Глава 3. ЕКАТЕРИНОДАР (1918)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3. ЕКАТЕРИНОДАР (1918)

Сколько времени мы простояли в Тихорецкой — сейчас не могу вспомнить; помню только, что это был уже конец лета. Наконец пришло известие, что Екатеринодар взят и красные далеко отогнаны, что город в безопасности и наш лазарет переводится в Екатеринодар. Радость была неописуемая. Начались сборы. Для перевозки раненых и лазарета приготовили поезд из товарных вагонов. Всех раненых погрузили в теплушки, и в каждом вагоне поместился кто-нибудь из медицинского персонала. Врачи и сестры, которые и раньше работали в Тихорецкой, остались, а также нам пришлось распрощаться (к сожалению, навсегда) с нашей милой экономкой, Олимпиадой Семеновной. Вава, Лина и я были вместе в одном вагоне с тяжелоранеными. После полудня поезд прибыл в Екатеринодар. Какая была встреча нашему поезду — описать трудно. Здание вокзала было украшено гирляндами снаружи и внутри. Поезд встречали дамы-патронессы, девушки с цветами и масса народу. Кричали «ура!». Сколько было искренней радости и радушия, сколько было радостных слез! Все эти раненые были защитниками Екатеринодара, и многие родные встретили своих дорогих воинов. У меня и теперь, когда я вспоминаю эту встречу, невольно слезы напрашиваются. Народ сразу же начал выносить раненых из вагонов. Нас, сестер, буквально вынесли на руках и не дали прикоснуться к своим раненым, чтобы им помочь. Накормив раненых, сразу же развезли их по лазаретам, где были оставшиеся после ухода красных врачи. Для легкораненых и медицинского персонала в помещении вокзала были накрыты столы со всевозможными закусками, пирожными и разными вкусными вещами, чего очень долго не видели в походе и по чему соскучились.

Дамы и девушки были очень любезны и внимательны, очень мило за нами ухаживали и усердно угощали. Такой сердечной встречи мы не видели ни до Екатеринодара, ни после. Наконец, когда все закончилось и раненых развезли по лазаретам, народ разошелся, а нас, медицинский персонал, отвезли в помещение учительской семинарии и предложили оборудовать новый лазарет. Помещение было огромное, с дортуарами, которые послужили общежитием для сестер милосердия. Нам, «тройке», предоставлено было право, как «старым сестрам», выбирать себе комнату. Мы выбрали очень удобную комнату на втором этаже, в центре и близко от всего: от палат, перевязочной, аптеки и др. Лазарет был устроен по-настоящему — прекрасно оборудован на 300 коек, богатая аптека, бельевая, полная белья, много палат, а здание было двухэтажное и выходило на две улицы с садом. В нижнем этаже находились палаты, канцелярия, дежурка врачей, столовая и много других помещений.

Доктор Трейман предложил нам выбрать среди нас старшую сестру, и мы выбрали Лисицкую (Вавочку).

Работа закипела. Приготовили палаты для приема раненых, распределили сестер и санитаров по палатам. Вскоре стали прибывать раненые. Лина взяла палату на верхнем этаже, я — на нижнем. Вава, как старшая, палаты не имела. Новые врачи и сестры все прибывали. Старший врач лазарета доктор Покровский почему-то пробыл недолго, и его заменил доктор Кожин. Человек сугубо штатский, он был плохой администратор и не мог справиться с таким большим лазаретом. Из-за мягкого характера он не мог поддерживать дисциплину, и его не все слушали. Но доктор Трейман часто наведывался в лазарет, и это немного сдерживало расхлябанность административного персонала. К нам прибыло уже несколько врачей, среди них был хороший хирург доктор Морозов. Уже немолодой, строгий, держался со всеми, кроме врачей, на расстоянии, с достоинством; жил в городе. Ему во время операций помогал доктор Кондюшкин, очень несимпатичный и никем не любимый, грубоватый и с большим апломбом. Он остался в городе после ухода красных и всех уверял, что благодаря ему остались склады медицинского материала, что неверно, так как красные просто не успели вывезти многие склады.

К нам в комнату, за неимением места в общежитии сестер, попросилась фельдшерица Вера Эйслер. Крупная, не первой молодости, здоровая, интеллигентная, приветливая. У нас было еще одно место, мы ее приняли и скоро сдружились. Теперь нас была не «тройка», а «четверка». Она имела прекрасный голос — меццо-сопрано — и очень хорошо пела русские песни. Особенно хорошо у нее получалась, и она ее любила, песня «Матушка-голубушка…». Так за ней и осталось прозвище Матушка-Голубушка. У нас в комнате стоял хороший рояль, и мы часто, в свободные от работы часы, развлекались: Вера пела, я ей аккомпонировала, а за дверью нашей комнаты собирались обитатели лазарета, слушали. Иногда я играла соло на рояле, и из палат собирались раненые, слушали, просили еще играть и даже приносили мне ноты.

