Москва — Дания, 1965 — 1969

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Москва — Дания, 1965 — 1969

О, женщина порочная!

О, изверг, улыбающийся изверг,

Проклятый изверг! Книжка где?

Заметить надо,

Что можно улыбаться

И все ж быть извергом.

Уж в Дании наверно

Оно возможно.

У. Шекспир

В Москве меня не встретили с распростертыми объятиями, но и не предали анафеме, а посадили на английское направление.

Высылки, провалы и прочие перипетии шпионской судьбы отзывались в сердцах руководства по-разному: например, с когортой, высланной из Лондона в 1971 году после предательства кагэбиста Лялина, расправились, мягко говоря, бесчеловечно: резидента с позором уволили, заместителей тоже затолкали на задворки, впрочем, уже позже, при Андропове, впали в иную крайность, когда все зависело от личных привязанностей, одних наказывали, других миловали, третьих даже повышали.

К осени меня сбагрили на УСО — одногодичные курсы усовершенствования — учиться толочь воду в ступе.

Учеба на УСО в качестве уже руководящего кадра умасливала и грела, каждый чувствовал себя пупом земли, жили, как в лесном доме отдыха, привольно и беззаботно, когда желали — уезжали домой или еще куда (порой раздавались тревожные телефонные звонки взволнованных жен, разыскивавших исчезнувших драгоценных мужей), скука стояла дичайшая, на освоение новых языков не тянуло, но продолжил французский и сдал кандидатские экзамены.

Снова — в который раз! — навалили марксизм-ленинизм, но уже под соусом освоения современной буржуазной философии, которую никто из преподавателей и не нюхал, — с прагматизмом, экзистенциализмом, неотомизмом и прочей гадостью расправлялись небрежными щелчками, как с клопами, вновь и вновь черпали мудрость из неисчерпаемого «Материализма и эмпириокритицизма», смешивая с грязью путаников Маха, Авенариуса и примкнувшего к ним Дицгена, снова с тошнотой в горле пережевывали партийные документы, а в основном болтали о жизни, о доблестях, о подвигах, о славе и к завершению учебы написали по реферату, щедро поделившись опытом работы.

В 1965 году учебные структуры еще не превратились в обросшую жиром махину с продленными сроками обучения, с растущим числом предметов и преподавателей (в этот «отстойник» часто сплавляли неудачников, жертв аморалок, бывших фаворитов, да и просто малоспособные кадры), тогда еще только зарождались споры о том, что есть разведка: искусство ли это, как писал враг номер один Аллен Даллес, или же наука? Звенели шпаги, и будущие профессора кислых щей аргументированно вещали: конечно же, наука! Чем она отличается от философии или физики? Впереди маячили докторские звания, солидные кафедры и, конечно же, Академия Разведывательных Наук, которая, возможно, вобрала бы в себя все другие академии страны.

Курсы навещали крупные шишки из разных подразделений КГБ с лекциями, в которых тривиальщина выдавалась за откровения, тем не менее порою бывало интересно послушать, что глаголило начальство из других подразделений, сравнить, примерить, оценить.

Иногда я заезжал на работу в скромный дом номер два, что на Дзержинского, в кабинет с незабываемым видом на гастроном, забегал к начальнику отдела и смотрел на него собачьими глазами, дабы меня не открепили от англо-скандинавской линии и не бросили бы в когти Африки и Азии, где лихорадка, бацилла и черные кобры.

Но фортуна держала меня на плаву: однажды я встретил в коридоре власти резидента в Дании Леонида Зайцева, моего оперативного крестного в Лондоне: он впервые вывел меня в знаменитый «Симпсонс» на встречу с англичанином и показал, как вести себя в ресторане (брать счет, не заказывать, как в России, закуску и суп, а что-то одно, и, уж конечно, не брать на двоих бутылягу водки или виски), много нюансов существует в любом деле, даже в открывании бутылки или двери, потом все кажется мелочью, а для новичка — это барьер.

«Симпсонс» славился лучшими в мире ростбифами с кровью, небывалым образом поджаренное мясо подвозили на тележке, и служитель отрезал кусок огромным ножом, за что по традиции со времен Елизаветы ему полагалось дать два шиллинга.

