Нацистские тоталитарные претензии в сфере искусства

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Знаток немецкой культуры Георг Моссе писал, что, поскольку нацистская идеология возникла в недрах гуманистического мышления, — она и стремилась проявиться прежде всего не в сфере материального, а в сфере идеального, духовного, культуры, поэтому Гитлер придавал большое значение искусству, и в силу его ключевого положения в системе нацистской диктатуры его личные амбиции и представления в этой сфере играли огромную роль{90}. С этим следует согласиться, так как Гитлер совершенно игнорировал то, что в марксистской терминологии называется «базис», а целиком сосредоточился на явлениях, относящихся к «надстройке», в которой искусство играло немалую роль. Более того, истинное искусство в Третьем Рейхе заключалось в формировании из этой надстройки тотального целого, это целое (государство) само считалось произведением искусства. В определенном смысле не только Гитлер, но и Сталин и Муссолини чувствовали себя архитекторами тотальной общности{91}. Это понятно: на деле ни одно тоталитарное государство не обладало гармонией (в том числе и нацистское), поэтому и возникала настоятельная необходимость создания его красивой видимости с тем, чтобы сгладить или скрыть противоречия и несообразности. Именно по этой причине и происходила тотальная эстетизация политики[5], театрализация и ритуализация всей жизни общества; в этом процессе искусству (особенно монументализму в архитектуре и музыке) отводилась если не ключевая, то весьма ответственная роль. Как писал в свое время немецкий философ Эрнст Блох, «эстетическое в век масс имело не только человеческое измерение, но и было важной политической функцией». Еще в 1924 г. Блох увидел в «баварском трибуне» Гитлере «в высшей степени внушительную и гипнотическую натуру, к сожалению, гораздо более сильную, чем настоящие революционеры. Кажется, ослабленная и лишенная влияния патриотическая идеология получила в персоне Гитлера загадочную силу и жар, она создала агрессивную секту, ядро мощной идеологической армии, войска, созданного мифом»{92}. Бертольд Брехт объяснял невероятный успех Гитлера «театрализацией нацистами политики»{93}. Важнейшим следствием неизбежной «в век масс» эстетизации политики и служение ей искусства, писал немецкий философ и литературовед Вальтер Беньямин, является то, что эта политика необходимо сводится к войне: «война и только война придает цель массовым движениям громадного масштаба, только на войне возможна мобилизация всех технических средств современного общества при сохранении прежних отношений собственности»{94}. Такая констатация тем более важна, что она имела место задолго до начала войны.

Иными словами, эстетика как таковая была обращена к политическим целям — ясно, что после 1945 г. нацистская эстетика была объявлена полностью ложной и подлежащей ревизии; сейчас видится, что это упрощение, нуждающееся в некоторых уточнениях. Наиболее агрессивным нападкам подвергся монументализм: общее стремление тоталитарных систем к монументализму особенно бросалось в глаза на Парижской выставке 1938 г., где имперский орел (автором фигуры был немецкий скульптор Курт Шмид-Эмен) на вершине здания павильона Германии (здание проектировал Шпеер) противостоял мухинской скульптурной группе «Рабочий и крестьянка». Общность замысла бросалась в глаза, но этот замысел — при всей одаренности художников — был ложным. Дело в том, что те времена, когда этот монументализм внутренне соответствовал общественным настроениям и состоянию общества, прошли. Макс Вебер еще в 1920 г. указывал, что «высокие ценности в XX в. ушли из общественной сферы или в потустороннее царство мистической жизни, или в братскую близость непосредственных отношений отдельных людей. Не является случайным ни то, что наше наиболее высокое искусство интимно, а не монументально, ни то, что сегодня только внутри самых тесных общественных кружков в личном общении пианиссимо пульсирует нечто соответствующее тому, что раньше в качестве пророческого духа буйным пожаром проходило через большие общности и сплачивало их. Если мы насильственно попытаемся пробудить вкус к монументальному искусству и «изобретем» его, появится нечто столь же жалкое и безобразное, сколь и нелепое»{95}. При этом нелепость этих произведений монументального искусства заключается не в них самих, а в том, что они, как и тоталитарная идеология — по выражению Герберта Маркузе — служили правильному отражению ложной действительности: действительности театрализованной и искусственной. Итальянские фашисты в эстетизации и театрализации действительности и использовании искусства для политических и воспитательных целей пошли несколько иным путем: Муссолини сделал основоположника футуризма Филиппо Маринетти[6] (1876–1944) президентом Академии искусств. Итальянских футуристов в фашизме привлекали сила, борьба, скорость, техника, то есть все то, что обычно связывают с модернизацией — почему же в Германии не произошло того же привлечения художественного авангарда к новым задачам? Тем более что Маринетти настаивал на весьма важных для нацистов ценностях: он прославлял войну, являвшуюся, на его взгляд, единственным очищающим и оздоравливающим средством для дегенерирующего современного мира. Ясно, что воинственные декларации Маринетти — это всего лишь эстетическая провокация, но искусство не знает границ и проникает даже в те сферы, которые прямо к ней не относятся, в том числе и в политику. В Германии такого проникновения не состоялось — модернистский авангард объявили «культурным большевизмом»: по своим художественным вкусам Гитлер был человеком XIX в. и враждебно относился к модернизму. Шпеер в мемуарах таким образом объяснял отказ нацистов от ставки на авангард: «Гитлер был хранителем и сторонником XIX в. перед угрозой беспокойного большого урбанистического мира, которого он боялся, так как, на его взгляд, этот мир нес торжество уродливого техницизма и модернизма»{96}.

О роли искусства Гитлер однажды высказался так: «Мы, национал-социалисты, объявили себя приверженцами учения о героическом значении крови, расы, личности, а также вечного закона естественного отбора; тем самым мы вошли в непреодолимое противоречие с мировоззрением пацифистской интернациональной демократии и ее сторонниками. Наше национал-социалистическое мировоззрение необходимым образом ведет к абсолютно новой ориентации всей народной жизни»{97}. Принимая во внимание это утверждение Гитлера, нужно помнить то, что краеугольным камнем нацистской идеологии были расизм и антисемитизм.