Так мы и жили, дружно. Прошло некоторое время. И вот однажды приходит доктор Трейман и говорит, обращаясь ко мне: «Вы поработали и заслужили отдых. Сестра Лисицкая и вы можете воспользоваться отпуском». Мы с Вавой были очень довольны возможностью проехаться домой, но не придали значения такому вниманию. Мы попросили и за Линочку, и это было разрешено. Вера не могла воспользоваться отпуском, так как фельдшериц было всего две на весь госпиталь, к тому же она недавно поступила и никаких «заслуг» за ней не числилось. Так мы втроем и уехали. Лина поехала в станицу Кавказскую, где временно проживала ее мама, а я и Вава поехали сначала к ней домой в станицу Тихорецкую, где у нее была старшая сестра — врач, и младшая, еще гимназистка. Погостив немного у Вавы (семья ее произвела на меня хорошее впечатление, и мне даже жаль было с ними расставаться), мы поехали в Ростов к моей семье. Мои родные и знакомые встретили нас радостно. Моя родная сестра Маруся была за хозяйку дома, брат Сережа, малыш, учился, а другой брат, Анатолий, шестнадцати лет, ушел добровольцем. Наши обрадовались, что я смогла их так скоро снова посетить. Ведь никакие письма не шли ни туда, ни оттуда, и они ничего обо мне не знали.

В Ростове жизнь кипела по-прежнему, войны не чувствовалось. Кафе и рестораны были полны военной и штатской публикой. Много было беженцев из России. Кто был с капиталами, старался выбраться за границу. На Садовой улице в районе «Чашки чаю» и кондитерской Филиппова народу всегда было много, как на гулянье.

Посетила свою подругу детства Нину Костанди, которая за время моего отсутствия вышла замуж. Мы с ней раньше часто проводили время у нее или у ее старшей сестры Нади, которая была замужем за донским помещиком Безугловым. Жили они в Ростове, а в имении оставались родители.

Проведя свой отпуск в Ростове, мы с Вавой вернулись в Екатеринодар, где нас уже ждала Лина. По приезде в лазарет нас ожидал сюрприз: назначены новый старший врач и новая старшая сестра. Старший врач — доктор Мокиевский-Зубок Лев Степанович — мой старый знакомый по Галиции. Тогда он был полковым врачом 9-го Киевского гусарского полка. Его полк стоял в районе лазарета, и он лазарет посещал и иногда в нем работал. Там я с ним познакомилась.

Должна вернуться немного назад. Когда я окончила курсы сестер милосердия, то было предложено желающим ехать на фронт. Я предложение приняла и поехала на фронт, но долго там не оставалась. В то время начался развал Русской Армии, как следствие Приказа № 1 Временного правительства и Керенского[20], и разъезд войск был неминуем. Доктор Мокиевский посоветовал мне без промедления уезжать обратно. А их полк уходил на стоянку в район Киева. Я последовала его совету и при первом удобном случае уехала в Ростов. По приезде в Ростов я обратилась, с согласия старшего врача лазарета для военнопленных австрийцев, в Земский союз с просьбой назначить меня в этот лазарет и, как уже известно, получив назначение, проработала там до 1918 года.

Главный врач нашего Екатеринодарского (армейского ? 5) лазарета доктор Мокиевский-Зубок (мой будущий муж) принял нас приветливо и сообщил, что Санитарным управлением, в отсутствие сестры Лисицкой, старшей сестрой назначена сестра Романова. Только теперь мы поняли, почему нас выдворили в «отпуск». Не смели снять одну старшую сестру и назначить другую без всякой к тому причины, поэтому сделали это при помощи законного отпуска.

Доктор Мокиевский-Зубок был заслуженный военный врач с боевыми наградами и орденами начиная от Св. Анны с надписью «За храбрость» и красным темляком на саблю вплоть до Св. Владимира 4-й степени с мечами и бантом. Эти ордена, как и остальные награды, он получил во время Первой мировой войны, которую закончил в чине (по военным чинам) полковника.

