Глава 1 Лояльная Германия и рефлексия войны германским обществом

Августовские дни 1914 г. превратили Германию в бушующее море. Страна пришла в движение, когда 1 августа Германская империя объявила войну Российской империи, вступив в Первую мировую войну. Создавалось впечатление, что немцы воспринимали войну как долгожданное событие, которое ожидалось, к которому готовились, и вот оно наступило. Люди выходили на улицы, неся в руках знамена, портреты кайзера и транспаранты. Война воспринималась населением как национальное явление, как деяние, направленное на защиту государства и нации. Многие немцы записывались добровольцами и спешили попасть на фронт.

Судьбоносным оказался день 4 августа 1914 г., когда эмоциональное ощущение единства превратилось в политическое единство, ареной которого стал германский парламент. Кайзер Вильгельм II, выступая перед рейхстагом, сказал знаменитые слова, которые отражали патриотические чувства немцев в тот момент и которые были призывом к преодолению политической, конфессиональной и партийной разобщенности. Обращаясь к парламентариям, кайзер сказал: «С началом войны партии прекращают существование! На меня нападала та или иная партия. Так было в мирное время. Сегодня великодушно прощаю все. Теперь я не знаю ни партий, ни конфессий. Все мы сегодня братья-немцы, и только братья-немцы. <…> Я не знаю больше партий. Я знаю только немцев» (1). Депутаты рейхстага впитали эти слова с воодушевлением. Среди них существовала партия, которая до событий 1914 г. последовательно выступала против войны и призывала к противодействию пролетариата надвигающейся угрозе. В августе 1914 г. война стала реальностью, и Социал-демократической партии Германии пришлось определиться. Это был сложный выбор, который приводил к конфликту между доктриной и политикой II Интернационала, с одной стороны, и национальными чувствами немцев, национальным патриотизмом, с другой стороны. Фактически в рядах германской социал-демократии произошло столкновение национализма и интернационализма. 4 августа 1914 г. СДПГ сделала выбор, проголосовав за военные кредиты вместе со всеми партиями германского рейхстага. Депутаты от СДПГ, которые были против войны, в частности К. Либкнехт, тем не менее подняли свои руки за кредиты. Конечно, это не означает, что партия отбросила марксистскую идеологию и перешла на националистическую платформу. Скорее, это был осознанный выбор, который был усилен еще тем, кому была объявлена война. Как отмечал ведущий германский исследователь Г. А. Винклер, «когда война стала свершившимся фактом, социал-демократы не видели альтернативы политике „классового мира“ внутри страны и поддержке военных мероприятий империи. Тот факт, что к противникам Германии относилась Россия, облегчил социал-демократии принятие этого решения, ведь еще со времен революции 1848–1849 гг. царская Россия, по мнению Маркса, Энгельса и левых сил в целом, была главной силой европейской реакции. Ненависть к России сочеталась с надеждой на внутренние реформы в Германии. Национальная солидарность, как ожидало партийное руководство, по крайне мере, должна была устранить имевшиеся препятствия на пути к социальному и политическому равноправию рабочих» (2).

События 4 августа показали, как изменилось мировосприятие и положение немецких рабочих. Растущие зарплаты, улучшение социальных условий жизни, право на участие в политической деятельности превратили их в других рабочих, чем те, о ком писал Маркс. Немецкие рабочие были интегрированы в германское общество, поэтому в начале XX в. они уже не были нищими оборванцами, которым нечего терять, кроме своих цепей. Им уже было что терять. И когда наступило время выбора, то оказалось, что доктринерский интернационализм и идея международной солидарности пролетариата — это одно дело, а чувство общности с собственным народом в момент смертельной опасности — совсем другое. СДПГ сделала свой выбор, поддержав свой народ в начавшейся войне, сделав выбор между доктриной и нацией. «Тем не менее оценка голосования 4 августа 1914 г. как „предательства“ была ошибкой. Патриотические настроения захватили большую часть депутатов от СДПГ и их сторонников. Еще раньше, чем это сделала фракция в рейхстаге, о сотрудничестве с правительством заявила Генеральная комиссия Свободных профсоюзов. Если бы СДПГ отклонила военные кредиты, ей пришлось бы столкнуться не только с расколом внутри партии, массированными репрессиями со стороны государства и бойкотом со стороны общественного мнения. Проголосовав против, социал-демократы объективно бы встали на сторону военных противников Германии и таким образом спровоцировали бы опасность гражданской войны. От шага в эту пропасть партию спас инстинкт самосохранения» (3).

В июле-августе 1914 г. германское общество было милитаризовано и пропитано духом войны. Подтверждением тому могли служить 185 тыс. добровольцев, пошедших на войну в 1914 г. Среди них было много интеллектуалов, поэтов и деятелей культуры, владевших словом и способных передать переживания увиденного. В сентябре 1914 г. было опубликовано обращение «К культурному миру», подписанное 93 интеллектуалами, среди которых было 58 профессоров германских университетов. В нем отрицалась вина Германии за развязывание войны, подчеркивалось единство германской нации и воюющей армии, защищающей немецкий народ и немецкую культуру от того, чтобы «быть стертой с лица земли». М. Залевски отмечал сочетание модернизма и архаизма в событиях первых дней войны. «С самого первого дня войны 1914 г. в высокотехнологичный, научно организованный мир модернизма просочились тяжелые древние антропологические прототипы, даже невиданные до тех пор атавизмы: опубликованные суждения о начале войны изобиловали такими метафорами, в которых речь шла лишь о жизни или смерти, о смелости или трусости, о надежде или отчаянии; это можно выразить одной фразой — все или ничего» (4).