Гитлеру не откажешь в последовательности — если в XIX в. расовая теория для англичан или французов была идеологическим обоснованием колониальной экспансии, то нацисты в XX в. повернули расизм таким образом, что наравне с кровной, биологической общностью признавалась и культурная, историческая общность, при этом качества арийских или нордических народов считались наивысшими, соответственно, проявления этой «нордической» культуры всячески поощрялись. На деле, разумеется, после Великого переселения народов всякие связи между расой и ее культурной средой перестали быть актуальными, а в наше время культура лишь тогда чего-нибудь достойна, когда в состоянии ассимилировать достижения иных культур и цивилизаций. Нацисты же, напротив, считали, что новая атональная музыка, джаз, новая архитектура, новая живопись — футуризм, кубизм, экспрессионизм — это вторжение в немецкую культуру чужеродных элементов. Самой неразрешимой оказалась для нацистских политиков проблема описания «свойственного» или присущего только немецкому народу искусства. В этой связи композитор и музыкальный критик Вальтер Абендрот спрашивал, а что, собственно, является критерием «немецкости» музыкального произведения, и сам же давал расплывчатый ответ: «Все заключается в том, а можно ли себе представить, чтобы это произведение было написано не немцем, или нет?»{98}

Преклонение перед всем национальным было столь велико, а неприятие всякой критики этой радикальной национальной ориентации столь сильно, что когда сидевшему в концлагере Карлу Осецкому Нобелевским комитетом — в пику нацистам — была присуждена премия, Гитлер запретил немцам впредь принимать эту награду и учредил 30 января 1937 г. Немецкую национальную премию по искусству и науке в 100 тыс. рейхсмарок (средняя зарплата в промышленности составляла 150–170 рейхсмарок). Первым лауреатом гитлеровской премии (посмертно) стал профессор Людвиг Троост — «за заслуги в формировании архитектурного и монументального стиля Третьего Рейха»{99}.

По причине «ненационального» характера творчества под запрет попали художники так называемого «антивоенного направления» (их творчество, разумеется, только антивоенной тематикой не ограничивалось) — Отто Дике, Георг Грош, Макс Бекман. Самый значительный немецкий экспрессионист, Макс Бекман, в 1938 г. эмигрировал в Голландию, где и пережил войну; после оккупации страны нацисты его не тронули. Для борьбы с «чуждыми художественными течениями» нацисты еще в 1929 г. создали «Союз борьбы за немецкую культуру» (КДК), во главе этой организации оказался Розенберг, а его ближайшим помощником стал профессор Пауль Шульце-Наумбург. В КДК были специальные группы изобразительных искусств, музыки, танца и литературы. В 1931г. Шульце-Наумбург разъезжал по городам Германии с лекциями о мировоззренческом противостоянии в искусстве. Характеризуя произведения Нольде, Хофера, Кирхнера и Барлаха, Шульце-Наумбург писал: «Здоровый человек всегда тянется к здоровому искусству, а больной дух тяготеет к идиотизму, психическим клиникам и патологическим болезням»{100}. Он сравнивал изобразительное искусство модерна с клиническими случаями идиотии, показывал на своих публичных лекциях фотографии дебилов и иллюстрировал таким образом произведения названных художников{101}.

Крупнейший немецкий экспрессионист Эмиль Ноль-де — сам старый нацист — попал в немилость, когда в 1934 г. экспрессионизм был объявлен «художественным большевизмом». Занятный эпизод имел место во время так называемых «берлинских дебатов об экспрессионизме» в 1933–1934 гг., когда Геббельс объявил образцом для подражания всем «арийским» художникам члена нацистской партии с 1921 г. Эмиля Нольде, против которого выступал розенберговский КДК. Геббельс утверждал, что картины Нольде отражают мистические качества немецкой души. Итак, оценки КДК не следует считать безоговорочными: нацисты так до конца и не смогли выработать осмысленную и твердую линию по отношению к творчеству Пауля Хиндемита и скульптора Эрнста Барлаха, которых они то осуждали, то приветствовали. Так, окружение Геббельса считало, что немецкий экспрессионизм может найти себе место в новой Германии, что он отражает внутренние движения души немецкого народа и немецкой культуры. Аргументом в пользу экспрессионизма считалось также и то, что немецкие художники этого направления в основном писали пейзажи{102}. В этот спор на партийном съезде 1934 г. вынужден был вмешаться сам Гитлер; он осудил как радикальный модерн, так и архаическое почвенно-народническое направление, упорно цеплявшееся за старые образцы и приемы. Геббельс не настаивал на своих художественных пристрастиях: когда Гитлер, осматривая новое помещение министерства пропаганды, не одобрил акварель Нольде, сам министр пропаганды, незадолго до этого восхищавшийся картиной, тут же велел ее снять{103}.

Гитлер стремился ориентироваться на классические античные образцы и на Ренессанс; он был убежден, что изобразительное искусство Древней Греции и Рима представляло собой кульминацию в развитии искусства, а современный ему модерн он считал явлением, отмеченным упадком вкуса. По большому счету, так оно и есть, несмотря на творчество некоторых гениев модерна (Антонио Гауди, Михаила Врубеля), произведения которых отмечено яркой декоративностью и необычайной выразительностью. Гениальность и художественная высота иных достижений модерна не отменяет, однако, того факта, что элементы китча, элементы искусства массового общества привели к падению уровня искусства, которое уже нельзя сопоставить с творчеством великих титанов искусства прошлого. «Омассовлению» искусства соответствовало возникновение художественного авангарда, которое вылилось в лавинообразное возникновение все новых течений и направлений в искусстве — эту тенденцию нацисты уловили и расценили ее как отрыв художественного творчества от простого народа. Модернистское искусство, принципиально создававшееся для всех и направленное ко всем, оказалось на деле в высшей степени элитарным, а его устремления преобразовать действительность — пустыми. Импрессионистские реминисценции в картинах Макса Либермана, критические романы братьев Маннов и их публицистика, новые гармонические формы в музыке Арнольда Шёнберга и Антона фон Веберна казались нацистским теоретикам искусства и критикам «иностранщиной». Они видели значимое и существенное только в немецкой народной поэзии, в музыке и живописи классических образцов. Послевоенная реакция на абстракционизм в виде поп-арта, вернувшего предметность искусству, также была сродни нацистской, только поп-арт стремился отразить нетрадиционными средствами состояние современного человека с его банальными идолами, тривиальными потребностями и развлечениями; поэтому своими истоками и задачами поп-арт был близок к искусству тоталитарного общества.