Я внимательно слушал беседу с англичанином, она показалась мне общей, пресной и совершенно лишенной секретности — все было известно из газет, и я был просто поражен, когда в резидентуре Зайцев накатал после нашей беседы две информационные телеграммы — с тех пор я понял, что информация не течет сама по себе прямо в рот, как дико секретное «Завтра Англия нападет на СССР!», к беседам надо готовиться, заранее представлять предмет обсуждения, даже иметь уже скелет сообщения, которое с помощью вопросов требуется обрастить мясом.

Зайцев поинтересовался моими учебными делами и вдруг предложил должность своего заместителя— я чуть не выпорхнул в окно от счастья. Дадут ли визу датчане? Особых сомнений не было: в те сладкие времена визовая политика Запада еще не ужесточилась, дипломатам, особенно высокого ранга, в визах обычно не отказывали, хотя и прекрасно знали, что имеют дело с махровыми разведчиками (лучше знать, чем тратить время на узнавание), к массовым высылкам, ставшим чумой разведки с семидесятых, еще не прибегали.

Зайцев попутно заметил, что в Дании ему уже надоело, и если дела пойдут нормально, то вполне вероятно мое восхождение на трон резидента — и коридор, и Зайцев пошли кругами: в тридцать два стать резидентом! таких прыгунов в высоту среди коллег было немного…

Счастье свершилось, вскоре началось оформление, меня сводили к шефу разведки Александру Сахаровскому, которого все боялись как огня. Сахаровский был высок, крут и умел защитить разведку, помнится, на совещании Андропов разнес его за то, что ему заранее не сообщили о визите Чаушеску в Вашингтон, однако генерал не утерся, как многие, а, признав вину, отметил, что решение было принято за день до визита и так быстро добыть информацию разведке попросту невозможно.

Сахаровский дочитал бумаги, принесенные начальником отдела кадров, и поднял глаза (сесть он мне не предлагал и вообще головы не поднял, когда я вошел, — все это было в порядке вещей: вежливость в те годы была редкостью, и только единственный большой начальник, замнач разведки Иван Иванович Агаянц, всегда выходил из-за стола, пожимая руку, и, окончательно умиляя, просил присесть).

— За что вас выслали?

Я быстро объяснил, добавив, что мистер Икс недавно, как сообщила «Таймс», получил орден.

Сахаровский как-то странно улыбнулся (улыбки на его лице я никогда не видел) и подписал документ, видимо, решил, что мистер Икс получил орден за высылку меня из Лондона.

Катя восприняла командировку драматически, снова предстоял разрыв с театром, где только все наладилось, к тому же после Лондона Копенгаген выглядел глухой деревней: однажды мы несколько часов бродили по нему на пути из Лондона в Ленинград, царственной поступью сошли с корабля на Лангелиние, размеренно, погрузив сына в коляску, начали осмотр достопримечательностей по карте, которую я тут же развернул, как верный ученик Ливингстона и капитана Кука.

Мы обозрели королевский дворец с гвардейцами, постоянно вспоминая о Букингемском дворце, будто каждый день гоняли там чаи с королевой, пробежались по Глиптотеке, вздыхая по Тейт и Национальной галерее, мельком взглянули на гнездо разврата Ню-Хавн, который и в подметки не годился истинно развратному лондонскому Сохо, утыканному ресторанами, унизанному как бриллиантами сногсшибательными шлюхами, не зазывавшими грубо, как в Ню-Хавне, а деликатно позванивавшими ключами у подъездов, прошли спокойно мимо здания оперы (оказывается, у этих датчан есть и опера? Конечно, не «Ковент-Гарден»…), потом покатили коляску по пешеходному Строгету, с иронией поглядывая на витрины: м-да, куда этим варягам до нашего изысканного «Баркер», до помпезных «Хэрродс» и «Дерри энд Томе», до гордости всех мужчин мира «Остин Рид»!

На Ратушной площади, взглянув на карту, я с удивлением обнаружил, что главные достопримечательности уже покрыты и маршрут фактически завершен — это казалось невероятным, миниатюрные масштабы вызывали умиление, по времени вся экскурсия заняла не больше, чем променад по Гайд-парку.