Роста немного выше среднего, шатен, близорукий (носил очки), он был крепкий, энергичный, справедливый, но и строгий человек. Подчиненные его ценили и любили. Доктор Трейман Федор Федорович был очень похож на доктора Мокиевского, так же близорук, но носил пенсне, и волосы у него были русые. Они очень походили друг на друга и в другом отношении — одинаково заботились прежде всего о раненых и больных. Они оба окончили Императорскую военно-медицинскую академию в Петрограде и были на «ты». О жизни доктора Треймана я знаю немного. В каких частях он находился в Великую войну — не знаю. Знаю, что семья его жила в Екатеринодаре, а в Добрармию он попал с отрядом генерала Покровского, присоединившегося к ней под Екатеринодаром, и проделал с ней Ледяной поход.

Старшая сестра Романова (имя забыла) была родственница нашего Государя Николая II. Она была сестра милосердия, и нужно было ей дать подобающее место. А так как наш армейский лазарет был на хорошем счету, то ее и пристроили к нам. Она была немолодая, с рыжими волосами, худая, стройная, всегда с поджатыми губами; ни с кем не общалась, жила в данной ей маленькой, как келья, комнатке одиноко. В общей столовой ее не видели — она кушала в своей комнате. Когда она спала, никто не знал, потому что и днем, и ночью, и на заре видели, как она делает обход, проверяя сестер, чтобы те не заснули. При ней у нас не было дежурной комнаты для сестер. Дежурили всегда две сестры — одна на верхнем этаже, другая внизу. И, по ее правилам, сестры должны были всю ночь бродить по палатам и длинным коридорам, делая обход. Во всякое время можно было неожиданно столкнуться с нею. Она появлялась внезапно и бесшумно. Если она заставала дежурную сестру сидящей в коридоре на скамейке и ежащейся от холода (школьные коридоры были очень длинные и не отапливались зимой, а двери в палаты, где топились печи, были закрыты на ночь), то делала замечание: «Сестра, нельзя сидеть, так можно заснуть!»

Очень редко она заходила к сестрам в общежитие, оставаясь там недолго, — вероятно, заходила по обязанности. Зашла как-то и в нашу комнату, когда я играла на рояле в свободные часы после ночного дежурства. Ей понравилась пьеса, которую я играла. Она прослушала и попросила меня сыграть что-нибудь в палате для лежачих раненых (50 человек). Я отказалась играть в палате, так как там находились тяжелобольные, которым, может быть, помешала бы музыка. Согласилась на то, что буду играть у себя при открытых дверях, а дверь нашей комнаты была против двери в палату. Она была сестрой Кауфманской общины в Петрограде, где властвовал очень строгий режим, и оттуда она перенесла полумонашеские правила в наш лазарет, к чему сестры военного времени не приучены. Ее поведение в отношении окружающих объяснялось еще и тем, что она тяжело переживала семейную трагедию Романовых и потому не хотела никакого общения с окружающими, оставалась наедине со своим горем. Но она долго не задержалась в лазарете. Скоро она получила ожидаемую визу во Францию и уехала. Лазарет ей устроил хорошие проводы, все с ней мило простились, она к каждому подходила прощаться. Нам было искренне ее жаль, но тем не менее все вздохнули облегченно.

После проводов сестры Романовой Вавочке было предложено снова занять место старшей сестры, но Вава, задетая, отказалась от такой чести и сделалась палатной сестрой, взяв себе палату больных с переломами ног и рук. Когда мы с Вавой приехали из Ростова, сестра Романова назначила меня в очень тяжелую палату «черепных» — здесь лежали раненные в голову и послеоперационные больные. Нас в этой палате было две сестры — одной было трудно справиться. Помню, в день моего Ангела (11 октября по ст. стилю) я получила от своих раненых поздравительное письмо, подписанное всеми, кто тогда там лежал. Это письмо с немногими документами каким-то чудом сохранилось до сих пор. Чудом потому, что все мои вещи пропали в Лиенце по окончании Второй мировой войны во время ужасной трагедии — насильственной выдачи казаков англичанами советскому командованию[21].

