ГЛАВА XXVIII. Париж – усиленная подготовка к возвращению на Родину.
ГЛАВА XXVIII. Париж – усиленная подготовка к возвращению на Родину.
Покинув Блуденц, машина, которой умело управлял капитан Лемуан, медленно набирая скорость, покинула территорию Австрии, освобожденной французской армией под командованием Жана Мари де Латтр де Тассиньи. Мы вновь на ставшей нам хорошо известной территории Германии, еще недавно принадлежавшей гитлеровскому Третьему рейху. Нас поражает спокойствие на дорогах, в пересекаемых нами городах и поселках и то, что многие жилые дома не только повреждены, но и полностью разрушены... И на этот раз меня удивляет то, что большинство промышленных предприятий почти не повреждено. Почти все время молчим. Иногда я вступаю в разговор с капитаном Лемуаном, но эта часть разговоров носит исключительно частный, личный характер.
Лемуан интересовался, тяжело ли мне приходилось действовать, выполнять задание командования по оказанию помощи тем военнопленным нашей армии, которые пытались бежать из лагерей. Мне пришлось вновь создать легенду, что мне помогали в этой тяжелой работе немцы антигитлеровского движения Сопротивления. Ведь надо было не только помогать бежавшим скрываться, но надо было их снабжать паспортами и другими, соответствующими установленному в Германии порядку документами, а иногда хоть и незначительными денежными средствами, а кроме немецких антигитлеровских источников у меня не было возможности добыть и деньги тоже. Что касается меня, подчеркивал я, то, как задержавшие меня представители французской армии могли убедиться, у меня и моих помощников были надежные паспорта и другие документы.
Внезапно я заметил, что Кемпа усиленно успокаивает Хейнца Паннвица, чем-то очень расстроенного. Мне даже показалось, что он тихо плакал. Я не стал вмешиваться и сделал вид, что не заметил происходящего. Не выдержал сам Паннвиц. Совершенно откровенно, не стесняясь, он высказал, что его так сильно волновало:
– Мы с вами едем по Германии, территория которой только что завоевана англо-американцами и французами. Все спокойно. Еще недавно Гитлер призывал к созданию народного ополчения, партизанских отрядов для сопротивления вражеским силам... Вы помните это, Виктор. А вот мы с вами без охраны, без оружия передвигаемся по Германии и не встречаем никакого сопротивления... Вспомните, после многих лет оккупации Бельгии, Нидерландов, Франции так спокойно передвигаться в дни боев, даже только закончившихся, не могли бы. Подумайте о Советском Союзе. Там мы без охраны, вплоть до броневиков, не могли бы спокойно ехать, там действовали настоящие партизаны, там весь, почти весь народ оказывал нам сопротивление. Посмотрите направо и налево, вперед, вы видите немцев, а они стоят совершенно спокойно... Вот в кого мы столько верили, и даже за кого, за чью политику мы сражались. Поверьте, даже мне тяжело смотреть на все это. Нет, не подумайте, что я хотел бы увидеть сопротивление с чьей либо стороны. Вы знаете мое отношение ко всему, что было в Германии. Тяжело потому, что мне, да и большинству казалось, что весь народ объединился вокруг Гитлера. Вы знаете, что я уже давно изменил свои взгляды, и сейчас мне хотелось бы только одного – чтобы мой народ, народ, к которому я принадлежу, быстрее бы оправился от всего пережитого и стал бы действительно счастливым!
Я счел необходимым перевести высказывание Паннвица Лемуану, оно на него подействовало положительно, и он правильно оценил. Мы остановились у Рейна. Обильно закусили приготовленными в путь бутербродами, запивали их хорошим кофе из термоса и даже поели фруктов. Немного отдохнув, Лемуан предложил нам сесть в автомашину, чтобы мы могли засветло прибыть в Париж.
Во время нашего отдыха и утоления голода разговоры были интересными, но они не касались политики. Один только раз, в совершенно осторожной форме, Лемуан затронул вопрос, смогут ли Франция и Германия жить в дальнейшем всегда в мире? Он подчеркнул, что, даже учитывая положение Великобритании, хотелось бы, чтобы дружба была между Францией, Германией и Россией. Подчеркиваю, он назвал Советский Союз Россией. Второе, что мне хотелось бы отметить, его идея целиком и полностью совпала с той, которую Лежандр, Паннвиц и я услышали от бывшего губернатора Алжира, с которым, как я уже писал, мне пришлось встретиться в 1944 г.
Мы все, подчеркиваю, все сидящие в его машине с ним согласились.
Уже находясь на территории Франции, видя нанесенные ей разрушения, французов, которые, видимо, уже старались у себя навести порядок, я немного коснулся истории Франции и героизма ее народа. Эта тема не нашла продолжительного развития. Мне казалось, что мы проехали не так много, и вдруг заметил, что мы уже находимся в окрестностях Парижа. Еще немного времени, и мы остановились у сравнительно небольшого домика, где помещался «уполномоченный по репатриации Советского Союза».