Уже по окончанию Первой мировой войны многие интеллектуалы подчеркивали то уникальное воздействие, которое она произвела на немецкий народ, выразившееся в форме национального единения в момент государственной угрозы. Критический подход исследователей к «августовскому воодушевлению» демонстрирует тенденцию изменения мнения социальных групп о начавшейся войне, но эта трансформация наметилась уже в рамках идущей войны и совершенно не присутствует в августовских событиях. Американский историк Ф. Рингер в своей классической монографии, посвященной немецкому академическому сообществу, цитирует публичное заявление немецких профессоров от 23 октября 1914 г., в котором те подчеркивали: «У германской армии нет иного духа, нежели дух германского народа, потому что армия и народ суть одно целое, и мы тоже принадлежим к этому целому» (5). Это чувство единства духовного мира человека и народа было характерно для академической публицистики. Алоиз Риль, анализируя преемственность рассуждений И. Фихте между 1813 и 1914 г., подчеркивал значение августовского воодушевления как пример единства целей человека и народа. Он отмечал, что «вера в реальность интеллектуального и духовного мира, в жизнь целого народа, превосходящую существование отдельного индивидуума, — эта вера, пробудившаяся во всех нас в первые дни августа, никогда больше не должна угаснуть» (6).

Рефлексия о войне была не только результатом исторического опыта поколения, но и стремлением понять, насколько изменился мир и насколько изменились люди. Оценка консервативного мыслителя Меллера ван ден Брука Первой мировой войны была отражением позиций интеллектуальной элиты. Его взгляды в большей степени опирались на чувство духовного возрождения, чем переживание самой войны. Во многом это обуславливалось тем, что с 1916 г. он работал в «Военном ведомстве зарубежной работы» (7) и смотрел на войну глазами интеллектуала, не прошедшего через пламя войны. В его восприятии «мировая война стала важнейшим событием и поворотным пунктом, и переломом духа». Меллер ван ден Брук отмечал революционный характер этих событий: «Война смогла извлечь из народа его лучшее, его сильное, его истинную природу. Верность, готовность, самоотверженность, с которыми нация вступила в нее, отвага, сила сопротивления, упорство, которые она демонстрировала на полях сражений, еще раз показали агрессивному миру, на что способен обороняющийся народ. Но крушение показало нам, что мы были нацией без политического содержания» (8). Основное влияние Первая мировая война оказала на молодежь, которая на полях сражений мировой войны осознала свое «национально-политическое призвание» (9).

Германская символическая карта мира. 1914 г.

Культурфилософский взгляд на войну был характерен для немецкого философа и консервативного мыслителя Веймарской республики Освальда Шпенглера, автора знаменитого «Заката Европы», над которым он работал в период войны и в котором рефлексия войны выступала размышлением философа, непричастного к огню великой битвы. Война выводилась им из довоенного кризиса культуры и цивилизации. Оценивая историю человечества, О. Шпенглер указывал на существующую взаимосвязь культуры и цивилизации. Культура, переходя в цивилизацию, завершала стоявшую перед ней задачу. «Цивилизация — неизбежная судьба культуры». В отличие от последней, цивилизация представляет собой процесс отрыва культуры от ландшафта, переход от села к городу (10). Урбанизация привела к концентрации населения в городах, превращая их в мегаполисы, мировые города, как писал О. Шпенглер. Мировой город притягивал к себе людей, потерявших связь с землей. Трансформация мировосприятия цивилизованного человека состояла в ослаблении духовной жизни перед возрастанием внешних потребностей. Утилитаризм, космополитизм, научная антирелигиозность характеризовали человека эпохи цивилизации, для которого основным вопросом жизни становился вопрос денег. Мировой город позволял совершить ассимиляцию различных этнических и религиозных групп, ослаблял и способствовал стиранию социально-сословных отличий. Человек превращался в людскую массу, чья энергия была направлена исключительно на внешнее выражение. Оторванность человека от корней делала его бесплодным, превращая в «интеллектуального кочевника» (11). Эта социально-духовная трансформация представлялась О. Шпенглеру некоей предопределенностью, роком, избежать которого человечество не может. Для Европы этот процесс начался в XIX в.

Процесс разрушения традиционного общества характеризовался господством бездуховных масс и как следствие этого — общим процессом падения нравов и изменением социально-ролевых функций. «Дурные манеры всех парламентов, всеобщее стремление участвовать в темных делах, сулящих денег без всякого труда, джаз и негритянские танцы как духовное выражение всех кругов, стремление женщин краситься подобно проституткам, тяга литераторов под возгласы всеобщего одобрения высмеивать в своих романах и пьесах строгие взгляды приличного общества, а также дурная склонность, распространившаяся даже среди представителей аристократии и древних княжеских родов, — избавиться от любого общественного принуждения и любого древнего обычая — все это доказывает, что теперь тон задает чернь. <…> Такова тенденция нигилизма: никто не думает о том, чтобы поднять массы до высоты настоящей культуры; это хлопотно и неудобно, возможно, отсутствуют и определенные предпосылки. Напротив — строение общества должно быть выровнено до уровня сброда. Должно царить всеобщее равенство: все должно быть одинаково пошлым. <…> Превосходство, манеры, вкус, любой внутренний ранг являются преступлениями. Этические, религиозные и национальные идеи, брак ради детей, семья и государственный суверенитет кажутся старомодными и реакционными» (12).

