Воронежские крестьяне
Воронежские крестьяне
Переночевав, мы выехали в указанный Шкуро район и попали в совершенно неведомое мне царство воронежских крестьян, так непохожее на царство казачье. Оно было далеко от железной дороги.
В большом селе, на площади, совершенно случайно нас встретила какая-то неказисто скроенная, но крепко сшитая фигура, с некрасивым мясистым грубым рябоватым лицом, в куртке и сапогах. На шее у него мужичий шарф, на голове треух. Приблизившись ко мне, фигура по-воински отрапортовала, что он является начальником нескольких сел, вроде коменданта. Он прапорщик.
— Чем могу служить Вам, господин полковник? — почтительно спросил он.
Я рассказал ему о своей задаче.
— Я Вам с удовольствием помогу, — докладывает он.
Но я хочу знать — кто он, чтобы соответственно держаться с ним.
— Я местный крестьянин. Бывший унтер-офицер учебной команды пехотного полка. Имею Георгиевские кресты и медали. Окончил войну прапорщиком за боевые отличия. Живу «на-отделе» от родителей. Имею жену и десять детей, — подробно и словоохотливо доложил он и добавил: — Милости прошу в мою избу… Но только извините — жена моя деревенская и не знает приличий… Да и не до приличий ей!.. Детишек много… живу бедно… в горнице… жена много работает.
Я иду в его избу. Я хочу убедиться в правдивости его слов и тогда уже прибегнуть к его помощи.
Да… он говорил правду. У него только одна «горница» (то есть комната). Много детей и горем и нуждою придавленная жена. Увидев меня, все дети, как сверчки, попрятались по всем закоулкам, забрались на печь и боязливо выглядывали оттуда. А жена… она, бедняжка, еще молодая и стройная женщина, от страха и неожиданности не могла вымолвить и слова.
Он, прапорщик, по своей бедности, ничем не может меня угостить и просит пройти с ним к его родичу, где все «чишше», как он выразился. «Там мы и решим нашу работу», — закончил он.
По пути он послал за старостой и понятыми мужиками. Мы сидим в довольно чистой горнице, а молодухи готовят что-то поесть нам.
Явился староста и понятые. Войдя в горницу, они набожно перекрестились три раза на иконы, низко поклонились мне и стали у дверей молча. С ними заговорил «мой прапорщик».
Я впервые вижу так близко крестьян центральных губерний и впервые слышу их речь и обращение друг к другу.
— Гаспада старики… и Вы, Митрий Ляксандравич (староста), — так начал прапорщик, глава многих сел, Иван Александрович, как я стал его называть. Фамилию, к сожалению, не помню.
— Вот его высокоблагородие, господин полковник, приехал с Воронежа ликвизировать дли армии лашадей… Им нада спамочь. Нада спамочь, што-ба изгнать эту красную нечисть!.. Дли армии, дли сваей страны — христьяне далжны усе дать! Мы Вас, гаспада старики, не спрашуем, а тольки гаварим, што нада дать!.. Памочь! Вы, Дмитрий Ляксандравич, пашлите панятых в села Вашей волости и накажите, што-бы усе мужики привяли сваих лашадей завтря суда (сюда). А тут мы уж и рассудим — у каго што можно взять!
— Я Вам гаварю ат имени памошника генерала Шкуры, главнава тут началника казаков! — он так и назвал меня «памошником Шкуры».
Это на них произвело впечатление. При этих словах они повернули свои головы в мою сторону, видимо чтобы рассмотреть этого «помощника Шкуро».
— Да, канешна!.. мир памочь далжон! — ответили они все трое разом. — Чижало ета все, но, знаем — надоть.
— Дык… Вы бяжитя, — говорит староста своим понятым, указав, кому и куда бежать с приказанием.
И они «побяжали»…
На мое приглашение староста наотрез отказался сесть с нами за стол, думаю, из чувства «недосягаемости до меня».
Смотрел я на них, слушал я их и видел — насколько народ этот добр, хорош, сердечен и жертвенен. Воля начальства для них была законом. Они не протестовали против реквизиции лошадей, своих единственных кормильцев, и не спросили меня, так ли это, не самозванец ли я какой.
