Командировка по кемпингам родины чудесной, по битому стеклу, навозу, глине, канавам, трупам кошек, лужам, когда на все это не обращаешь никакого внимания, если под рукой картошка в мундире, сало, кородряга и любовь
Командировка по кемпингам родины чудесной, по битому стеклу, навозу, глине, канавам, трупам кошек, лужам, когда на все это не обращаешь никакого внимания, если под рукой картошка в мундире, сало, кородряга и любовь
Всякое перемещение по плоскости, не продиктованное физической необходимостью, есть пространственная форма самоутверждения, будь то строительство империи или туризм.
И. Бродский
11 июля 1970 года.
Печально было его лицо, провожавшее еще один ускользнувший штраф, милицейский взор вывел путешественников за окружную дорогу и оставил в покое.
Девушка еще не стряхнула с себя сонную вялость, иногда прикрывала свои карие глазки, потягивалась, ерошила волосы, почесывала лодыжки, рассматривала себя в зеркальце, хватала карандаш и рисовала брови, зевала, равнодушно поглядывала в окошко на коробки Химок и обгонявшие автомобили.
Мелькнули кресты заградительных «ежей», у которых фотографировалась пара помятых новобрачных, гулявших с воскресенья и спьяну решивших, не ложась, запечатлеть себя на заре. Играл на гармони качавшийся призрак в рубахе, вылезшей из штанов, улыбавшийся бомбовоз плясал с платочком в толстой, как ляжка, руке, а старушки в шалях вздыхали, тряся иссохшими головками.
Россия-мать.
Названия наших городов и весей таинственны и обаятельны, как солнце, они заставляют срочно тормозить и хвататься за перо.
Проезжаем Спас-Заулок, бесподобный городок. Я хочу писать заумный, длинно-вычурный стишок. Но мешает пассажирка — ножки больно хороши. Привораживают шибко, — хоть на них стихи пиши![34]
Мы существуем только в глубине души, все вокруг — мираж, который колеблется в зависимости от нервов, и если влюблен, то симпатичен грозный ливень и грязь, летящая из-под колес охреневшего самосвала, и плевать на то, что сел аккумулятор и нет бензина на колонке, и приходится выпрашивать и неумело отсасывать прямо из бака грузовика, захлебнувшись во время манипуляций со шлангом (сюды бы моих знакомцев из датского правительства), — мир прекрасен, скорее бы добраться до кемпинга.
Дотянули до приветливого в своей ободранности Валдая — словно бывший красавец-мужчина в рубище, — съехали поближе к озеру, маневрируя меж пней и разбросанного ржавого железа, кемпингов нет, поставили палатку.
Подгребла старушка с лукошком грибов и предложила калган — панацею от всех болезней. Особенно хорош для закрепления беременности (я вздрогнул). Кроме того, можно пить с водкой, с чаем, подмешивать в варенье, посыпать салат, использовать в качестве соуса к цыпленку «табака», натирать мозоли, чистить зубы.
На озере темнеет поздно, изредка дребезжит мотор лодки, плещет волна. За такие вечера в палатке около озера можно отдать жизнь. Вам, жрущим омаров, этого не понять.
12 июля 1970 года.
Утром рванули в Новгород и быстро долетели до кемпинга, где буйствовала многоязычная орда: отель на колесах с пьяными до чертиков финнами, фургон с английскими школьницами, пара молодых немцев на «минифольке», горластые американцы с консервами и банками «кока-колы», и на этом гоготавшем фоне замученная стайка советских туристов, забившихся в угол в ожидании распоряжений начальства (русская дисциплина, замешанная на палке и столь далекая от волюнтаристских блужданий индивидуала с Запада), правда, выделялась московская пара, которая тут же надралась и закемарила в «Волге», повесив на стеклах окошек штаны, пиджак и даже бюстгальтер.
Некий отец семейства — обладатель «Запорожца» скрылся в машине, закрыв себя от мира плотными шторами, забросил антенну на высокий тополь, заперся изнутри, оставив нас догадываться о всех загадках его внутрисалонного бытия по отрывочным звукам Би-би-си. Вражеские звуки мучили меня. Хотелось прильнуть толстым ухом к кузову, всунуть глаз в боковое стекло и узреть рожу, блаженствовавшую в антисоветчине. Хотелось настучать, чтобы его, мерзавца, взяли за одно место, хорошенько допросили бы, привязав к стулу, и отправили бы лет на десять туда, где нет Би-би-си (старик, ты явно перебрал, съешь капусты, очнись, не блюй на чужую машину).