Надеждой на очищение от последствий модернизма была война. Война выступала, по мнению О. Шпенглера, характерной чертой истории государств. «Мировая история — это история государств. История государств — это история войн» (13). О. Шпенглер считал, что силовое решение проблемы международных отношений являлось наиболее основательным способом достижения мировой цели. «Хороший удар кулака имеет больше ценности, чем добрый исход дела; в этом заложен смысл того презрения, с которым солдат и государственный деятель смотрели во все времена на книжных червей, полагающих, что всемирная история есть будто бы дело духа, науки или даже искусства» (14). История образования германской империи лишний раз усиливала его убежденность в естественности войны, ее традиционности в противовес модернистскому пацифизму.

Первая мировая война изменила судьбы целого поколения. Мир раскололся на «до» и «после». О. Шпенглер назвал этот день «величайшим днем мировой истории». Исследователь творчества философа Антон Мирка Коктанек писал: «Первая мировая война была для Шпенглера страхом. Она также была для него надеждой, и надежда была больше чем страх» (15). В 30-е гг., оглядываясь на прошедшую войну, О. Шпенглер отмечал, что «мировая война была для нас только первым раскатом грома из грозового облака, которое нависло над этим веком как его судьба». Все дело в том, заключал он, что «мы вступили в эпоху мировых войн» (16).

Мотивировка и оправдание войны определялись воюющими сторонами по-своему. Великобритания и Франция подчеркивали, что борются против варварства за достижения цивилизации. Германская сторона указывала, что ведет борьбу против цивилизации за культуру. Эта антитеза «культура — цивилизация» была характерна для германской мысли того времени и восходила своими корнями к Фихте[53] (17).

Однако представления о Великой войне Меллера ван ден Брука и О. Шпенглера были далеки от ощущений человека, лично пережившего войну на полях сражений. В этой связи размышления о войне и ее значении Эрнста Юнгера, участника и героя войны, существенным образом отличаются от философско-политической рефлексии вышеназванных представителей интеллектуальной элиты. Это мироощущение пропитано кровью войны и несет в себе тот заряд энергии, который придавал динамику всему националистическому движению Германии периода Веймарской республики. Дух и мир Великой войны передан в его произведениях выразительно и прочувственно, что позволяет лучше понять то, чем была война для тех, кто прошел ее.

Несколько слов об авторе. Э. Юнгер окончил гимназию в Ганновере в первые недели войны 1914 г. Война изменила все. Воодушевление, охватившее германское общество в связи с началом войны, передалось и Э. Юнгеру. Жажда приключений и чувство долга перед Отечеством теперь объединились. Он записался добровольцем и был зачислен в 73-й ганноверский пехотный полк принца Альбрехта Прусского, попав на Западный фронт в декабре 1914 г. Пользуясь военной льготой, он одновременно поступил в Гейдельбергский университет с отсрочкой учебы до победы (18). В начале 1915 г. при Лезэпарже в Шампани в своем первом бою он получил свое первое ранение. За всю войну в общей сложности Э. Юнгер насчитал 14 ранений в своем теле.

Военная биография Э. Юнгера достойна уважения. Он прошел путь от командира взвода до командира штурмовой роты. Будучи лейтенантом, принимал участие в битве на Сомме (24 июня — 26 ноября 1916 г.). Правда, накануне битвы Э. Юнгер был легко ранен и отправлен в лазарет. Из его взвода, принявшего участие в боях, не выжил никто. После третьего ранения летом 1916 г. Э. Юнгер был награжден Железным крестом первой степени. За героизм в битве при Камбре Э. Юнгер награждается Рыцарским крестом придворного ордена Гогенцоллернов. После тяжелого ранения 1918 г. он получил Золотой знак за ранения и стал кавалером высшего прусского военного ордена Pour le Merite, учрежденного еще Фридрихом Великим. Последняя награда была большой редкостью для младших офицеров пехоты. Уведомляя Э. Юнгера об этом награждении, генерал фон Буссе в телеграмме писал: «Его Величество кайзер присуждает Вам Орден „За мужество“. Поздравляю Вас от имени всей дивизии» (19). На этом для Э. Юнгера закончилась война. Можно согласиться с Ю.Н. Солониным, писавшим, «что именно война создала его как личность, и он отплатил ей благодарностью, ни разу не прокляв, не осудив» (20).

«Уничтожь британского льва!» Германский плакат.

Отправляясь на войну, Э. Юнгер испытывал некий эмоциональный подъем, который не стоит определять как «шовинистический угар», а скорее как ожидание нового таинственного похода в неизвестность. Возможно, здесь присутствует некий авантюризм, стремление к героическому, которое живет в романтической натуре. «Нас, выросших в век надежности, охватила жажда большой опасности. Война, как дурман, опьяняла нас. Мы выезжали под дождем цветов, в хмельных мечтах о крови и розах. Ведь война обещала нам все: величие, силу, торжество. Таково оно, мужское дело, — возбуждающая схватка пехоты на покрытых цветами, окропленных кровью лугах, думали мы. Нет в мире смерти прекрасней… Ах, только бы не остаться дома, только бы быть сопричастным всему этому!» (21). Однако первое столкновение с войной несколько изменило романтическое представление о ней. Первый образ войны — это раненый, которого несли товарищи в санитарный пункт: «…на пустынной деревенской улице появились закопченные фигуры, тащившие на брезенте или на перекрещенных руках темные свертки. С угнетающим ощущением нереальности я уставился на залитого кровью человека с перебитой, как-то странно болтающейся на теле ногой, беспрерывно издававшего хриплое „Помогите!“, как будто внезапная смерть еще держала его за горло!» (22). Раненый, вырванный из пламени боя, демонстрировал новобранцам иной лик. Красивая форма, чистота и спокойствие прифронтовой полосы вдруг резко сменились ощущением войны: запыленные, измученные лица, кровь, боль, куски человеческого тела говорили о том, что смерть подстерегала каждого бойца всюду, где только возможно, чувство опасности давало понять, что теперь солдат вступил в иной мир — мир войны. «Дыхание боя чувствовалось повсюду, вызывая в нас странную дрожь. <…> Улица краснела лужами крови, продырявленные каски и ремни лежали вокруг. Тяжелая железная дверь портала была искромсана и изрешечена осколками, тумба была обрызгана кровью. Я чувствовал, что глаза мои как магнитом притягивает к этому зрелищу; глубокая перемена совершалась во мне. <…> Война выпустила когти и сбросила маску уюта. Это было так загадочно, так безлично» (23).