Приехав из отпуска, мы не нашли в нашей комнате Верочки. Нам сказали, что после большого скандала с доктором Кондюшкиным ее перевели в другой лазарет. А дело было так: при семинарии был небольшой сад с аллеями и много кустовых растений. В глубине сада стоял домик, предназначенный для директора семинарии, а когда помещение семинарии было занято под лазарет, то этот домик занял старший врач. Возле домика разбит был небольшой цветник и кое-где стояли скамейки. Там сестры, свободные весь день после ночного дежурства, выходили к вечеру посидеть с книгой в тишине. Так сделала и Вера, но почему-то задержалась в саду и просидела там до темноты. Когда она уже шла в лазарет, то на нее вдруг набросился притаившийся в кустах доктор Кондюшкин. Она оборонялась, расцарапала в кровь его физиономию, а он изорвал на ней блузку. Вера закричала, на крик прибежали санитары и ходячие раненые, которые сидели возле дома со стороны сада, и освободили ее. Санитарное управление приказало доктору Кожину убрать обоих, хотя Вера ничуть не была виновата. Попав в другой лазарет, она переболела сыпным тифом, и однажды я встретила ее на улице с наголо обритой головой. Она сообщила, что вышла замуж и очень счастлива. С тех пор никто из нас ее не встречал и мы ничего о ней не знали.

На место Веры в нашу комнату была поселена сестра-хозяйка. Полненькая, как пышка, средних лет, приветливая. Она приходила в комнату отдыхать днем — или во время нашего отсутствия, когда мы были на работе, или когда кто-нибудь из нас спал после ночного дежурства. Ночевать приходила, когда мы уже спали. Несмотря на симпатию к ней, мы не могли примириться с одним ее недостатком. Она вставала в 4 часа утра и с заведующим хозяйством уезжала за продуктами для лазарета. Второпях при свете свечи (не включала электричество, чтобы нас не разбудить) «наводя красоту», она в полумраке не могла найти полотенце или что-нибудь другое, что ей было нужно, что бы стереть лишнюю пудру или краску с лица, и схватывала у кого-нибудь из нас первую попавшуюся ей в руки вещь — панталоны, лифчик, комбинезон — все, что попадалось под руку. Просыпаясь, мы находили наши вещи испачканными. Стали прятать белье под подушки, но и это не помогало. Она хватала наши белые передники и даже косынки. Не имея возможности поговорить с нею, так как она приходила поздно ночью или днем только в воскресенье, когда нас не было, мы попросили у кастелянши чистых тряпок и положили ей на ночной столик. Дальнейшее употребление нашего белья прекратилось.

Доктор Мокиевский был хороший администратор, очень быстро, по-военному, навел порядок, который не мог поддержать доктор Кожин как штатский человек, не имевший опыта. Лазарет быстро приобрел известность и считался образцовым. Часто лазарет посещали и делали у нас операции проживающие в Екатеринодаре профессор хирург Алексинский, петербургская знаменитость, и его ассистент, доктор Федоров. Профессор делал операции довольно часто. Наши врачи-хирурги имели возможность поучиться у профессора Алексинского, и он во время операций им многое объяснял.

Был такой случай: в лазарет привезли с фронта тяжелораненого офицера, капитана Манштейна, командира какой-то военной части. Ранен он был в плечо. У него началась гангрена. Ампутировали руку — не помогло, гангрена стала распространяться дальше, в лопатку. Рискнули вылущить лопатку, это был последний шанс. Стали лечить, назначили только для него сестру, день и ночь он был под наблюдением врачей, и… случилось чудо — его спасли. Получился кривобокий, но живой. Капитан был очень популярен в войсках и очень боевой. Выздоровев, он вернулся на фронт, к своим. Его часть посылали в самые опасные походы. Красные его боялись и называли «безрукий черт». Его часть посылалась в самые опасные военные операции, и красные разбегались не только при его виде, но и при его имени.

В личной жизни ему не повезло. В Галлиполи я его встретила уже в чине генерала. Когда он женился, я не знаю, но по приезде в Болгарию жена хотела его оставить и требовала развода. Он застрелил ее и себя. Так бесславно закончил свою жизнь этот легендарный боевой генерал. Остался, убитый горем, его престарелый отец — старорежимный генерал.