Гнус не миловал меня, оскорбляя прекрасную леди своим невниманием, а она мирно спала, вкусно-розовая, не внимая ни джазовым звукам, ни жужжанию комаров, ни суетливым покалываниям вылетавших из меня флюидов. Что было делать бледному рыцарю? Проследовать на задний двор и, свершив вечерний обряд на памятниках старины, куда благодаря Александру Невскому не ступила нога тевтонца, возвратиться в деревянную обитель, где и почить сном праведника, не забыв приложить губы к холодному лбу красавицы-девицы.
14 июля 1970 года.
А красавица-девица, шемаханская царица (спортивно скроенная, с улыбкой до ушей, располагавшей даже завзятых ипохондриков и людоедов), оказалась в машине, пташкой божьей перелетев из града Копенгагена, где из-за редкой в те времена свободы порнографии высок был чрезвычайно градус любви.
Глаз выдающегося разведчика эпохи пал на гибкую фигурку Тамары, трудившейся в посольстве, еще не подозревая, что всюду страсти роковые и от судеб защиты нет. Разведенный лев щелкал зубами, но счастье было так редко, так тревожно, был дом, а в доме квартира, сырь, кавардак, духота, четыре плаката цветные, четыре глухих окна, иногда зажигалась лампа, сковородка шипела в углу, разномастные фолианты шелестели на грязном полу, во дворе на помойке картаво заливался ничейный кот, взрывался скрипучей октавой продырявленный лестничный ход, ты прибегала тайно, кусались ступеньки зло, и ноготком хрустальным стучала в дверное стекло, стучала грустно, как будто осталось нам пять минут, как будто пустое утро и дворники снег скребут, как будто бы дом мгновенно проглотит сырая мгла, как будто твоя измена шуткой дурной была.
Страждущего льва трепетно пасла датская контрразведка, однажды, когда на «опель-рекорде» цвета средиземноморских водорослей он впервые подхватил смутьянку чувств близ отеля «Ройаль» (конспирация!) и домчал ее до двухэтажного особняка с садом, а точнее, отсека длинного двухэтажного дома, и когда навстречу вышла соседка по саду с двумя детишками, приветливая, как депутация, встречавшая ревизора, и когда мы вошли, вдруг зазвонили телефоны и вскоре дом заблокировали бригады наружного наблюдения (тетка-сука времени не теряла, тут же сигнализировала — а вдруг этот русский преступник зазвал к себе сотрудницу датского МИДа?), испортили песню, пришлось выйти к машине, взять огонь на себя, потянув за собой «хвост», а девушка тем временем пробралась через сад к калитке и благополучно растворилась во мгле.
…А пока мы бродили по новгородскому Кремлю, долго рассматривали гигантский колокол с барельефом русских великих, зашли в церковь (Тамара щедро подала нищим и застыла, крестясь у икон), потом ели мясо в горшочках и снова бродили по бесчисленным церквям.
16 июля 1970 года.
Несчастья поджидали нас на каждом углу: отсутствие указателей, пустые продовольственные магазины, заправка бензином лишь по талонам, и самое главное, у въезда в город в нас чуть не врезался отец-грузовик, летевший на всех парах по шоссе. Я машинально вывел машину из-под удара, еще не осознав угрозы катастрофы, только минут через пять появилось в брюхе ощущение гибельной тошноты. Фантазия вскоре заработала и произвела на свет расколотые черепа, зевак, рассматривавших еще теплые трупы, добрую старушку, сметавшую веником кровь в кювет…
Случайны рождение и смерть, но есть утешение, господа, есть сладкое (хоть и слабое) утешение, уважаемые леди и джентльмены, ибо сегодня пламень, завтра снег, зерно, консервный нож, мечта, и никуда не уйдешь из дымного мира распущенных молекул, которые группируются и перегруппировываются, и потому: то раб, то морж, то вдруг поэт, то ярость рыцаря, то на Монпарнас бежишь из старого Чикаго, то гибнешь от турецкой пули, то рисом стал — тебя съедает кули, и ты суперфосфат…
Впрочем, я влюблен и черные мысли лишь обостряют болезнь, Тамара смотрит на меня с обожанием (особенно когда я читаю вслух Багрицкого — «Мы ржавые листья на ржавых дубах…»), от литературы она далека, и это прекрасно, все поражает в ней: и жизнь в бедной семье без отца, и ненавязчивое православие, и работа с пятнадцати лет в ателье, и какие-то неведомые, никогда не законченные техникумы, и умение в один момент навести блеск в комнатке или палатке, и улыбка до прекрасных ушей, и милостивый Господь послал нам солнце, оно высовывается из-за туч и нещадно палит, вдруг кокетливо исчезает и подмигивает.