Веками привыкшие нести барщину и другие наборы на алтарь Отечества — они вот и теперь, безропотно выслушав все, молча, дельно пошли выполнять это.
Мне было стыдно… Если бы они протестовали против реквизиции, просили бы ее не делать, требовали бы деньги за лошадей — я мог бы активно реагировать на это и звать их на жертву «для их Отечества». Но это безропотное молчание, слепое послушание моим требованиям обезоружили меня, действовали на психику, укоряли, давили и стыдили меня за завтрашний, фактически, грабеж лошадей…
Мы спали очень чутко в эту ночь. С часовым. Фронта ведь не было! В любой момент могли появиться красные в селе.
На следующее утро мой прапорщик доложил, что крестьяне свели всех своих лошадей с окрестных сел. Их нашлось четыреста.
— Сми-ир-на-а!.. гаспада стар-ри-ки-и!.. шапки-и дал-ло-ой! — вдруг командует он зычным голосом, сам стоя на правом фланге выстроенных в одну линию лошадей с хозяевами их, и сам взял руку под козырек у своего треуха.
Я этого совершенно не ждал и считал, что это было некстати. Конвоируемый пятью казаками, выехал на середину строя мягкой рысью. Команда моего прапорщика-«христьянина» (то есть крЬстьянина), как сам он себя назвал, подсказала мне — надо вести себя так, как и полагается «помощнику самаго генерала Шкуро».
Я верил, что прапорщик Иван Александрович психологию своих крестьян знал лучше меня, почему невольно подчинился всему этому ритуалу встречи.
Под гробовое молчание многосотенной толпы всех, всех семейств, женщин, подростков и детей, толпившихся разношерстной массой позади длинной шеренги лошадей, остановил я свою кобылицу и, обведя глазами «весь фронт», внятно, но не по-воински, громко произнес:
— Здравствуйте, господа старики! — и, дотронувшись до своей белой папахи, приподняв ее чуть вверх, поклонился всем.
— Здраим жила-а-им… — прогудела толпа, и… вновь все смолкло.
— А теперь наденьте шапки! — громко говорю им и, выждав момент, с седла, с расстановкой, чтобы всем слышно и понятно было, поясняю: — Армии нужны лошади!.. Мы, казаки, прибыли сюда с самого Кавказа. Мы потеряли много лошадей в боях, а воевать еще надо. До Москвы не так далеко осталось… Я прибыл от самого генерала Шкуро. Денег в армии нет. Я с вами буду оценивать каждую лошадь и хозяину выдам расписку на нее. По ней он потом получит деньги от Русского Правительства, когда мы окончательно свалим красную власть…
— Поняли, господа старики? — закончил я.
— Пон-ня-ал-ли-и… — прогудела толпа.
Что я мог иное сказать?! Так, думаю, 600 лет тому назад приезжал в русские села татарский баскак за данью к покоренному русскому народу…
Начался осмотр и набор лошадей. Я сижу за столом со старшинами и понятыми, но моим пяти казакам приказал быть начеку. Нас легко можно было не только что обезоружить этой многосотенной толпой, а может быть и многотысячной, но и быть убитыми дрекольями… Казаки стояли в стороне, в седлах.
Лошади у крестьян совершенно не годны были под седло. У одного крестянина была одна лишь лошаденка, кое-как годная под седло, а у иного две-три лошади, но совершенно не годных под верх. С понятыми мы брали эту годную лошадь, ему взамен давали «негодную» под седло от крестьянина, имевшего двух-трех.
Всем я выдавал соответствующие расписки, а сам горько думал: вот завтра могут прийти сюда красные и мои расписки ничего не будут стоить. Мы ведь уже отступали… Крестьяне же, получив их, бережно заворачивали в тряпицу и клали за пазуху, как действительный и дорогой документ… Мне было стыдно и страшно… Нет — мне было страшно и стыдно.
Мне не понравилось, что недалеко позади строя лошадей стояли две дамочки, видимо сельские учительницы. Они внимательно слушали мои слова к крестьянам и пытливо смотрели в мою сторону.
«Явные революционерки… нигилистки… рассадницы недовольства против начальства», — думал я.