Впрочем, когда в 1967 году мы прибыли в Копенгаген на постоянное поселение, то неожиданно для себя раскрыли иные прелести, таившиеся в области вечной природы и капризного комфорта: двухэтажное строение с садиком, недалеко луга, озера и болота с дикими утками, в десяти минутах езды то суровое, то сияющее море, вместо скромной машины— темно-зеленый «опель-рекорд», и вообще заместитель резидента, он же первый секретарь, — не мелкая сошка в посольстве, тем более что Зайцев сразу же представил меня послу Ивану Ильичеву как своего престолонаследника и оставил вместо себя при первом же выезде в отпуск.

Леонид Зайцев, который потом возглавил научно-техническую разведку Первого Главного управления КГБ, напоминал заведенный мотор, неспособный остановиться, вся жизнь его проходила в бурлении, кроме редких отдохновений на рыбалках, но он был терпим и не требовал сидеть с ним в резидентуре до одиннадцати ночи (над чем он ворожил там, мне трудно догадаться, но что делать, если человек не любит отдыхать и пить дома у телевизора кородрягу?).

Однажды часа в четыре утра ко мне на Маглегорд-Алле примчался шофер с вестью о том, что несколько часов назад повесился студент, учившийся в Копенгагенском университете по культурному обмену — ЧП! — еле продрав очи, я добрался до посольства, в кабинете резидента уже сидел заместитель по контрразведке Серегин, а Леонид Сергеевич озабоченно ерзал в кресле, облаченный в куртку поверх пижамы. Отдав распоряжение по делу самоубийцы и подписав «молнию» об этом в Москву, он повернулся ко мне: «А теперь, старик, давай займемся сметой, Центр явно хочет нас облапошить», — пламенный мотор работал безотказно.

Моей опорой в резидентуре оказался Анатолий Лобанов, друг по институтской скамье, тоже ушедший из МИДа в КГБ, он прекрасно освоил датский и тащил на себе весь воз внутренней политики, хотя Москва не шибко интересовалась страной, не желала вникать в почти невидимые нюансы в позициях партий, но требовала борьбы с НАТО и США. Правда, иногда сведения о левом политическом фланге котировались в международном отделе ЦК, не спускавшем глаз с рабочего движения и мечтавшем воссоединить его под эгидой коммунистов.

Совсем юный Олег Гордиевский, тогда еще только вызревавший в английского суперагента, подчинялся лично Зайцеву по линии нелегальной разведки, встречал и провожал таинственных дядюшек и тетушек, сапожников, часовщиков, бизнесменов, контачил со священниками, необходимыми для оформления подложных документов, рыскал по городу в поисках тайников, а по нашей линии политической разведки возился то ли с жидким радикалом, то ли с таким же жидким клерикалом — в любом случае потом он сдал его англичанам, если было что сдавать.

Гордиевский импонировал мне не только общей альма матер (тогда в разведку из ИМО народу приходило мало), но и прекрасным знанием истории и особенно запретного опиума — религии, он любил Баха и Гайдна (измученный в свое время родителем, я так и не смог раствориться в симфонической музыке), это внушало уважение, особенно на фоне жизни совколонии, завязшей в рыбалках, распродажах и тусклом накопительстве.

В Копенгагене я увлекся декламированием Мандельштама, Волошина, раннего Тихонова, Багрицкого и сам погрузился в поэзию, рождая и середнячков, и уродцев.

Однажды триумфально въехал в Копенгаген сам Евтушенко, и, когда после обильного ужина, отмеченного запахами шотландских лугов и прелестью куропаток, что предполагало сморщенные в улыбку комплименты, я в задыхающемся ритме зачитал ему целый цикл, мэтр заметил, что по душе ему пришлось лишь одно, правда, этот ледяной душ меня не охладил.

Датская резидентура в ту пору набирала очки по главному противнику, причем успеха добивались не нахватанные эрудиты, вечные пятерочники и поклонники Киркегора в оригинале, а хитрованы, не особо смыслившие в гранд-политике, но зато не отпугивающие своей энциклопедичностью, слабенькие на вид, но поразительно умевшие невидимым змеем влезть в простоватые души американцев.

Население резидентуры так и разделялось на умников-информационников, не блещущих оперативной хваткой, и презиравших газеты акул, охотившихся на просторах океана, и весьма успешно.