Гитлер в своей оценке модерна не учитывал того, что искусство должно внутренне соответствовать состоянию общества: вне общества, само по себе — оно не существует. Еще до Первой мировой войны линии развития европейского искусства сошлись: экспрессионизм, возникший в Германии, кубизм и орфизм, сформировавшиеся во Франции, футуризм, сложившийся в основном в Италии, абстракционизм, берущий начало в России, были одновременны и внутренне родственны, хотя и многим различались. Было бы упрощением идентифицировать экспрессионизм с духовным изломом, кубизм — с рационализмом, футуризм — с новыми формами материального, а абстракционизм — с игрой линий, красок и форм. Каждое из этих направлений на свой манер отражало нечто весьма существенное и важное для людей того времени. Искусство не имеет каких-то общественных функций, оно представляет собой замкнутый и самодостаточный мир; споры о том, должно искусство служить элите или народу, не имеют решения, но этот мир искусства находится на Земле, а не на Марсе. В этом отношении и модерн в целом, и столь презираемый нацистами экспрессионизм, и фовизм, и примитивизм, и другие художественные течения имели свой глубокий художественный, эмоциональный и общественный смысл. После Первой мировой войны в изобразительном искусстве Германии сложилось течение, которое весьма точно выражало «дух времени» и называлось «новая вещность» (пеие Sachlichkeit). В 1924 г. директор Мангеймского музея таким образом определял это течение: «Эта живопись была связана с повальными настроениями цинизма (после Версальского мира и беспрецедентного незаслуженного унижения Германии. — О. П.) и покорности судьбе, которые охватили немцев после того, как обратились в прах их радужные надежды на будущее (они-то и нашли себе отдушину в экспрессионизме). Цинизм и покорность судьбе составили отрицательную сторону “новой вещности”. Положительная сторона сказалась в том, что к непосредственной действительности относились с повышенным интересом, поскольку у художников возникло сильное желание воспринимать реальные вещи такими, какие они есть, без всяких романтических фильтров». По выражению Кракауэра, «действительность изображали не для того, чтобы из реальных фактов извлечь их сокровенный смысл, но для того, чтобы утопить любое их значение в океане конкретных явлений»{104}. Нет никакой необходимости повторять, что в этом был глубокий социально-политический смысл для Германии, оказавшейся у разбитого корыта и утратившей все прежние перспективы. В беллетристике внутренний протест выразился в антидемократическом и аполитичном культурном пессимизме, а также в литературной героизации и превознесении военных переживаний, в эстетизации войны.

Нельзя забывать и о том, что для Гитлера всегда был важен позитивный аспект диктатуры; своей главнейшей задачей он считал создание и сохранение народной общности и национального единства, поэтому в сфере искусства Гитлер должен был принимать во внимание вкусы толпы. В этом отношении как советский социалистический реализм, так и нацистский псевдоклассицизм были разновидностями попкультуры. Французский психолог Гюстав Ле Бон еще в 1895 г. писал о «консерватизме толпы», которая цепко держится за традиционные представления и идеалы; ее художественные вкусы меняются очень медленно. Вряд ли Гитлер изучал Ле Бона, но он был популистом с чрезвычайно развитым политическим инстинктом, поэтому интуитивно выбрал путь наименьшего сопротивления — ориентацию на испытанные образцы античного искусства и искусства Возрождения. Гитлеровские представления об античности были дилетантского свойства, даже банальными. Он хоть и утверждал, что часто задумывался над причинами гибели античного мира, но никогда не разговаривал на эту тему со специалистами. Ему хватало самых общих слов о простоте красоты, о героическом восприятии жизни в античную эпоху. Можно сказать, что гитлеровское восхищение античностью было прагматического свойства. Поэтому гитлеровский неоклассицизм в искусстве не только отражал популярные подходы к искусству, но и выражал претензии государства на стройность, гармонию и порядок, а также указывал на великую культурную традицию Древней Греции и Рима, наследие которых проецировали и в будущее, обещая столь же грандиозное величие и красоту. От Ницше и Шопенгауэра шло убеждение в приоритете воли над рассудком, а это, в свою очередь, способствовало политической радикализации.

Гитлер, будучи неплохим художником и обладая, хотя и специфическим, но развитым эстетическим вкусом, чувствовал «компенсационные» функции современного искусства и активно ему противодействовал: в период Веймарской республики нацистская партия пропагандировала «высокую классику; художники, по большей части ремесленно подлаживаясь под классические образцы, больше выставлялись и их больше покупали музеи. Эта политика совершенно игнорировала то, что искусство — это не эволюция технического умения (ремесла), а прежде всего смена мировоззрения, изменение характера самих эстетических установок. Весьма точно позиции Гитлера и нацистов еще на рубеже веков выразил почитаемый фелькише Юлиус Лангбен в книге с характерным названием «Рембрандт как воспитатель»: «Очевидно, что современная немецкая культурная жизнь находится в состоянии упадка. Наука вырождается в специализацию, в сфере философии и литературы нет эпохальных имен, в изобразительном искусстве хотя и есть имена, но нет монументальных произведений; музицирующих много, а музыкантов нет. Архитектура — это ось изобразительного искусства, также как философия — ось научного мышления; в настоящее время нет ни немецкой архитектуры, ни немецкой философии»{105}. Вероятно, можно утверждать, что эстетические установки Гитлера были одним из источником его обаяния, поскольку народное отвращение к Веймарской культуре, ее непонимание простыми людьми было огромным резервуаром политической энергии, который Гитлер весьма скрупулезно использовал.

