Подмиг разведчика
Подмиг разведчика
Большевики, как известно, люди особого склада. Поскольку они знали только одну партию и путь к успеху при их власти был только один, то казалось нормальным, что герои эпохи кроятся только из особого материала. Адмиралы, чекисты, сталевары… К некоторым фигурам этого героического мемориала Михаил Любимов прислоняется с загадочной улыбкой. «Сталевар» греет душу анкетным пунктом: «из рабочих», хотя всего-то — отец героя, подавшись когда-то в Москву с Тамбовщины, сколько-то послесарничал, пока не прибился в ЧК. «Чекисты», таким образом, из безвестных героев делаются для будущего разведчика родней. «Адмиралы» в его воображение вплывают из рано прочитанного Новикова-Прибоя: прочти (или посмотри) он вовремя что-то другое, в его воображение ворвались бы конники, пограничники, летчики-пилоты, пушки-пулеметы… но все равно это были бы люди особого склада. Дитя социализма есть дитя социализма.
«Разведчику» в этой иерархии изначального места нет. Есть — «чекист»: стальной дзержинец с револьвером и в кожанке, «холодная голова и горячее сердце». Есть — «разведчик» полкового масштаба: бинокль у глаз, пакет на груди; апофеоз подвига — поедание пакета, когда тебя берут в плен. Но что такое «резидент», это мальчик, родившийся под звуки злодейского убийства товарища Кирова, вряд ли может вообразить. Здесь — лакуна, пробел, умолчание, белое пятно в синодике советских героев. Идти по улице Лондона с непроницаемым видом, прикрыв один глаз воротником… или нет: сидеть в лондонском пабе и хлебать суп из бычьих хвостов… или нет: упиться на светском рауте до положения риз и при этом железно запомнить, кто именно что именно тебе сказал и что ты завтра ему скажешь, телефонным звонком углубляя связь… Нет, это вообразить себе невозможно. В гайдаровскую систему это не вписывается. Я имею в виду Гайдара-деда с его героями, а не Гайдара-внука с его реформами (адмирала-сына, который меж ними проплыл, оставим Новикову-Прибою).
Так если герои социалистической эпохи все сплошь сделаны из особого материала, то что сказать о разведчиках, внедренных в тайные поры той и этой жизни? Разведчики сделаны из особо секретного материала. То есть из «ничего». Ничего не известно! Неразличимо-неотличимо. Невидимый фронт.
Десятилетия спустя вываливается из небытия Павел Судоплатов, когда-то сплетавший сети на полмира, и выясняется, что последние десятилетия своей деятельной жизни он сидел-таки в тюрьме и подавал прошения о смягчении участи как самый заправский зэк. Выясняется, что в «разведчиках» мог оказаться кто угодно… белый генерал Скоблин… американский физик Оппенгеймер… Вопрос о стимулах, убеждениях и мотивах сползает в неизвестность, и совершенно неясно, из какого же особого материала скроены тысячи и тысячи людей, составившие прославленную советскую разведку.
Попросту говоря: что их ведет?
Вопрос — не для историка и очевидца; вопрос — для писателя.
По счастью, Михаил Любимов сочетает способности разведчика и писателя. Первое доказано карьерой чекиста, полковника КГБ, резидента, вербовщика, похитителя секретов и ловца агентов, прошедшего с честью через восемь «командировок». Второе доказано детективной прозой, коей агент занялся по выходе на раннюю (чекистскую) пенсию, — этот жанр поставил его в ряд, где Хаджи-Мурат Мугуев спорит с Юлианом Семеновым.
Мемуар-роман — это третье.
Мемуар-роман позволяет заглянуть в ту сферу, которая у разведчика засекречена много больше, чем его профессиональные подвиги, — в глубину мотивировок: в душу.
Насчет профессиональных секретов не будем строить иллюзий: М. Любимов открывает читателю ровно столько, сколько считает возможным, и ни на волос больше.
Как писатель М. Любимов открывает читателю много больше, чем хочет и планирует, — это особенность литературной стереофонии, эффект исповедальности, пластика талантливой руки, обрисовывающей контур так, что объем проступает как бы сам собой.
Стилистический штрих в автопортрете: «Уши. Сережки нормальные, оттопыривание отсутствует, выверта наружу нет» — выдает одновременно и школу тренировок «наружного наблюдения», и юмористическую готовность самому повернуться перед фотокамерой в фас и в профиль: c’est la vie! все мы под Богом… надо быть готовым ко всему.