Наша автомашина остановилась, капитан вышел, вошел в дверь, мы продолжали сидеть на своих местах. Читателю трудно себе представить, с каким удовольствием я выпрыгнул бы из автомашины и помчался по этому прекрасному городу, который я так любил. Ждать пришлось недолго, капитан вскоре вышел в сопровождении незнакомого полковника, и нас попросили войти в дом, ставший в моем понятии кусочком территории моей Родины. Я уже не помню сейчас, сколько времени нам понадобилось на проезд из Австрии в Париж, но не чувствовал себя абсолютно усталым, наоборот, был полон сил, и, несмотря на поздний час, нас проводили в кабинет генерала Драгуна. Правда, предварительно, до начала нашего разговора генерал и мы, находившиеся в его кабинете, тепло поблагодарили капитана Лемуана и попрощались с ним. Все понимали, что французские патриоты, воевавшие против гитлеровской Германии, нам помогли не только прибыть в Париж, но, возможно, и спастись от преследования фашистов и даже от того, чтобы не попасть в руки англо-американцев. Капитан Лемуан был одним из тех, кто приложил немало сил во всех этих действиях. Прощаясь, мы понимали, что, скорее всего никогда больше не увидимся с ним.
Не успела закрыться за ушедшим капитаном дверь, как я совершенно опешил. В кабинете увидел знакомого мне полковника. Правда, я знал его, когда он был еще капитаном или майором, сотрудником ГРУ РККА. Тогда он помогал мне в подготовке к разведывательной деятельности. Именно он вместе с комбригом провожал меня на вокзал, когда я покидал Москву. Почему он оказался здесь в кабинете, я понять не мог. Правда, на следующий день в беседе со мной он намекнул, что сейчас находится в штабе при маршале Г.К. Жукове. Зачем он приехал в Париж?
Ответ на этот вопрос я не получил. Только позднее предположил, что его присутствие в Париже было вызвано необходимостью опознать меня, подтвердить, что я действительно являюсь тем самым Кентом, за которого себя выдаю. Когда мы остались в кабинете уже только в присутствии трех советских офицеров, генерала Драгуна, полковника Новикова и полковника, фамилию которого я вспомнить не мог, совершенно неожиданно не только для меня, но в особенности для Хейнца Паннвица генерал Драгун, протягивая ему руку, произнес его настоящую фамилию. Несколько встревоженный, криминальный советник взглянул вопросительно на меня. Я понял, что у него возник ошеломивший его вопрос: откуда здесь, в миссии Советского Союза, знают его фамилию? Безусловно, он решил, что я сообщил в Москву, не посоветовавшись с ним, через рацию Стлуки. Я мог понять, что это было для него неприятно, так как он еще раз мог подумать о том, что Берлин мог записать наши радиограммы, а расшифровав, понять, что он стал на путь предательства. У него мог возникнуть еще один вопрос. Если Берлин из радиограмм узнал о том, что он готов служить Советскому Союзу, не отомстили ли за него его матери и отцу, жене и детям?
Учитывая поздний час, познакомившись, нам предложили поужинать, и полковник Новиков сопроводил нас в столовую, а после ужина в отведенные нам комнаты. Меня поместили в отдельную комнату. По моей просьбе была предоставлена пишущая машинка с русскими буквами.
Пожелав спокойной ночи друг другу, Паннвиц, Стлука, Кемпа и я разошлись по отведенным комнатам в ожидании утренней встречи с генералом Драгуном и другими.
Трудно себе представить мое состояние. Прежде всего, я спал впервые с 15 апреля 1939 г., то есть со дня моего отъезда из Москвы, как советский гражданин, на кусочке «родной земли» – то, что представляла для меня миссия уполномоченного по репатриации Советского Союза во Франции. Кроме того, впервые со дня моего отъезда из Москвы я получил право говорить на моем родном языке, по-русски. Я понимаю, что полностью осмыслить то, что со мной происходило, не каждый читатель сможет. Во всяком случае, несмотря на то, что довольно продолжительное время я не мог заснуть, думая обо всем, что произошло в последние дни, а потом заснул как убитый. Утром меня разбудил стук в дверь. Ко мне вошел полковник, знакомый еще по Москве. В его присутствии я стал быстро одеваться, умылся, но все это время мы продолжали нашу беседу. Я услышал, что полковник был очень рад меня увидеть, так как боялся, что меня уже нет в живых. Он не уточнял почему, а я не знал, что он знает о моей разведывательной деятельности.
К установленному времени мы прошли в столовую, где оказались одни, и очень хорошо позавтракали. После этого мы прошли в кабинет генерала Драгуна.
Понимая, что я обязан ознакомить генерала и двух полковников с тем, кого я привез, и с перечнем тех документов, которые мы доставили в Париж для их дальнейшего сопровождения в Москву, с этого и начали нашу беседу. Мне пришлось не только разговаривать, но и заниматься переводом с русского на немецкий и, наоборот, с немецкого на русский, чтобы все присутствующие были в курсе.
По выражению лица Паннвица, Стлуки и Кемпы я мог понять, что они нашли в себе достаточно сил, чтобы полностью успокоиться и убедиться, основываясь на проявляемом к ним отношении, что им ничто не угрожает и в Москве.
Полковник Новиков тут же предложил вместе со мной упаковать все привезенные нами материалы и документы, чтобы сохранить для вручения нами в Главное разведывательное управление после прибытия в Москву.
Нас предупредили, что придется несколько дней провести в Париже, то есть до дня прибытия соответствующего самолета. Услышав это, я попросил создать необходимые для меня условия, чтобы я мог уже в Париже начать писать подробный отчет обо всей своей деятельности, включая и то, что происходило после провала в Бельгии и после моего ареста в Марселе.
Я еще остановлюсь более подробно на вопросах, связанных с моим докладом, сейчас хочу только указать, что, когда с ним ознакомились обнаружившие его старший следователь КГБ Лунев и военный прокурор полковник Беспалов, смеясь, сказали, что если бы они не знали, что этот доклад писал я, то по стилю и по правописанию они определили бы, что его писал иностранец, немного освоивший русский язык.
Я писал его с большим напряжением. В нем мне надо было остановиться на основных вопросах, касаясь которых я должен был не допустить никаких ошибок. Каждое мое слово, каждое утверждение должно было быть доказано материалами и подтверждено фактами. Кроме того, я и в этом докладе не намеревался приписывать только себе заслуги в нашей работе, ибо во многом они принадлежали если не всему коллективу наших работников, то, во всяком случае многим из них. Во-вторых, и это тоже имело определенное значение, с моей точки зрения, надо было в докладе осветить все вопросы, которые не только могли бы принести пользу при рассмотрении привезенных нами материалов, но и применены для извлечения пользы от завербованных мною и привезенных в Москву Паннвица, Стлуку и Кемпы. Следовательно, я должен был, ничего не скрывая, дать каждому из них отвечающую действительности характеристику.
Иногда некоторые обстоятельства вызывали у меня непонимание и, не боюсь даже признаться, недовольство. Так, например, полковник Новиков разрешал Паннвицу, Стлуке и Кемпе на принадлежащей миссии автомашине выезжать в центр Парижа, ездить по городу и даже в отдельные магазины. Из какой то, не всегда понятной предосторожности мне было категорически запрещено покидать здание миссии. Да, в этом доме я мог себя чувствовать как дома, но очень свободно передвигаться по нему мне тоже не рекомендовали.
Понимая, что миссия обеспокоена моей «безопасностью», я, хотя и переживая многое, все же старался все меры предосторожности в какой-то степени оправдать.
В один из дней, когда мои «помощники» выехали в город, меня пригласил к себе генерал Драгун. Мы были с глазу на глаз, и вдруг, устремив в меня свой проницательный взгляд, он подчеркнул, что поражен всем тем, что успел услышать, хотя еще и очень мало. Как мне удалось все вынести, все перенести?! Он, конечно, по его словам, мало осведомлен о работе разведки во вражеском тылу, но поражен, как мне удалось, попав в руки иностранной разведки, все выдержать, да еще, вдобавок ко всему, завербовать одного из далеко не рядовых контрразведчиков, гестаповца!
Возможно воспользовавшись тем, что мы с ним вдвоем, спросил о том, что мне известно о действиях Власова, изменника родины. Я коротко изложил то, что мне было уже известно, но был поражен услышанным. Оказывается, уже перед самым крахом гитлеровской Германии Власов несколько растерялся. Он не знал, что ему надлежит предпринять. В Русской освободительной армии, которую возглавлял Власов, появились желающие перейти на сторону американской армии и, сражаясь вместе с нею против Германии, заслужить покровительство после войны со стороны США. В части самого Власова имелась другая версия. Якобы он боялся перехода на сторону американцев, а поэтому решился на новую авантюру. Он стремился доказать, что делал все от него зависящее, чтобы РОА никогда и нигде не предпринимала военных действий против советского народа. Создавая РОА, он по выработанной им легенде стремился только к одному – спасению жизни голодающих в лагерях советских военнопленных путем их вовлечения в ряды «несуществующей РОА». Что касается проводимой РОА пропагандистской антисоветской деятельности, то Власов считал возможным впоследствии доказывать, что ее вело исключительно министерство пропаганды Риббентропа, а представляли ее от имени различных деятелей РОА, не исключая и самого руководителя.
Итак, война приближалась к концу, надо было принимать решение. Большинство стоящих во главе РОА решились на опасный, но многообещающий шаг. Они якобы посылали одного офицера в ставку американских воинских подразделений с вопросом: не согласится ли американское командование принять их, а возможно, и рядовой состав к себе на службу? По этой версии, американские вояки дали согласие. После этого группа руководящих офицеров, прихватив с собой некоторое достояние РОА, направилась в американский штаб. Там их приняли любезно, переодели в другую форму и, накормив, направили спать. Утром разбудили и вызвали в штаб. Как мне рассказывал генерал, кстати, слышал я это и от других, когда переодетые русские, офицеры РОА, приблизились к зданию, где был расположен штаб, они заметили несколько автомашин и около них офицеров в форме Красной армии. Увидев это, они поняли, что их предали.
Войдя в штаб, они услышали буквально следующую легенду. «Мы решили дать вам возможность спастись от преследований в Советском Союзе. Внезапно рано утром к нам прибыли представители Красной армии, которые заявили, что, узнав о том, что у нас скрываются предатели из "Русской освободительной армии", потребовали их выдачи. Мы не можем спорить, воюя вместе с Советским Союзом против Германии, многим обязанные Красной армии, мы должны передать вас ее представителям. Идти на конфликт с Советским Союзом мы не имеем права!»
После этого офицеры были доставлены в Париж, а затем отправлены в Москву на самолете. В Париже остался только один офицер, который попытался покончить жизнь самоубийством, перерезав себе горло. Удалось с помощью французских врачей, вставив металлическую трубку, спасти ему жизнь, и он предстанет тоже перед судом Отечества.
О самом Власове генерал знал мало. Те, которые «побывали» у него перед тем, как быть отправленными в Москву, высказывали мысль, что Власов с командиром одной из дивизий, хорошо вооруженным, направился для участия в освобождении Праги. При этом они рассказывали, что находящегося при Власове немецкого генерала он даже отпустил, чтобы тот не попался врагам.
Генерал Драгун высказал такое предположение, что не исключена возможность, что Власов задумал принять участие в освобождении Праги, Чехословакии силами англо-американских союзников, ибо до него доходили слухи, что именно союзники хотят опередить, Красную армию, которая уже готовится принять активное участие в освобождении Праги.
На этом наш разговор закончился. Вернулись из поездки по городу Паннвиц, Стлука и Кемпа. Это мы узнали от вошедшего в кабинет полковника Новикова. Когда он вошел, мне показалось, что он был удивлен, а возможно, и не совсем доволен тем, что увидел меня у генерала.
Наша четверка направилась обедать, а после этого Паннвиц и я были вызваны в кабинет генерала Драгуна. На этот раз при нашей встрече присутствовал и полковник Новиков.
Из разговора, который носил откровенный характер, мы узнали, что в Москве уже порядочное время находится Леонид Треппер, которого туда отправили на самолете из Парижа с помощью нашей миссии, то есть миссии уполномоченного по репатриации. Конечно, о его дальнейшей судьбе в Париже якобы ничего не было известно.
Узнали мы также и то, что Озолс и Лежандр после освобождения Парижа были арестованы французской полицией по подозрению в сотрудничестве с немцами. При этом не уточнялся вопрос, с кем именно из немцев они сотрудничали – с гестапо или с абвером. Только благодаря ходатайству Москвы оба были освобождены. Об их дальнейшей судьбе ничего не было сказано.
На вопрос, а не были ли арестованы еще какие-либо связанные с ними лица, ответа я не получил.
Полковника Новикова больше всего интересовало, что именно заставило Паннвица и его соратников согласиться на сотрудничество с советской разведкой и, в первую очередь, со мной. Паннвиц пояснил, что его убедили события, происходящие на фронтах и... даже внутри страны, доказывающие, что Гитлер потерпел поражение как фюрер, а Германия как руководимая им страна. Это заставило его задуматься, как он может лучше служить своей Родине, своей семье? И вот он, как и целый ряд других офицеров армии, гестаповцев и абверовцев, убедился, что самой сильной державой, единственной из всех воевавших против Германии, понеся значительные жертвы, благодаря единству своего народа был Советский Союз, которому удалось обеспечить общую победу над теми, кто хвастался своей непобедимостью и обещал окончание победоносной войны в самый кратчайший срок. Ему показалось, что Кенту в Москве верят, и он сможет помочь им сохранить жизнь, жизнь их близких. Высказав все это, криминальный советник умолк... Только спустя несколько минут он вдруг решительно заявил: окончательному решению во многом содействовали полученные из Москвы заверения в надежности их безопасности...
По окончании второй нашей серьезной беседы мы прошли с Хейнцем Паннвицем ко мне в комнату. Мне показалось, что с некоторой тревогой он задал мне вопрос: как объяснить, что совершивший столько предательств Леопольд Треппер решился вернуться в Москву? Мог ли он быть в уверенности, что меня уже нет в живых, а он, конечно, примет все меры к тому, чтобы не попасть в руки иностранных контрразведок. Ведь Треппер, подчеркнул Паннвиц, не мог и предположить, что мы сотрудничаем вместе, а сотрудничество это началось вскоре после его побега. Продолжая свои мысли, вызванные этой тревогой, мой собеседник сказал, что Леопольд Треппер не мог не знать, скольких человеческих жертв стоил его побег, сколько невинных людей после его побега были арестованы не столько усилиями зондеркоманды, сколько немецкой и даже французской полиции. Что касается ареста Золя и Лежандра, то здесь можно только предположить, что на них донес какой-либо, возможно даже, «двойник», а сам факт их освобождения по ходатайству Москвы может подтвердить, что, учитывая факт поддержания их связи с Кентом, это означает, что в Москве ему доверяют и его деятельность не вызывает никакого сомнения.
Порассуждав на эти и ряд вытекающих из затронутых тем вопросов, я поинтересовался его впечатлениями о поездке по Парижу. Паннвиц сказал, что полюбил Париж, работая в нем более года, а сейчас чувствует, что город оживает и будет значительно более прекрасным.
Должен признаться, меня одолевала зависть... Мне очень хотелось тоже посмотреть Париж, проехать по полюбившимся мне улицам, по набережной Сены. Хотелось посетить ставший историческим остров Ситэ, где зародился Париж. Хотя бы издали полюбоваться вновь знаменитым дворцом, в котором находится известный во всем мире музей Лувр, увидеть старинную часть города, его окраины, Бельвиль, Шаронн и многое другое. Конечно, мне очень хотелось побывать в районе Монмартра. Мог ли я не мечтать о том, чтобы вновь побывать на площади Звезды, подойти поближе к Триумфальной арке, поклониться вечному огню, горящему на могиле Неизвестного солдата?
Немного отойдя от Триумфальной арки по Елисейским полям, я мог остановиться у большого здания, где внизу помещался общеизвестный ночной ресторан «Лидо», а мы сумели арендовать в этом доме контору для нашего филиала «Симекс».
Все это заставило меня переживать, почему мне было запрещено выехать в город, а начальнику зондеркоманды Хейнцу Паннвицу разрешено? Иногда у меня появлялась мысль, неужели у кого- либо могло возникнуть сомнение в том, что я твердо решил возвращаться на Родину и не соглашусь воспользоваться никакой возможностью «бежать», скрыться от тех, кого я уже несколько месяцев просил ускорить возможность моего перехода на территорию за линией фронта Красной армии с тем, чтобы быстрей прибыть для моего доклада в «Центр»? Нет, я не мог себе это представить. Ведь даже писатель Жиль Перро в своей книге «Красная капелла», несмотря на то что он никогда не относился ко мне дружелюбно, признавал, что я «десять раз мог бежать» только по пути из Блуденца и Линдау в Париж. Писатель продолжал свою мысль: «Шаг в сторону – и он бы исчез». Конечно, я не могу согласиться с утверждением Жиля Перро, что якобы «Кент продолжает идти прямо навстречу смерти» (с. 292). Нет, я не только не предпочитал идти прямо навстречу смерти, но у меня и мысли не могло быть, что мне что-либо могло угрожать.
Значит, генералом Драгуном и полковником Новиковым руководило что-то другое, а что именно – предположить я тогда не мог.
Настал день, когда надо было уже паковать все документы и материалы, предназначенные для Главного разведывательного управления. Перед тем как мы с полковником Новиковым стали упаковывать, он и генерал Драгун бегло их просмотрели. Новиков был абсолютно спокоен. Видимо, это объяснялось, как мне казалось тогда, его молодостью. Генерал Драгун, увидев подготовленные для упаковки, привезенные Паннвицем, Стлукой и мною следственные дела гестапо, заведенные на Леопольда Треппера и на меня, присел в свое кресло и, покачивая головой, молча смотрел в мою сторону. Его удивление было вызвано и рядом других документов. Видимо, он не мог себе представить только одно: как мне удалось, безусловно рискуя собственной жизнью, все это осуществить. Нет, я не мог себе представить, чтобы генерал Драгун вдруг оказался в таком подавленном настроении по каким то другим причинам. Зная, что я лично запрашивал «Центр» о предоставлении мне возможности вернуться как можно быстрее в Москву и привезти с собой гестаповцев и документы, получив соответствующее указание Москвы для оказания мне помощи, он не мог усомниться в моем счастливом будущем. Во всяком случае, мне тогда так казалось. Единственное, что, по моему мнению, оказывало на него влияние, – это то, что молодому человеку удалось, попав в руки гестапо, все это совершить.
В дни моего пребывания в миссии я не мог уточнить также вопрос и о том, что там известно о Леопольде Треппере, что он им рассказывал о своей деятельности. Из отдельных реплик как генерала Драгуна, так и Новикова я не мог установить, кто из них или они оба встречались с Леопольдом Треппером, что он им рассказывал о себе. Несколько подумав, я даже почувствовал некоторую тревогу в той части, что имел ли я право им, сидя в кабинете генерала, кое-что коротко рассказывать о себе, знакомить их с имевшимися при мне документами и не скрывать от них, кто такие Паннвиц, Кемпа и Стлука. Единственное, что меня в этой части успокаивало, – это то, что они сами назвали фамилию Паннвица, значит, Москва, давая указания парижской миссии, видимо, их в какой-то степени проинформировала обо мне.
Мы с полковником Новиковым вышли и, пройдя в его кабинет, тщательно упаковывали все документы, привезенные нами, и даже мой доклад, написанный в дни пребывания в Париже в миссии, предназначенный для передачи начальнику ГРУ. Я счел необходимым коротко некоторые вопросы подготовить и для расследования всего происшедшего, а в особенности для правильной оценки перенесенного тяжелого провала в Берлине, повлекшего за собой не только сотни арестов, но и десятки казней.
Мы упаковали также несколько пистолетов, имевшихся у Паннвица, Сглуки и в последнее время у меня. Я хотел упаковать и сохранившийся в гестапо, изъятый у меня при аресте, очень хороший, дорогостоящий фотоаппарат, если не ошибаюсь, фирмы «Кодак». Полковник Новиков мне пояснил, что его я смогу иметь при себе при посадке в самолет. Одновременно я узнал, что мы должны подождать прибытия в Париж советского самолета, который «сможет» нас «спокойно» доставить в Москву. Я поставил эти два слова в кавычки, так как в те счастливые для меня дни моего возвращения на Родину я не мог себе представить, что должны означать эти произнесенные полковником слова на самом деле.
Упаковывать личный багаж не представляло труда, так как у нас почти не было вещей. Так, например, мой состоял в основном из макинтоша, пиджака, брюк, нижнего белья, носков и туфель, и все это находилось на мне. В чемодане были пижама, полотенце, зубная щетка, зубная паста и мыло. Я уже точно не помню, но, возможно, еще кое-какие мелочи. У моих «немецких друзей» тоже почти ничего не было. Это объяснялось тем, что они были убеждены, что вскоре окажутся у себя на Родине, в своих семьях.
Прибытия самолета нам пришлось ждать еще несколько дней. Паннвиц с компанией имел возможность несколько раз выезжать в город, а я в целях «предотвращения каких-либо неприятностей», в частности встречи с кем либо из знавших меня, продолжат оставаться в миссии, читая новые газеты и журналы, слушая радио. Хочу отметить, что, не выдержав, однажды я спросил у Новикова, как можно объяснить тот факт, что, не желая моих рискованных встреч со знавшими меня людьми, как он позволяет выезд Паннвица и других в город, не опасаясь их разоблачения французами, которые могли их знать как гестаповцев. Ответа вразумительного я не получил.
Однажды, сидя втроем в кабинете генерала Драгуна, беседуя, продолжая касаться интересующих моих собеседников вопросов о моей разведывательной деятельности, мы были прерваны телефонным разговором в несколько минут. Из приемной генералу сообщили, что к нему хочет пройти генерал Лукин. Услышав это, я хотел покинуть кабинет, но мне посоветовали остаться и увидеть очень интересного человека. Конечно, я не мог даже предположить, о каком генерале Лукине шла речь, и, совершенно спокойно продолжая сидеть в своем кресле, абсолютно неожиданно я увидел вошедшего в кабинет инвалида с протезом. Это был Михаил Федорович Лукин, с которым я дважды до войны встречался совершенно случайно. Однажды увидел его, находясь в кабинете у Роберта Петровича Эйдемана, когда он был председателем Центрального совета «Осоавиахима» СССР, а я приезжал с заданием посетить эту организацию, получив таковое от Понеделина, руководителя Ленинградской городской и областной организации этого общества.
Лукин, видимо, тоже узнал меня. Мы тепло поздоровались, но не начинали никакого разговора обо мне, о моей деятельности. Только после его ухода я признался, что встречался с ним ранее один раз у Эйдемана, а один раз случайно в НКО СССР, когда я стоя беседовал с Александром Ивановичем Тодорским, начальником Военно-воздушной академии им. Жуковского. С ним меня познакомил незадолго перед этим мой дядя, который одно время был заместителем начальника военно-медицинской службы РККА.
После того как я признался в моем знакомстве с генералом Лукиным, узнал то, что мне еще раньше в такой степени не приходилось слышать. По словам генерала Драгуна, генерал-лейтенант Михаил Федорович Лукин, командуя во время Великой Отечественной войны одной из армий, был уже в октябре 1941 г. тяжело ранен и не сумел спастись от военного плена. Попав к немцам, они узнали, что он командующий армией (якобы немцы предприняли ряд мер в медицинском плане, с тем чтобы поднять его на ноги), и он оказался в специальном лагере для военнопленных, в котором содержались и наши генералы.
Якобы немцы предложили позже генералу Лукину возглавить Российскую освободительную армию. Он категорически возражал и отказался от этого предложения. В разговоре было подчеркнуто, что еще до Лукина с аналогичным предложением фашисты обращались к попавшему тоже после тяжелой контузии в немецкий плен генерал-лейтенанту Дмитрию Михайловичу Карбышеву и другим. Все отказались. Генерал рассказывал о том, что его миссии удалось большую группу советских генералов доставить из лагеря военнопленных в Париж, а затем на самолете отправить в Москву. Поскольку он видел мучительное состояние Михаила Федоровича Лукина, им было принято решение, согласованное с Москвой, об оставлении последнего на некоторое время в Париже для изготовления для него хороших протезов.
Видимо стремясь поблагодарить генерала Драгуна за проявленное к нему внимание и, как он выразился, прекрасно изготовленный протез, генерал лейтенант Лукин и посетил его кабинет, не стесняясь моего присутствия. Что произошло дальше с Михаилом Федоровичем Лукиным, как и с другими генералами, находившимися с ним в немецком плену, я долгое время не знал. Уже находясь на Лубянке, я оказался в одной камере с генералом, в качестве обвинения которому было предъявлено его «сотрудничество» с фашистами во время нахождения в плену, в лагере, выразившееся в том, что его использовали там в лагерной администрации. Он поведал довольно подробно о судьбе всех доставленных из Парижа освобожденных из лагеря военнопленных генералов. После прибытия в Москву все они были помещены в пригороде, где началось следствие по выдвигавшимся против каждого из них обвинениям. Через некоторое время их вывели с незначительными вещами в пакетиках и усадили в три разных автобуса. Как выяснилось потом, один из автобусов доставил своих «пассажиров» непосредственно на Лубянку, другой – в Лефортовскую тюрьму, а третий, с небольшим количеством «пассажиров» направился в Наркомат обороны, они были освобождены.
К числу не подвергнутых преследованию принадлежал и генерал-лейтенант Лукин. В дальнейшем он находился в отставке и дожил почти до восьмидесяти лет. Я точно не помню, когда я его мимолетно видел в Москве. Мы буквально только обменялись приветствиями. На мой вопрос о его самочувствии он ответил, что все нормально. О себе я ничего не имел права рассказывать, а поэтому постарался ни на минуту не задерживаться.
Наше пребывание в Париже затягивалось, и я стал замечать, что Хейнц Паннвиц начинал нервничать. Однажды он спросил полковника Новикова, с которым больше поддерживал контакт, не могли бы тот узнать, как живут его родители и жена с детьми, а также сообщить им, что он жив и здоров. Ему посоветовал полковник подождать прибытия в Москву, оттуда будет легче установить связь с Магдебургом. Услышав этот совет, Хейнц умолк и больше, во всяком случае, в моем присутствии, к этому вопросу не возвращался. Некоторую нервозность я замечал и у Кемпы. Единственный из «моих помощников», который держался более спокойно, был Стлука. Я мог это объяснить тем, что он мне верил, а еще за много месяцев, перед тем как мы оказались в Париже, я пояснил ему, что лично не испытываю ни за себя, ни за них никакой тревоги, так как верю в то, что я смогу доказать в Москве в любой инстанции, что всегда был преданным и честным гражданином своей родины и действовал только в ее интересах, даже после того, как оказался в руках гестапо.
Время шло, и я уже задумал заняться еще своего рода литературной деятельностью. Мне вдруг захотелось написать более подробно о том, что пришлось пережить за все годы моего пребывания за рубежом, начиная с 1937 г., когда в его конце я направился в числе советских добровольцев в Испанию, чтобы помочь героическому испанскому народу в борьбе против фашизма. Конечно, в планах моей работы особое место должны были занять годы, проведенные в Европе во время выполнения задания по моей разведывательной деятельности, включая, безусловно, и те тяжелые годы, которые последовали за моим арестом гестапо.
Мне очень хотелось написать правду, только правду, не уподобляясь бежавшему на Запад Вальтеру Германовичу Кривицкому и другим. Именно его книга «Я сталинский агент», изданная в 1938 г. в Париже, полная не только различных измышлений, но и являющаяся, по существу, предательством, прочитанная мною с большим вниманием, подталкивала меня к мысли, что я должен написать свои воспоминания, но только соблюдая историческую правду. Поразмыслив, решил, что, несмотря на окончание войны, на то, что и о нас будут проникать в литературу какие-то сведения, мне еще следует повременить. Хочу особо отметить, что я тогда еще не знал, что Вальтер Кривицкий, а его настоящая фамилия Самуил Гинзбург, вскоре после издания своей книги бежал в США и там в резкой форме изменил свои публикации, придав им еще более враждебную тенденцию, направленную против не только лично Сталина, но и всего Советского Союза и его народа.
Пришлось все свое терпение сосредоточить на чтении журналов, прерываясь ненадолго, когда имел возможность побеседовать с генералом Драгуном и полковником Новиковым, а также с Паннвицем, Кемпой и Стлукой.
Наконец настал день, когда Новиков предупредил меня, что самолет, на котором мы сможем совершить перелет Париж–Москва, уже прибыл на аэродром, должен пройти проверку технического состояния, заправиться горючим и, приняв нас на борт, вылететь на Родину. Я предупредил об этом Стлука, а пока Паннвицу и Кемпе не счел возможным об этом говорить. И в данном случае я вновь попросил Стлука присматривать за Паннвицем.
Прошло уже довольно продолжительное время нашего пребывания в миссии, а я так и не мог точно определить, в чем и почему ощущался разный подход, разное отношение к нам со стороны генерала и полковника. Эти мысли я относил исключительно не к моей повышенной бдительности, а, скорее, к какому-то внутреннему нервозному состоянию. Нет, я становился более и более уверенным, что оба эти представителя Москвы к нам относятся хорошо и всячески стараются помочь в нашем стремлении благополучно и побыстрее добраться до Москвы. То, что меня несколько удивляло в отношении ко мне со стороны Новикова, а именно его стремление «изолировать» меня от Парижа, не разрешать покидать здание миссии, я объяснял тогда тем, что он мог опасаться не моего бегства, а моего «разоблачения» как советского разведчика.
И вот вечером 6 июня 1945 г., не объясняя Паннвицу, Стлуке и Кемпе, чем могло быть вызвано желание генерала и полковника провести несколько часов последнего вечера вместе, мы ужинали втроем. Не знаю, я всегда считал, что умею разбираться в людях, а на этот раз я заметил, что существует какая-то разница между генералом Драгуном и полковником Новиковым, имеется необъяснимая разница характеров. Новиков, хорошо относящийся ко мне, был всегда более сдержанным и, я бы даже сказал, напряженным. Генерал, несмотря на то, что он был выше по занимаемому положению и по званию, как мне казалось, относился ко мне лучше. Мне даже казалось, что он переживает из-за всех тех тягот, которые мне пришлось перенести, находясь на разведывательной работе, а в особенности во время моего нахождения в гестапо.
Вечер прошел, мы направились в салон, где Паннвиц, Стлука и Кемпа проводили время, смотря телепередачи или видеофильмы, точно сказать не могу. Мы провели несколько минут вместе и, тепло попрощавшись, разошлись по комнатам.
Ночь была тяжелой. Я не мог успокоиться, ведь на следующий день я должен был уже быть на Родине, а, следовательно, скоро, сделав доклад начальству, направлюсь к моим родителям в Ленинград.
Нет, память у меня еще сохранилась хорошая, и вспомнились невольно слова Тараса Григорьевича Шевченко (правда, прежде чем их сейчас написать, я счел необходимым сверить с подлинником):
Святая Родина! Святая!
Иначе как ее назвать -
Ту землю – милую, родную,
Где мы родились и росли
И в колыбели полюбили
Родные песни старины.
Настало утро, раннее утро 7 июня 1945 г. Перед тем как сесть в машины, мы должны были еще попрощаться со многими из тех, с кем пришлось встречаться в миссии.
Неожиданно ко мне подбежал старший лейтенант, который нес службу у входа в миссию. Это был единственный человек, которого мне пришлось несколько лет спустя увидеть при очень неприятных обстоятельствах. Уже находясь в ИТЛ, принимая участие в приеме пополнения заключенных, он первым меня, тоже заключенного, узнал и высказал уже несколько позднее при встрече свое крайнее удивление, так как в Париже, видя отношение ко мне генерала Драгуна, полагал, что я нахожусь в почете.
Мы в машинах. Я в одной из них сижу рядом с полковником Новиковым, который, «проявляя любезность», решил нас проводить на аэродром.
Машины промчались по полупустым в этот ранний час улицам Парижа. Париж! Трудно не полюбить этот город, даже если ты прожил в нем не особенно много времени. Жить в Париже, часто бывать в нем, видеть его в дни радости и печали, видеть нарядных и веселых парижан и парижанок и видеть в печальные для Франции дни патриотов, ведущих борьбу против оккупантов за свободу и счастье своей родины, видеть печальных французов, многие из которых потеряли своих близких, не полюбить этот красивый, с весьма поучительной историей город невозможно.
Прощаясь с Парижем, каждый раз, а в этот раз в особенности, вспоминались бессмертные слова Владимира Маяковского, написанные им еще в 1925 г. в стихотворении «Прощанье». Я очень хорошо помнил их, в полном собрании сочинений этого любимого мною автора в шестом томе у меня по сей день имеется закладка на с. 227. Вот отрывок из этого стихотворения:
Париж
бежит,
провожая меня,
во всей
невозможной красе.
Подступай
к глазам
разлуки жижа,
сердце мне
сентиментальностью расквась!
Я хотел бы жить
и умереть в Париже,
Если б не было
такой земли –
Москва!
Машины остановились в аэропорту. Нам разрешили подъехать к стоящему советскому самолету известной международной фирмы «Дуглас». Предстояло прощание с провожающими нас офицерами во главе с полковником Новиковым, посадка в самолет. Ждать отлета оставалось недолго.