Работа по главным американским объектам сопровождалась не только огромными физическими и моральными затратами, но и горячей обидой: рано или поздно предметы нашей оперативной любви покидали Данию и возвращались в родные пенаты, а мы в резидентуре оставались в одежде андерсеновского короля и снова начинали бурить скважины под презрительные окрики Центра, всегда страдавшего короткой памятью, но зато цепкого на конъюнктуру.

Американцев мы обхаживали и с помощью датчан, и дипкорпуса (прямые контакты слишком часто давали сбои, в дело вмешивалась контрразведка, и тут уже было не до игр), планы создать группу беззаветно преданных делу вербовщиков-датчан, которые постоянно держали бы в зубах янки, так и остались на бумаге, а вот дипкорпус, разнежившийся от безделья в скандинавском Париже (впрочем, так называют и Стокгольм, и Осло, каждому почему-то очень хочется быть Парижем), мы немного потрепали.

Рисунок Кати Любимовой

Любой разведчик работает с прикрытия и обрастает знакомствами, но только небольшую часть он прячет в кусты от сыщиков-разбойников, остальным же трезвонит по телефону с работы, ставя на уши службу подслушивания, зазывает в посольство или домой отведать узорной деревянной ложкой зернистую икру и попить прямо из бочки кородряги, да и сам не брезгует заскочить в гости с матрешкой и горючим приложением.

У каждого разведчика свой стиль, каждый сходит с ума или умирает в одиночку по-своему, я, например, всегда стремился обрасти знакомствами, как мхом, в этой паутине (иногда хотелось выглядеть злым мохнатым пауком, пожиравшим бедных мушек, особенно после просмотра шибко страшных западных фильмов о КГБ) скрывались и объекты моего вожделения, которые постепенно я пытался увести из-под вражеского телескопа, и совершенно пустые, никчемные знакомцы.

Я старался загрузить контрразведку, дать ей пищу для работы, дабы ребята не злились из-за моей таинственности и конспиративности, я болтал по телефону, давая волю фантазии, и представлял: вот крутится пленка со всей этой чушью, вот ее прослушивает носатая девица в наушниках, хохочет над моими остротами (для нее их и пускал), перепечатывает все или фрагменты или делает реферат, сохранив самое существенное, потом бумага попадает к контрразведчику, ведущему мое досье, тот докладывает ее выше. Конечно, в этой игре нужно соблюдать и правила, и границы — ведь на том конце прекрасно понимают, что ты понимаешь, что тебя понимают, могут и обозлиться…

В то время резидентура расширяла связи среди парламентариев, журналистов, политиков, сотрудников МИДа Дании, встречались совершенно официально, и этот факт не стоил бы упоминания, если бы через десять лет, благодаря бюрократическим выкрутасам андропово-крючковского руководства, многие из этих персонажей не получили бы клички и не преобразились в агентов или «связи влияния», которых с энтузиазмом потом разоблачил Гордиевский.

Безумный строй, не осознавая еще, что переживает смертельную агонию, силился доказать себе свою мощь и путал сам себе карты, выполняя и перевыполняя и по тракторам, и по молоку, и по агентам, — я не утверждаю, что невозможно завербовать иностранного лидера или редактора газеты, я всего лишь хочу сказать, что границы любого политического сотрудничества (а зачастую даже не сотрудничества, а вменяемого по службе обмена информацией) настолько размыты и неуловимы, что слишком часто можно интерпретировать его по желанию, особенно если в тайных архивах разведки президент США именуется «Дятлом», а лидер социалистической партии Франции «Матильдой».

Примеров политических альянсов пруд пруди: Курбский и король Сигизмунд, Мазепа и Карл XII, Ленин и кайзер, Савинков и Антанта, Рузвельт и Сталин (через Гопкинса, тоже агента по Гордиевскому), Кекконен и Брежнев, ну и, конечно же, Горбачев— Яковлев — Рейган — Ельцин — Буш и целый сонм западных лидеров. Везде налицо политическое сотрудничество, и каждый добивался своих целей, разведка в этих хитросплетениях могла и продремать за кулисами, могла появиться на миг, а порою и глубоко завязнуть, выполняя волю правительства, от участия разведки ни Ленин, ни Савинков, ни Яковлев не превращаются, как по мановению волшебной палочки, в агентов влияния, впрочем, «ему казалось — на трубе увидел он слона. Он посмотрел— то был чепец, что вышила жена. И он сказал: — Я в первый раз узнал, что жизнь сложна», — Льюис Кэрролл явно работал на КГБ.