Можно увидеть в этом некую эстетизацию войны, но это не так. Э. Юнгер взглядом наблюдателя передавал картину увиденного. Следует указать, что патриотические чувства, «любовь к нации» были воспитаны в Э. Юнгере значительно ранее 1914 г., но их укрепление и развитие произошло именно на войне, где окончательно были осознаны чувство долга, службы, преданности и жертвенности. Как писал немецкий исследователь Х.-П. Шварц, «<кровь, розы и прекрасные слезь> — эта эмоциональная сущность юнгеровского национализма здесь становилась непосредственно реальной» (24). Эту эмоциональность ощущения войны подчеркивала и финская исследовательница М. Хитала, отмечавшая, что «юношеское переживание войны было иррациональным, авантюрным опытом, связанным с сильным ударением на душевные переживания» (25). Родной брат Э. Юнгера Фридрих Георг, также участник войны, в своей знаменитой статье «Война и воин» писал, что «война была великим знаком. <…> Поэтому для каждого человека, погруженного в глубины войны и сильно ощущавшего себя как ее носителя, это было реальным выражением времени; его образ указывал на очистительное содержание во всей наличной ответственности борющейся жизни. Ему досталась последняя сила, открывающая огонь глубоко в зоне уничтожения творческого триумфа; это бессловесное одобрение жизни на равнине кровавых разрушений становится таким убедительным, что все негативное с него осыпается» (26).

«В стальных грозах» Э. Юнгера можно встретить не только описание боя и фронтового быта, героические эпизоды, но и пепел войны, который коснулся не только участников сражений, но и посторонних, гражданское население, ставшее невольными «жертвами войны». Сочувствие им отчетливо слышится в его строках: «Какая-то семья, покидавшая городок, тянула за собой корову, — единственное оставшееся имущество. Это были простые люди; муж ковылял на протезе, жена держала на руках плачущего ребенка. Неясный гул за спиной делал картину еще печальнее» (27). Ужас войны выражала «огромная фигура с красной от крови бородой, которая неподвижно глядела в небо, вцепившись ногтями в рыхлую землю», а также «молодой паренек, его остекленевшие глаза и стиснутые ладони застыли в положении прицела. Странно было глядеть в эти мертвые, вопрошающие глаза — ужас перед этим зрелищем я испытывал на протяжении всей войны» (28).

Окопная война способствовала формированию особого мировосприятия, которое впоследствии назвали «окопным братством». Действительно, как отмечал Эрнст фон Заломон, участник изданного Э. Юнгером сборника статей, посвященных размышлению о войне, «война породила дух братства» (29). Система ценностей фронтовиков Великой войны включала в себя товарищество, дисциплину, повиновение, храбрость и жертвенность (30). Эта совокупность ценностей формировалась на основе придания войне нового характера, ведущего свое начало еще со времен войн Великой Французской революции, которая ввела принцип массовых войск, превративший солдата в часть единого организма и поставившей героизм и индивидуальность войны на грань абсурда (31). Происходит новое осознание жизни, опирающееся на «военные переживания», закладывающие основы для будущего (32). Ф.Г. Юнгер писал, что там, «где народы борются, исчезает ослабленный дух пышности; борьба руководствуется обнаженностью, нескрываемостью, безжалостностью. Массированность людей и материалов, растяженность фронтов, безмашинная сеть сражений и боев, их беспрерывная жестокость, включение тыла в борьбу, возрастающий ужас борьбы выступают средством, уничтожающим все знаки новой решимости, образы воли, решительно выступающие из всех фаз войны. Физиогномика этого выражается в борьбе существующей жизни из пророческой честности» (33).

Основное занятие солдата на войне — это бой. Это либо непосредственно само боестолкновение, либо подготовка к нему. «В бою, на войне все договоренности между людьми разрываются как переплетенные тряпки попрошайки, поднимающийся зверь как таинственное чудовище, выходящее из основ души. Да еще выстрелы, изнуряющее пламя, непреодолимое головокружение, опьяняющее массы, возвышение над армиями божественного. Где все мысли и дела объясняются в формуле, а инстинкты должны растаять и приспособиться к ужасно простой цели — уничтожению противников. Это будет оставаться, пока люди ведут войны, и войны будут вестись, пока еще вращается звериная наследственная часть в крови» (34).

