октября. Дарьял. Место ужасной наружности.
Кашаур. Переезжая Крестовую гору, мы пили здоровье императора в воспоминании вступления в Лейпциг после поражения французской армии.
На Кавказе. Другая казалась земля, другое небо!
10. Тифлис. Переправившись у селения Мехеш (чрез) Арагву, я поехал левым берегом Куры, приказав дорожным товарищам моим следовать по обыкновенной дороге. Я прибыл пред самым вечером, и как ожидали меня с другой стороны, то и избежал встречи. Проводником моим был мой адъютант князь Бебутов, уроженец тифлисский. Никто не узнал меня, принимая меня за посланного вперед чиновника. Я тотчас явился у генерала от инфантерии Ртищева. Добрый старик сей давно ожидал меня с нетерпением, ибо желал возвратиться в Россию после шестилетнего пребывания его на линии и в Грузии.
Тут нашел я возвращающегося посла персидского, который нарочно отложил отъезд свой, чтоб видеться со мною.
18. Генерал Ртищев отправился в Россию, и я вступил в командование корпусом и Грузией. По-видимому, долговременное назначено мне здесь пребывание!
Получил курьера об открывшейся чуме на Кавказской линии и что проходившие пять донских полков заразились. Полки остановлены в 27 верстах от Тифлиса. Конвой от сих полков сопровождал меня в пути чрез горы, и люди из оного имели свободное обращение в городе, следовательно, предосторожности были уже невозможны. С робостью ожидал я последствий, но мне покровительствовало счастье.
Приготовляясь к отъезду в Персию, зная желание и домогательство шаха Персидского, чтобы возвращена была ему часть Карабахского ханства, я должен был осмотреть ту часть границ, дабы удостовериться, можно ли без нарушения прочности оных сделать какую-либо уступку, если не найду я других средств сделать шаху угождение в пользу дружественных связей, недавно утвержденных, которых сохранение поставлено мне было главнейшею целью и обязанностью.
4 декабря. Зардоб, селение Ширванского ханства. Генерал-лейтенант Мустафа, хан Ширванский, дожидался моего приезда. Я увидел человека полудикого, знал недоверчивые его свойства. Он тотчас пришел ко мне, и я посетил его. На другой день угощал меня бесконечным обедом.
Со мною были три генерал-майора, два адъютанта и двадцать казаков конвою. Мустафа-хан заметил мне, сколько неосторожно иметь так малый конвой. Он говорил: «Ко мне пришли вы шесть человек, я, конечно, не предприму ничего против вас, но могу ли я быть уверен, чтобы между окружающими меня не было людей дерзких. Точно так же предостерегал я покойного князя Цицианова, когда он проходил с войсками к крепости Баку. Мне известны были вероломные свойства бакового хана. Здесь не должно быть доверчивым». Я поблагодарил за приязненный совет, и мы продолжали обедать весьма покойно. Ему странною казалась наша беспечность.
7. Миншчаур. Здесь встретил меня г.-н. Измаил, хан Шекинский. Множество поступило уже жалоб на жестокие и бесчеловечные его поступки с подданными, на корыстолюбие необузданное и тягостные налоги разного рода. Толпы народа окружили меня, любопытствуя видеть, как я приму хана, и не менее, вероятно, – как приму приготовленные подарки. Я отверг сии последние, хану сказал я, что я внимательно буду наблюдать за его поведением, что, переменив прежнее, он может надеяться на приязненное расположение начальства. Поручил иметь попечение о благосостоянии народа.
12. Тифлис. Между прочими занятиями по службе делаются приготовления к отъезду в Персию.
1817. Январь. Вл. С. Мазарович отправлен в Персию с письмами к Аббас-Мирзе в Тавриз и в Тегеран к шаху. Умный и ловкий сей чиновник способен собрать все нужные сведения к моему приезду.
Отправлен курьер в Константинополь к посланнику нашему барону Строганову, дабы узнать, в каких Порта к нам отношениях.
Февраль. Донесение государю о примеченных движениях, о заготовлениях в большом количестве продовольствия в соседних областях Анатолии. Я изложил мнение, что, в случае неприязненных намерений Порты, отсутствие мое в Персии может быть вредным. Думать надобно, что замечания мои были не без основания, ибо я получил из Петербурга бланкет кредитива к шаху Персидскому, и государю угодно было предоставить мне усмотрение, отправиться ли мне самому или по избранию моему назначить послом одного из подчиненных мне генералов.
Март. От принца Аббас-Мирзы прислан чиновник узнать, когда я намереваюсь выехать и что по первому извещению моему сделаны будут все приготовления.
Получив из Анатолии известия, которые не давали причины к большим беспокойствам, удостоверясь из сообщения посланника барона Строганова, что Порта принимает меры к усмирению одного из возмутившихся пашей, я решился отправиться в Персию.

Неизвестный художник. Портрет Аббас-Мирзы
Я послал к Аббас-Мирзе курьера с известием о моем выезде. К сардару Эриванскому отправил я квартирмейстерской части поручика Боборыкина, дабы сообщить ему о всех необходимых приготовлениях для удобнейшего следования посольства»[81].
О посольстве в Персии Алексей Петрович вел особый дневник, известный по многим спискам. Мы выбираем здесь из этого дневника черты наиболее характеристические. Варианты приложены по списку, напечатанному в «Чтениях».
«…Заключенный с Персией мир в исходе 1813 года положил конец продолжительной войне, которая хотя и не была для России опасною, могла, однако же, во время вторжения неприятеля в Отечество наше и занятия Москвы иметь худые следствия; паче сопровождаема будучи внутренними в Грузии беспокойствами. Счастливый оборот дел наших, изгнание неприятеля из пределов России, ужасное понесенное им поражение и войска наши, путем побед прошедшие до сердца Германии, вразумили персиян, что для спокойствия их надлежало искать мира с Россией, отложив тщетную надежду приобрести его оружием. Персия отреклась от прав своих на покоренные оружием нашим и присоединенные по трактатам провинции; но, отправив чрезвычайного посла в Петербург, вознамерилась просьбами и убеждениями склонить великодушие государя императора на возвращение сих провинций.
Посол прибыл в отсутствие государя, который, начальствуя армиями, находился вне пределов России, озабоченный успокоением Европы, которую воззвал от замешательств к устройству, освободил от ига Наполеона и возвратил к первобытным властям и порядку. По прибытии императора в Санкт-Петербург посол персидский представил просьбу шаха и получил в ответ, что во взаимство дружбы[82] отправлюсь я послом к его величеству шаху, имея поручение сообщить по сему предмету мысли императора, и сколько приятно ему во всем соответствовать желанию шаха. Посол выехал из Санкт-Петербурга, а вскоре после него и я отправился. В Грузии пробыл я некоторое время, объехал некоторые места границы на случай тот, если бы персияне настоятельно требовали изменения оной; дабы знать, возможно ли без вреда допустить оное, а по сей причине принужден был умедлить отъездом моим в Персию.
17 апреля 1816 года. Сделав заблаговременно все нужные к отъезду моему в Персию распоряжения, отправился я из Тифлиса.
1 мая. Эчмиадзин, престольный армянский монастырь. За 5 верст встречен я был пятью епископами верхом, кои, сойдя с лошадей, поздравляли с приездом. Более нежели за версту выехал сам патриарх. Я сошел с лошади, и он также, сколько я его ни удерживал. У ворот монастыря нашел я духовенство с крестами и образами в великолепнейшей одежде, и с колокольным звоном и пением препровожден я был до назначенного в монастыре дома. Я хотел идти прямо в церковь, но с намерением не сделал того, дабы не привести с собою толпы встречавших меня персиян, кои в храмах наших обыкновенно не оказывают никакого уважения святыне. Тут же я узнал, что множество приставлено шпионов, дабы наблюдать за патриархом и нашим поведением с ним. Это первый опыт недоверчивости к нам, которой персияне скрыть не умели.