На партийном съезде в сентябре 1933 г. Гитлер заявил, что все современное модернистское искусство является неприемлемым ни с расовой точки зрения, ни с точки зрения фелькише; оно угрожает здоровому инстинкту национал-социализма. С другой стороны, Гитлер был против и так называемого «искусства фелькише», поддерживаемого Розенбергом и профессором Шульце-Наумбургом (архитектором дворца Цецилиенхоф, в котором проходила Потсдамская конференция). Это направление Гитлер считал оторванным от магистрального развития искусства, мещанским приспособленчеством и плоской стилизацией германских мифов и германского культурного наследия{106}. Наверное, Гитлер осознавал внутреннее противоречие в политике руководства культурой, несовместимого со свободой творчества, но разрешить это противоречие он не мог.

С другой стороны, следует помнить о том, что все со временем начинают походить на своих врагов, и противостояние нацистской эстетики и художественного авангарда не составляет исключения. На самом деле, кто как не дадаисты, против которых так ожесточенно боролись нацистские художественные критики и пропаганда, первыми преодолели и расширили прежнюю художественную практику, связав политическую агрессивность с действительно жизненно важным и конструктивным, визуальное с инсценировкой. Именно благодаря художественному авангарду стал возможен плавный незримый переход от искусства к технике, от политики к театру{107}. Именно нацистская пропаганда и нацистская инсценировка жизни тоталитарного общества использовала все эти художественные открытия и новшества, превратив жизнь целой страны в один большой дадаистский happening. Настоящее большое искусство в новейшую историю имело преимущественно негативную функцию, это искусство не украшало действительность, но разоблачало и критиковало ее; иными словами, это искусство никогда не соответствовало тому, что общество от него ожидало. На это обстоятельство впервые обратили внимание большевики и нацисты, причем несмотря на то, что и большевизм и нацизм сами были выражением радикального политического протеста против того же буржуазного общества. Нацисты и большевики не приняли союза с авангардом по той причине, что средний человек, человек толпы был совершенно дезориентирован и в неясных, непонятных, причудливых художественных образах авангарда чувствовал для себя смутную угрозу и опасность. По этой причине нацисты придавали гораздо большее значение традиционной буржуазной культуре и народной традиционной культуре. Поэтому нацизм — это не только продукт протеста против буржуазного общества, но и его наследник, точно так же, как большевизм одновременно и протест и продукт исторической и культурной традиции России: невозможно начать с нуля, традиция обязательно так или иначе возьмет свое.

Нужно признать, что 20–30 гг. XX в. стали в Европе самыми богатыми на художественные новшества, а Веймарский период Германии смело можно считать самым богатым в истории немецкого искусства: если в начале XX в. «центр» мирового искусства был в Париже, в конце века и в наше время — в Нью-Йорке, то в 20-е гг. он был в Берлине. Впервые модернизм как легитимное художественное явление выступил именно в Веймарской республике, которая была менее враждебна к новшествам в искусстве, чем любое другое общество в Европе. Ведущие германские музеи охотно покупали модернистскую живопись и скульптуру, а в концертных залах покровительствовали атональной музыке. Отто Дике стал профессором живописи в Берлине, Пауль Клее — в Дюссельдорфе, Оскар Кокошка — в Дрездене. Также весьма важными для восприятия модернизма были труды таких теоретиков и историков искусства, как Карл Эйнштейн, Ворингер и Макс Дворжак — им в полной мере удалось вписать абстракционизм и экспрессионизм в контекст традиции европейского искусства. В итоге в межвоенный период Берлин в качестве выставочного центра модернистской живописи смог превзойти даже Париж. Возникший в Берлине стиль «новая вещность» и «новый реализм», которые после 1923 г. вытеснили умирающий экспрессионизм, вызвали у публики в Европе гораздо больший интерес, чем иные парижские движения.

Продуктивные идеи, прогрессивный плюрализм в изобразительном искусстве и архитектуре, в литературе и публицистике, в театре, в кино, в музыке, в кабаре (его нацисты считали наиболее ясным выражением «еврейского культурного большевизма»), в танцах, в индустрии развлечений до сих пор поражают воображение своими масштабами. Литература и театр переживали революцию — новые художественные течения, казалось, отрицали старые добрые ценности, присущие немцам: ценности и идеалы героического солдатского прошлого. Вот по этой причине простой народ (и не только в Германии) по преимуществу воспринимал современный театр Пискатора и Брехта, новые течения в изобразительном искусстве, архитектуру «Баухауса», скорбные скульптуры Эрнста Барлаха и трагически вытянутые образы Вильгельма Лембрука, атональную музыку Клода Дебюсси и Пауля Хиндемита, экспрессионизм Густава Малера[7] как «культурный большевизм». Впечатление от последнего было тем более сильным, что закон о цензуре в Веймарской Германии хотя и был довольно строгим, но в то же время самым нерепрессивным в Европе. Представления на сценах и в ночных клубах Берлина были самыми свободными в Европе. Пьесы, романы и картины касались таких тем, как гомосексуализм, садомазохизм, транвестизм и кровосмешение. Именно в Германии труды Фрейда в наибольшей степени захватили интеллигенцию и проникли в самые широкие круги художественного творчества, среди которых в период Веймарской республики было немало евреев (что и использовали в своей пропаганде нацисты).