Нашим усилиям активно препятствовала датская контрразведка, чьи пастухи не оставляли шпионское стадо без внимания: машины наружки ходили довольно часто, открыто переговаривались в эфире, контрразведка не брезговала и провокациями: однажды в посольство завалился «англичанин», суливший горы секретных документов, такие посетители не редкость (особенно опасны шизы, сулящие гиперболоиды инженера Гарина, которые разрежут земной шар на части), ему, естественно, не поверили, но на всякий случай сотрудник вышел все же на встречу (почти рядом с посольством, дабы не давать повода обвинить потом в «конспиративных действиях») под отеческим наблюдением опытного Серегина.

И сотрудник, и Серегин тут же узрели на улице, кроме «англичанина» с толстой папкой под мышкой, целую кучу нацелившихся сыщиков, «англичанин» пытался всучить «документы» сотруднику, который тут же дал от него деру по знаку Серегина, все это выглядело как фарс: «англичанин» гнался за сотрудником, как борзая за зайцем.

Серегину вообще везло на веселые случаи: однажды к нему обратились сотрудники датских спецслужб, обещавшие выдать самые страшные тайны НАТО и попросившие немедленного укрытия в СССР: лихорадка в резидентуре, мысленное сверление дырочек в лацканах пиджаков, шифровки на самый верх, Андропова привлекла идея политических разоблачений коварного Запада, спасителей социализма в срочном порядке погрузили на наше торговое судно, но, поскольку оно не собиралось в ближайшее время швартоваться, сняли героев в середине Балтийского моря прямо на вертолетах (!) и через Ленинград доставили в изнывавшую от нетерпения Москву (Андропов не мог заснуть, все беспокоился об успехе операции).

Однако первые же беседы показали, что у героев дня заметно сдвинуты мозги (Серегин в суете счастья этого не заметил), и двух психопатов, не нюхавших ни спецслужбы, ни НАТО, оставалось только побыстрее перебросить через спасительный Восточный Берлин обратно в страну принцессы на горошине.

В безоблачной Дании, где вполне достаточно на всякий случай держать одного-двух офицеров разведки, в 1967 году нас было порядка десяти — двенадцати человек, к моменту моего воцарения в 1976 году резидентура увеличилась вдвое, я сам стремился расширить штаты: видимо, у любого начальника сидят в крови бациллы укрепления власти с помощью кадров, которые решают все.

«Пражская весна» принесла новые иллюзии (с уходом Хрущева гайки хоть и подкрутили, но не забывали еще о XX съезде, в воздухе пахло скорее неопределенностью, чем жестким курсом), на портретах я всматривался в кирпично-неподвижные физиономии Подгорного и Шелеста, в красивого, величественно-глуповатого Брежнева, в проницательные глаза Андропова и бесстрастный лоб Косыгина, и казалось (все мы склонны принимать желаемое за действительное), что эти люди понимали: коммунизм можно спасти, лишь придав ему человеческое лицо, поддержав и Дубчека, и Смрковского — о, после этого мы все распрямим спины, мы будем гордиться нашей свободной страной и свободной партией!

В КГБ был создан штаб, нацелившийся на Чехословакию, нам тоже вменялось в обязанность собирать информацию, тем более что отношения с чехословацким посольством, где всегда к услугам были целебное пльзеньское пиво и шпикачки с мягкой горчицей, отличались обычной теплотой товарищей по оружию.

Я — о святая простота! — верил, что мы поддержим Дубчека, иное казалось невозможным, совершенно невероятным, в узком кругу открыто спорили (кое-кто, правда, помалкивал или нейтрально улыбался), куда заведет пражская весна, образцовый сталинист Серегин спорил со мной и Гордиевским, что в Прагу войдут наши танки, на кон выставлялась нешуточная драгоценность: целый ящик «туборга».

