XI. Я пил за романтизм. Расколы и лояльность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Выйдя из Павяка, Феликс быстро уезжает из Варшавы, где – по выражению Юлиана Мархлевского – «по пятам за ним ходила целая псарня». Он работает на территории Лодзи, Домбровскаого бассейна и Ченстоховы. Однажды, в 1907 или 1908 году, он приехал в Лодзь на межрайонную конференцию, – рассказывал позже Софье Дзержинской Станислав Бобинский «Рафал», работавший тогда вместе с Феликсом. – Перескакивая, как обычно, через две-три ступени, Феликс вбежал на этаж к условленной квартире, приоткрыл дверь и увидел мундиры полицейских и жандармов. Немедленно он захлопнул дверь, а видя в замке снаружи ключ, повернул его. Спокойным шагом он ушел и направился в город, чтобы предупредить товарищей о провале231.

В очередной раз он попался 16 апреля 1908 года, за две недели до первомайского праздника. Охранка устроила в Варшаве охоту на политических рецидивистов, обоснованно предполагая, что готовится манифестация. В тот день Феликс пошел на почту на Варецкой площади, где он получал корреспонденцию до востребования. На выходе из здания его арестовали и отвезли в X павильон Цитадели.

Эту пятую по счету отсидку Феликс описывает лично – в период с 30 апреля 1908 по 8 августа 1909 года он пишет знаменитый Дневник заключенного, опубликованный позже в «Социал-демократическом обозрении». Его записки представляют большой интерес, особенно при их сопоставлении с Воспоминаниями Винцента Ястржембского, который тоже попал в X павильон после провала лодзинской боевой организации ППС. Дзержинский и Ястржембский представляют две противоположные картины одного и того же места в одно и то же время. Феликс пишет:

… здесь повесили 5 человек. (…) Подо мной уже несколько дней сидят два человека. Они ожидают казни.

Не перестукиваются, сидят тихо. (…) На месте казни установлены постоянные, а не временные виселицы. (…) Каждый день заковывают в кандалы по несколько человек. (…) Когда они ходят на прогулке, вся тюремная тишина заполняется одним этим бряцаньем. (…) Мы узнали, что двоим утвердили смертные приговоры; сегодня ночью их не забрали, значит, завтра. А ведь у каждого из них есть, наверное, родители, друзья, невеста. Последние мгновения; здоровые, полные сил – бессильны. Придут и заберут, свяжут и отвезут на место казни. Вокруг лица врагов или трусов, касание палача, последний взгляд на мир, мешок на голову и все…

Тем временем Ястржембский утверждает:

В X павильоне от вынужденных жителей этого дома не требовали ничего, кроме того, чтобы они не подпиливали решетки на окнах, не рушили камеры, не шумели и не общались с соседями. Заключенный, который не нарушал эти правила, имел самые лучшие отношения с тюремной администрацией и надзирателями, потому что не имел их вовсе. Были такие? По преимуществу были именно такие.

Феликс пишет: «Еды так мало, что если нет денег, то человек всегда голодный! Еда немного лучше, чем, например, в Павяке, но значительно меньше и буквально нечем заполнить желудок».232 – Ястржембский, в свою очередь утверждает: «… не помню, чтобы в течение года я там голодал, хотя бы один день»233.

Оба вспоминают две самые известные в X павильоне особы: анархиста Ватерлоса и затевающую драки с надзирателями Казимиру Островскую, выдающую себя за Ганку Марчевскую. О ней Феликс, сидящий в соседней камере, пишет: «… полуребенок, полусумасшедшая. (…) Стучит мне, чтобы я прислал ей веревку, что она повесится. При этом она добавляет, что веревка должна быть непременно от сахара, чтобы сладко было умирать». Ястржембский же вспоминает: «Островская страдала странным типом истерии самообвинения». К сожалению, окажется, что она страдала не только этим. Феликс отмечает: «Ганка была в Творках (дом для умалишенных) и оттуда была увезена прушковскими социал-демократами, а когда ее после этого арестовали, она выдала тех, которые ее освобождали»234.

Оба используют партийный жаргон: людей отправляют на «шнурок», самые суровые приговоры получают «фраки» (деятели революционной фракции ППС), стражники – это «чудаки», опасаться следует «провоков». Но разница в оценке самого места значительна. Это тем более интересно, что Феликс, как социал-демократ, сидит за побеги из ссылки, организацию забастовок, демонстраций и издание нелегальной литературы. Это серьезные провинности, но не подпадающие под самые суровые приговоры. А Ястржембский, арестованный как инструктор боевых отрядов ППС, и которому грозит смертная казнь за «эксцессы», в конце концов получает восемь лет каторги. Его товарищ по организации Юзеф Монтвилл-Мирец-кий приговорен к пятнадцати годам каторги, а на следующем процессе – к «шнурку». Его казнь Феликс описывает в Дневнике как самое тяжелое переживание того периода.