2. Эчмиадзин. Чиновники персидские настаивали, чтобы, не делая роздыха, ехал я прямо в Эривань, но я остался по причине праздника Вознесения. Отслушал обедню и молебен. Патриарх говорил прекрасную речь, в которой призывал благословение Божие на исполнение возложенных на меня государем императором поручений, и всеми нами замечено, что, когда патриарх упоминал об императоре, всегда тотчас за ним должен был громко прокричать имя шаха, дабы могли слышать персияне. Иначе он подвергался взысканию, за избавление от коего персияне берут всегда хорошие деньги1. С прискорбием видел я, что чиновники персидские во время богослужения требовали стулья и сидели, невзирая на то что я не только не сел на предложенные мне кресла, ниже не стал на ковер, нарочно для меня разостланный. Заметить должно, что сии самые чиновники не смеют сидеть при сардаре Эриванском, если он им не позволит[83], что весьма бывает редко и принимается за великую милость.
4. Эривань. Мне показана квартира в доме командира батальона регулярной пехоты. Пунш и ликер начали и утвердили знакомство, веселый мой хозяин пьян каждый день по нескольку раз.
5. Эривань. Сардар по требованию моему сделал мне посещение первый. Вскоре потом был я у него со всею свитой. Нас угостили обедом и сластями, забавляли пением, которому один несноснейший крик уподоблен быть может, и ужасным коверканием и кривлянием, которое персияне (называют) пляскою. Они с восторгом на то смотрят.
6. Я со свитою приглашен был в сад сардара. Такой же дан был нам обед. Так же мучили нас певцы и плясуны. С нами была музыка посольства, которая всем очень понравилась. Мы угощали сардара нашими конфетами и мороженым. Крепкие ликеры и пуншевое мороженое были в общем вкусе. Из благопристойности мы то и другое назвали лекарственным составом для желудка. Наименование лекарства наморщило персидские рожи[84]; но приятный вкус, а паче очаровательная сила оживили их весельем, и в честь закону твоему, великий пророк, не вырвался ни один вздох раскаяния[85].
До прибытия моего в Эривань разнесся слух, что я в свите своей веду войска, и ужас был общий. Глупому персидскому легковерию казалось возможным, что везу с собою ящики, в которых скрыты солдаты, долженствующие овладеть крепостию. Невидимые мои легионы составляли 24 человека пехоты и столько же казаков, а регулярная моя конница заключалась в одном драгунском унтер-офицере, который присматривал за единственною моею лошадью. Вот все силы, приводившие в трепет сардара, твердую подпору[86]персидской монархии. Гордость персидская и искусство притворствовать не могут скрыть страха, который нагнали Россияне.
11 и 12. Город Нахичевань. Хан, управляющий небольшою сей областью, человек весьма веселый и отлично вежливый, лишился глаз во время обладания Персией злодея Али[87]-Мехмет-хана, одного из родоначальников ныне царствующей фамилии. Его тронуло особенное уважение, оказанное мною к несчастному его состоянию. Вырвалась горькая жалоба на жестокость тирана. Состояние рабства не удаляет от человека чувствования оскорбления, и если судьбы определения строги иногда, то благодетельная природа услаждает горесть оскорбления надеждою отмщения. Но сей несчастный уже в летах клонящихся к старости, лишенный зрения, двадцати лет[88] отлученный от приверженных к нему подданных[89] не может и сего иметь утешения. Осторожное правительство удерживает сына залогом верности. Какие новые чувствования испытывает при подобной встрече человек, живущий под кротким правлением и наслаждающийся свободою! Здесь, между врагами свободы надобно учиться боготворить ее. Здесь с ужасом видим власть царей, преступающую пределы[90] отношении к подданным, с сожалением смотрим на подданных, не уважающих самих себя, не чувствующих достоинств человека. Благословляю стократ участь любезного моего Отечества, и ничто не изгладит в сердце моем того презрения, которое почувствовал я к правительству Персии.
13. В обеих областях, Нахичеванской и Эриванской, не сделали мы шагу без сопровождения войск, и весьма приметно было, что старались сколько возможно показать их более и, сколько умели, в большем виде. В городах не осталось ремесленника, на которого бы не навязали ружья. Хватали проезжающих из окрестностей на торг поселян и вооружали, дабы вразумить нас, какими страшными силами ограждаемы пограничные Персии области. (Строгое соблюдение благопристойности не скрыло во мне чувства презрения, я смеялся, но не столько то было смешно персиянам.)[91]
19. В Тавризе чрез пристава нашего посредством обыкновенного разговора сообщено мне было весьма нежным образом об обычаях и церемониях, употребляемых при персидском дворе: что в комнату к наследнику нельзя войти в сапогах, но должно надеть красные чулки, что один я могу быть в комнате с советниками посольства, а прочие чиновники должны стоять на дворе под окошками, и прочие некоторые другие глупые предупреждения. Во время Наполеона, когда искал он делать возможный вред России, присланный от него в Персию генерал Гардан, дабы вкрасться в доверенность персиян, делал все им угождение, и ему после красного колпака вольности не трудно было надевать красные чулки лести. Посланники английские и все теперь в Персии живущие чиновники их, быть может, не с теми видами, как французы, но, всеконечно, с намерением тесною связью приобресть выгоды торговли, также не делают затруднений в предложениях персиян насчет этикета. Посланники к шаху и наследнику ходят в красных чулках, а офицеры и к Мирзе-Безюргу[92] не смеют войти иначе. Но как я не приехал ни с подлыми чувствами французского шпиона[93], ни с корыстолюбивыми желаниями приказчика торговой нации, то и не согласился на красные чулки и прочие условия. Итак, Аббас-Мирза по долгом рассуждении мудрого его совета решился принять нас не в комнате, но на дворе, не сидя на коврах своих, которых не дерзал попирать ни один сапог или башмак, но стоя и просто на каменном помосте внутреннего двора у самых окошек дворца, под портретом родителя своего.
На другой день я хотел ехать за город, но Аббас-Мирза предложил мне ехать после обеда с ним вместе и что он покажет мне свою конницу.
…Мы проехали мимо[94], и он говорил мне, что завести артиллерию научили его русские. (Я хвалил намерение и что он выбрал хороший образец для подражания, ибо английская (?) артиллерия известна своим устройством и искусством, а что если русские причиною, что он завел оную, то он вразумил других, сколько она необходима. Ибо)[95] народ самый не просвещенный, трухменцы, чувствуя их пользу, просили у них завести оную. Приметно было, что он с большим любопытством слушал разговор сей и даже спросил, к кому отнеслись со своею просьбою. Я отвечал, что мне о том объявили желание в бытность мою в Грузии, но что, не имея времени тем заниматься, передал я заступившему мое место начальнику[96]. Все бывшие со мною, будучи от меня о том предупреждены, смотрели, что произведет в нем сие известие, и все вообще заметили, что он не мог скрыть, сколько неравнодушно о том слышит, даже переменилось лицо его, и он еще задал некоторые вопросы. (Трухменский народ имеет вечную вражду с Персией.)
…Аббас-Мирза пригласил нас в свой сад, который он разводит с недавнего времени. Мы прошли в беседку, где намерен он был угощать нас чаем; но когда предложил он мне, чтобы все бывшие чиновники вышли в другую комнату, где для них приготовлено угощение, и когда я отвечал, что и сам с ними выйду, то он удержал нас при себе (но вместо чаю дал нам немного шербету, и то потому, что ему самому пить хотелось).
Из саду мы поехали обратно в город. Верховые лошади были за стеною сада. Одна только лошадь Аббас-Мирзы была ему подведена. Один из наших офицеров дал знать ординарцу, и тотчас подле лошади Аббас-Мирзы явилась и моя лошадь, что персиянам показалось странным, но мы не менее выехали из сада вместе. Нет случая, нет обстоятельства, в котором бы персияне не почитали за нужное оказать гордость свою, и я воображаю удивление их, когда в возврат получают они гордость гораздо большую и сверх того и самое презрение. Таким образом продолжал я поступать с ними.
Возвратясь в город[97], расстались мы у ворот дворца, и я поехал домой. Поутру приехал ко мне визирь, сын каймакама, после него меньшой сын, женившийся недавно на дочери шаха. Все главнейшие особы посещали меня каждый с чиновниками, ему подчиненными. Не приезжали только военные регулярных войск, ибо не с кем было прислать их, кроме начальствующих ими англичан, которые, как я полагаю, посовестились представлять мне тех, которых они в глазах офицеров моих многих во фрунте били кулаками в зубы. Сею полезною операцией англичане персиянам истолковывают правила чести, что сих последних хотя и оскорбляет, но они в свою очередь передают подчиненным и весьма тем довольны; одни нижние чины остаются без удовлетворения. Но судьба справедлива, можете и им представить благоприятный случай, и при первой перемене в правительстве могут английские военные ростовщики[98] расплатиться за кулачные удары…
За день было до отъезда моего Аббас-Мирза прислал пригласить меня ехать с ним за город. Я отозвался, что как я завтра выезжаю, то нынешний день берегу глаза мои, в которых чувствую боль, и потому не могу иметь удовольствия сего видеть, а прошу позволения прислать одного из чиновников моих, который имеет поручение от меня принести наследнику благодарность за благосклонный и милостивый прием его и все вежливости и внимание, которое он всем нам оказывал.