В политике, в финансах и в промышленности немецкие евреи не играли какой-либо роли — за немногими исключениями, связанными с активностью в начальной фазе Веймарской республики. В сфере же искусства дело обстояло по-другому. Для ущемленного национального самосознания (а у немцев оно было именно таким) нет ничего оскорбительнее, чем тирания в культуре, мнимая или настоящая, а в Веймарской культуре евреи на самом деле играли значительную роль. Самым ненавистным для обывателей был еврей Тухольский, непримиримый и жесткий критик современного состояния общества (таковым в свою эпоху был и Гейне). Ряд крупных критиков и влиятельных деятелей искусства также были евреями: Максимилиан Гарден, Теодор Вольф, Эрнст Блох, Феликс Зальтен; почти все лучшие кинорежиссеры, а также около половины преуспевающих сценаристов (например, Штернхайм и Шницлер). Евреи преобладали в развлекательном жанре и театральной критике: Элизабет Бергнер, Эрна Зак, Петер Лорре, Рихард, Таубер, Конрад Вейдт, Фриц Кортнер. Евреи были редакторами значительных газет: «Франкфуртер цайтунг», «Берлинер тагеблатт», «Воссише цайтунг»; они являлись владельцами самых влиятельных художественных галерей. Издательская деятельность — наряду с городскими универмагами — была практически их монополией. В Германии был целый ряд талантливых еврейских писателей: Герман Блох, Альфред Дёблин, Франц Верфель, Арнольд Цвейг, Вики Баум, Лион Фейхтвангер, Бруно Франк, Альфред Нойман, Эрнст Вайсе. Во многих областях искусства — в архитектуре, в скульптуре, в живописи, в музыке (где перемены в Веймарский период были особенно разительными — неожиданными и отвратительными для сторонников традиционных вкусов и представлений) — евреи также были представлены весьма значительно, хотя редко возглавляли новые течения. Единственным исключением из последнего правила была музыкальная сфера, где зачинателя атональной музыки Арнольда Шёнберга нацисты обвинили в убийстве этого искусства, но более известным сочинителем такой музыки был ариец Альбан Берг{108}. Без всяких оговорок можно твердо сказать, что без еврейской составляющей Веймарская культура была бы бесконечно беднее; к сожалению, для обывателей это стало достаточным основанием, чтобы признать нацистскую теорию о еврейском заговоре в культуре{109}. Вот это и явилось главной причиной того, что именно в Веймарской Германии так быстро нарастал антисемитизм: ранее в немецкой культурной среде этого вовсе не ощущалось. В России имели место погромы, Париж был местом сосредоточения антисемитской интеллигенции, в Польше антисемитизм был частью повседневности, а в Германии до Ноябрьской революции и Веймарской республики ничего подобного не наблюдалось.

Примечательно, что левая интеллигенция (преимущественно еврейская) в Германии долгое время находилась в тени армии и государства, церкви, властей и университетов, но во время Веймарской республики пробил и ее час, час бывших аутсайдеров. В левом журнале «Вельтбюне», весьма красноречивом и остроумном, воспевались сексуальная свобода и пацифизм, а армия, университеты и церковь безжалостно высмеивались{110}.

В книге Фридриха Гусонга «Курфюрстендам», изданной через несколько недель после прихода нацистов к власти, можно было прочесть поразительные строки о левой интеллигенции: «Случилось чудо. Их больше нет… Они претендовали на то, чтобы быть олицетворением германского духа, германской культуры, германским настоящим и германским будущим. Они представляли Германию перед всем миром, они говорили от ее имени. Все остальные были для них греховной и жалкой поделкой, отвратительным мещанством. Они всегда сидели в первом ряду. Они присуждали себе рыцарские титулы духа и европейства. Нерешенных проблем для них не существовало. Они “создавали” себя и других. Кто бы им ни служил, его успех был гарантирован. Он появлялся на их сцене, печатался в их журналах, его рекламировали по всему миру; его товар рекомендовался, независимо от того, был ли это сыр или теория относительности, порох или современный политический театр, патентованное лекарство или права человека, демократия или большевизм, пропаганда за аборт или против устойчивой юридической системы, дурная негритянская музыка или танцы нагишом. Иными словами, никогда не существовало более наглой диктатуры, чем диктатура демократической интеллигенции и литераторов»{111}. Веймарская культурная революция на самом деле была революцией, восстанием против буржуазного общества, следует только обязательно уточнить, что симпатии художников привлекала не коммунистическая организация и дисциплина, но марксистская утопия, пробуждавшая фантазию, метафизическое беспокойство и страсть к справедливости и правде.

Упомянутая культурная революция равно относится и к экспрессионизму: эксперимент и игра, казалось, вовсе изгнали с пьедестала академическое искусство. То же можно сказать и о великолепных художниках-новаторах «Баухауса», собравшихся вокруг Вальтера Кропиуса: они поставили под сомнение мещанский культ гения и автономию эстетики и стали создателями современного дизайна (после прихода к власти нацистов они почти в полном составе эмигрировали в США. Нацисты, впрочем, также испытали сильное влияние этой школы и ее эстетики, особенно в сфере дизайна). Дело в том, что в 20-е гг. выяснилось, что промышленный дизайн имеет многообразные сферы применения — от посуды до электроприборов, от мебели до автомобилей. В этой связи в развитии дизайна можно отметить две тенденции: одна связана с нефункциональным украшательством и декоративностью, а другая — с чистой функциональностью. После 1933 г. главные носители последней тенденции — участники знаменитой дессаусской школы «Баухаус» — были осуждены нацистским режимом и, как указывалось выше, эмигрировали в США, где стали создателями современного мирового дизайна. Однако это не значит, что в Германии их наследие не было воспринято. В интересах промышленности и потребителей эти тенденции так или иначе давали о себе знать; это трудно интерпретировать однозначно — то ли как подспудное утверждение модернистских тенденций помимо нацистов, то ли как явление, близкое нацизму с его поначалу революционными начинаниями: ведь были же близки фашизму итальянские модернисты и футуристы. К тому же достигнутые к началу 30-х гг. эстетические стандарты не могли быть «нацифицированы» в принципе, ибо альтернативой промышленному модерну были традиционные ремесленные образцы, устаревшие и не соответствовавшие современности и ее темпам развития. После принятия четырехлетнего плана интересы крупной промышленности стали играть ведущую роль, и вопрос о средневековой традиции ремесленного производства и связанных с ним добродетелей и ценностей более не поднимался{112}.

