2

2

Тех, кто выдерживал «селекцию» на платформе железнодорожной станции (на «трапе», как говорили заключенные), ожидала целая серия проверок. Узников осматривали в бараках на предмет пригодности к физическому труду, и признанных слабыми по совершенно произвольным стандартам сразу же отправляли в газовые камеры. Следующая «селекция» проводилась в лагерном госпитале, где эсэсовские медики выбраковывали «безнадежно больных». Историк Гидеон Грег обозначил семь сфер лагерной жизни, где заключенных подвергали беспощадной процедуре «селекции», от которой отвертеться было практически невозможно. Офицеры, проводившие «селекцию», ходили с тростью, которая могла служить и оружием, но они тыкали ею в узников, чтобы не дотрагиваться до них руками. «Многие пытались избежать выбраковки, — вспоминал ПримоЛеви, — но редко кому это удавалось. Немцы всегда и во всем отличались прилежностью и аккуратностью»[514].[515] Когда Леви — лагерный (Hqftling) номер 174517 — в первый же день, испытывая жажду, протянул руку в окошко и сорвал сосульку, охранник отобрал ее. «Почему?» — спросил Леви. «Hier ist kein warum» («Здесь вопросов не задают»), — ответил немец. И дело тут не в строгости режима. Эсэсовец не хотел, чтобы Леви утолил жажду. Нацистам не нужны были крепкие и здоровые заключенные. Им были нужны немощные, еще лучше умирающие жертвы, поскольку для «селекции» поступали все новые и новые кандидаты. Услышав, как сосед молится и благодарит Бога зато, что его «не отобрали», Леви подумал: «Разве Кун не понимает, что он будет следующим? Разве он не видит, что всю эту мерзость не исправят ни молитвы, ни мольбы, ни покаяния и побороть ее не в силах ни один человек? Если бы я был Богом, то плюнул бы на молитвы Куна»[516].

Экскурсия по Аушвицу-Биркенау сегодня потрясает не меньше, чем документальный фильм, книга или академическое исследование. Только по приставной лестнице можно подняться на гору обуви, снятой с жертв лагеря. (В 2004 году чистили 43 000 пар ботинок и туфель, и в одной из них нашли венгерские деньги, чудом уцелевшие и не замеченные зондеркомандой.) Здесь выставлены груды кисточек для бритья, зубных щеток, гребней, расчесок, очков, детских распашонок, протезов, около миллиона предметов женской и мужской одежды. Личные вещи евреев в большинстве своем были экспроприированы и использованы нацистами. То, что выставлено в музее, охранники бросили, убегая от русских войск в январе 1945 года. Под стеклом хранятся семь тонн человеческих волос, которые нацисты тоже не успели употребить для матрацев и других изделий германской текстильной промышленности. Многие тысячи чемоданов разных размеров и фасонов сложены штабелями, и каждый из них аккуратно помечен именем и датой рождения владельца. Например: «Клемент Хедвиг, 8/10/1898». Когда из Аушвица на железнодорожную станцию отвозили детские коляски, по пять штук в ряд, то на это потребовался целый час[517]. В январе 1943 года Гиммлер письменно инструктировал обергруппенфюрера Освальда Поля, чтобы он скрупулезно вел учет «материальных ценностей и вещей, взятых у евреев, то есть у евреев-эмигрантов». Его интересовали даже стеклышки от часов: «На складах в Варшаве их может быть сотни тысяч или миллионы, и их надо в практических целях раздать германским часовщикам»[518]. В практических целях Гиммлер и сохранил жизнь (по крайней мере на какое-то время) пятерым евреям-ювелирам, владевшим искусством изготовления самой высшей награды рейха — Рыцарского креста с дубовыми листьями и бриллиантами, — которой были удостоены всего двадцать семь человек[519].