Прибавил я к тому, что я, конечно, дождался бы облегчения моей болезни, чтоб иметь у него прощальную аудиенцию; но как я не был принят им приличным образом, и встретился с ним на дворе, и за аудиенцию то не почитаю, то и не полагаю себя в обязанности ему откланяться[99]; впрочем, как с человеком любезным и милым, с которым мне приятно было сделать знакомство, желал бы я еще где-нибудь встретиться, если бы болезнь мне не препятствовала. Сей неожиданный ответ на предложение тронул каймакама, и за ним последовало продолжительное объяснение, в котором старался он уверить, что прием был на дворе самым величайшим доказательством уважения, которое до того времени никому оказываемо не было; но что все прежние послы надевали красные чулки, если хотели быть приняты в комнатах.
Я приказал сказать ему, что в сравнение с прочими идти не могу, ибо я не приехал за собственными выгодами, и что они должны разуметь[100], что я посол державы сильнейшей в мире и им соседственной, которой дружественное расположение слишком ощутимые доставляет Персии выгоды. Если же чулки красные и прочие подобные этикеты должны непременно служить основанием дружбы между обеими державами и что в пользу утверждения связи нельзя отступить от красных чулок, то я прошу каймакама предупредить шаха, что я чулок не надену; а чтобы не делать бесполезно излишнего пути, – я на дороге буду ожидать известия, что могу возвратиться в Россию. Сие известие ужаснуло каймакама и, без сомнения, не было в расчете[101].
Я устыдился, что Тифлис в 15 лет правления российского представляет еще беспорядочную кучу неопрятных каменьев; но ожидаю с нетерпением видеть Испагань, а тогда решено будет, должны да персияне почитать Тифлис за восьмое чудо в свете[102]. (Дом мой в Тифлисе… можно назвать памятником, воздвигнутым в ознаменование того, что как архитектура, так и поэзия не благоприятствовали Сергею Алексеевичу Тучкову. Сей есть строитель нестройных стихов и нелепого дома.)[103]
28. Уджане. Младший сын каймакама прислан отцом, чтобы присутствием своим вселить веселость и удовольствие в скучное наше обиталище. Юноша сей, не имеющий 17 лет и другой уже год женатый на шахской дочери, приехал с довольно большою свитой, в которой из первейших лиц был мулла, обучающий его читать и писать. Мне кажется, что его прислали сюда для того, чтоб отдалить от молодой жены, которою он, конечно, более занимается, нежели азбукой в его лета. Жена не всегда лучший путеводитель к мудрости, здесь мулла заставит его вытвердить некоторые поучения из Ал-Корана, которым нередко оканчивается воспитание молодого человека, и он чрез неделю отсутствия возвратится к супруге своей гораздо совершеннейшим[104].
Правила в жизни светской, надобно думать, дает ему отец его, ибо юноша сей весьма горд и надменен (едва пошевеливался с места и с видом покровительства принимает он приходящих к нему знатных особ)[105]. Ходит[106] к нему и пристав наш, любезный старик, Оскирь-хан[107], он давно служит при дворе, кто же[108] даст младшим придворным урок подлости? Надлежало бы, чтобы люди придворные[109] во всем мире составляли одну нацию особенную; ибо тогда как народы между собою не только больших сходств во нравах, ниже легчайшего подобия в свойствах не имеют, они всегда одинаковы; разность ощутима только в степени[110] утончения подлости, которая уже определяется просвещением.
19 (июня?). Селение Верзаган. Здесь приехал из Тегерана коллежский советник Мазарович, после отсутствия его более 4 месяцев из Тифлиса. Радость, с каковою встретился он с нами, истолковала нам те удовольствия, каких лишился он, оставив столицу обладателя Персии.
5 июля. Лагерь при урочище Самонархия, 25У2 вер. Здесь нашел я ожидающего меня министра и любимца шахова, Мирза-Абдул-Вахаба, (хотя) г. Мазарович поехал[111] вперед условиться, что для меня не нужно никакой встречи, ни церемонии… Мирза-Абдул-Вахаб сделал мне посещение, которое я ему на другой день отдал. Встреча сопровождаема была обыкновенными персидскими приветствиями и лестью, от которых давно уже болит у меня голова, и (от которых в отчаянии[112]) наговорил я ему более еще вежливостей и в их бесстыдном и наглом[113] роде. После двух сих свиданий я сделался немного нездоров, и прошло несколько дней, что мы не видали один другого. Я предупрежден уже был, что шах поручил ему вступить со мной в переговоры, дабы до прибытия своего разведать, чего от меня ожидать можно. Я очень хорошо знал, что мне, не имевши у шаха аудиенции и не представя ему грамоты, не приличествует ни с кем иметь переговоров, а по той причине и не сказал[114]я иметь ежедневные свидания и поставить себя на короткую ногу.
9. Мирза-Абдул-Вахаб прислал мне чрез г. Мазаровича грамоту шаха, которою доверяет он ему вступить со мною в переговоры, потом вскоре пришел сам, и я объяснил ему, что, не имевши аудиенции у шаха, не могу я ни с кем иметь переговоров, но что, зная его за человека отличного ума и способностей, вменяю за особенную честь искать его дружбы и потому не хочу отнять у себя удовольствия рассуждать с ним как с приятелем о том, чего в качестве посла нельзя мне открыть ему, как государственному человеку.
Разговор продолжался не менее 4 часов с подтверждениями самыми утомительными, и я решительно объявил, что не приехал приобрести дружбу шаха к моему государю пожертвованием областей, которых жители прибегли под покровительство России, что есть много других выгод, которые Персия может извлечь из благорасположения российского императора, что можно почесть убедительным доказательством великодушия его и залогом приязни, что, невзирая на непрочность границ России с Персией, не намерен он улучшить их на счет своих соседей и что, все имея средства исполнить то, что пожелать может, не хочет[115] он поступать вопреки выгод державы, которой уважает он доброе согласие и дружбу; я приглашал взглянуть на карту и убедиться, что без нарушения существенных выгод России и не давая повода к неизбежным раздорам впоследствии, невозможно уступить шаху земли.
Переговор сего дня продолжался с соблюдением с обеих сторон возможной умеренности и хладнокровия, мы расстались, и вслед за ним отослал я нераспечатанную грамоту шаха. После сего виделись мы не менее 10 или 12 раз, и все повторяемы им были те же вопросы и настояния, как будто не довольно вразумительны были мои возражения и отказы. С такою наглостью выхвалял он мне свое правительство[116] и что не только требуемых ими земель жители, но и самая Грузия, конечно, пожелает быть уступленною Персии. С каким[117] бесстыдством исчислял свои силы и сколько участь их военных людей завиднее нашей.
Некоторые из свиданий наших были весьма шумные. Мирза-Абдул-Вахаб говорил, что без возвращения областей он сомневается, чтоб удержал я дружественные связи, и что шах оскорблен будет отказом в том, чего так давно ожидает и на что имеет надежды в самом ответе к нему государя и в тех словах, которые сказал он, отпуская персидского посла из Петербурга, что он не возьмет на себя объявить шаху войны, опасаясь его гнева. Я отвечал, что государь император по уважению к шаху будет крайне сожалеть о разрыве, ибо он намеревался постоянно сохранять дружбу; но что между тем знает он, что ничего не должно щадить на защиту верных ему народов, которые все счастье свое полагают в его покровительстве, что я также со стороны своей знаю мои обязанности соблюдать достоинство моего государя и России и что, если в приеме шаха увижу холодность, а в переговорах с тем, кому поручено будет рассуждать со мною о делах, замечу намерение нарушить мир, я не допущу до того и сам объявлю войну и потребую по Араксу. Притом истолковал я, какой должно употребить способ для завладения по Араксу, который заключался в том, что надобно взять Тавриз и потом, из великодушия уступив Адербиджанскую провинцию, удержать области по Араксу и что вы должны будете признать за умеренность.