Мне приходилось слышать читательские отзывы о текстах Любимова: зачем этот Лоуренс Аравийский столько острит! Лучше бы поподробнее описал технологию.
Не ждите: Лоуренс Аравийский про технологию лишнего не скажет; того, что он уже сказал, достаточно для размышлений. Вопрос в том, о чем при этом размышлять.
И поскольку я размышляю не о том, как устроен тайник на свалке, а о том, что движет Лоуренсом Аравийским, когда он ищет этот тайник на английской свалке, — мне более всего важно именно то, как он на эту тему острит.
Иногда это облегчает чтение текста, иногда затрудняет: пестрение шуточек, флер иронических иносказаний, облако, составленное из опознавательных острот Кэрролла, Ильфа, Петрова и прочих знаковых корифеев великой эпохи. Эта система иносказаний слишком знакома людям моего поколения: мы, школяры сороковых годов, могли объясниться исключительно репликами Остапа Бендера и Кисы Воробьянинова, — это был стиль, шик, компенсация зажатости, выброс энергии, загнанной в подсознание. Это было — как код «разведчика», заброшенного… не в Англию, не в Данию и не в Аравию, а в родимую повседневную реальность, где на каждом шагу подстерегает запрет и грозит опасность.
Михаил Любимов — из этого самого поколения. «Шестидесятник», угодивший из одного Зазеркалья в другое. Дитя героической эпохи, затолканное матерью в окно переполненного вагона при эвакуации из Таганрога в Ташкент. Маленький строитель коммунизма, схватившийся штудировать Маркса, — томик взят у соседа по коммуналке; у того же соседа сперт из шкафа пистолет, — наверное, в том дворе все соседи были — чекисты. После кишащей скорпионами ташкентской коммуналки «западный и очень уютный город Львов» кажется раем, тем более что замнач «Смерша» Прикарпатского военного округа (бывший слесарь с Тамбовщины) вселяется с семьей в «грациозный особняк с часовым у входа». Впрочем, между этим оплотом цивилизации и Московским институтом международных отношений, куда сын слесаря и замнач «Смерша» поступает на излете сталинской эпохи, — отрезвляющей прокладкой ложится культурный слой, накопленный народом в уличной уборной — ее герой осваивает в «пионерлагере под Голицыном». Возможно, эта залитая дерьмом родная реальность черной дырой продолжает смотреть на нашего разведчика, когда он принимает кородрягу на дипломатических приемах.
Что такое кородряга, мы не знаем, и Мих. Любимов, опытный конспиратор, предупреждает нас, чтобы не пытались дознаться.
Мы знаем другое: мир, с детства распахнутый в воображенные светлые дали социализма, имеет противовесом темное Зазеркалье проклятого Запада. Потом Зазеркалье оборачивается: воображенная тьма компенсируется блеском жизни, проведенной в этом Зазеркалье как в непреложной реальности. Что изнутри держит душу посреди разведуемой кородряги: томик Маркса, изученный в отрочестве, пистолет, найденный у соседа в шкафу, обидная черная дыра голицынского пионерлагеря или часовой у подъезда дома «недалеко от Стрыйского парка» — этого Лоуренс Аравийский не скажет и самой королеве, не то что нам с вами. Но дело свое сделает. И как резидент, и как мемуарист.
Память разведчика удержит все, что надо. «Угольная яма», вывернутая в сверкающий резидентский быт, будет возвращена обратно. Это позволит автору мемуар-романа увидеть свою восьмикратно обернутую жизнь как целое — безжалостными глазами… впрочем, может быть, и жалостными, как сказал о том Владимир Набоков, а Михаил Любимов — в эпиграфе — подтвердил, то ли заговорщически подмигнув нам, читателям, то ли смахнув предательскую слезу.
Л. Аннинский
— Смотри, Пьетро, какие блистающие глаза у малютки, какой ум написан у него на лобике! Наверное, он будет если не кардиналом, то, во всяком случае, полковником!
Михаил Кузин. Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро
…Дорогими слепыми глазами
Не смотри на меня, пожалей,
Не ищи в этой угольной яме,
Не нащупывай жизни моей!
Владимир Набоков