Таллин, гордый и наглый, где колонка со старичком, самолично втыкающим шланг в бак, — не очистили еще эстонцев от западных излишеств!
Мы прошли в малютку-кафе, вокруг сидели грузины и узкие талии (лиц я не видел, возможно, их и не было), зато рожи мужчин были красномясисты и цвели от счастья. Эстонцы отсутствовали в присутствии. Наконец вошел один мутный скелет с копной соломенных волос, презрительно оглядел гудящий Кавказ, заказал кофе, уставился в пропасти глазниц спутницы и замер, наслаждаясь.
Но что я так груб и беспощаден? Ужель столь прекрасен шпион и дипломат, взращенный на народных хлебах? Почему не уходишь в отставку, герой, почему не займешься делом? Вздыхай, вздыхай, что волею небес рожден в оковах службы царской, что в Риме был бы Брут, в Афинах — Периклес, а на родине всего лишь жандарм.
Вечером ударил по нам эстонский протокол, ударил прямо в кафе кемпинга, изящнейшем сооружении в виде народной избы с мебелью, обтянутой шкурами, как все мы, грешные.
Мы были беззащитны в своих скромных джинсах под взорами швейцара, который зацокал языком, замотал головой, развел руками и захлопнул перед самым носом дверь. Нет! Нет и нет! Еще в плавках явитесь! Аргументы взлетали, как зенитные снаряды, язык плел правду о том, как я входил в лондонский «Риц-отель» в шортах и майке, и кланялись лакеи, и мэтр, как верный пес, летел к ногам с меню в руках. «Слышал об этом, но у нас Эстония», — ответствовал грозный страж.
Тут оказалось, что мы не ели три дня и у меня язва желудка, обреченная открыться, если не будет ужина. «Как человек, я вас понимаю, но как швейцар, — нет», — возразила красномордая бестия, делая попытки вновь захлопнуть дверь. «Вы хотите, чтобы я уехал отсюда ненавистником эстонцев, товарищ администратор?» — запел я, прикидывая, что пора поднять его до «сэра». Он дрогнул: «Вы, наверное, адвокат?» (Я был, как обычно, красноречив.)
«Нет, я журналист-международник», — соврал я, как обычно, честно. Он не расслышал: «Народник?»— это почему-то его сломило (подводник? угодник? пособник гестапо? зеленых братьев?), дверь скрипнула, и мы очутились в холле. Я не знал, как его отблагодарить, — на такой риск он пошел. «Если публика возмутится, скажите, что мы иностранцы, — зашептал я, вспотев от радости. — Я говорю по-английски и по-французски». — «У нас пограничная зона», — испугался он, но взял свой честно отработанный рубль.
17 июля 1970 года.
У Таллина море лежало под обрывом. В мокрой траве блестели бусинки черники, высоко на сосне одинокий дятел глухо выстукивал свой подъемный марш и плевался корой — это моя голова высунулась из палатки и бешено закрутила глазами, озирая местность. Кофе. Море. Кофе. Хотелось жить дальше и поделиться этой радостью с друзьями. «Друзья, — писал я томительно, и слезы подступали к моим глазам. — Отброшенный судьбою за границы отчизны дальней, слагаю я эти строки, обуреваемый тоской и неизъяснимой любовью к вам, брожу я по эстляндским землям в поисках истины, опух я от мошки, гнуса, подлых комаров, свежего воздуха, завшивел, не меняю носки, не бреюсь и не моюсь, и уже четвертые сутки ничего не ел, кроме листьев подорожника и земляники. Ночами свинчиваю я подфарники с автомашин и продаю их по дешевке в авторемонтных мастерских. Молю вас, друзья мои, вышлите мне денег, если хотите увидеть в Москве мой бледный лик, когда-то столь любимый вами». Я смочил письмо слюной, немного его помял, поставил большую кляксу в конце, размыл ее слезой и заклеил конверт.