Жаль мне, сказал я ему, что вы почтете это за хвастовство, которое между нами не должно иметь места, а я бы назначил вам день, когда русские войска возьмут Тавриз. Я желал бы только, чтобы вы дали мне слово дождаться меня там для свидания. Я присоединил также, что для Персии война несчастливая должна иметь пагубные следствия; ибо, конечно, есть люди, способные воспользоваться междуусобьем, которое произведут неудачи, и даже могут желать престола (к которому проложил дорогу нынешний шах, соблазнительную для каждого предприимчивого человека[118]) и что многочисленное семейство шаха тем менее в состоянии будет удержать за собою престол, ибо истребление оного есть средство единственное избежать отмщения.
Итак, первая несчастливая война должна разрушить нынешнюю династию. Вот что ожидает Персию, и неужели соседи, из коих некоторые теперь уже беспокойны, останутся равнодушными зрителями мятежей и раздоров. В сей день мы оба не сохранили прежнего нашего хладнокровия, хотя изредка делали друг другу величайшие приветствия; но кажется, что мои доказательства были убедительнее; ибо у него вырвалось слово: неужели и Талышинское ханство отдать невозможно, когда главнейшая и лучшая оного часть уже во владении Персии и когда остальная столь ничтожна. Я отвечал, что он очень хорошо знает Талышинское ханство (и что оно очень таково[119]); но потому его отдать невозможно, что оно есть звено, связывающее наши границы, и что оно в руках персиян будет вечным яблоком раздора с Россией. Вы можете судить о невозможности удовлетворить желанию шаха возвращением земель; ибо и самого Талышинского ханства предложить я не намерен, хоть эта потеря сама по себе не так значима для России.
20. До прибытия шаха я с любопытством рассматривал внутренность дворца и нашел его столько малообширным, что на каждую из жен недостает даже по одной комнате, а некоторых из них сгоняли по нескольку в одну комнату. Меня поразила повсюду отвратительная неопрятность. Редкие из комнат были окончены, по большей части встречаются деревянные грубые решетки, совершенно подобные тем, что делают над яслями для закладывания сена. Есть между прочими строениями одна восьмиугольная башня, где жены живут несколько пристойнейшим образом. Но в ней помещается их только четыре с таковым же числом прислужниц. В другой башне находится уединенный кабинет шаха, посвященный сладострастию, господствующей его наклонности. Здесь проводит он большую часть времени, забывая, что он уничтожает себя как государь, как человек. Несколько сотен жен, из коих каждая не может быть часто удостаиваема свидания с шахом, в ожидании оного, как единственного счастия, изощряет себя на все роды обольщения, расточает отраву лести, и царь женоподобный в сем жилище срама и бесчестия мечтает быть превыше всех во вселенной. Прежде, нежели иметь у шаха аудиенцию, я посетил верховного визиря, так называемого Садр-Азама. Останавливаюсь, чтобы сделать краткое описание сего вельможи. Ему 80 лет; более сорока отправляет он сию должность, служивши при трех государях.
Шах еще при жизни Садр-Азама захватил часть его имения и объявлен полным наследником по смерти. Он назначил дочь его в жены одному из своих сыновей. Ей теперь не более 10 лет, но уже другой год, как лишилась своего жениха. Шах однако же, не теряя времени, заменил его другим, и сей несчастной нет спасения; ибо у шаха 70 сыновей и в таком количестве выбор не затруднителен. Хитрый сей вельможа сделал мне приветливый прием, осыпал обыкновенными вежливостями. Из учтивости должен я был платить тем же, и, чтобы расположить его более к себе, я стал показывать удивление к высоким его качествам и добродетелям. Старик принял лесть за настоящую правду, и я снискал доверие к моему простосердечию; свел с ним знакомство, просил его наставления, как умного, опытного и мудрого человека, и уверял, что, руководимый им, я не могу не сделать полезного. В знак большей к нему приверженности я назвал его отцом и, как покорный сын, обещал ему откровенно говорить обо всем. Когда мне невыгодно было трактовать с ним, как с верховным визирем, я обращался к нему, как к отцу; а когда надобно было возражать ему или даже постращать, то, храня почтение как сын, я облекался во образ посла. Сею эгидою покрывал я себя в одних крайних случаях и всегда выходил торжествующий. Я, однако же, частым употреблением сего средства не хотел истощевать его действия. Великий визирь сделал мне также посещение.
31 июля. Шах дал мне приемную аудиенцию. Для сего назначена была близ дворца поставленная палатка. Церемониал сделан был для меня отличный, против всех бывших прежде иностранных послов. На всех послов надевались красные чулки и вводили их без туфель, я же вошел просто в сапогах, и принято было за особое угождение с моей стороны, что один из лакеев моих, за 100 шагов не доходя палатки, стер пыль с моих сапог. Прочим послам поставляли кресла на каменном помосте под наружным наметом палатки; мне же против трона и на том же ковре, на котором стоял трон; около меня стояли два советника посольства. Смешны мне были сии мелочи, но в звании моем не мог я не наблюдать их и не желать отличного от предместников приема. В назначенный час для аудиенции прислан был пригласить меня на оную второй генерал-адъютант шаха. От ставки моей и до дворца, по обеим сторонам дороги, поставлена была регулярная пехота.
Гордость персидская изобрела обыкновение, что входящий в комнату не сразу на себя обращает внимание хозяина и тех, кои вместе с ним, как пройдя половину комнаты, и тогда только присутствующие встают с места. Таким образом принял меня Садр-Азам. Точно так же принял и я его. Здесь, в палатке телохранителей, я ожидал испытать ту же встречу, и потому, войдя в оную, я ни малейшего не обратил внимания на тех, кои там в ожидании меня находились и которые точно сидели, со стульев не вставая. Я избрал ближайший стул, на другом преспокойным образом расположил свою шляпу и перчатки и начал заниматься размещением моих чиновников. Генерал-адъютант[120] шаха подбежал ко мне и начал упрашивать, чтобы сел я на первое место в палатке. Я не встал со стула, несколько минут заставил его постоять пред собою, наконец согласился сесть на предлагаемое место. Подали кофе, чай и кальяны и вскоре потребовали меня к шаху.
Шах приветствовал всех самым благосклонным и приятным образом, но в разговорах с некоторыми из офицеров не умел скрыть чрезвычайной гордости, которая мне показалась добрым предвещанием для дел моих, в чем я весьма обманулся. Аудиенция продолжалась не более часа, и я отправился домой…
3 августа. Я призван был к нему во дворец; а прочие офицеры, которых не мог я всех представить в первый раз, ожидали в палатке, где расставлены были подарки. Шах, недолго удержав меня у себя, попросил меня показать ему подарки и сказал, что, совершив обыкновенную свою молитву, он не замедлит явиться и долго ждать меня не заставит. Менее нежели чрез час он пришел, восхищен был подарками, удивляясь многим вещам, а паче зеркалам изумительным по величине, и говорил, что легче иметь миллионы и что он им предпочел бы сии подарки; был чрезвычайно весел, шутил весьма приятным образом и, взявши рюмку, сказал, что кристалл так превосходно выработан, что может дать охоту употреблять вино. Словом, не упускал ни одного пристойного случая сказать насчет внимания государя императора самые лестные приветствия. По выходе из палатки, спустя некоторое время, просил, чтобы я представил офицеров, и, не соблюдая никакой пышной наружности, обошелся с ними самым простым образом. Сим кончилась вторая аудиенция, и шах говорил после всем, что он чрезвычайно доволен мною и что пред государем нельзя быть более почтительным, чем я.
Отдав подарки шаху первому, отослал я также присланные от императора некоторым из сыновей его и другим вельможам. Потом, боясь терять напрасно время, объяснился я с Садр-Азамом словесно, что нужно приступить к делу, и условился, чтобы сообщать один другому на бумаге. Ибо много раз испытано предвестниками моими, что персияне не считают за стыд или бесчестие утверждать противное тому, с чем уже совершенно согласились, или божиться, что не сказали того, о чем даже публично говорили. Не хотелось мне первому начать бумагою, но, приметив, что они с намерением медлят, того выжидая, я, взяв за предлог разговор с Садр-Азамом, вызвался первоначально сам, совершенно пустою бумагою, дабы завязать переписку. Все нужные по делам бумаги писаны собственною моею рукою, и сию предосторожность взял я потому, что обстоятельства были немного затруднительны; то, чтобы ответственность на одном мне возлежала, а чтобы несправедливо не были сделаны упреки другому в неосмотрительности, непредвидении и даже самом незнании.