Нацистскую политику в сфере искусства можно условно разделить на три периода: 1920–1934, 1934–1937 и 1937–1945.

В первый период действовали два крупных фактора, две эстетические программы — партийная программа 1929 г. и установки КДК, который первоначально играл ведущую роль в формировании культурной политики. Помимо Розенберга, политику КДК регулировали Шульце-Наумбург и венский социолог, сторонник философско-социологической концепции «универсализма» Отмар Шпанн. Эти люди исходили из фелькише-почвеннической концепции, категорически отвергавшей всякий авангард. Тюрингский министр внутренних дел Фрик, следуя указаниям КДК, еще в 1930 г. запретил в этой земле «Баухаус» как выражение искусства, несовместимого с немецким духом. Под подписью Фрика был выпущен первый нацистский государственный циркуляр относительно культурной политики, который имел весьма характерное название: «Против негритянской культуры за немецкую народность». Несмотря на энергичную деятельность, после 1933 г. Фрик и Розенберг не смогли полностью прибрать к рукам культурную политику, так как в этот вопрос вмешался Геббельс со своим Министерством пропаганды.

Нужно иметь в виду, что формальное руководство искусством в Третьем Рейхе осуществлялось так же, как и в других сферах — на основе борьбы компетенций; дело в том, что на руководство искусством претендовало несколько ведомств: розенберговский КДК, основанный 19 декабря 1929 г.[8] (до него с 1927 г. существовало «Национал-социалистическое общество немецкой культуры» во главе с тем же Розенбергом), Имперская палата культуры, основанная 15 ноября 1933 г. и входившая в Министерство пропаганды Геббельса, а также ведомство Лея — ДАФ (Немецкий рабочий фронт), располагавшее значительными средствами и имевшее собственные представления о том, как должна строиться культурная политика. В отличие от соперников, интересы Лея в сфере искусства были ориентированы не на собственно культурную политику, а на вопросы организационных и политических компетенций, поэтому в 1933–1934 гг. главными контрагентами в борьбе за сферу искусства были Геббельс и Розенберг; впоследствии Розенберг сдал свои позиции, зато свои полномочия и влияние укрепил Лей. Окружение Геббельса первое время настаивало на том, что немецкий экспрессионизм может найти себе место в новой Германии. В этой борьбе компетенций профессионально разбиравшийся в искусстве и обладавший риторическими способностями Геббельс имел преимущественные шансы. Антихристианский мистицизм Розенберга был внешне весьма эффектен, но у него не хватало политического инстинкта; Гитлер чувствовал беспомощность и нелепость позиций Розенберга, поэтому политическая карьера формального главного «партийного идеолога» не задалась — он не смог удержать симпатий Гитлера. Геббельс считал Розенберга тупым и своекорыстным догматиком, розенберговский «Миф XX века» он называл не иначе как макулатурой и «отрыжкой псевдофилософии». Эта книга крайне раздражала церковные круги: в августе 1935 г. СД в своих донесениях приводила список церковных сочинений, направленных против Розенберга и отдельно — против национал-социалистической идеологии в целом{113}. Понятно, что создавать режиму все новых врагов Гитлеру было незачем. В годы войны Розенберг как имперский министр восточных территорий развил активность в ограблении музеев на территории Восточной Европы, откуда специально созданный «штаб Розенберга» вывозил наиболее ценные произведения искусства.

Соперничество Геббельса с КДК продолжалось и в дальнейшем: Геббельс имел более современные взгляды на современное искусство и старался сотрудничать с Рихардом Штраусом, Вильгельмом Фуртвенглером, Готфридом Венном и Мартином Хайдеггером. Если сторонник культурной политики Розенберга Фрик, ставший имперским министром внутренних дел, вскоре примирился со своей неудачей, то сам Розенберг не сложил оружия и продолжал бороться за компетенции, правда, без успеха.

Под руководством ближайшего сотрудника Розенберга Вальтера Штанга КДК был преобразован в «Национал-социалистическую культурную общину» (NS-Kulturgemeinde), но она стала всего лишь обществом театралов. В 1937 г. «Культурная община» была вообще включена в КДФ, что окончательно подорвало позиции Розенберга в формировании культурной политики{114}. Но и Лею не удалось достичь полной монополии в культурной политике: его попытка создать «восьмой столп» ДАФ и объединить в отдельную корпорацию всех работников искусств провалилась.

Второй период нацистской культурной политики начался в 1934 г. В этот год, после «ночи длинных ножей» и ужесточения режима в целом, борьба по эстетическим вопросам приняла скрытый характер. Так, в октябре 1935 г. министр образования Руст принял участие в акции по негласному закрытию выставки современного искусства, размещавшейся в одном из крыльев Берлинской национальной галереи (в так называемом Дворце кронпринца). Акция была проведена без шума: якобы это крыло было закрыто на ремонт. Группа «Север» (Der Norden, которой благоволил Геббельс) вынуждена была покинуть помещение. Завуалированность акции свидетельствовала о том, что борьба против современного искусства велась довольно сдержанно. Такие современные художники, как Эрнст Барлах, Макс Пехштейн и Эмиль Нольде продолжали лелеять надежду, что они вновь получат возможность выставляться, а основатель знаменитой группы «Мост» видный экспрессионист Эрнст Людвиг Кирхнер отмечал: «Ложная мысль, что дни авангарда сочтены, после того как нацисты в 1935 г. осуществили ряд злобных нападок на него, более не оживала»{115}. Галерея современного искусства лМёллера продолжала работать и после 1937 г., но уже только как главный продавец «вырожденческого искусства».