Ястржембский в 1909 году попал на каторгу в Псков. В переписанных в шестидесятые годы XX века Воспоминаниях он рассказывает, в частности, о характерном для русского самодержавия способе унижения человека: о «порке», то есть избиении розгами.

Декабристы, петрашевцы, землевольцы и народовольцы, социал-революционеры и социал-демократы, большевики – все эти люди, на протяжении целого столетия боровшиеся за величие своей страны, могли быть, а многие из них были высечены розгами, – пишет он. – В знак протеста эти люди совершали самоубийство, бросались на своих мучителей, чтобы получить смертный приговор, умирали под розгами от ран и надругательства над человеческим достоинством – ничто не помогало. (…) Лишь одно это могло бы оправдать Октябрьскую революцию235.

Секли ли Феликса? Как пишет английский историк Орландо Фигес, «его тело было все покрыто шрамами»236. Конечно, у него должны быть шрамы на ногах от кандалов, в которые его заковали на каторге в 1914 году. Были ли у него шрамы от розог? Сам он вспоминал лишь о том, как секли других.

Приговор был суров: лишение шляхетского звания, всех прав и ссылка на вечное поселение в Сибирь (за побеги из ссылки и нелегальную деятельность). В конце августа 1909 года его отправляют вглубь России, в Тасеево Канского уезда Енисейской губернии. Там он находится не более недели и… снова убегает, передвигаясь главным образом по железной дороге. Он бы сбежал и быстрее, если бы не некий инцидент. Один из политических заключенных, обороняясь, убил уголовника. За это ему грозил смертный приговор, и Феликс отдал ему паспорт на фальшивое имя, полученный им перед отправкой в ссылку от товарищей с воли. Сам он бежал без какого-то ни было документа.

В декабре, по воспоминаниям Альдоны, он добрался к ней в Вильно, совсем больной.

Всю ночь мы сидели втроем – Феликс, я и брат Станислав – и не могли наговориться. Феликс рассказывал о приключениях, которые он пережил во время побега, о том, как в вагон сел человек, который видел его в кандалах и тюремной одежде, когда его вместе с другими политзаключенными везли в Сибирь. Не желая быть узнанным, Феликсу пришлось целые сутки лежать на полке, отвернувшись к стенке, пока опасный попутчик не сошел на одной из станций237.

Был риск, что в Вильно его кто-нибудь узнает, поэтому родственники купили в аптеке краску и покрасили ему волосы в черный цвет. Вдруг кто-то звонит в дверь. Племянник выводит дядю Фелю через заднюю дверь к реке. И правильно делает, потому что в дом входят жандармы, ищущие беглеца. Дзержинский, просидев ночь на берегу Вилии, на следующий день быстро уезжает в Варшаву, а оттуда в Берлин238.

И снова большая проблема с легкими, и руководство СДКПиЛ направляет его в отпуск в Италию. Примерно 22 января 1910 года Феликс приезжает на Капри, где знакомится с писателем Максимом Горьким и его второй женой актрисой Марией Андреевой. На этом итальянском острове Горький руководит в партийной школой для рабочих. Сам финансируемый германским миллионером Фридрихом Альфредом Круппом, сыном знаменитого промышленника, он за свой счет содержал курсантов в отеле Блезус. На фоне сказочных видов средиземно-морской природы молодежь впитывала в себя революционную науку. Горький преподавал им историю литературы, Анатолий Луначарский – историю философии, Александр Богданов – экономию, а Михаил Покровский – краткий курс истории России. К этому следует добавить прогулки, рыбную ловлю, игру в шахматы. Ну и отличие взглядов всей капринскрой группы от позиции Ленина, с которым автор романа Мать остро полемизировал (местные рыбаки хорошо помнят сцены их извечных ссор, когда Ленин навещал Горького).

В этот итальянский рай и попал Феликс. Он очарован Горькими, а они – польским социал-демократом. Их дружба будет длиться годы, несмотря на то, что в мировоззренческих вопросах Феликс встанет на позицию Ленина. С острова он будет писать письма Владиславу Штейну и Леону Йогихес-Тышке, в которых выскажет свое мнение, что не стоит строго судить оценку Горьким некоторых партийных вопросов, потому что он не политик. Одновременно он утверждает: «Горький – это романтик партии, верховный жрец народа и, наверное, поэтому он для меня– Колосс», «…они [оба с Андреевой] для меня – продолжение моря и острова – сказки, которая мне снится». Он восхищается этим итальянским курортом: «Позавчера был на горе Тиберио, видел, как танцевали тарантеллу». В следующем письме: «С одной стороны огромный скалистый колосс острова, с другой – Неаполитанский залив, полукругом высеченная панорама – Сорренто, Везувий, Неаполь, там вдали – Искья. С лодки не видно живой игры красок моря, только отблеск дневного света. (…) И вот мы в гроте. Поднимаю голову и… замираю».