Будучи сам[121] военным человеком, никогда не имел я в предмете подобных поручений и потому никогда не приуготовлял себя к таковым должностям, следовательно, и погрешности в них не могут для меня быть постыдными, ибо происходят от новости предмета, отнюдь не от недостатка усердия или нехотения добра; (сим новым занятием, по счастию моему временным, знаю я, что не сделаю себе имени; и потому не входит в расчет мой скрывать мои ошибки)[122]. Я говорю о них и охотно над собою смеяться буду[123].
Главнейший предмет дел моих был тот, чтоб удержать за нами области, которых возвращения столько усиленно домогалась Персия; отказ сам по себе уже неприятен, а нам еще надобно было не только сохранить, но утвердить связь дружества. Итак, избрал я пути лести и похвалы шаху и на словах и на письме, и сей способ, впрочем в отношении к царям весьма обыкновенный, вреда никакого не делающий, принес немалую мне пользу.
Начались наконец переговоры о делах, и Садр-Азам обещал мне несколько конференций; первая, которую я имел и где предложил я объясниться решительно, заставила его потерять охоту к прочим и окончилась одной.
Я в последний раз сказал им, что я, как главнокомандующий в Грузии, сделал обозрение границ, и донес императору, что ни малейшей уступки сделать невозможно, что государь, дав мне власть говорить его именем, непременно то же скажет в подтверждение; а чтобы более уверились они, что я не переменю мнения моего, то сказал я им, что если во сне увижу, что им отдают земли, то, конечно, не проснусь во века. Я приметил, что объяснение было несколько вразумительно[124], ибо после сего слабо были повторяемы требования.
На сей конференции не знаю, каким образом наклонился[125] разговор насчет каймакама Мирза-Безюрга, второго министра в государстве, которому шах вверил управление Адербиджаном и прочими смежными с нами провинциями, кои поручены Аббас-Мирзе, любимому сыну, наименованному наследником престола. Сей министр, явно нам недоброжелательствующий, худо расположил меня к себе в проезд мой чрез Тавриз, и я имел к нему не меньшую ненависть.
Я объявил Садр-Азаму и Мирза-Абдул-Вахабу, что злоба каймакама против русских может иметь печальные следствия для Персии, что сей подлый мошенник[126] будет причиною разрыва дружбы и многих слез ваших; но будет жалеть, и поздно, что он не только не способствует утверждению доброго согласия, напротив, вымышляя самые гнуснейшие нелепости, возбуждает против нас народы пограничных Персии областей.
Оба министра на сей панегирик не осмеливались возражать ни слова; ибо я брал на себя доказать подлые его поступки; невозможно им было защищать его, ибо каждый из них если не в сем случае, то, всеконечно, в других делах (?) и знал, что подобные мерзости и ругательства против каймакама были общий всем приговор[127]. Вот новый способ трактовать о делах государственных и тот, который помог мне удалить сего подлого мошенника от участия в конференциях.
16 августа получил я от Мирзы-Шефи бумагу, которою объявлено было, что шах приязнь государя императора предпочитает пользе, которую мог бы получить от приобретения земель.
2 августа шах, поехавши один раз на охоту, приказал в отсутствие свое показать мне свои сокровища. Я был приглашен и со мною все офицеры. Мы видели алмаз такой величины, которому, может быть, нет подобного в свете; видели несколько других, каковых мало кто имеет из царей, цветных каменьев множество и чрезвычайной величины. Чиновник, показывающий их, уверял, что большая часть сих сокровищ обыкновенно остается в Тегеране, но что шах берет с собою весьма немногие. Нельзя усомниться, чтобы не было их более того, что нам показывали; известно однако же, что он имеет с собою драгоценнейшие, не вверяя их никому другому, кроме одного евнуха, который всегда с ним неразлучен и который в дороге имеет их на себе.
В Персии не один был пример, что кто обладает сокровищами, в руках того может быть престол персидский, и потому ныне царствующий шах, услышавши о смерти своего дяди Али[128]-Магмедхана, весьма хорошо знал, что надобно поспешнее захватить сокровища, бывшие в Тегеране. Хранивший сокровища был человек ему преданный, шах имел хороших лошадей и потому прибыл в пять дней из Шираза в Тегеран. Здесь не всегда нужны права более основательные. В государстве, какое есть Персия, где столько людей беззаконными путями всходили на трон, где столько соблазнительных примеров для предприимчивого человека, жаждущего владычествования, где нет законов, правил чести, где и самая вера не сильным служит обуздателем и часто искусными толкователями получает направление, льстящее страстям, – там нет беспечия для царствующего и до следующего дня не простираются надежды[129].
На другой день я был приглашен к шаху, и он мне упомянул о том разговоре. Никто не мог ожидать, чтобы шах в виде шутки стал бы мне выговаривать самым любезным образом о том, что обманулся он в своих ожиданиях и что не исполнились надежды, которые питал он в продолжение столького времени. Обратясь к зятю своему, он сказал: «Взгляни на посла! Как ему совестно, что не исполнил моего желания, но да я, с моей стороны, готов сделать все угодное его государю. Он не говорит ни слова и не имеет что сказать против этого. Но я в дружбе всем жертвую охотно».
Многое другое говорил он в этом тоне и спросил меня, перескажу ли я государю; я отвечал, что обо всем донесу непременно и прибавлю к тому, что его величество шах говорил мне о том самым благосклонным образом, что в глазах его не было не только ни малейшего негодования, но, напротив, прочел я в них намерение шаха всегда быть истинным другом русских. Он восхищен был ответом[130].
Вскоре после сего имел я отпускную аудиенцию со всеми вместе офицерами. Церемониал оной был тот же, как и первой аудиенции. Шах был чрезвычайно ко всем благосклонен и непременно каждому сказал самые приятнейшие приветствия, так что все остались весьма чувствительными к его лестному вниманию. Мне собственноручно отдал ответ на письмо императора, сказав, что он столько ко мне расположен, что язык его не хочет произнести, что он со мной прощается. (Я поистине расстался с ним с сожалением.) За день до прощания мне и всем чиновникам посольства присланы были ордена Льва и Солнца и подарки и я представился шаху в его ордене, что принято им было с особенным удовольствием.
Незадолго перед сим, по просьбе Мирзы-Шефи и Мирзы-Абдул-Вахаба, согласился я прекратить неудовольствие мое на каймакама. Мирза-Шефи пригласил меня к себе, и там нашел я каймакама, уже предупрежденного, что я готов все забыть и быть приятелем. Мы согласились без объяснения и уверяли один другого в дружбе, которой между нами никогда быть не может. От обеих сторон были одинаковы чувства и степень доверия к обещаниям, но всему даны были самые благовидные наружности. Шах весьма был тем доволен, ибо он досадовал, что каймакам мог дать мне причину к неудовольствию, и жалел, что я трактовал его как каналью. Каймакам тотчас сделал мне посещение, и я у него был также, и виделись всякий день как приятели.
Когда я приглашался обедать, всегда выпрашиваемы были мои приборы и стаканы[131]; и тогда как персияне всегда едят на коврах, по земле постланных[132], нам делались широкие столы, на коих ставилось бесчисленное множество блюд, ибо для каждого особенное есть кушанье и никогда одно из них не служит для двух человек. Посреди стола оставляется прохожая дорога, на которой является прислуга, предупреждающая желания ваши: понравилось ли вам кушанье? Тут готова уже услужливая рука и, отрывая часть мяса, кладет пред вами на тарелку. Хотите ли вы жирного пилава, которого белизна, подобная снегу, восхищает вкус ваш? Уже касается его рука, и цвет кирпичный, которым она выкрашена, и красные ногти, редко обрезываемые, сочетаются с белизною пшена, и услуживающий вам гордится мыслию, что удвояет наслаждение ваше. Вдруг вы видите ту же самую руку, богатую[133] остатками пилава, вырывающую внутренность арбуза к вашим услугам. По счастию нашему, руки сии не всегда мешаются в распоряжение жидкостей, ибо изобретательный ум персиян создал для того деревянные ложки.
