ДЕ ГОЛЛЬ: ПО ДРУГУЮ СТОРОНУ ПАТРИОТИЧЕСКОГО РАСКОЛА

ДЕ ГОЛЛЬ: ПО ДРУГУЮ СТОРОНУ ПАТРИОТИЧЕСКОГО РАСКОЛА

Конфликт века ослабил Францию более, чем какую-либо другую страну. Начиная с 1918 г. для части французов главным врагом оставалась Германия. Разве ее жажда реванша не являлась крайне опасной для будущего французской нации? Война ее не разрушила, она была гуще населена, чем Франция, и фактически не выплачивала предусмотренных договорами репараций.

Когда Гитлер пришел к власти в 1933 г., Германия стала вести себя угрожающе, и политический мир Франции начало трясти от страха. Ужас перед новой войной, надежды, подаваемые Народным фронтом, и «блеющий» пацифизм руководили французским населением, готовым скорее мобилизоваться на помощь испанским республиканцам против фашизма, чем выступить против Германии, которую всеми силами старались задобрить, придумывая всяческие переговорные увертки, то есть, по сути, ведя трусливую политику. Левые не желали союза с фашистской Италией, правые — с Советами. Всем, кроме коммунистов, конечно, в идеале хотелось бы натравить Германию на СССР. Большинство англичан, надо сказать, думало точно так же.

По правде говоря, значительная часть французов была убеждена, что главный враг Франции — Советский Союз, поддерживаемый преданными ему компартиями. «Большевистская угроза» занимала в их умах первое место. По их мнению, следовало «закопать топор войны» с Германией — идея, выдвинутая еще Аристидом Брианом, а затем подхваченная его политическим наследником Пьером Лавалем, который считал необходимым применять этот принцип вне зависимости от того, какой режим выберут немецкие соседи: Веймарскую республику или нацизм. Сначала левая оппозиция тормозила процесс перевооружения — до тех пор, пока царил бриановский дух и дух Лиги Наций, после 1934 г. настал черед правой оппозиции играть роль пацифистов, поскольку новая война могла бы оказаться полезной Советскому Союзу и социализму вообще. «Лучше Гитлер, чем Блюм», — повторяли про себя политические деятели вроде Деа и Дорио. Отныне гражданская «франко-французская» война взяла верх над патриотизмом, деморализуя простого обывателя, затопленного публикациями ультраправой («Гренгуар», «Кандид», «Же сюи парту») и правой («Ле пти паризьен», «Ле жур» и пр.) прессы. В правом лагере лишь такие люди, как Поль Рейно и Жорж Мандель, противостояли этому течению: их называли «милитаристами». Жорж Бонне считал, что Францию в случае войны ждет неминуемое поражение, да и Эдуард Даладье, военный министр, а затем председатель Совета министров, был также недалек от этой мысли.

Советско-германский пакт — дипломатическое Ватерлоо — означал, по сути, что Германии не придется сражаться на двух фронтах. Во Франции эта новость буквально оглушила как коммунистов, так и фашистов. Заключение пакта парадоксальным образом укрепило, насколько возможно, национальное единство французов (исключая коммунистов, которых Даладье посадил в тюрьму за то, что они одобрили пакт как «фактор мира»). Однако после объявления войны раскол во Франции подспудно продолжал существовать. Доказательством служит ожесточенность, с какой осенью 1939 г., когда СССР напал на Финляндию, французская пресса обрушилась на Москву, критикуя ее куда сильнее, чем раздавившую Польшу Германию, с которой Франция находилась в состоянии войны. Советско-финская кампания подстегнула глубокий антисоветизм французского руководства. В такой обстановке организовывалась норвежская экспедиция, призванная помочь Финляндии, а заодно «перекрыть железную дорогу» Германии: чем сильнее Даладье настаивал на ней, чтобы скрыть свое бездействие на Рейнском фронте, тем упорнее сопротивлялся Чемберлен (поскольку на англичан ложились вся ответственность и расходы). Гитлер, рассчитывая на боязливость французов, и не подозревал, что, если в дело будет замешан СССР, их пассивность может оказаться столь агрессивной… В Норвегии он опередил союзников, которые только и успели, что зацепиться за Нарвик. В этой неудачной экспедиции люфтваффе доказала свое превосходство над военно-морскими силами Великобритании, иными словами — неоспоримое преимущество авиации перед флотом.

Для Даладье и Гамелена норвежская экспедиция была выгодна тем, что удаляла боевые действия от границ Франции. Но 12 марта 1940 г. Финляндия заключила с СССР перемирие, и попытка избежать столь пугавшего французов лобового столкновения провалилась. Оно произошло 10 мая, когда Германия захватила Нидерланды и Бельгию.

Даладье и Чемберлен оставили свои посты, на их место пришли более «задиристые» Поль Рейно и Уинстон Черчилль, французские войска вступили в Бельгию и Нидерланды на подмогу своим союзникам. «Это все же было необходимо», — объяснял генерал Гамелен. И тут бронетанковые части Гудериана перешли Арденны, двинулись на Дюнкерк и поймали французов и англичан в ловушку — маневр, предвещавший неминуемое поражение.