Верным признаком подготовки к сражению являлась раздача военнослужащим индивидуальных медицинских пакетов, дополнительных мясных консервов и сигнальных флажков для артиллерии. Солдаты настраиваются на грядущее наступление, внутри них возникает некая дрожь, нервное напряжение. Э. Юнгер описывал это состояние следующим образом: «Мы сидели на ранцах, бездеятельные и возбужденные. Посыльный бросился к ротному командиру. В спешке добавил: „Первые три окопа наши, захвачено шесть орудий!“ Как молния вспыхнуло „ура!“ Явилось бесшабашное настроение» (35). Бросившись в атаку, боец попадает в иное состояние. Все вокруг смешивается в ритме бега, кровь бьет в виски, и ты не ощущаешь ничего, кроме самого боя. Поэтому Э. Юнгер прав, написав, что «главным в бою является все-таки сам бой» (36). Он рисует внутреннее напряжение, возникающее у солдата перед началом атаки, как пружину, выстреливающую бойца из траншеи в боевую атаку. «Еще только крутая стена, становящееся неподвижным вооруженное плечо, неподвижно смотрящие черные кулисы, в которых в огне и тумане преследует цепочка драматических сцен. Да, суета в сражающихся группах избранных представителей наций, бесстрашно нападающих через насыпь, надрессированных, со свистком и коротким криком бросающихся на смерть. Встретившиеся две группы таких бойцов в коротких движениях раскаленной пустыни как наскочившие вместе воплощения бесцеремонной воли двух народов. Это было вершиной войны, высшим пунктом, возвышающим все ужасы, что прежде разрывали нервы. Замерзшие секунды тишины, схваченные взглядом, идут вперед. Затем доносящийся еще крик, обрывистый, дикий, кроваво-красный, обжигающий мозг, раскаленное, обжигающее клеймо. Этот крик срывает покров с сомнительного, непредвиденного мира чувств, он заставляет каждого, кто его слышит, быстро рвануться вперед, к „становлению“ быть убитым или убивающим» (37). Боевой угар обостряет человеческие чувства до предела, разделяя жизнь на «до» и «после». Игра, которую ведет человек, балансируя между жизнью и смертью, игра, в которой в любой момент кусок металла может оборвать жизнь игрока либо изменить ее до неузнаваемости, создает реальное ощущение опасности, исходящее от неприятеля. «Здесь я понял, что защитник, с расстояния пяти шагов вгоняющий пули в живот захватчику, на пощаду рассчитывать не может. Боец, которому в момент атаки кровавый туман застилает глаза, не хочет брать пленных, он хочет убивать. Он ничего перед собой не видит и находится в плену властительных первобытных инстинктов. И только вид льющейся крови рассеивает туман в его мозгу; он осматривается, будто проснулся после тяжелого сна. Только тогда он вновь становится сознательным воином и готов к решению новых тактических задач»(38).

Здесь следует отметить отношение бойцов к погибшему противнику. Оно не характеризовалось безудержным чувством ненависти и мести, а преисполнено уважения к погибшему противнику, который сражался до конца, чья душа попала в Вальхаллу. Полотно войны не вызывает радостного чувства, когда «вокруг лежали еще дюжины трупов, сгнивших, оцепеневших, ссохшихся в мумии, застывших в жуткой пляске смерти». Однако тела противников — это «трупы храбрых защитников, ружья которых все еще торчали в амбразурах» (39). «Во время войны, — писал Э. Юнгер, — я всегда стремился относиться к противнику без ненависти и оценивать его соответственно его мужеству. Моей задачей было преследовать врага в бою, чтобы убить, и от него я не ожидал ничего иного. Но никогда я не думал о нем с презрением» (40). Как подчас отличается отношение к противнику в Великой войне и Второй мировой, где такое уважение к врагу было исключением.

На передовой боец живет рядом со смертью. Длительное сосуществование с ней приводит к тому, что первоначальный страх перед ней со временем сменяется обыденностью. Наблюдая ее каждый миг, невольно свыкаешься с мыслью, что идешь с ней под руку, и грохот разрывов заставляет вздрагивать каждого бойца. «Впрочем, это вздрагивание при каждом внезапном и неожиданном звуке сопровождало нас потом всю войну. Катился ли мимо поезд, падала ли книга на пол, раздавался ли ночной крик — сердце сразу замирало в ощущении большой неведомой опасности. Это было знаком того, что человек четыре года провел под боевым пологом смерти. Ощущение это так глубоко проникло в темную область, лежащую за гранью сознания, что при всяком нарушении обыденности смерть словно выскакивала в окошечко, подобно тем механизмам, где изображающий предостережение привратник регулярно появляется над циферблатом с песочными часами и серпом в руке» (41). Смерть делала всех равными — и солдат, и офицеров. Она создавала сакральную связь между живыми и мертвыми, теми, кто похоронен здесь же, неподалеку, и навеки сросся с боевой позицией. «Здесь под возведенными из глины холмиками покоились тела павших товарищей, здесь на каждой пяди земли разыгрывалась драма, за каждым бруствером поджидал рок, днем и ночью выхватывающий без разбора свою жертву» (42).

Обыденность войны приводила к тому, что «неизвестность ночи, мигание сигнальных ракет, полыхание ружейного огня вызывают возбуждение, которое странно бодрит. Изредка прохладно и тонко около уха пропоет шальная пуля, чтобы затеряться в пространстве» (43). Все это в конечном счете создавало иное восприятие жизни и смерти.