Я забыл сказать, как прислуга является посреди стола[134]. Она входит после того, как уже каждый занял за столом свое место, и плечо ваше служит ей подпорой. Если не уклонили вы головы, через нее переступают без затруднения, и длинные полы безобразной персидской одежды скрывают вас от глаз товарищей. Едва проглянули вы, как уже другой подобный покров вас затмевает. За таким столом можно обедать, что никто подозревать не будет, что вы приглашены были[135]. Не знаю я, принадлежит ли сие к роскоши восточной, о которой столько слышим мы баснословных рассказов.
Не вспомнил у места сказать об одном странном случившемся со мною происшествии. Зван будучи на обед[136] к министру Низаму-Довла[137], был я принят с чрезвычайною вежливостью, отличающею сего вельможу во всех его поступках[138]. Он взял меня по-приятельски за руку, чтобы провести в другую палату, где приуготовлен был обед, и стал престранным образом перебирать пальцы на левой руке моей. Я позволил ему сию забаву, думая, что в восточных обычаях значит то изъявление приязни; но вдруг почувствовал я на одном пальце ужасной величины перстень. Я оторвал руку и объяснил ему, что подобных подарков и таким образом предложенных я не принимаю и что завтра ему могу удобнее сказать тому причину. Хозяин принял сие за величайшую обиду, и, конечно, если бы мог он за обедом сидеть со мною рядом, то он пустился бы на другое какое предприятие. Но меня спас высокий мой чин, ибо по приличию должен он был место возле меня предложить людям знатнейшим.
В продолжение, однако же, обеда он не переставал пересылаться чрез переводчика, что если я не могу иметь перстня, то он предложит мне неоправленный камень, и я расстался с ним, никак не будучи в состоянии истолковать, что можно отказаться от приобретения драгоценного подарка. На другой день показывал он переводчику моему необыкновенной величины синий яхонт, с которым он намерен сделать на меня наступление, но я избавился, угрожая прерванием дружбы. Точно таким образом верховный визирь[139] Мирза-Шефи одному из английских послов подарил перстень, и англичанин не устыдил его отказом.
Конечно, обстоятельно рассмотревши достоинство камня, приятно мне по крайней мере думать, что персияне поступок мой не приняли в виде корыстолюбия, чего об английском после они не говорили, ибо бесстыдно[140] развязывали, что он весьма богатую сумму вывез с собою подарков. Верховный визирь Мирза-Шефи[141] на другой день также прислал мне в подарок жемчуги, но я равномерно и от них отказался. Сей вельможа не вынуждал на принятие их моего согласия, напротив воспользовался именем моим, чтобы достать от других дорогих лошадей, известных красотою в Персии, будто мне в подарок. А вместо их прислал мне не тех[142] лошадей, а их удержал у себя. Он, кажется, отмщевал за похищение у него шахом подарков, от Государя императора ему присланных, которые у него взял он, даже не выждавши выезда моего из Султанин.
Такими способами собираются в Персии сокровища государственные. За них в замену обыкновенно ничего не предлагается, кроме всемилостивейшего подтверждения о скромности, чтоб о том ни слова произносимо не было никогда. Шах, отечески (снисходя) нередко испытует в сей добродетели. Вельможи в свою очередь низкого состояния людей приучают к презрению богатств, и так до самого простого народа, которому, если и остается кусок железа, и тот безрадостная судьба изковывает в цепи рабства и редко в острый меч на отмщение угнетения.
30 августа праздновали мы в городе Зенгане день именин государя. Здесь все казалось нам в новом виде, – два месяца жаркого и неприятного времени проведя в палатках. Здесь отвели нам весьма хороший дом. Отсутствие управляющего[143] Шах-Зады и с ним всех властей дало свободу жителям, и в первый раз видели мы множество женщин, которые смели не закрываться. Я вступил в управление полицией и запретил сгонять их с крышек, что здесь обыкновенно делается весьма простым и легким образом, т. е. камень в голову или в лицо.
Я думаю, что я был первый столько явный защитник прекрасного пола в земле мусульманской. Удел женщин есть сердце чувствительное, и я видел сожаление их, что не могут доказать своей благодарности. Сему препятствовали, сколько приметить можно было[144], и, как кажется, от некоторой благоразумной осторожности, дабы незнание языка не заставило изобрести другое средство к объяснению. (Но что может удержать стремление сердца и добродетели, каковою, без сомнения, должна быть почтена благодарность, и я бы мог сказать один пример… Но я говорю о Зенгане.)
Музыка наша привлекала тьму слушателей, которые находили ее весьма приятною. Слух их никогда не поражали звуки стройные, и нежная музыка в Персии такова, что наша волынка (и реле) могли бы занимать важное между инструментами место. Предпочтение[145]дается трубе и бубнам. Мне не случилось слушать ни одного даже голоса хотя несколько сносного: щегольство в пении и высокое искусство состоит в ужасном во все горло крике, самыми дикими оборотами голоса. Такова музыка самого шаха, которой все удивляются, и меня спрашивали, есть ли у нас такое искусство и столько чувствами обладающая музыка[146], для персиян крик ослов ничего не имеет противного; жаль, что непонятен язык ослов, можно бы наведаться и о мелодии.
3 сентября. Растах. Англичане, бывшие в Султанин, приехали, дабы предупредить нас, в Тавриз; они представили письмо мне от Садр-Азама, исполненное отчаяния после разлуки со мною, в котором уверяет, что он чувствует приближение свое ко гробу с тех пор, как лишился надежды увидеться со мною. Я должен был отвечать такими же нелепостями и чувствовал, что мы не так легко сие делать умеем. Между европейцами иногда и нередко непонятное относится к выспреннему (sublime), и несколько у места точек, как будто вмещающих сокровенный смысл, выводят из затруднения. Но с персиянами того делать невозможно, они сих тонкостей не понимают и требуют, чтобы все непременно дописано было.
Итак, должно было отвечать в восточном вкусе, что «со дня разлуки солнце печально освещает природу, увяли розы и припахивают полынью, (что) померк свет в глазах моих и (что) как я обратился спиною к тем местам, которые украшает он присутствием своим, то глаза мои, единым зрением оных насыщаясь, желают переселиться в затылок».
Я не оспаривал в нем чувства приближения к гробу, ибо казалось мне несколько неловким хвалить цветущую молодость в человеке около 90 лет. Не правда ли, что по обыкновению нашему можно было некоторую часть письма заменить точками, и в том немного было бы потери, персияне долго еще лишены будут сих выгод.
9. Город Тавриз… Лишь только приехал я в дом каймакама, отведенный мне, первое, что услышал, был наглый поступок одного, служащего в войске Аббас-Мирзы, французского офицера г. Мерше, называющегося полковником Наполеоновой гвардии и кавалером Почетного легиона. Он музыкантам свиты моей не только не позволил занять назначенную им на одном дворе с ним квартиру, но выгнал их вон и осмелился дать одному два удара саблею.
Я послал сказать Аббас-Мирзе, что я прошу удовлетворения, а что я не могу снести подобной наглости. Он тотчас прислал чиновника уверить меня, что он наказан будет, но когда я потребовал, чтобы со стороны моей был тому свидетель, то приметил, что намерены были меня обмануть. Я послал тотчас своего адъютанта[147] и шесть человек гренадер взять француза под караул; а как его не застали дома, то велел его дождаться (и тем из музыкантов, которых он дерзнул обидеть, наказать его плетьми)[148].
Г. Мерше пришел в квартиру, и, когда спросили его, как он смел сделать такой поступок, он хотел продолжать дерзости, но[149] его сбили с ног ловким ударом в щеку и, разложив, высекли плетьми. А саблю взяв, отослал я к наследнику и объяснил притом, что мне приятно надеяться, что подобный подлец в службе его терпим не будет. Ответ дан мне был, что он выгнан будет из города, саблю, однако же, не приняли, ибо, предупрежден будучи, Аббас-Мирза спасся в своем гареме, чтобы не допустить моего посланного.
На другой день дана была мне аудиенция, (и я увидел действие шахского фирмана, ибо не смели никаких предложить условий о церемониале), я и чиновники посольства введены были в комнату, поставлены мне были кресла; для поднесения подарков Государя императора имел я другое свидание, и приветствие и вежливости взаимно расточаемы были без пощады. Вскоре после сего приглашен я к Аббас-Мирзе.
