В станице Павловской
В станице Павловской
Дивизия идет вдоль полотна железной дороги в Павловскую. Станица там очень богатая. Квартирьеры отвели мне большой кирпичный дом. Он полутораэтажный, высокий. Двор окружен непроницаемым забором с растворчатыми воротами и массивной калиткой. Через них не видно, что делается во дворе. Во дворе же большой дощатый амбар, какие-то сараи. Двор небольшой, но все в нем капитальной постройки, все чистое, нарядное, почти городское. Это меня удивило. Хозяин, видимо, не простой землероб. Поднявшись наверх, в передней меня встретил плотный телом казак, лет пятидесяти, в бешмете и с запорожскими усами.
Очень почтительно, совершенно без воинской натянутости, он встретил меня, назвав «господин офицер», провел в залу, просил располагаться и немедленно же удалился в следующую комнату, очень чистую кухню, где хозяюшка что-то уже стряпала для меня и полкового адъютанта.
Зала — совсем городская, но на стене много казачьих снимков, к которым я и обратился. На одном из них группа станичных атаманов в парадной форме Кубанского войска и с насеками в руках. Среди них я узнал и своего хозяина дома. «Вон он кто!., поэтому так и независим», — решил я.
Мы ужинаем с хорунжим Галкиным. Девочка, видимо дочка, лет десяти — двенадцати, подает нам кушанье из кухни. Подаст, поставит на стол с шаловливой улыбкой дитяти, которая «все знает», и немедленно же, быстро уйдет на кухню, поглядывая на нас оттуда и все улыбаясь.
— Как фамилия твоего папы? — спрашиваю ее, задержав за руку.
— Гурбич, — отвечает она.
— А брат у тебя есть?
— Да… он есаул Корниловского полка, — ясно ответила она.
От этих слов у меня все перевернулось в душе. Хорунжий Турбин[271] прибыл с эшелоном в двенадцать казаков на пополнение в Корниловский полк в село Дивное на Маныче, перед Святой Пасхой 1919 года. Эшелон привел хорунжий Иван Троян.[272] Гурбич был интеллигентный офицер, остроумный, но самое главное, говорили, что он сын члена краевой рады, кажется, даже члена краевого правительства; вообще — сын видного общественного деятеля на Черноморье. Оказывается, я был «у своих», почти родственников.
Я вызываю отца и мать к себе, рассказываю им об их сыне, о себе и прошу поужинать вместе на радостях. Хозяюшка, милая и приятная, по-европейски «гранд-дама», улыбаясь, наотрез отказалась сесть, показав, что она занята на кухне. «Старик» согласился. Этому старику тогда было, думаю, не больше пятидесяти лет. Он был совершенно свежий и лицом, и здоровьем. Мне было тогда 27 лет, а Галкину 20–22. Для нашего возраста, и по станичному понятию, Гурбич был «старик», которому требуется оказывать почет и уважение.
Он почти ничего не ел, кое-что спрашивал для поддержания разговора за столом, как хозяин дома, и отвечал на наши вопросы.
Он не верил в возможность победы нашей над большевиками, а следовательно, считал бесполезным продолжать войну против них. Услышав столь странное и страшное его определение, я с волнением спрашиваю его:
— А что же делать дальше тогда?..
— Что?.. Надо мириться с большевиками… Это наилучший исход… Сил нет!.. Казаки драться не хотят… они устали… Мы это здесь, в станицах, хорошо видим, — произнес он очень спокойно, деловито и, видимо, продуманно.
Услышав это, я будто «опьянел». «Мир с большевиками… а атаманские фотографии на стене… как голые факты казачьей контрреволюции», — пронеслась мысль в голове. Простят это красные?
— А как же Вы лично?.. Останетесь? — рублю ему.
— Да… останусь, — спокойно ответил он.
Я в полном недоумении. В моей голове это совершенно не вмещалось. Он бывший станичный атаман, очень зажиточный казак, у него городского вида и обихода дом, он член рады, сам внешне видный, как полковник старого времени, благообразный, спокойный, выдержанный, и вдруг — у него мир с большевиками… и он сам остается в станице.
Все это я высказал ему тут же, а он, спокойным жестом руки указывая на стены дома, на семью, что на кухне, и потом на двор с богатыми постройками, на вместительный амбар, крытый цинковой жестью и наполненный зерном, тихо произнес:
— Ведь этого же всего не унесешь с собою?.. А одному бежать — какой смысл?
Наш разговор прервал пожилой казак, прибывший из станичного правления. Называя очень почтительно Гурбича по имени и отчеству, он говорит, что его зовут на станичный сбор старики, где будет решаться вопрос, «чи обылизувать козакив, чи остатця у станыци».
— Вот видите, полковник, казаки стоят на распутье. Но большинство их думает, как и я, — сказал он и пошел одеваться в «чэкминь».