Перед отъездом он проводит у Горьких последние минуты. «Я принес им цветы, пил за романтизм, за мечты – его в особенности. Мне было хорошо, я не думал об отъезде, я радовался, что его вижу, слышу – что я ему не чужой»239.

О том, что он делал после отъезда с Капри, пишет из Берлина в письме Альдоне: «Уже прошел целый месяц, как я вернулся с Капри – был на итальянской и французской Ривьере, был в Монте Карло, даже выиграл 10 франков – потом в Швейцарии смотрел на Альпы – на Юнгфрау и другие колоссы, горящие в лучах заходящего солнца». И сразу же добавляет: «И тем больше сжимается сердце, когда думаю об ужасах человеческой жизни»240. Это размышления, характерные для аскета. Ибо аскет – это человек, который познав земные удовольствия, испытывает глубокое чувство вины. А кроме того, социал-демократический Аполлон переживал несчастную любовь.

В начале марта 1910 года Дзержинский вновь едет в Краков. Этот приезд и следующие два года пребывания под Вавелем связаны с серьезным расколом в партии. Конфликт начинается со споров между литераторами (то есть партийными теоретиками) и организаторами (или практиками) и проявляется уже в 1908 году, когда Феликс был в тюрьме. Литераторы были тесно связаны с германскими социал-демократами (СДПГ), за это организаторы обвиняли их в отрыве от отечественных организаций и в излишне централизованной системе руководства. Варшавский комитет СДКПиЛ во главе с Юзефом Уншлихтом и Винцентом Матушевским жаловался на отсутствие средств, которые действительно были сильно урезаны берлинцами после революции. Большевики в этом плане были в лучшем положении, потому что их меценатами становились романтичные русские миллионеры, увлеченные красивыми лозунгами о социальной справедливости. Поляки на таких спонсоров рассчитывать не могли. Организаторы требовали также перенести Главное правление партии если не в Королевство, то по крайней мере в Краков, где работало Бюро заграничных секций СДКПиЛ. Литераторы, в свою очередь, считали, что Берлин – это наилучшее место для Главного правления, потому что отсюда легче было поддерживать контакты с заграничными секциями партии, с Брюсселем – резиденцией Международного социалистического бюро, а также с Парижем, где находилось Заграничное бюро ЦК РСДРП241. В конце концов, согласились на компромисс, в Краков перевели секретариат и партийную кассу, объединив их с делопроизводством и архивом. Секретарем и казначеем Главного правления с 19 марта 1910 года становится Феликс Дзержинский.

Достигнутое соглашение не означало полного согласия Феликса с берлинцами, ему была ближе позиция варшавских раскольников. В письме Здзиславу Ледеру он дает понять: «В связи с новым курсом ГП [Главного правления] в направлении меньшевизма по вопросу о легализации профсоюзов – мне было бы очень трудно исполнять обязанности секретаря ГП, а может даже и невозможно. В следующем письме он сообщает: «… люди перестают доверять политическому руководству ГП, каждый самостоятельно формирует тактику и задачи партии. Я вижу начало хаоса и не могу противодействовать, так как по моему мнению линия ГП губительна». В декабре 1910 года, продолжая критиковать берлинцев за потерю связи со страной, он пишет Тышке: «Нынешнее ГП – это совсем не ГП активной партии. Была забастовка водителей трамваев – где было ГП, что сделало, как сделало? Был и есть целый ряд других забастовок – где ГП, что оно сделало?». И завершает письмо заявлением: «Быть членом так работающего ГП – это для меня просто моральная мука»242. Но в декабре 1911 года, в момент официального раскола в СДКПиЛ, когда Варшавский комитет отделится от Главного правления, Феликс все же останется с берлинцами. Победит врожденная лояльность243.

Дзержинский всегда подчеркивал, что для него существует только два авторитета: Роза Люксембург (портрет которой висел у него в кабинете на Лубянке) и Владимир Ленин. Троцкий это подтверждает: «Многие годы он шел за Розой Люксембург, сотрудничая с ней не только в борьбе с польским патриотизмом, но и с большевизмом. В 1917-м он присоединился к большевикам. Ленин, довольный, мне сказал: – Нет и следа от прежних распрей»244.

В личной жизни Феликса, как и в жизни партийной, произошли также серьезные расколы. В этот период любовь и политика объединились между собой с такой силой, какой Дзержинский не знал раньше, и уже никогда не узнает позже.