После обеда разговор был продолжительный о разных предметах, и коснулось до того, что как я требую возвращения пленных и беглых, то не должен досадовать, если многие из них не объявят согласия возвратиться, что ему, говорил он, гораздо прискорбнее должно быть, что целые области, Персии принадлежащие, в руках наших и он на то не жалуется[150]. Я весьма учтиво отвечал ему, что когда его величество, шах, рассудил за благо не требовать их из уважения к доброй дружбе и благорасположению Государя императора, то уже не приличествует нам обоим никакое суждение о том; в рассуждении же принадлежности Персии тех областей я присоединил, что это легко тем доказывается, что они всегда признавали себя независимыми и что, не будучи покорены российским оружием, добровольно прибегли под покровительство императора. Если бы покровительствовали они Персии[151], то могли ли они по произволу своему располагать собою.
Если ваше высочество почитаете их потому принадлежащими, что шах Надир вносил в них оружие, то не всегда те земли, которые в продолжение войны временно занимаются войсками, навсегда остаются покоренными, и сему тот же шах Надир может служить примером; ибо когда оставил он часть войск своих в Дагестане и с главными силами удалился, то жители тех стран, не желая покорствовать власти его, напали на оставленные войска и их истребили.
Обратимся еще к ближайшим временам, сказал я ему: Ага-Махмед-хан, родственник[152] ваш, каким образом осаждал Шуму, собственную крепость? ибо вы считаете ханство Карабахское вам принадлежащим; (какой же подвластный хан защищался против своего государя?) Он отвечал мне, что имеющиеся в ханствах грамоты шахов и персидская монета могут служить доказательством, что Персия простирала владычество свое на сии земли. Я возразил, что грамоты не могут быть доказательством, особливо в то время данные, когда боязнь и страх выпрашивали оные у власти (насильственной и) беззаконной, что монету[153] бьют и теперь такие земли, которые Персии не принадлежат.
Аббас-Мирза сказал мне, что он, конечно, лучше знает историю своей земли, нежели я. Я отвечал, что не смею спорить в том, что[154] я не хуже знаю историю тех стран, которых Персия в себе не заключала, как, например, Адербиджанской области и самого Тавриза, в котором вы теперь имеете пребывание; шах Аббас Великий взял его от турок, присоединил и умел удержать во власти Персии, но в то же время трудно согласить меня, что афганцы и Индия должны принадлежать Персии потому, что шах Надир был там с войсками, точно как был он в Карабахе и Дагестане[155]. И того и другого завоевания Персия по причине внутренних беспокойств сохранить была не в состоянии, а потому народы, уразумевшие возможность возвратить потерянную независимость, воспользовались обстоятельствами и восстали против насилия и угнетения. Россия впоследствии приняла эти независимые области под свое покровительство. Они клялись в верности государю, который подданных своих без защиты не оставляет.
Аббас-Мирзе неприятен был сей разговор, и он старался доказать мне, что я несправедливо о том рассуждаю, и возражения свои начал сопровождать некоторою горячностью. Я заметил ему, что можно оставить этот разговор, но что я справедливую сторону привык защищать смело и что ежели здесь не в обыкновении рассуждать свободно, то я еще не успел сделать к тому привычки. Он говорил мне, что не полагает, чтоб обязанность посла состояла в том, чтоб упрекать его в присвоении власти и оспаривать его коренные права. Я отвечал, что должность моя и в том заключаться не может, чтобы то, что по всем правам принадлежит нам, согласиться принять от них в виде снисхождения.
На другой день пристав при посольстве[156] предупредил меня, что Аббас-Мирза желает меня звать обедать. Я знал этикет персидский, что, как шах, и сыновья его никогда не обедают как одни, а все прочие угащиваются особенно. Поблагодарив за приглашение, я объяснился, что мне, как послу, неприлично быть призвану для накормления, тогда как невозможно быть вместе за столом с Аббас-Мирзою. Меня хотели убедить, что все до меня то делали, но я не согласился.
Аббас-Мирза, угождая мне, избрал новое средство. В обеденное время позван я был в загородный его дом, с моею свитой, где мы нашли его занимающегося устройством сада. Погуляв с нами некоторое время, он пригласил меня и обоих советников в беседку, будто имея нечто говорить со мною, а одному из знатнейших чиновников поручил заниматься с остальными лицами моей свиты. Разговор со мною начался извинениями в том, что говорил накануне с некоторою горячностью и делал, может быть, неприятные мне возражения. Я отвечал ему, что сам прошу извинения, если неуместно был чистосердечен и не умел в рассуждениях своих забыть того, что я посол российского императора.
Он признался мне, что его тронуло сделанное мною замечание, что и самый Тавриз не есть древняя принадлежность Персии, но полученное от турок приобретение. После того он сказал: если посол сильного Государя рассуждает таким образом, то я и в столице своей не должен почитать себя в безопасности. «Мне легко отвечать на сие вашему высочеству и совершенно оправдаться. Если можно винить государство в сделанных завоеваниях, то ни одно не заслуживает столько упреков за то, как Россия. Покорение Персией Адербиджанской области не иначе относиться может как к славе ее».
В продолжение разговора мы оба сидели в креслах; после сего пред ним и предо мною поставили столы и закуски. Это был первый пример, что сын шаха, а что еще более, наследник престола обедал в одной комнате и в одно время с кем-либо, а паче с иностранцем. Я принял сие знаком особенного уважения, но еще более удивлен был, когда, встав из-за стола, говорил он слишком час без соблюдения всяких церемоний: в знак, что между нами не должно быть никакого неудовольствия, он подал мне руку и мы приятельски пожали один другому руку. Чиновники мои также были приятельски угащиваемы особенно, в саду. Сей род вежливости со стороны Аббас-Мирзы был свыше всякого ожидания.
Аббас-Мирза постигает необходимость в ученых офицерах, и потому несколько молодых людей знатнейшего рода обучаются в Англии на его иждивении. Чем оправдаются[157] многие из европейских держав, если со временем в Персии образование военных людей будет тщательнейшее. Соседи не должны взирать с равнодушием на сии предприятия, изведав в народе отличную способность к подражанию. Знатные люди из опасения, чтобы преимущества и награды, доселе переходившие от отца к сыну, не сделались наградой достойнейшего, будут стараться затруднять, по возможности, успехи просвещения. У всех знатных сего мира обнаруживается та же боязнь. Еще не мало препятствовать будут обстоятельства, отдавшие образование персиян в руки англичан, которых сухой и холодный характер из пламенного свойства персиян неудобен извлекать всех возможных средств. Грубое обращение их мертвит добрую волю персиян; малое снисхождение к недостаткам их порождает злобу. Если бы французы были в Персии столько времени, как англичане, с их искусством возжигать честолюбие, давать наклонностям согласное с намерением направление, Персия недавно уже была бы на себя не похожа. (Каким быстрым ходом приблизили бы они военные звания (?), простейшими правилами, из обширной опытности извлеченными. Персиян надобно увлекать обольщениями, лаская страсти их, льстя самолюбию, и тогда можно давать волю им.)[158]
Французы были короткое время в Персии и оставили о себе приятнейшие воспоминания. Англичане большими деньгами перекупили себе расположение персидских министров и самого шаха, но в памяти народа не изгладили французов и в мнении о достоинствах далеко остались позади их и никогда не сравнятся.
Дела, о которых я должен был рассуждать с каймакамом, шли своим порядком. Мы условились о времени для начертания границ между обеими державами, и все между нами происходило самым приятельским образом; но когда коснулись до возвращения пленных и тех из беглых наших солдат, которые сами того поддают, каймакам, слывущий праведником, начал употреблять все мошенничества и уловки. (Я объяснил ему, что сколько ни почитается он за мудрого, но в деле столь ясном один он думает, что может обмануть)[159], прибегая к божбе и клятве Ал-Кораном.