Французам не удалось «прищемить немцев на выходе из Арденнского массива», как предполагал Петен. Сгруппировавшись, немецкие танки выиграли сражение, что и предсказывал полковник де Голль. Катастрофа свершилась!

Над Парижем нависла угроза. Оттуда начался невиданный исход потерявших голову жителей. На пути своего бегства они сталкивались с передвигавшимися во всех направлениях остатками французской армии, близкой к разгрому и, тем не менее, сражавшейся гораздо лучше, чем о ней говорили, как станет известно лишь спустя долгое время.

Без сомнения на тот момент для всех французов главными врагами являлись немцы. Вместе с тем отсутствие помощи от англичан (ни Черчилль, ни командующий британскими ВВС генерал Даудинг не хотели отвлекать силы от защиты территории Великобритании, над которой вскоре также нависла угроза) вызывало растущее недовольство во французских руководящих кругах, особенно среди военных, чья англофобия нашла еще одно доказательство в свою пользу. Обвиняя в разгроме Народный фронт, они поддерживали пораженческие речи нового генералиссимуса Вейгана, а затем Петена. Чем сильнее ухудшалась ситуация, тем решительнее старый маршал уверял, что только окончание боев позволит «возродить страну». В его глазах, как и в глазах Вейгана, это «возрождение» вскоре стало самоцелью, в какой-то степени оправдывавшей поражение. Не могло быть и речи об эвакуации правительства в Северную Африку или куда-нибудь еще. Вейган заявлял, что покинет метрополию разве что «в кандалах»; Петен перещеголял его, утверждая, что не покинет ее никаким образом.

Ситуация на фронте, безусловно, сложилась отчаянная. После того как немцы заняли Париж и форсировали Луару, окончание военных действий представлялось неизбежным — но в каком виде? Военной капитуляции, просто прекращения боев или перемирия?

В обстановке разгрома «твердые» сторонники продолжения борьбы из-за моря, по всей видимости, уступили «мягкотелым», и те, одержав верх, нашли другого главного врага. Теперь это оказалась не Германия, с которой они собирались «закопать топор войны», а собственный режим, позорная Третья республика — на нее сваливали всю вину за поражение, и возможность низвергнуть ее давало только перемирие{76}.

Убежденные в том, что вместе с поражением закончилась и война, а также в том, что пришло время новой эры и возникает совершенно другое общество, «мягкотелые» дали полную волю злобе, затаенной против республики. На первый взгляд, вокруг Петена стали группироваться те же, кто атаковал существующий режим 6 февраля 1934 г., — аморфная масса людей, чьим идеологом выступал Шарль Морра. Но это движение имело более глубокие корни.

Головокружительные изменения, произошедшие в экономике и обществе со второй половины XIX в., породили всевозможные проекты совершенно различного толка — революционные и нереволюционные, правые и левые, а также ни те ни другие, но одинаково антипарламентаристские и враждебные существующим политическим партиям. Начало конфликтам положили дело Дрейфуса и отделение церкви от государства. Политика «священного единения» (L! Union Sacree) в 1914–1918 гг. их несколько пригасила, но сразу после войны они разгорелись вновь. Франция отвергала решения, избранные Россией, а также Италией и Германией, однако у этих решений во Франции были свои сторонники, которые, в целом выступая против них, впитывали идеи, лежавшие в их основе.

Таким образом, накануне Второй мировой войны, приближение которой чувствовал буквально каждый, перестали раздаваться голоса, решительно отстаивающие республику, права человека и идеалы Просвещения.

Самое поразительное в этом крахе — поочередное самоустранение всех, кто в последнее десятилетие возглавлял и олицетворял собой республику: во время прорыва фронта под Седаном ушел в отставку Даладье, чуть позже Гамелен, затем Альбер Лебрен, Жанне и Эррио — соответственно президент республики, председатели сената и палаты депутатов. Депутатов, которые, будучи бессильными, как Поль Рейно, передали власть маршалу Петену. Последний запросил перемирия в тот же день, еще прежде, чем поручил Пьеру Лавалю заняться сменой режима. В водовороте событий лишь один человек, простой заместитель министра, пытался противостоять происходящему — в одиночестве, но преисполненный решимости.

«Как француз и как солдат, я раздавлен стыдом из-за капитуляции без единого сражения, которую наша страна только что объявила», — писал полковник де Голль на следующий день после Мюнхенской конференции, 21 сентября 1938 г., из Меца подполковнику Майеру{77}.

«Антимюнхенец», как и Поль Рейно, де Голль единственный из политических деятелей поддерживал концепцию «механизированной армии». Он также еще до объявления войны ратовал за наступательную политику, утверждая, что линия Мажино, ставшая для режима чуть ли не объектом культа, самим своим существованием запирает Францию в четырех стенах и лишает ее возможности прийти на помощь союзникам, которых может проглотить Германия.