Зайцев тем временем энергично вводил меня в резидентские дела, рассчитывая уже к концу шестьдесят восьмого вернуться в Москву, котировался я хорошо, а тут еще в инспекционную командировку прибыл новый начальник нашего отдела, легкий и веселый человек (особенно порадовавший тем, что поздно ночью в коридоре своего отеля переставил все стоявшие у дверей туфли), который проникся и ко мне, и к Кате, и к нашему дому, да и посол наш Иван Ильичев, бывший шеф ГРУ и глава советской военной администрации в Восточной Германии, человек суровый и сдержанный, неожиданно дал мне лестную характеристику (видимо, в пику Зайцеву, которого он не терпел).

Так и порешили: в августе 1968 года я отправляюсь в отпуск, прохожу по инстанциям — процедура движения была мучительной и громоздкой, утопавшей в бумагах, — затем возвращаюсь в Копенгаген, там мирно работаю на благо родины, ожидая, пока прокрутится вся карусель, а затем, отправив Зайцева, официально вступаю в калоши счастья резидента[30].

Летом я отправил Катю с Сашей в Союз к родственникам, а сам окунулся в мечты, тем более что слухи о моем скором восхождении уже распространились, все больше вокруг оказывалось ласковых и улыбчивых лиц, руководители торгпредства и других учреждений приходили за мудрыми советами, я уже прикидывал, какого цвета «мерседес» будет мне к лицу, решил не вселяться в ветхий зайцевский особнячок недалеко от моря, а снять что-нибудь поприличнее, чуть поменьше, пожалуй, чем замок принца Гамлета в Эльсиноре, но не хуже, чем у американского резидента. Мечталось превратить этот дом в центр политической жизни, где банкеты, на которых циркулируют министры, послы и лидеры партий, а хрупкие юные дамы в белых фартуках разносят тончайшие вина, музыкальные вечера с танцами и просмотры сенсационных фильмов.

Ходил я, чуть-чуть надувшись, твердой походкой молодого генерала (уже репетировал роль), привыкшего, что встречные уступают дорогу, а подчиненные, если снизойти до визита в их кабинет, вскакивают, как ошпаренные, и смотрят в рождающий Истину рот.

По случаю надвигавшегося величия нужно было и сменить декорации: я двинулся в английский магазин, что тогда стоял на Строгете, и, не пожалев бешеных денег, приобрел темно-серый костюм в светлую полоску, смотрелся я в нем как сэр Энтони Иден до суэцкого кризиса, недаром на утреннем обзоре прессы в кабинете посла все дипломаты, окаменев, уперли в меня взоры, а второй секретарь, ответственный за связь с компартией, читая ясный, как «Правда», и почему-то понятный без знания датского орган коммунистов, «Ланд о фольк», краем глаза изучал мой пиджак[31].

Уезжал я на коронацию в Москву в умиленнопраздничном настроении, уже как отец совколонии, как наследный принц, которому осталось лишь пройти мелкие формальности.

На перроне меня встретили хмуроватые отец и Лобанов, находившийся в отпуске, объемный нос моего старого друга выглядел особенно понуро, он отвел меня в сторону, наводя ужас своим траурным видом, и молвил: «Я тебя должен огорчить, Катя подала на развод».

Если бы меня арестовали тут на платформе как шпиона всех разведок (что никогда не поздно в нашей изменчивой, как запах розы, стране), я и то изумился бы меньше, все рушилось, сценарий голубого будущего расползся в пух и прах, разведенных за кордоном долго не держат (и правильно), ничего не оставалось, как тут же всем вместе прямо с вокзала поехать в ресторан, где и упиться в дым.

«В одной стороне — дорога, в другой стороне — дорога, до дома осталось недолго, но только не знаешь — куда», — это развенчанный принц.

Мои попытки уговорить Катю изменить роковое решение результатов не дали: она настроилась на новую семью и на театр, о, театр!

Через несколько дней сверкнула очередная молния: наши войска вошли в Прагу. Этого я понять не мог, я выплескивал свой гнев близким, я ненавидел и Систему, и себя в ней, я тут же принял решение: хватит! конечно, с протестами на Красную площадь я не пойду, зачем зазря подставлять себя и коротать жизнь в психушке? но в отставку подам и начну новую, честную жизнь.