Приблизился конец 1918 года. Дела на фронте шли удачно. Белые войска продвигались на Москву, все радовались, что скоро будет конец Гражданской войне. Вавочка познакомилась с офицером-летчиком, и вскоре они сообщили мне радостную весть, что они жених и невеста. Я их поздравила, расцеловались. По этому случаю был устроен в нашей комнате вечер с ужином. Присутствовали несколько врачей и вновь назначенная старшая сестра. С другими сестрами у нас контакт был только по работе, так как они держались отдельно от нас и не пытались сблизиться. Большинство из них каким-то образом выбрались из Петрограда, и мы были для них «провинциалками». Они попали в лазарет одновременно с сестрой Романовой. Поэтому никто из них на наше торжество не был приглашен. За ужином было объявлено две помолвки — Вавина с летчиком (имя его забыла) и моя с доктором Мокиевским. Друзья принесли в подарок шампанское; нас поздравили, желали всех благ и кричали «горько!». Вечер прошел весело и непринужденно. Доктор Морозов, уже перешедший средний возраст, худой, всегда серьезный, неразговорчивый, с младшим персоналом надменный, вообще державшийся с достоинством, разошелся так, что пустился в пляс, очень мило острил, рассказывал смешные анекдоты и некоторое время был центром внимания, так что мы не узнавали нашего «буку» — доктора Морозова. Молодой доктор Гинце очень хорошо играл на рояле, и мы наслаждались прекрасной музыкой. Так незаметно пролетело время, и наступил час лазаретной тишины — девять вечера. Наши гости остались, и в разговорах и тишине мы провели еще несколько часов.

Через день жених Вавы с танкистами уехал на фронт. Вавочка была курсистка медицинского факультета Московского университета. Она была очень хорошенькая, глаза темно-серые, волосы в природных золотистых локонах, худенькая, роста среднего, стройная, с гордой осанкой, неторопливой походкой, всегда спокойная и невозмутимая, на все «выпады» отвечала спокойно, не повышая голоса. У нее в палате лежали два офицера, выздоравливающие после переломов ног. Они написали поэму на нас, «тройку», и на лазарет. О Ваве написали — «…Выступает, словно пава, наша сестра Вава…». О Лине я не запомнила, а обо мне — «…Рыцарь Мокий из укрепленного замка похитил принцессу Зиманду…» и много еще чего о жизни в лазарете. Поэма была длинная, события и характеры тонко подмечены, написана хорошо; кто ее читал, — всем нравилась. Но, к великому моему сожалению, она потерялась во время эвакуации из России и моей тяжелой болезни, а всю ее мне уже не вспомнить.

Как-то я обратила внимание на руки Вавы, они не согласовались с ее внешностью — слишком были красные. Я спросила, почему у нее такие руки, не отморозила ли она их? Она мне ответила, что работала в прачечной, следуя учению Л. Толстого, что все должны работать. Я ее спросила, не было ли ей противно стирать грязное белье неизвестных людей, не будучи опытной в этом деле? Она сказала, что стирала только скатерти из ресторана. «Но ведь ты отнимала, ради своей причуды, заработок у профессиональной прачки, для которой, может быть, это был кусок хлеба?» Она со мной согласилась, сказав, что это было в прошлом и она образумилась.

Лина внешностью была полная противоположность Вавочке. В меру полненькая для своих лет (она была старше нас с Вавой), небольшого роста, шатенка, глаза карие, круглолицая. Характер у нее тоже был спокойный, сама положительная. У нее был жених на фронте, дроздовец-офицер. В Екатеринодар он не приезжал, и мы с Вавой его не знали.

Время проходило в повседневной работе. Как-то в одно мое суточное дежурство прибыла вечером партия раненых пленных красноармейцев. Нужно было их переодеть в больничное белье, а их одежду сдать каптенармусу. Когда я начала одному помогать снимать нательную рубаху, то ощутила под пальцами что-то странное, как крупный песок. Я спросила фельдшера, который также переодевал раненого, что это такое, и попросила его посмотреть. Он сказал, что на внутренней стороне рубахи сплошные насекомые — вши. Меня это поразило, потому что я никогда такого не видела и не предполагала, что может быть что-нибудь подобное. Доктор распорядился все зараженные насекомыми вещи сжечь, а полы продезинфицировать, пока вши не расползлись. В то время тифом уже многие болели. Всех красноармейцев отправили в изолятор для прохождения карантина. Слава Богу, обошлось благополучно, и никто из нас, дежурных, не набрался насекомых.

В конце февраля пришло очень неприятное известие — танкист, друг жениха Вавы, попал в плен (с танком) к красным, и больше мы о нем ничего не могли узнать. Жених Вавы не давал о себе знать. Она, бедняжка, волновалась, но с виду была спокойна. Когда ее спрашивали любопытные, она отвечала: «Когда-нибудь да объявится, если жив!» А позже пришло известие, что он пропал без вести. Вава ничем не показала свое горе, переживала в себе, но очень изменилась и начала употреблять морфий. Стала очень нервной и уже иначе реагировала на «выпады». Такой она оставалась до Галлиполи, где мы с ней расстались, и, к сожалению, навсегда. Она уехала в Болгарию, а после выступления коммунистов переписка наша оборвалась, и я о ней больше не слышала.