В год Олимпиады нацистам важно было произвести впечатление терпимости и лояльности, в том числе и в сфере культуры. Гитлер вообще старался быть максимально осторожным в эстетической политике; как писал английский историк Петерсон, у него было две страсти — война и искусство, и в обеих этих сферах его политика характеризовалась активистскими динамичными подходами{116}.

Последний (с 1937 по 1945 гг.) период нацистской культурной политики в наибольшей степени характеризуется растущим конформизмом и подлаживанием под вкусы Гитлера, который до 1937 г. стремился к прямому контролю над искусством, но со временем стал придавать все большее значение политическим соображениям. Его личные художественные вкусы вели Гитлера в антимодернистский лагерь, но по вышеупомянутой причине он был готов проявить определенную терпимость. Так, когда директор музея народного искусства в Эссене эсэсовец фон Баудиссон призвал очистить все государственные и частные собрания от произведений авангардного искусства, Гитлер возразил и предложил ограничиться только государственными коллекциями, а частные собрания оставить в покое{117}. Соответственно и дискуссия о принципах эстетической политики переместилась в частную сферу. Само же нацистское руководство неохотно шло на декларирование принципов эстетической политики: эти попытки носили разрозненный характер и делались с оглядкой на Гитлера. Последний сам стремился опекать официальное искусство, отдавая предпочтение Брекеру, Шпееру, Циглеру. Другие нацистские бонзы всяк на свой лад покровительствовали разным художникам. Розенберг превозносил и пропагандировал произведения художника-«деревенщика» Вильгельма Петерсона. Геббельс покровительствовал Фрицу Климшу, восхищался немецким экспрессионизмом и заказал свой портрет известному импрессионисту Фрицу фон Кёнигу. Геринг ценил французский импрессионизм, регулярно покупая Боннара, Коро, Ван Гога. Риббентроп также предпочитал французских импрессионистов, он коллекционировал Курбе, Моне, Дерена. Эти симпатии нацистских бонз противоречили закупочной политике крупных музеев, руководство которых получило указание снять с экспозиции французских импрессионистов, но попытки в массовом порядке продавать их за границу натолкнулись на решительное сопротивление музейщиков: например, директор Новой Пинакотеки в Мюнхене Эрнст Бухнер категорически отказался продавать импрессионистов. Реагируя на протесты профессионалов, министр образования Руст выпустил циркуляр, в котором говорилось, что продавать следует только те картины, которые не повредят общему состоянию коллекций{118}. Короче говоря, принципы эстетической политики формировались хаотически, в зависимости от вкусов бонз, а также от решимости отдельных профессионалов защищать свои музеи.

Пожалуй, самые радикальные эстетические пристрастия высказывал Бальдур фон Ширах, который в 1941 г. сказал, что импрессионисты «отражают действительность», и не нужно слушать всяких недоумков. Ширах настоял на покупке целого ряда импрессионистов для музеев Вены, гауляйтером которой он был. В 1943 г. Ширах открыто оказал финансовую поддержку выставке импрессионистов, сам открыл выставку, сам написал предисловие к каталогу и купил для себя ряд картин. Этот каталог попал в руки Гитлера, которого расстроило такое вольнодумство: он сделал выговор Шираху, обвинив его в саботаже политики партии. Ширах в мемуарах писал, что это было началом конца его карьеры{119}. Геббельс и Борман в итоге отвернулись от Шираха, усмотрев в симпатиях к такого рода искусству признак загнивания и непонимания идеологии. В этом инциденте как в зеркале отразилась двойственность нацистской эстетической политики: Геббельс повесил у себя в кабинете собственный экспрессионистский портрет работы Кёнига, а Геринг, не обращая внимания на партийную линию, украшал Каринхалле французскими импрессионистами. На публике, однако, они себя вели подругому. Официально же признанное искусство было довольно плоским, как Геббельс неоднократно отмечал в дневнике; даже художественная критика в партийной газете ФБ вынуждена была прибегать к избитым, ничего не значащим формулам и выражениям.

Что касается общего руководства, организации и финансирования сферы культуры в Третьем Рейхе, то в этом деле, по всей видимости, самое большое значение имела геббельсовская Имперская палата культуры, созданная 22 сентября 1933 г. и состоявшая из семи отделов (кино, музыка, литература, пресса, театр, радио, изобразительные искусства). Главная ее задача, как формулировалось в уставе, состояла в «помощи немецкой культуре в деле ее служения народу и рейху, в удовлетворении экономических и социальных потребностей деятелей культуры»{120}. Корпоративными членами палаты были: Имперский союз писателей (непродолжительное время; затем его члены вошли непосредственно в палату), Биржевой союз немецких книготорговцев, Союз библиотекарей, Общество библиофилов, Ассоциация авторских прав, союзы литературных и лекционных обществ, фонды по присуждению премий, Союз немецких производственных библиотек и Союзы писателей, пишущих на диалектах{121}. Во всех этих организациях работало довольно много народа: искусство в нацистской Германии делали не только Брекер и Торак, Пфитцнер и Штраус, Каросса и Колбенхойер, но около 250 тыс. человек, занятых в отдельных подразделениях Имперской палаты искусств. Только в Палате изобразительных искусств были сосредоточены: архитекторы обычного профиля, архитекторы ландшафтных парков, художники, графики, скульпторы, графики-иллюстраторы, реставраторы, проектировщики, архитекторы внутренних помещений, копировщики, художественные ремесленники, рекламные художники — всего около 35 тыс. человек.