Жизнь на войне представляет собой цепочку рутинных действий. Находясь в окопах, боец постоянно испытывает чувство напряжения, вызванное готовностью в любой момент вступить в бой. Когда же его нет, время делится на боевое дежурство и шанцевые работы. Служба начинается с рассвета. Наиболее мучительно дежурство в дождливую погоду, когда сырость проникает под брезент, затем под шинель и мундир и стекает по телу. «Утренние сумерки освещали изнуренные, измазанные мелом фигуры, которые, стуча зубами и с бледными лицами, падали на гнилую солому протекающих блиндажей» (44). Блиндаж представлял собой прорытые в мелу, открытые в сторону окопов норы, с нарами из досок, присыпанные горстью земли. Чтобы спать, необходимо было высовывать ноги в траншею, которые автоматически превращались в капкан для проходивших. Настоящий кошмар начинался с дождями. Дожди превращали меловые стены траншеи в сплошное бесформенное месиво. Блиндажи затапливало, в траншеях передвигались по колено в грязи. Сон урывками — примерно два часа в сутки. Ночи использовались не для сна, а для углубления многочисленных ходов между окопами. Бойцы были сонливы и инертны в силу близкого соседства с землей. Старослужащие пользовались своим положением всякий раз, когда вдруг возникало тягостное и внезапное поручение, которое мгновенно доставалось новичкам. Однако совместно проведенный бой стирал эту зыбкую грань, превращая молодых солдат в старослужащих. Именно совместный бой формировал окопное братство. Оно поддерживалось совместными попойками, в которых участвовали и солдаты, и командиры, забивая для этого ротных свиней. Пили в основном розовый шнапс, отдававший спиртом, которого было в изобилии, и курили крепкие сорта табака. Воинский обычай, вспоминал Э. Юнгер, «научил меня ценить офицерскую трапезу. Здесь, где собирались носители фронтового духа и воинский авангард, концентрировалась воля к победе, обретая форму в очертаниях суровых и закаленных лиц. Здесь оживала стихия, выявляющая, но и одухотворяющая дикую грубость войны, здоровая радость опасности, рыцарское стремление выдерживать бой. На протяжении четырех лет огонь постепенно выплавлял все более чистую и бесстрашную воинскую касту» (45).

Э. Юнгер писал о том, что однообразная окопная жизнь постепенно вызывает у солдата скуку. Единственным средством преодоления ее были ночные вылазки в окопы неприятеля. Они были опасны, но именно в них еще можно увидеть проявление индивидуальной войны, тогда как все вокруг превращалось в действия масс, в машинерию войны. «Эти мелкие вылазки всегда действуют возбуждающе — кровь бежит быстрее, мысли рождаются сами собой» (46). Однако сама война все больше теряет черты рыцарского поединка, в котором главную роль играл каждый отдельный рыцарь (воин). Окопная война, «траншея, напротив, превращает войну в ремесло, воина — в наемного работника смерти, тянущихся кровавых будней» (47). Неслучайно символом Великой войны становится пулемет — машина по уничтожению солдат.

«Он воюет за свою семью!» Германский плакат.

В пулеметной войне индивидуальность исчезает. Так война становится войной техники, а не индивидуальных бойцов. Э. Юнгер отмечал, что «мотор в этом смысле — не властитель, а символ нашего времени, эмблема власти, для которой взрывная сила и точность не противоположны друг другу» (48). Новый характер войны породил и новый тип — безымянного солдата, который «выступает носителем максимума активных добродетелей: доблести, готовности и воли к жертве. Его добродетель заключается в том, что он может быть замещен и что для каждого павшего в резерве уже имеется смена» (49). Этот гештальт солдата обретал человеческие черты. «Образом солдата тех дней, каким его запечатлела моя память, был часовой, стоявший у амбразуры в остроконечной серой каске со сжатыми кулаками в карманах длинной шинели, пыхающий своей трубкой над ружейным прикладом» (50). Таким образом, Э. Юнгер обрисовывал образ представителя поколения войны, окопного фронтовика, перерожденного в войне и смотрящего на мир под иным ракурсом. «Дух битвы материй и траншейных сражений, бесцеремонных, буйных, кроваво фехтующих как когда-то другие ценности, выработанные людьми, на основе которых они никогда до сих пор не смотрели на мир. Это в целом новая раса, зараженная воплощенной энергией и высшей силой. Гибкое, худощавое, жилистое тело, характерное лицо, окаменевшие под каской глаза с тысячей страхов. Он ликвидатор, стальная натура, настроенная на борьбу в своей ужасающей форме. <…> Жонглер смерти, мастер взрывчатки и пламени, великолепный хищник, быстро перебегающий в траншеях. В момент встречи быть воплощением ведущей борьбы, которую может вынести мир, оттачивающее собрание тел, интеллигенцию воли и смысла» (51). Поэтому большее значение имеют не воинские фортификационные укрепления, а воля их защитников к борьбе. «Не в мощных укреплениях было дело, а в силе духа и бодрости людей, стоявших за ними» (52). Э. Юнгер так передает особенности окопной жизни: «Сражения мировой войны имели и свои великие мгновения. Это знает каждый, кто видел этих властителей окопов с суровыми, решительными лицами, отчаянно храбрых, передвигающихся гибкими и упругими прыжками, с острым и кровожадным взглядом, — героев, не числящихся в списках. Окопная война — самая кровавая, дикая, жестокая из всех войн, но и из нее были мужи, дожившие до своего часа, — безвестные, но отважные воины. Среди воинствующих моментов войны ни один не имеет такой силы, как встреча командиров двух ударных частей между узкими глинобитными стенами окопа. Здесь не может быть ни отступления, ни пощады. Кровь слышна в пронзительном крике прозрения, кошмаром исторгающегося из груди» (53). Как отмечал Ф.Г. Юнгер, в войне сформировался «тот солдатский тип, который тверд, трезв, кровав и беспрерывен, образующий развертывающийся материал битвы. Его характеризует нервный шаг рожденного борца, выражение его одинокой ответственности, душевного одиночества. В этом круге было всегда продолжено в глубоком слое, сохранившим свой ранг. Путь, которым он шел, был узок и опасен, но это был путь, который вел в будущее» (54). Действительно, Э. Юнгер прав, написав, что «эта война была чем-то большим, чем просто великой авантюрой» (55). Она сформировала характер молодых людей, выковав его из огня и крови. И этот характер не вписывался в очаровательный буржуазный мир, в котором жила Германия.

Как справедливо отмечал немецкий исследователь К. Зонтхаймер, «Первая мировая война оказала на национальное сознание немцев гораздо более глубокое воздействие, чем Вторая. <…> Сознательные группы молодого и революционного национализма обращены на военное переживание как момент происхождения их политического выступления. Война была их отцом, и понять их желание было бы невозможно, по крайне мере без некоторого представления власти военных переживаний» (56). Об отцовстве войны для германского национализма писал и сам Э. Юнгер в предисловии к книге своего младшего брата Фридриха Георга «Подъем национализма» (57).

Поколение войны восприняло поражение Германии в войне как нечто трагическое. Война породила людей, прошедших фронт и жертвовавших собой ради победы, но напряжения их усилий и крепости духа оказалось недостаточно для этого. Но они вынесли с собой фронтовое братство, сплоченное кровью, иную оценку смысла жизни, которая формировалась в момент опасности. Это были уже не романтические добровольцы 1914 г., а ветераны войны, которые вышли живыми из боев и в чьих руках был послевоенный мир. Контраст последующей Веймарской республики и фронтовиков в том и состоял, что являлся контрастом мира и войны. И восприятие участников войны, и восприятие интеллектуалов, которые не участвовали в ней, сходились в том, что война сформировала новый тип людей, людей деятельных и решительных, остро осознающих национальные потребности германского народа и стремящихся к решению национальных задач. Поколение войны принесло с собой в мирную Германию энергию деятельности, готовность и способность действовать, что в практической области нашло свое проявление в деятельности различных националистически настроенных групп и объединений в первые годы Веймарской республики.

«Последствия английской блокады». Германский плакат.

Мир Первой мировой войны глазами фронтовиков представлялся полем битвы, но они не видели того, что происходило в тылу. Великая война продемонстрировала, что во многом она была войной экономик. Экономика государства служила фундаментом военных успехов. Ставка Германии на реализацию плана Шлиффена посредством проведения молниеносной войны провалилась в конце 1914 г., превратив войну в позиционные сражения, которые становились войной на истощение. Изменение характера войны требовало перестройки экономики на военные рельсы. Германская экономика обладала рядом благоприятных характеристик, к которым следует отнести: высокую степень концентрации промышленности, что создавало возможности быстрой мобилизации и перестройки промышленного производства на военные нужды; применение новейшей техники и технических новаций в производстве; высокую квалификацию и дисциплинированность немецких рабочих; высокую квалификацию немецкого управленческого аппарата по управлению экономикой; государственный контроль над железными дорогами, каменноугольным производством и залежами селитры. Это создавало уверенность в возможности Германской империи выдержать длительную позиционную войну при наличии фактической экономической блокады. Вместе с тем структура немецкой экономики имела и ряд уязвимых мест. Серьезной проблемой был дефицит сырья и нехватка собственного продовольствия. Германии удалось сохранить поставки сырья из нейтральных государств, воспрепятствовать чему Антанта не смогла. Благодаря шведским поставкам Германия получала железную руду, медь и лес. Из Норвегии доставлялся никель, Швейцария поставляла алюминий, а Дания и Голландия — продовольствие. На протяжении всей войны Германии удавалось удержать на высоком уровне поставку ресурсов и продовольствия из нейтральных государств.

Испытывая нехватку ресурсов, германская экономика стала переходить на выпуск заменителей — эрзац-продукцию, которая со временем все увеличивалась. Был разработан способ получения искусственного каучука, природный хлопок заменялся специально обработанной целлюлозой, технические жидкости и масла стали изготовлять из касторки и рыбьего жира. Ставка германской экономики в период войны на экономию сырья, импорт сырья и продукции и развитие эрзац-технологий позволила немецкой экономике функционировать на протяжении всей войны.

Творцом немецкого экономического чуда в годы Великой войны был крупный промышленник, экономист, публицист и общественный деятель Вальтер Ратенау. 13 августа 1914 г. в связи с нехваткой сырья в военном министерстве по предложению Фалькенхайна был создан специальный отдел военного сырья, который возглавил В. Ратенау. Он привлек к деятельности видных экономистов, промышленников и банкиров Германии. В частности, туда вошли банкир и инженер Генрих фон Нюрнберг, сотрудник компании Сименс и Хальске, и Георг Шенбах, председатель объединения шерстяной торговли, который в отделе контролировал сектор поставок шерсти. Интересы военного министерства в отделе были представлены полковником Вальтером Ойме, обладавшим хорошими организаторскими способностями и поддерживавшим Ратенау в его начинаниях (58).

Военно-сырьевой отдел в соответствии с законом о хозяйственной мобилизации осуществлял учет и распределение запасов сырья и поиском дополнительных источников сырья. Был введен запрет на экспорт важнейших видов сырья, полуфабрикатов и готовой продукции, при этом значительно упрощен импорт продовольствия. В функции отдела входило регулирование цен на сырье, продовольствие и товары повседневного спроса. Таким образом, с августа 1914 г. Германия ввела меры государственного регулирования экономики, которые должны были позволить обеспечить бесперебойную работу военной экономики.

К началу 1916 г. использование мер государственного регулирования военной промышленности позволило увеличить производство самолетов, снарядов, винтовок в 1,5 раза, орудий и пулеметов — в 3,5 раза. Государство вложило в экономику 3 млрд марок, что с частными вливаниями составило сумму в 5,5 млрд марок. Нехватка внешних кредитов заставила правительство использовать внутренние возможности путем осуществления внутренних займов. За годы войны было выпущено девять государственных займов на общую сумму 97,626 млрд марок. При этом государственный долг за военное время вырос с 5 до 160 млрд марок (59).

За период войны чрезвычайно обострилась продовольственная проблема. До войны Германия импортировала 2 млн т пшеницы, 225 тыс. т мяса и жира, 110 тыс. голов живого скота, 135 тыс. т молочных продуктов. За период войны объемы импорта сократились на 30–40 %. Внутреннее производство продовольствия уменьшилось: пшеницы на 34 %, картофеля на 54 % (60).

Недостаток продовольствия привел к установлению государственного контроля и регулирования сельскохозяйственной продукции. Из свободной торговли были изъяты пшеница, рожь, ячмень, овес. Была введена принудительная продовольственная разверстка, обязывающая производителя сдавать государству все излишки продовольственных товаров. В 1915 г. в городах была введена карточная система на хлеб, молоко, мясо, сахар, картофель, жиры. К 1918 г. норма отпуска товаров по карточкам составляла 116 г муки, 18 г мяса и 7 г жиров. Нехватка продовольствия в тылу приводила к активности «черный рынок», на котором немцы покупали около 30–50 % продовольствия. Население активно переходило на продовольственные заменители-эрзацы. Так, в Кельне по инициативе губернатора Конрада Аденауэра была введена «кельнская сосиска» из соевой муки и «кельнский хлеб» из смеси кукурузной муки, ячменя и риса. Причем «кельнский хлеб» выдавался по карточкам двухдневной свежести, чтобы придать ему должную твердость (61).

Осенью 1916 г. Верховное военное командование в лице «дуумвирата» П. фон Гиндербурга и Э. Людендорфа выдвинуло программу «тотальной войны», предусматривающую мобилизацию всех сил народа и немецкой экономики на победоносное завершение войны. Программа получила громкое название «Программа Гинденбурга». 1 ноября 1916 г. при военном министерстве было создано Военное управление, возглавляемое генералом Вильгельмом Гренером, которое стало главным проводником в жизнь «Плана Гинденбурга». Планировалось резко увеличить выпуск военной продукции: к весне 1917 г. следовало в 2–3 раза увеличить выпуск боеприпасов всех видов, артиллерии, минометов, пулеметов, самолетов. Это должно было произвести перелом в характере позиционной войны. Программа предусматривала призыв в армию дополнительных людских резервов при сохранении эффективного производства военной промышленности. 5 декабря 1916 г. рейхстаг принял закон «О вспомогательном патриотическом труде», по которому все категории работников на военном промышленном производстве могли переходить на другую работу только с разрешения представителя военного ведомства. Вводилась трудовая повинность для мужчин в возрасте с 16 до 60 лет. Потребность военной промышленности в квалифицированных работниках заставила военное ведомство вернуть из действующей армии около 185 тыс. человек. Неквалифицированные рабочие подлежали призыву в вооруженные силы и заменялись на предприятиях женщинами и детьми (62). В 1917 г. «Программа Гинденбурга» была выполнена, а по отдельным видам производства вооружения даже перевыполнена.

Однако несмотря на военно-промышленные успехи, которых достигла Германия к 1917 г., продовольственная проблема обостряла внутриполитическое положение Германии. Широкое применение эрзацев не позволяло восполнить калорийность продуктов. Немецкое население к 1917 г. перешло на употребление многочисленных заменителей: вместо картофеля употреблялась брюква, маргарин или окрашенный творог заменяли масло, сахарин пришел на смену сахару, зерна ячменя или ржи заменили кофе. Если средняя калорийность потребления продуктов питания до войны в среднем составляла 3500 калорий на человека, то к 1917 г. она составляла не больше 1500–1600 калорий. Население Германии в 1917 г. голодало, не имея возможности приобретать товары на «черном рынке». За годы войны в Германии умерло около 750–760 тыс. человек. Детская смертность возросла на 300 %. Война привела к ухудшению демографической проблемы. За период ведения боевых действий с 1914 по 1918 г. на фронт было призвано 13 млн человек, что составляло около 20 % населения страны. Потери составили: 2 млн человек убитыми, около 1 млн человек пропавшими без вести и 4,8 млн — ранеными или искалеченными (63).

Первая мировая война, которую Германия проиграла в ноябре 1918 г., нанесла болезненный удар по немецкой государственности, в ходе которой Германская империя перестала существовать, и на ее место вступила Веймарская республика, рожденная под роковой звездой Версаля. Германское общество оказалось расколото на общество фронта и тыла, черпая энергию из переживаний войны и переживаний тыла. Контраст мира войны и мира тыла составил доминанту внутреннего развития Германии в 1920-1930-е гг. И Первая мировая война, Великая война, была отправной точкой политических исканий и мироощущений.