Далее уже включился в дело пресловутый здравый смысл, всегда дрожащий, как хвостик — о хвост! — зайца: дадут ли пенсию? Вряд ли, выслуги нет. Ну а чем заняться? Славная организация помогать не станет, будет лишь мстить… Правда, есть великая и могучая русская литература, разве не ждала она меня, родная, в свое бархатное лоно? Виделись симпатичные и душевные писатели, всегда готовые протянуть руку помощи ближнему и не влезавшие в такое дерьмо, как политика. Конечно, в загашнике у меня было негусто, но кому-то нравилось, хотя… — тут же здравый смысл подсказал оттянуть отставку, а тем временем освоить литературное братство и напечатать хотя бы рассказ или несколько стихов. Да и вообще: что изменил бы мой протест?[32]

Отпуск пробежал быстро, на службе, вместо грома и молнии из-за развода, я встретил сочувствие и решимость отправить меня обратно на несколько месяцев, дабы дожать до конца горлышко малютки Дании, спокойно передать вожжи своему преемнику и достойно возвратиться в родные Палестины.

В Копенгагене я ринулся в атаку, как зэк, зачисленный в штрафной батальон, полный жажды показать, что во мне не ошиблись (и не ошиблись), голова быстро перестроилась, приспособилась к послеавгустовской канители, иногда сердце сентиментально вздыхало: «Нет, неужели мы не смеем переменить судьбу свою? И я лирической капелью в эфире сонном прозвеню?» — впрочем, дальше этого дело не пошло.

В советской колонии быстро пронюхали, что графа Монте-Кристо из меня не вышло, на это указывал и постепенный демонтаж моего счастья: переезд из представительского особнячка в скромную квартирку, приостановка планов покупки «мерседеса», да и в партбюро меня не включили, и не кричали на собраниях «Предлагаю в президиум первого секретаря…», и на домашние банкеты, куда обычно зазывали нужных людей, и на ключевые дни рождения все реже стали приглашать, и уже не звали на спуск судна с верфи, когда первая дама посольства игривой ручкой разбивала о борт бутылку шампанского, — так бесславно я прожил в Копенгагене почти год.

По приезде в Москву встречен опять же по-братски: не переброшен на укрепление резидентуры в Гвинее, не заткнут в мышиные норы знаменитого шпионского вуза, не превращен в кадровика (почти все злобные неудачники) и не отправлен в КГБ города Нежина для разведения специальных огурцов, незаменимых в операциях против главного противника.

Наоборот — не чудо ли это? — поставлен на руководство датским направлением и даже избран (конечно, по решению начальства) партайгеноссе отдела, опять доверие, черт побери, опять соблазны дьявола, рассыпавшего перед глазами фальшивые бриллианты…

А как же насчет того огня, который жжет и не отпускает? Как насчет Кестлера, Замятина и Солженицына, кумиров, тайно привезенных в дипломатическом багаже? Разве они не содрали гнилые одежды и не открыли правду? Содрали, конечно, но жизнь прекрасна и удивительна, да и дел у партайгеноссе предостаточно: и в партком ПГУ надо сходить, пожать руку кому надо, сообщить нечто кашеобразное об обстановке в партийной организации, осмыслить спичи коммунистов на собрании и их свежие предложения, освоить тематику для политучебы, а тут еще совещание всех секретарей КГБ в клубе имени Дзержинского, стройный доклад с патриотической слезой самого Андропова.

А намедни пришлось отмечать день рождения сына секретаря президиума Верховного Совета Георгадзе, зачисленного почему-то в отдел перед выездом за кордон, пригласили вместе с начальником, и даже сам папа пожаловал на полчасика (до его приезда чинно стояли вокруг ломившегося от яств стола, грустно смотря на розового поросенка[33], раскинувшегося, как аристократ, в блюде), но наконец приехал! приехал! всё чинно и благородно, лично чокнулся с папой, сказавшим прочувствованный и очень правильный тост. А какое божественное вино из бочонка, прямо из Грузии…

Так что партайгеноссе — это вам не поросячья нога, а фигура! Жаль, что из-за этого дурацкого развода пропала транспортабельность, потерялись голубые горизонты, но мужайся, товарищ партийный секретарь, есть много девушек хороших, есть много ласковых имен.