Довольно быстро Геббельсу удалось перетянуть на свою сторону наиболее способных работников; например, от Розенберга ушел Ганс Хинкель, впоследствии успешно руководивший Имперской палатой культуры, или Райнер Шлессер, ставший впоследствии руководителем театральных драматургов. Эти и другие функционеры Министерства пропаганды использовали партийные дрязги и споры для успешного созидания собственной карьеры. Имперская палата культуры так энергично стала набирать силу, что все сразу забыли, что она основывалась лишь в качестве противовеса планам Лея и Розенберга. Бесспорно, Имперская палата культуры играла огромную роль в кадровом отборе (в особо важных случаях Геббельс принимал решения сам) и в создании новых эстетических ориентиров. Усилиями Геббельса Палата искусств вскоре стала простым исполнительным органом Министерства пропаганды. Геббельсу удалось прибрать к своим рукам почти все вопросы развития культуры и искусств за исключением беллетристики, публицистики и прессы — в этих сферах у Геббельса были сильные конкуренты: прежде всего в лице директора центрального партийного издательства Макса Аманна. Воспользовавшись «Законом о реставрации немецкого служилого сословия», палата смогла быстро удалить из театров, музеев и музыкальных коллективов нежелательные для нацистов элементы; в том же направлении был задействован палатой и «Закон о редакторах» от 4 октября 1933 г.

Имперскую палату культуры Геббельс — в присутствии Гитлера — назвал первым по-настоящему сословным органом: «Если принять, что сословия являются крупнейшим социальным достижением человечества, тогда мы в Германии являемся настоящими первопроходцами в деле их возвращения к жизни. Профессии, связанные со сферой искусства, являются первыми из всех профессий, которые Третий Рейх организовал в сословные органы. Если эта попытка возрождения сословных корпораций удастся, — а я уверен, что это будет так, — то тогда и весь немецкий народ со временем будет охвачен подобной сословной организацией». Геббельс постарался развеять опасения в отношении цензурных функций новой сословной организации: «Мы не хотим сужать свободу и возможности художественного развития, — наоборот, мы хотим способствовать их расширению. Никому не дано права командовать в этой сфере. Мы хотим стать хорошими защитниками и опекунами немецкого искусства во всех его проявлениях. Мы далеки от мысли, что мировоззрение в состоянии заменить искусство»{122}.

Действительно, как правило, прямого давления на художников не оказывали, но в то же время было ясно, чего ждет режим от художников, а это и есть несвобода творчества. Некоторым оправданием вмешательства государства в социальные проблемы мира искусства и создания корпоративной организации работников искусств было, например, то, что после возникновения звукового кино огромная армия музыкантов оказалась не у дел и существовала настоятельная необходимость занять их. Нацистская политика в сфере искусства была по преимуществу кадровой, персональной политикой; ясно очерченной была только фигура врага: в упадке истинно «немецкого» искусства и культуры были, конечно же, виноваты евреи. Поэтому осуществлялась радикальная «ариизация» всех работников искусств, при этом освободившиеся места замещали, как правило, с большими проблемами и скандалами. Теоретические вопросы развития искусства или приверженность каким-либо художественным направлениям особенно важной роли в этом процессе не играли, гораздо больше значила личная энергия, высокое покровительство и связи.

Мысль о сословных организациях для творческих работников была не нова, Геббельс ее только использовал. Первый параграф «Закона о создании Имперской палаты культуры» поручал министру пропаганды Геббельсу объединить всех творческих работников в корпорации, обладавшие юридическим статусом и правами. Закон, по существу, наделял Геббельса чрезвычайными полномочиями в сфере культуры. Президентами отдельных палат (литературы, музыки, кино, изобразительного искусства) Геббельс назначал отдельных известных специалистов. При этом большинство художников, писателей, музыкантов и артистов почувствовало себя освободившимися от давления рынка и от борьбы за выживание. К несомненным достижениям нацистской культурной политики относятся многосторонние социальные гарантии занятых в театре актеров, режиссеров, сценаристов и т. п.{123} С другой стороны, платой за эти гарантии была полная унификация палат по политическим и расовым мотивам: уже к концу 1936 г. Геббельс с гордостью заявил, что все палаты «очищены от евреев»{124}. С марта 1937 г. уже никаких самостоятельных художественных объединений в Германии не существовало — они все были унифицированы, и Геббельс получил беспрецедентные полномочия в сфере культуры. На тех, кто осмеливался заниматься творческой деятельностью, не будучи членом палаты, налагался штраф в 100 тыс. рейхсмарок. По представлению геббельсовского ведомства полиция обязана была применять к провинившимся суровые меры пресечения{125}. С другой стороны, членство в палате не было обременительным, но обеспечивало ранее неимущим и вечно страдающим от безденежья художникам, музыкантам и писателям неплохие доходы, а также престиж и известность, о которых они и не мечтали в период Веймарской республики. Нацистское государство добросовестно исполняло свои обязательства по отношению к этим людям, а их было довольно много — в 1936 г. в Палате искусств насчитывалось 15 тыс. архитекторов, 14 300 художников, 2900 скульпторов, 2300 мастеров художественных ремесел, 1260 художников-оформителей, 2600 издателей{126}.

Полномочия Геббельса так возросли, что для того чтобы ограничить амбиции «маленького доктора», 24 января 1934 г. Гитлер распорядился учредить в рамках партии Ведомство по контролю над общим мировоззренческим обучением и духовным развитием. Интересно, что со временем оно расширяло свои компетенции: так, в экспертной литературной службе этого ведомства работало в 1935 г. 25, а в 1940 г. — 1400 специалистов{127}. Во главе ведомства был поставлен давний соперник Геббельса — Розенберг, но ведомство это имело только контрольные функции. Как говорилось выше, определенные амбиции в сфере культурной политики имел также Лей и его ДАФ. Когда Лей, руководствуясь собственным тезисом о необходимости поощрения «рабочей культуры», создал в рамках своей организации Ведомство культуры, то он предложил Геббельсу рекомендовать на пост руководителя человека из Министерства пропаганды. Геббельс рекомендовал своего референта Ганса Вайдемана. Ведомство также обладало определенной степенью автономии в принятии решений в сфере культурной политики, а также большими возможностями финансовой поддержки художественных проектов.