Правда, эта разведывательная дезинформационная акция воздействия не имела, и пришлось затянуть пояса.
…Поразительно, но после 100-летнего юбилея даже неудобно писать о Ленине, уж столько понаписали, что не видно каши, одно масло. Но почему, почему в этой палатке захотелось написать о Ленине? Ассоциация с шалашом в Разливе? Вечная благодарность за то, что крестьянин и слесарь папа, попав в чекисты, стал социально значимой фигурой? И я всем обязан Ленину, и я!
Кто-то шевельнулся в кустах, прошелестел газетой и после поцелуя сообщил, что наше правительство сложило полномочия. Сердце запульсировало от этой сенсации, я схватил купленную на почтамте газету, где прочитал об образовании нового правительства. Задыхаясь от волнения, я изучил его неизменный состав. Все-таки великолепная у нас держава, главное, правительства приходят и уходят по законам советской демократии. За это стоило выпить, и мы сварили молодую картошку, очистили домашнюю селедку и провозгласили здравицу в честь столь радостного события. Оказывается, при новом правительстве живется не хуже, чем при старом: «Нет, не из злопыхательства, из тяги к сочинительству пою свое правительство и все его чудачества!»[35]
Виват!
19 июля 1970 года.
— Степа, ты штаны надел?
— Нет, а что?
— Надень, а то замерзнешь.
Пауза.
— Степа, ты спишь? — снова раздался женский голос из соседней комнаты.
— Нет…
— Степа, а ты Валечке ноги целовал?
— Нет!
— А вчера ты говорил, что целовал.
— Перестань, — ответил Степа, — я хочу спать!
— Я тебя выведу на чистую воду, — не унималась женщина. — И что ты в этой Валечке нашел? Глаза шкодливые, усы до колен, и воняет от нее рыбой и дерьмом. И как ты мог ноги в волосьях целовать? Небось противно было?
— Угу, — ответил Степа, ерзая на деревянной кровати.
— Брошу я тебя, распутника, брошу тебя, шелудивого гада, обезьяну старую! Ты в зеркало на себя посмотри!
— А что? — встрепенулся Степа.
— Морда пьяная, глаз не видно, губа нижняя, жидовская, висит, задница в дверь не пролезает, из носа вечно льет, уши словно навозом забиты, и как ты только слышишь?
— А я и не слушаю, — обиделся Степа. — Слушал бы, давно бы примусом тебя по балде и уехал бы в Ригу один.
— А ты поезжай, поезжай, — настаивала женщина, — кто с тобой, вонючей развалиной, согласится поехать?
— И согласятся! Многие согласятся! Ничего, что старый, зато при «Волге», с культурным обращением. Вот вчера иду по пляжу, так все оборачиваются, любуются, мужество чувствуют…
— Да потому оборачиваются, что в зоопарке такое чучело не встретишь.
Долгая тишина, ровно тикали часы, половицы заскрипели, сонно прозвучали поцелуи.
— И за что я только тебя люблю, пьяницу окаянного? — прошептала женщина за стенкой.
Это штука посильнее, чем «Фауст» Гете, — сказал бы отец народов.
Моя Россия.
Так закончился день. А новый начался с обычного завтрака на траве, и не просто завтрака, а приготовленного на купленной в Таллине газовой плитке с баллонами, преобразившей нашу жизнь, как открытие огня человечеством. Отныне мы стали свободными от столовок, буфетов, от всего на свете. Прощайте, кемпинги, ужины в прибрежных ресторанах при свечах, покойное чтение на диване с кубинской сигарой в зубах! Впереди жизнь туриста-фаната, комары, дождь, пробивающий палатку насквозь, сидение в колючих кустах по нужде, пеньки, превращенные в столики и стулики, вечный страх, что вдруг всунется чья-то пьяная харя и скажет: «Извините, ребята, что помешал, водки у вас нету?» Палатка и еще раз палатка, и гонять и гонять в поисках газовых баллонов, терять колышки, натягивая и снимая брезент, путаться в спальных мешках, громыхать раскладушками, привязанными к багажнику на крыше. Прощайте, живописные кафешки, отныне мы набиваем сумки-холодильники, мы упиваемся свободой, мы ночуем в глухих лесах. И все это из-за портативной газовой плитки… Прав был Маркс: «Чем меньше вы имеете, тем больше вы существуете».