Рассказывайте то ребятам, говорил я ему: неужели я не вижу, что столь же трудно вам произнести клятвы, сколько для меня понюхать табаку. Неужели возможным почитаете скрыть злодейства и подлые поступки с русскими пленными? Не удерживаете ли вы теперь насильственно тех, которые желают возвратиться? Разве не заключаете вы их в темницу, боясь, чтобы не объявили они мне о своем желании. Не дерзайте говорить более, ибо сегодня один из сих несчастных, обманув стражу, бросился с крыши к стоящему у обоза русскому караулу. Он в моих руках, и я, сняв с него показание под присягою, опубликую бесчестное и гнусное ваше поведение. Если в первый раз жизни вашей вы слышите человека, говорящего вам и о вас самих правду, и она вам неприятна, дерзните заставить меня молчать. Нас здесь 200 человек. Вы в столице наследника престола и среди войск ваших, прибавьте еще к ним 100 батальонов, и я не лучше буду уважать вас. Предупредите вашего наследника, что, если во дворце его я увижу в числе его телохранителей русского солдата, невзирая на его присутствие, возьму за грудь его и вырву от вас…
Каймакам был в величайшем смятении, тем более что несколько свидетелей видели, как обращаются с вельможею, которого все трепещут. Он упрекал меня, что я поступаю насильственно и не хочу выслушать оправдания. Я решился слушать, но как он по обыкновению своему начал от сотворения мира, то я посоветовал ему оставить пустые рассказы и говорить дело, буде может, или по крайней мере отвечать на вопросы. (Опять была ужасная схватка, и я его уничтожил совершенно.)[160]
Я спросил его, что столько привязывает его к нашим беглым? Он отвечал мне, что Аббас-Мирза имеет к ним большую доверенность, составил из них внутреннюю свою стражу и вверил им особу свою. Следовательно, сказал я ему, недостает только того, чтоб отличная сия гвардия проложила ему путь к престолу персидскому, чего я, как добрый союзник, весьма желаю. Я надеюсь, господин каймакам, что вы согласитесь с тем, что о подобных происшествиях необходимо знать главнокомандующему в Грузии, как ближайшему соседу. Прекратив таким образом разговор, я с ним расстался.
Еще было одно, в таком же роде, дружеское свидание. Имел я прощальную аудиенцию у Аббас-Мирзы и вместе со мною были многие из чиновников. Он принял нас с возможною вежливостью, говорил мне, что он уверен, что я остаюсь всем доволен и, конечно, не увожу с собою ни малейшей неприятности, что[161] каймакамом донесено ему о согласии моем оставить чиновника, для отобрания показания от пленных и беглых, желающих возвратиться. Уверения в искренности были взаимные, и, кажется, сей трактат доброго согласия и дружбы обязались мы сохранить и в будущей жизни. С персиянами к подобным условиям надобно приступать без затруднения, страшиться будущей жизни не должно, ибо редкий из персиян в настоящей жизни не изменит своим обязанностям[162].
(Всегда бестрепетно призывал я в свидетели великого пророка Магомета и снискивал доверенность к обещанием моим, ибо[163]) я уверил, что предки мои были татары, что весьма еще недавно ближайшие родные мои переменили закон. Им приятно было думать, что во мне кровь мусульманская. Я выдал себя за потомка Чингисхана[164] и нередко, рассуждая с ними о превратностях судьбы, удивлял их замечаниями моими, что я нахожусь послом в той самой земле, где владычествовали мои предки, где все покорствовало страшному их оружию, и утверждаю мир, будучи послом народа, нас победившего. О сем доведено было и до шаха, и он с уважением[165] смотрел на потомка столь ужасного завоевателя.
Доказательством происхождения моего служил бывший в числе чиновников посольства, двоюродный брат мой, полковник Ермолов, которому, по счастию для меня, природа создала черные подслеповатые глаза и, выдвинув вперед скуластые щеки, расширила лицо наподобие калмыцкого. Шаху донесено было о сих явных признаках моей природы, и он приказал его показать себе. Один из вельможей спросил меня, есть ли у меня родословная? Решительный ответ, что она сохраняется у старшего в нашей фамилии, утвердил навсегда принадлежность мою к Чингисхану.
Однажды я даже намекнул, что могу отыскивать права на персидский престол, но заметил, что персияне подобными шутками не любят забавляться. В народе же столько легковерном и частыми переменами привыкшем к непостоянству шутка сия может иметь важные следствия. В случае войны потомок Чингисхана, начальствуя сам над непобедимыми российскими войсками, может иметь на народ великое влияние.
Простясь с Аббас-Мирзою и приготовив все к отъезду будущего дня, оставалось мне в последний раз видеться с каймакамом. Поутру был я у него, и, когда требовал он, чтобы по условию оставил я чиновника для изведания от пленных и беглых о желании их возвратиться, я отказал; ибо в ту самую ночь, боясь, чтобы русские солдаты, узнав о выезде моем, не явились ко мне, не только посадили их под караул, но некоторым надели колодки на ноги.
Я представил всю гнусность поступка и, разругав каймакама, как человека бесчестного, хотел только отправиться в путь, как Аббас – Мирза прислал пригласить меня к себе, вероятно узнавши о том, что у меня с каймакамом происходило. Я извинился, что, будучи одет по дорожному, не смею к нему представиться, что с самого утра отправлены мои экипажи и я не имею с собою другой одежды. Каймакам старался меня уверить, что все будет сделано в мое угождение, что я не буду иметь причины роптать и что они, для оправдания своего, просят, чтоб я оставил чиновника. Я отвечал, что обманут быть не хочу, а жалею, что прежде позволял столь нагло себя обманывать, – и уехал.
День выезда из Тавриза был один из приятнейших в моей жизни. Я ждал его с нетерпением, ибо смертельно наскучило мне беспрерывное притворство, одни и те же уверения в дружбе тех, которые очевидно желают вам зла и скрыть не могут к нам своей ненависти. Бесконечные повторения самых мучительных приветствий, которые по всему государству как будто отданы при пароле, утомили меня до крайности. Вырвался я наконец из сего ненавистного места, которое я не иначе соглашусь увидеть, как с оружием в руках, для разорения гнезда всех враждующих нам. Здесь в образе каймакама предсидит коварство в сонме всех злодеяний и нечестия, и уста его изрекают закон, развязующий все преступления. Аббас – Мирза (образовавшему юность его) отдал полную власть и в простоте своей служит орудием злодейств его. Природа не дала ему персидских наклонностей, но с ребячества, будучи свидетелем всякого рода неистовств, согласовал он с ними свои правила и готов на все бесчестные деяния.
Город Нахичевань. Здесь с удовольствием увидел я слепого хана, ибо он один во всей силе чувствует гнусность правления, которому крайность одна заставляет повиноваться. «Последние дни жизни моей, – говорил он, – успокою я под сильною защитой оружия вашего. Некоторое предчувствие меня в том уверяет, ибо, зная персиян, не полагаюсь я на прочность дружбы, которую вы столько утвердить старались; я не сомневаюсь, что или они нарушат оную своим вероломством, или вас заставят нарушить ее, вынуждая мстить за вероломство».
2 октября. Урочище Баш-Апаран. Граница российская в стороне Персии. Далеко не доезжая, встречен я был командою донских казаков, высланных для конвоя. Вскоре после сего, на возвышении усмотрели мы развевающиеся знамена храбрых войск наших. Удовольствие мое было свыше всякого выражения, и теперь не вспоминаю я о том равнодушно. Далеки были от меня горделивые помышления, что я начальствую в странах сих, что мне повинуются страшные сии войска. Я стал бы в рядах сих храбрых воинов, и товарищем их в равном с ними состоянии я нашел бы удовлетворение моей гордости. Никогда неразлучно со мною чувство, что я россиянин.
Тебе, Персия, не дерзающая расторгнуть оковы поноснейшего рабства, которые налагает ненасытимая власть, никаких пределов не признающая; где подлые народа свойства уничтожают достоинство человека и отъемлют познание прав его; где вера научает злодеянием, дела добрые не получают возмездия; где нет законов, преграждающих своевольство и насилие; где обязанности каждого истолковываются раболепным угождением властителю; тебе, тебе посвящаю я ненависть мою и, отягчая проклятием, прорицаю падение твое.
10 октября. Город Тифлис. В то самое время возвратился я из Персии, в которое прошлого года приехал из Петербурга. С каких противоположных сторон! В какое непродолжительное время! Здесь нашел я бездну дел, и нет времени помышлять о сем журнале. Оканчиваю мои записки, которые писал я для того, чтобы прочесть как шутку друзьям моим или впоследствии привести на память происшествия, которые странностью своею всегда казаться будут новыми.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК