Глава 12. А потом медленно потянулись дни…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 12. А потом медленно потянулись дни…

А потом медленно потянулись дни по формуле «шесть через двенадцать». Это означало, что шесть часов боец несет службу, двенадцать часов отдыхает. Вернее, на время для отдыха (сна) было выделено всего шесть часов, остальные шесть — пребывание в резервной группе быстрого реагирования. То есть бодрствовать в форме и при оружии.

На плоских крышах четырехэтажных зданий по всему периметру обширной территории посольства мы оборудовали огневые ячейки из мешков с песком. В наряд заступали двое. Вооружение штатное: автомат, пистолет, двойной боекомплект, штык-нож, гранаты. А кроме того, еще один ручной пулемет (или снайперская винтовка), бинокль, радиостанция.

Днем, лежа на плащ-палатке, брошенной на бетон крыши, я часами, глядя в бинокль, наблюдал чужую жизнь чужого для меня народа — афганцев.

Строения местных жителей начинались метрах в ста от каменного посольского забора. Дома были одноэтажные и двухэтажные, причем первые этажи, как правило, сложены из самана (самодельные кирпичи из обожженной глины) и побелены, а вторые были деревянными и напоминали наши голубятни. Над домами торчали какие-то шесты с болтающимися на них полуистлевшими тряпками, над некоторыми крышами были антенны. Каждый дом был обнесен корявым забором из того же самана, хотя кое-где участки забора были из гофрированного металла. Территория вокруг была захламленная и пыльная. Под испепеляющими лучами солнца лениво бродили облезлые собаки и кошки. Кстати, кошки здесь были не такие, как у нас: морды у них были более вытянуты.

В пыли копошились одетые в лохмотья грязные дети. В бинокль я смог разглядеть, что у маленьких девочек, несмотря на убогую одежду, лица нарумянены, глаза и губы подкрашены. Тогда я только подивился этому, а позже узнал, что по местным обычаям, особенно в деревнях, детей специально одевают плохо, более того, им специально пачкают лица: это якобы спасает их от дурного глаза. А макияж на девочек наносят их матери, чтобы с самого детства они выглядели красиво.

На небольшой площадке подростки постарше, пыля, азартно играли в волейбол через веревку.

По утрам из узких переулков выходили люди, в основном мужчины, одетые весьма прилично, многие в пиджаках, некоторые при галстуках. Они шли через пустырь к проспекту Дар-уль-Аман, видимо, на работу.

Чуть позже появлялись женщины с сумками: наверное, на базар за покупками. Через какое-то время они возвращались, и над домами и двориками показывались небольшие дымки: готовилась еда. Иногда ветерок доносил до меня запахи свежеиспеченного хлеба или лепешек, реже — аромат жареной баранины: вообще-то в основе своей рядовые жители Кабула жили весьма скромно и мясо ели не каждый день.

Потом, когда солнце поднималось в зенит и начиналась дикая жара, наступало затишье. Все живое пряталось в тень…

Жизнь местных казалась вполне мирной, спокойной и устоявшейся. Со стороны это выглядело примерно так: живут себе люди по раз и навсегда заведенным правилам и обычаям. Все у них нормально, ничего им особенного не надо, довольствуются малым: тем, что у них есть. Они здесь родились и выросли, а придет время — умрут, как умирали их предки, и их похоронят на кладбище рядом с ушедшими ранее в мир иной родными и близкими.

Иногда я ловил себя на странной мысли: что я им завидую. Они на своем месте, это их земля, их дома, вокруг их родные места, друзья, родственники. Наверное, им кажется, что красивее здешних мест, уютнее родного дома и дворика в мире ничего нет… И я представлял себя на их месте, как я выхожу утром, например, вон из того дома, иду на работу… Представлял, что я мог бы подумать и почувствовать, увидев здесь, на своей родной земле, иностранца в чужой военной форме, с оружием в руках… Наверное, мне было бы не очень приятно.

Конечно, я понимал, что не так уж сладко и безоблачно живется этим афганцам, что у них куча проблем и забот, причем похлеще, чем, например, у меня. И я понимал, что мое душевное смятение происходит от бытовой неустроенности и от неясности перспектив.

Ведь что у меня за душой? Своего жилья нет. Денег постоянно катастрофически не хватает: от получки до получки всегда приходится занимать. А в последнее время вообще пришлось жить на два дома: я в Москве, жена с детьми дома. Надо и самому питаться, и семье отсылать деньги. А там двое детей подрастают, аппетит у ребят волчий: что выставишь на стол, то и сметут. Одежду надо покупать, за квартиру платить, то да се… Вообще, эта постоянная нищета и нехватка средств сильно давили мне на психику.