Повторим — Германия, поскольку именно она являлась главным врагом для этого человека правых убеждений, в первую очередь — военного, который, в отличие от Черчилля, не указывал на специфику гитлеровского режима и не говорил, что германский нацизм представляет угрозу цивилизации.

Тем не менее, желая победить этого главного врага, де Голль — националист, порой даже монархист — ценил всех, кто разделял его взгляд на необходимость иметь механизированные войска, и правых, и левых, и Жоржа Манделя, и Леона Блюма. Последнего, правда, с оговоркой, что его недоверие к профессиональной армии, необходимой для управления механизированными войсками, вытекает из идеологии левых, которые всегда, еще со времен Буланже, подозревали военных в том, что те хотят прибрать армию к рукам и участвовать в политике.

Через несколько дней после поражения де Голль рассказывал в письме генералу Катру: «Оказавшись в правительстве в последние дни боев, я увидел, какую искусную работу проделал враг в окружении наших руководителей, да и в их собственном сознании. Я ни секунды не сомневался, что падение нашего общего друга Рейно и приход к власти несчастного старого маршала [Петена] означает капитуляцию. Что касается меня, то я, не признав капитуляции, отправился в Лондон, с тем чтобы уже оттуда воссоздавать сражающуюся Францию»{78}.

Разумеется, это послание не подлежало огласке. Оно не в состоянии выразить всю силу патриотизма, вдохновлявшего деятельность де Голля, с тех пор как он побывал в немецком плену во время Первой мировой войны. Вынужденное бездействие пробудило в нем жажду реванша — такого же, какого ждал еще его отец после поражения 1871 г. Его досада (по словам самого де Голля) превратилась в гнев в результате бесконечных капитуляций его страны начиная с 1933 г., а также перед лицом личного провала, которым стало для него отклонение политическими кругами Франции, а тем более — военными, отстаиваемой им формы перевооружения. История подтвердила его правоту, но, увы, слишком поздно. Конечно, он одержал личную победу, остановив возле Лана танковую армию Гудериана, но этот успех лишь раздражал его, показывая, что он был прав и, если бы его в свое время послушались, смог бы предотвратить катастрофу.

Несмотря на поражения в Бельгии, Дюнкерке и на Сомме, де Голль не считал войну проигранной, если боевая решимость, которую олицетворял собой Черчилль, возьмет верх над повсеместным духом пораженчества. «Так мы будем драться или нет?» — сухо спросил он Доминика Лека 14 июня, когда директор кабинета Поля Рейно объяснял ему, готовясь к бегству, что премьер-министр собирается назначить маршала «бургомистром» французской метрополии, в то время как правительство эмигрирует в Алжир, если не сможет разместиться в «бретонском убежище». Еще суше он обратился к премьер-министру, почувствовав, что тот дрогнул под ударами Вейгана и Петена, поборников перемирия: «Я оказывал вам свое скромное содействие, но для того, чтобы воевать. Я отказываюсь подчиниться перемирию. Если вы останетесь здесь, то пропадете. Нужно добраться до Алжира как можно скорее. Так да или нет — вы решились?»{79}

Несколькими неделями ранее, едва придя к власти, Поль Рейно укрепил связи Франции с Великобританией, договорившись с ней о том, что ни один из союзников не заключит одностороннее перемирие без общего и совместного их на то согласия. Брошенный своими министрами, большая часть которых присоединилась к Петену и Вейгану, Рейно подал в отставку и передал власть Петену, тут же кинувшемуся заключать перемирие. Рассорившись с маршалом и не будучи более заместителем министра в правительстве, не сдержавшем свои обещания, де Голль улетел в Лондон… Один, но полный решимости{80}.

«В чем же все-таки заключается ваша миссия?» — спросила его супруга Жана Монне[11], знавшая, что де Голль не входит в правительство Петена. «Мадам, — ответил ей де Голль, — я здесь не с миссией. Я здесь для того, чтобы спасти честь Франции»{81}.

18 июня, с согласия Черчилля, он обратился к нации со своим одиноким призывом. Поскольку условия перемирия еще не были известны, ему, чтобы угодить британскому кабинету, пришлось приглушить мстительные нотки. Подобно Клемансо, который в 1917 г. ответил спрашивавшему о его программе журналисту: «Я воюю!», де Голль в июне 1940 г. тоже «воевал». Но, в отличие от «тигра», он не имел за своей спиной ни армии, ни государства. «Вы совершенно один, — говорил ему Черчилль. — Ну что ж, я признаю вас и одного»{82}.

Откуда у де Голля взялись эта надменность, эта энергия?

Может быть, из тайной неудовлетворенности…

Еще в юности Шарль де Голль считал себя призванным служить Франции и играл в генералиссимуса. Однако война, разразившаяся в 1914 г., не дала ему возможности достичь желанных высот. Трижды раненный, но ни разу серьезно, он не сумел приобрести репутацию, необходимую для судьбы, о которой мечтал. А потом даже пророческий гений не принес ему ничего кроме зависти тех, кто был способен оценить его в полной мере. Только исключительное свершение могло сделать его тем, кем, по его мнению, ему надлежало стать.

И возможность такого свершения наконец представилась!