14 сентября 1942 года Альберт Шпеер ассигновал 13,7 миллиона рейхсмарок на строительство лагерей уничтожения в Биркенау[520]. К 1943 году вступили в строй четыре газовые камеры под номерами от I до IV, и они действовали на полную мощность весной 1944 года, когда на уничтожение прибыли 437 000 венгерских евреев, умерщвленных за несколько недель. Около дюжины немецких фирм участвовало в сооружении камер и крематориев, а оберинженер Курт Прюфер, представлявший эрфуртскую компанию «Топф и сыновья», был настолько горд системой кремации, что набрался наглости и запатентовал ее[521]. «Пламя из труб поднималось на тридцать футов, — вспоминал француз Поль Стейнберг, — и по ночам его было видно на расстоянии нескольких лье. Зловоние от горевшей человеческой плоти чувствовалось даже в Буне» (производство синтетических масел, располагавшееся в трех с половиной милях). Когда крематории были перегружены или находились на профилактике, тела сжигались в открытых котлованах. Хёсс свидетельствовал: «Надо было постоянно поддерживать пламя. Излишний жир удалялся, гора горящих трупов переворачивалась, чтобы создавалась тяга, не дававшая огню погаснуть»[522]. В конце войны удалось спасти только 7500 человек, оставшихся в живых. Среди них было 600 подростков и детей, в основном беспризорников, не знавших своего имени и происхождения.

В Аушвице в лагерный барак, предназначавшийся прежде для сорока двух лошадей, помещалось от четырехсот до восьмисот человек. Помимо надзирателей, узникам не давали покоя вши и блохи. Крыс было меньше, заключенные ими нередко питались. Для наказания голодом и удушьем в тюремном лагере 11 использовался так называемый «стоячий карцер» размером пять на пять футов. В него ставили четырех «штрафников», оставляя их в таком положении на десять дней. Многие не выдерживали пытки. Католический священник из Варшавы отец Максимилиан Кольбе, добровольно заменивший другого поляка, Францишека Гаёвни-чека, у которого была семья — жена и дети, — выстоял до конца. Когда его через две недели выпустили, он все еще был жив. Нацисты его добили, сделав смертельную инъекцию[523]. Священника канонизировали в 1982 году.

Виктор Франкл с октября 1944 года до освобождения в апреле 1945-го содержался в Тюркгейме, филиале Дахау, куда его перевели из Аушвица. Впоследствии он писал:

«Мне никогда не забыть, как однажды ночью меня разбудили стоны соседа по нарам. Он ворочался и безумно вскрикивал, ему снилось что-то ужасное. Я всегда жалел людей, бредящих во сне, и решил его растормошить. Я протянул руку, чтобы встряхнуть соседа, но тут же передумал делать это. Мне вдруг пришло в голову, что никакой самый жуткий сон не может быть страшнее той реальности, в которой мы оказались и в которую я собирался его вернуть».

Это была чистейшая правда. Примо Леви тоже писал: «Мы каждый день просыпались, похолодев и трясясь от ужаса, разбуженные полным злости голосом, кричавшим что-то на непонятном языке».

Даже самый стойкий человек может согнуться в борьбе за существование. «Выжить мог только тот, кто был способен потерять последние угрызения совести, борясь за жизнь, — вспоминал Франкл. — Такие люди были готовы использовать любые средства, грубую физическую силу, своровать, предать друга для того, чтобы спастись самому. Лучшие из нас оттуда не вернулись»[525]. Примо Леви, один из тех, кто выжил в Аушвице, объяснил, почему в лагере не было смысла в том, чтобы помогать более слабым: «Мы одинаково чувствовали, что наша жизнь может оборваться в любой момент и от нас останется горстка пепла, которую выкинут в поле, а наши имена вычеркнут из всех списков»[526]. Леви иллюстрирует свой печальный моральный вывод примером из лагерной жизни. На верхней полке в лагерном лазарете тяжело дышал и хрипел пациент. Леви поинтересовался: «Что с тобой?»

«Он услышал меня, попытался подняться и свалился, свесив ко мне голову и руки, глаза его побелели. Заключенный на нижней полке вытянул руки, чтобы подхватить его, и понял, что он мертв. Никто не знал, кто он и как его звать».

Человеческое достоинство или все, что считается его проявлением, сохранить было не менее трудно, да и бессмысленно. Франкл вспоминал:

«Новичков обычно посылали чистить отхожее место и выгребные ямы. Если заключенный гримасничал или утирался, когда ему на лицо попадало жидкое дерьмо, то сразу же получал удар кулаком от капо. Так постепенно отмирали нормальные человеческие реакции и отношения».

Еще один бывший заключенный Аушвица, Эли Визель, будущий нобелевский лауреат, говорил в 1983 году: «Аушвиц невозможно представить даже умозрительно, тем более понять. Он подвластен только памяти. Мертвых и живых разделяет пропасть, которую не в состоянии постичь ни один талант»[529].