23 июля 1970 года.
Остановка у райского озера с крохотными домиками на берегу. Мест нет, и маленькая хозяйка кемпинга зла, как цепная собака. Придется дать, подумал я вяло, опыт велик, давал стерлинги и в уборной, и в боковой карман конвертик совал вроде бы в шутку, и слюнявил пальцами, отсчитывая, а агент ворчал, что мало, и целые мешки со златом на тайные встречи привозил (Ночь. Фонарь. Аптека. Лес густой. Авто с потушенными фарами, и я за рулем. На лесной дороге мигала огнями машина генсека, она тормозит, и почти на ходу я бросал в салон миллионы…), и дарил по мелочи «сувениры», и в тайники совал, боясь, что оттуда выпрыгнет тигр, — взятка и подкуп орудие разведки, еще в XII веке до нашей эры лазутчики Иисуса Навина охмурили иерихонскую шлюшку, указавшую, где лучше прорыть подкоп под городскую крепость. А сколько прелести в технике передачи денег! Из рукава в рукав, при повороте за угол улицы, в броске смятой пачки сигарет за поросшую паутиной батарею в подъезде, через перегородку клозета, когда два «орла» обмениваются туалетной бумагой, прямым попаданием в задний карман бриджей, когда монеты звенят, как хвосты золотых рыбок, играющих в пучине…
Так что асу КГБ опыта не занимать, и я развязно подошел к администраторше, у которой при ближайшем рассмотрении оказалась добрая, коровья физиономия.
— Мест нет, — мрачно сказала она. Я растянул улыбку номер пять (для иностранных шифровальщиц).
— Не может быть! Что вы таким плохим карандашом пишете? — И положил перед ней «бик», раритет, мечту заветную любого провинциала.
— Мест нет! — не дрогнула она.
— Я отблагодарю! — улыбка номер шесть (для иностранных премьер-министров).
— Я же сказала: мест нет! — Железо в голосе, и никаких гвоздей. Я вдруг смутился и засуетился, как торговка на толкучке, увидевшая милицию.
— Пять рублей дам, — зашептал я и дотронулся ласково до ее руки. (Где ты, хладнокровный Джеймс Бонд?)
— Давай хоть двадцать! — Она отдернула руку, почувствовав накал чувств. — Мест нет!
Дали по морде, утереться не успел, вернулся побитым псом к прекрасной спутнице.
Тамара пожала плечами, улыбнулась и пошла в администраторскую. Через полчаса вернулась с ключами от домика.
— Сколько? — обалдело спросил я.
— Ничего.
— Как же тебе удалось?
— Чудак, главное — это нормальные человеческие отношения.
М-да, учиться, учиться и учиться! — прав был Ильич.
25 июля 1970 года.
За рулем я стараюсь не думать. Прекрасная привычка, взращенная в оазисах служебных кабинетов, не только избавляет от ненужных терзаний совести, но и позволяет сосредоточиться на всех извилинах дорожного грунта. Так мы пролетели Плявинес, ворвались в Даугавпилс и свернули в Зарасай, — мы в грязи позарастали, обрастаем в Зарасае, промчались через Цесис, — в городишке Цесис живет Соня Песис, а потом через Огре, — в городе Огре весело, как в морге, потом через Ливаны, — в городе Ливаны гадят на диваны.
Грандиозно!
Без приключений выехали на проселочную дорогу в поисках озера Свентес, веселый тракторист объяснял путь с упором на местный магазин: «Водка там есть, а на хлеб я не смотрю».
Если Валдай — жизнелюбивая рубенсовская гетера с взлохмаченными волосами, то Свентес — голубоокая красавица Васнецова. Воды его кристальны и на несколько метров видно белое песчаное дно. Вечером, перед заходом солнца, озеро накрыла молочная дымка и стало еще теплее.