Из 400 лошадей сравнительно годных под седло набралось около тридцати. Поблагодарив крестьян за их жертву на благо Родины, я разрешил им разъезжаться по своим селам. И только что сам сел в седло, как эти «две нигилистки» быстро подходят ко мне и одна из них говорит:
— Господин офицер!.. Позвольте сказать Вам несколько слов?
Ну, думаю, начинается. Вот сейчас они и скажут: «Это же не реквизиция, а грабеж… И Ваши расписки — подтасовка… Вот завтра придут красные, и что же получат крестьяне по ним?»
— Пожалуйста, — отвечаю.
— Мы местные учительницы. Вы, наверное, заметили, что мы все время стояли недалеко от Вас и наблюдали за всем, что здесь происходило.
«Ну, попался», — подумал я и решил: как только они начнут меня упрекать — поверну свою кобылицу и быстро отойду, чтобы уехать из села. Она же продолжала:
— Мы, как местная интеллигенция, мы хорошо знаем крестьянскую жизнь. Крестьяне ведь всегда идут к нам за разными советами. Сами знаете — они народ темный. Революция их встряхнула. Но пришли красные — крестьяне отвернулись от них. Потом пришли вы, белые… Вас мы все приветствовали всем сердцем, но… вы так же ничего не дали крестьянам…
Ваш приезд взбудоражил их. Они обратились к нам — как быть? И Вы видите, господин офицер, сколько они привели Вам своих лошадей! Это не то чтобы была наша работа, но наш совет им был таков: не сопротивляться. И естественно, мы заинтересовались — как представитель белых, полковник будет вновь грабить наших мужиков?
Я начинал уже волноваться и ждал только конца, чтобы как можно скорее уйти от них, от этих навязчивых нигилисток. А она продолжала:
— Мы все слышали и все видели, что Вы говорили крестьянам, и… не ничуть не льстящую похвалу говорим Вам, но мы не ожидали, чтобы казачий офицер, да еще полковник, будет так рассудителен, добр с ними и так сердечно справедлив.
Не скроем — мы ожидали от Вас «нагайки», почему и боялись к Вам приблизиться, а Вы… Позвольте искренне поблагодарить Вас от лица крестьян за Вашу справедливость к ним и просить Вас обязательно зайти к нам на стакан чая. Мы так будем благодарны Вам за это.
Этот словесный адрес, воспроизведенный мною почти дословно, очень тронул меня. Я был счастлив тем личным сознанием, что я, фактически как татарский баскак обирая крестьян «для нужд армии», — я не надругался над их душами. Я был счастлив тем, что мои действия по приказанию начальства вызвали умиление даже среди тех, кто был вправе нас ругать, возмущаться нами и кто был для крестьян беспристрастными судьями их дел и мыслей.
Эпилог…
Мы отступали… Были уже под Купянском. Здесь было полное столпотворение обозов пехотных частей. Во главе Хоперской бригады пересекаю их под углом, идя на запад.
— Господин полковник!.. Господин полковник!.. Здравия желаю! — слышу я что-то знакомый мне голос, рассматриваю вопрошающего при одной повозке и узнаю в нем «своего прапорщика-христьянина» из-под Воронежа. Он кричал мне буквально в отчаянии. Я смотрю на него, узнаю его, но не признаю «его вида». Он полупьян. Полупьян с отчаяния и полупьян не сегодня только, а видимо, с тех пор, как покинул свое село, оставив там свою горемычную жену с десятью детьми, которые мал мала меньше — голодные и холодные, и не знающие — что будут есть завтра?
Я хотел тогда иметь свое сердце черствым как камень, чтобы не видеть жуткое горе этого простого и хорошего русского крестьянина и старого солдата.
— Иван Александрович, иди ко мне!.. Иди ко мне в полк! Будь при обозе!.. Авось вернемся, Иван Александрович! — взываю к нему, не останавливаясь, кричу ему через скопившиеся телеги.
— Э-эх, господин полковник! — чисто по-крестьянски выдавил он из себя. — Проп-пала Рас-сея… проп-пало все… хрестьяне… семья! — как-то особенно, с надрывом выкрикнул он, этот, безусловно, когда-то бравый и честный унтер-офицер; потом упал ничком на свою телегу и зарыдал… зарыдал, как беспомощная женщина, потерявшая навсегда свое единственное любимое дитя…