Удивительно, сколько я себя помню, у нас никогда не было денег. Точно так жили и мои родители. Они всегда гордились тем, что жили честно, не воровали, не спекулировали. Работали на заво-де, который считали «родным», и всегда занимали деньги: то до аванса, то до получки. А ведь ни я, ни мои родители никогда не были мотами или транжирами. Ни мой отец, ни я не злоупотребляли спиртным. И сейчас, когда я завел свою семью — все повторялось. Какой-то заколдованный круг! Хоть и я, и моя жена были экономны, все равно лишней копейки в доме не было…

Интересно, что сейчас творится дома? Таня с детьми в заводском пионерском лагере. Устроилась на лето поработать воспитательницей. В принципе это хорошо: дети на природе, при ней, еда бесплатная, да и обстановку сменить неплохо. В городе сейчас жара, пыль…

Когда мы вернемся домой? Наверное, один Бог знает, да и то не наверняка…

Однажды мы с Володей из Челябинска, моим хорошим приятелем, заступили в наряд на ночь. Сидели снова на крыше, контролировали участок от угла забора посольства до запасных ворот. С внешней стороны периметр посольства охранялся афганскими военнослужащими из частей Царандоя (Народная милиция). Сверху нам был виден афганский часовой — молодой парень лет восемнадцати в серой царандоевской форме с допотопным автоматом ППШ (а я думал, что эти автоматы времен Отечественной войны теперь можно увидеть только в музее!). Он прогуливался взад и вперед, что-то напевая вполголоса, прищелкивая пальцами. Нас он, естественно, не видел и, наверное, полагал, что, кроме него, никто в это позднее время не бодрствует.

Вдруг со стороны проспекта послышались шаги и негромкие голоса. К часовому подошли трое местных, одетых в национальные одежды. Двое молодых и один постарше, с бородой.

Бородатый подошел к часовому и начал что-то говорить ему на повышенных тонах. О чем шла речь, мы понять, конечно, не могли, но было ясно, что у старика какие-то претензии к царандоевцу. Так они стояли минут пять, размахивая руками и переругиваясь.

На всякий случай я взял старика на мушку, потом подержал на прицеле двух молодых. Расстояние между нами было где-то метров пятьдесят: в случае чего — всех троих положу на месте короткой очередью.

— Что будем делать? — шепотом спросил Володька, тоже изготовившись для стрельбы.

— А черт его знает! — Я был старшим поста, и на мне лежала ответственность за принятие решения. — По идее, надо защищать часового, хотя с другой стороны… Они ведь не на нашей, а на своей территории. Вот если полезут через забор — будем бить на поражение. Их трупы должны быть на нашей территории — тогда мы с тобой будем правы… Давай подождем, что будет дальше.

— Давай, — сказал Володька и добавил, — если что, то тела и перетащить можно…

А между тем события внизу продолжали разворачиваться весьма неприятным для молодого царандоевца образом. От слов бородатый оппонент перешел к делу: залепил часовому гулкую пощечину, затем еще и еще… Часовой уронил звякнувший об асфальт автомат и, закрыв руками голову, опустился на колени. Старик отвесил ему еще несколько подзатыльников, плюнул в сердцах и пошел прочь. Повторив за бородатым плевки и подзатыльники, за ним потянулись два его спутника.

Улица опустела. Часовой стоял на коленях и плакал, размазывая по лицу слезы кулаком и пребывая в полной уверенности, что его никто не видит. Потом он встал, все еще всхлипывая, отряхнул брюки, подобрал автомат и, закинув его на ремень за спину, скорбно притулился у забора.

— Наверное, семейные дела, — сказал я.

— Наверное, — ответствовал Володя. — У всех свои проблемы…

Еще в Москве в разговорах о предстоящих в Афганистане испытаниях мы с ним часто обсуждали вопросы жизни и смерти, и оба пришли к выводу, что если суждено будет здесь погибнуть, то лучше уж легкой смертью — чтобы все произошло мгновенно, чтобы не мучиться.

И ранение, коль доведется получить, пусть будет легким и красивым, как в кино, где герои немного походят с перевязанной головой или рукой, а затем выздоравливают без всяких видимых последствий для здоровья.

А если уж, конечно, не дай бог (тьфу, тьфу, тьфу через левое плечо, и стук-стук-стук по деревяшке), ранение будет очень тяжелым, например, с повреждением позвоночника или что-то в этом духе, в результате чего отнимутся руки-ноги, то мы договорились о том, что оставаться в живых в таком положении ни в коем случае нельзя. Жить обездвиженным до глубокой старости, гадить под себя и быть обузой для семьи — нет, этого допустить нельзя! Лучше уж сразу самому застрелиться. А если застрелиться не будет возможности? Что тогда делать? И мы договорились, что если с одним из нас вдруг случится такое несчастье, то другой должен будет помочь товарищу и совершить акт милосердия: пристрелить или еще каким-нибудь образом помочь неудачнику избавиться от жизни…

Эх! А все-таки хорошо было на КУОСе!

И я на минуту представил себе утреннюю тишину соснового леса, блестящие капельки росы на мягкой зеленой траве, опустевший без нас коттедж в далекой Балашихе… Сколько народу прошло через этот объект! Кто навстречу славе, а кто навстречу смерти…

Как поется в одной из наших куосовских песен:

Если гром беды великой грянет,

В неизвестность улетят они.

Пусть им вечным памятником станет

Проходная возле «ДорНИИ!»

Кондуктор пригородного автобуса объявлял остановку: «ДорНИИ — следующая!» — значит, нам выходить: метров через пятьдесят начинался наш, скрытый в густом кустарнике, глухой, окаймленный поверху колючей проволокой забор…

Вот и мы улетели в неизвестность. Где нам поставят памятники, и поставят ли?