26 июля 1970 года.
Возвращение на Родину зачастую приятно: когда вдали ты долго жил и от нее отвык, то даже скорбный ряд могил — как розовый цветник, послушный морж— московский клерк и помпадур-балбес — все мило, сладко, как эклер в «Патиссери франсез»[36].
Мы простились с Латвией вскоре после Краславы— живописного городка на берегах Двины, и направились в Полоцк. В местном магазине, подхлестываемый актуальным бухаринским лозунгом «Обогащайтесь!», я приобрел уникальный гарнитур из стола и четырех складных стульев.
Россию, родину мою, я почувствовал в Полоцке у пивного ларька. Неукротимым танком надвинулся на меня мужик, недружелюбно дыша самогоном, сунул в физиономию нечто напоминавшее стрелу с ядовитым наконечником, которые, как известно, восточные славяне настолько успешно применяли против своих врагов, что быстро оказались под властью Речи Посполитой.
«Купи гвоздь!» — прорычал он и шутя нацелился мне гвоздем в глаз. В первый момент, избалованный прибалтийской учтивостью, я сразу не нашел что ответить, но, к счастью, вспомнил картину сюрреалиста Кубина, где доктор забивает гвоздь в голову сумасшедшего пациента: «Что мне, в голову вбивать, что ли?» Это заставило мужика задуматься, и он отвязался.
В ресторане висело объявление, запрещающее полочанам являться в пижамах и майках, у храма висела тяжеловесная надпись: «Пешеходное хождение запрещено!», у выезда из города на дороге мирно писали дети.
Захотелось эклер в «Патиссери франсез».
28 июля 1970 года.
И грянул последний ужин вблизи Смоленска, когда впереди реки можайского молока и огни растленной столицы — палатка уже приелась, в голову лезли ванны с пенистым болгарским «бадузаном», презираемая когда-то широкая тахта, устланная крахмальными простынями, и нормальный газовый огнь, не вытекавший из баллона через микроскопическую дырочку, которую постоянно забивали природные стихии.
Прекрасная дама сделала из палатки храм чистоты, вымыла все и вытерла, превратила в Георгиевский зал, и трапеза была обильна и вкусна, и сладки речи и предвкушенья столичных чудес.
Я люблю комфорт, но, увы, где-то в глубине души таится червь — враг чистоты и порядка, мы не моемся годами, обросли насквозь лишаем и кровавыми зубами ногти яростно сгрызаем, — как же еще объяснить, что в одно мгновение, где бы я ни появлялся, образцовый порядок превращается в хаос, белая скатерть покрывается жирными пятнами, у ног лежат крошки и рыбные скелеты, все вещи меняют свои вековые места, все теряется, скрывается, опоганивается, деформируется, и нет нирваны, и уже не штиль, а шторм…
Первая рюмка прошла легко, как поцелуй в щечку, но вскоре улыбка моей Тамары потухла, глаза заблуждали по палатке, на личике появились скорбные складки — и она зарыдала (слезы скатывались на резиновый пол, иначе бы они прошли сквозь земной шар и забили водопадом в Америке), не в силах сдержать своей горькой печали.
— Ты — грязнуля! — прогремело сквозь слезы, сверкнула молния, от грома с дерева свалился медведь, в голову полетел граненый стакан и врезался в бледный лоб, набив синюю шишку.
Такого рукоприкладства я ранее от дам никогда не испытывал, разве что однажды одна актриса в ресторане Дома кино разбила бокал о мою голову — кровь взбудоражила всех пьянчуг вокруг, правда, виноват был я, ибо сказал, что нет у нее ни воли, ни характера, чтобы это сделать, да еще поспорил, провокатор[37].
Возвращение в Москву напоминало жизнь: машину вдруг затрясло, постепенно стали отвинчиваться разные детали (особенно запомнилась некая «бобина», повисшая грустно на проводах), затем вышла из строя коробка передач, и я ехал только на третьей, дрожа перед светофорами — только бы не красный! — в пути нам помогали советом, о причинах вибрации горячо спорили, к гаражу подтянули на тросе.
Через несколько дней мы подали документы в загс, и прожили счастливо десять лет.
И будут ангелы летать над вашим домом.
Неужели дурак?