4
4
«По натуре я человек не жестокий, — говорил Гитлер гостям за обедом 20 августа 1942 года. — Я поступаю так, как велит мне рассудок. Я рисковал жизнью тысячу раз, и тем, что еще жив, я обязан своей счастливой звезде»[1157]. Ангел-хранитель, оберегавший Гитлера, похоже, особенно поусердствовал во второй половине дня в четверг, 20 июля 1944 года. Гитлер любил вспоминать: «Тем, что я уцелел во время двух действительно опасных попыток убить меня, я обязан не полиции, а счастливой случайности». Один раз, 9 ноября 1939 года, он ушел из пивного бара в Мюнхене за десять минут до взрыва самодельной бомбы; в другой раз швейцарец выслеживал его три месяца в Бергхофе[1158]. Конечно, Гитлер соблюдал все предосторожности. «Насколько это было возможно, — говорил он, — я уезжал неожиданно и не предупреждал полицию». И офицеру по безопасности, штандартенфюреру СС Гансу Раттенхуберу, и личному шоферу Эриху Кемпке было строжайше наказано никому, невзирая на ранги, не сообщать о том, «куда и когда я уезжаю, когда, куда и откуда возвращаюсь». Тем не менее Гитлер мог чувствовать себя в безопасности только в своей ставке, в сосновых борах Восточной Пруссии (теперь эти места польские), называвшейся Wolfschanze («Волчье логово») по его давней нацисткой партийной кличке Волк.
«Здесь, в «Вольфшанце», — признавался Гитлер собеседникам вечером 26 ноября 1942 года, — я чувствую себя узником этих бункеров, и моя душа заперта»[1159]. Потому, может быть, и сегодня, когда посещаешь эти развалины, в них иногда вдруг раздается зловещее эхо. Йодлю «Вольфшанце» казался чем-то вроде «монастыря и концлагеря». Ставку обслуживали две тысячи человек, и здесь Гитлер провел восемьсот из 2067 дней своей войны. Бетонные стены F?hrer-bunker, личного бункера фюрера, где Гитлер ходил взад-вперед и «вынашивал идеи», были толщиной шесть футов, и он был оборудован вентиляцией, электрическим обогревом, горячим и холодным водоснабжением, кондиционированием воздуха. В «Волчьем логове» имелись два аэродрома, электростанция, железнодорожная станция, гаражи, узел связи, сауны, кинозалы, кафе-кондитерские.
Через многие годы после войны Дёниц заявлял: «Успешное англо-американское вторжение в Нормандию в июле (sic) 1944 года стало следствием поражения нашего подводного флота, и теперь мы понимали, что у нас нет никаких шансов выиграть войну. Но что мы могли сделать?»[1160]. Не сверх меры лояльный Дёниц, конечно, а некоторые другие старшие офицеры в высшем германском командовании знали, что делать: избавиться от Гитлера. Латентная враждебность в отношениях между Гитлером и генералами присутствовала почти постоянно за исключением довольно краткого периода взаимного обожания, связанного с легкими победами начала войны. «Генштаб остается последней масонской ложей, которую я еще не ликвидировал», — сорвалось как-то с языка фюрера. В другой раз он выразился еще яснее: «Эти господа с малиновыми лампасами на штанах иногда кажутся мне еще более мерзкими, чем евреи»[1161]. Неудача под Москвой дала новую пищу для взаимных антипатий, а когда стало очевидно, что Германия терпит поражение, самые отважные из генералов решили, что пора действовать. О демократии никто и не думал, большинство заговорщиков хотели лишь убрать ефрейтора, некомпетентного и мешавшего договориться о мире, который, объективно говоря, только и мог уберечь Германию от советской оккупации.
И в четверг, 20 июля 1944 года, в 12.42 в одном из строений «Волчьего логова», где Гитлер проводил совещание, взорвалась двухфунтовая бомба, принесенная швабским аристократом, героем войны, полковником, графом Клаусом фон Штауффенбергом. Она находилась всего в шести футах от фюрера, внимательно изучавшего на карте данные воздушной разведки. Штауффенберг использовал британские взрыватели, не издававшие предательского шипения. Это было одно из семнадцати покушений на Гитлера, но не привело к нужному результату вследствие ряда случайных факторов: совещание было перенесено из бункера в наземное помещение; портфель с бомбой переставили под стол, положив его за массивную дубовую ножку; Штауффенберг успел зарядить не две, как планировалось, а только одну бомбу. «Свиньи!» — промелькнуло в голове фюрера. Можно сказать, что ему опять повезло, хотя не обошлось и без шока и мелких ранений: взрыв повредил ему барабанные перепонки, левый локоть, оставил не меньше сотни заноз в обоих бедрах, порезы на лбу и лице, распорол брюки, воспламенил волосы и часть одежды. «Поверьте мне, — говорил он потом за обедом секретарше Кристе Шредер, — для Германии это переломный момент. Теперь все пойдет по-другому. Я рад, что Schweinhunde (собачьи свиньи) сняли маски»[1162]. В тот же день в 14.30 Гитлер, Гиммлер, Кейтель, Геринг, Риббентроп и Борман встречали на железнодорожной станции Муссолини, фюрер приветствовал дуче левой рукой. Ефрейтор вдруг вспомнил, как однорукий полковник в спешке уходил из комнаты без желтого кожаного портфеля, обрывки которого были обнаружены среди руин. Его армейский адъютант, генерал Рудольф Шмундт получил тяжелые ожоги, ослеп и 1 октября умер от ран. «Не ждите от меня, что я буду осушать ваши слезы, — сказал Гитлер фрау Шмундт. — Вы должны утешать меня»[1163]. Помещение оперативного штаба, где взорвалась бомба, не сохранилось; на том месте поставлен мемориальный камень в память о Штауффенберге. (21 июля в час ночи его расстреляли, потом эсэсовцы откопали его останки, и где они теперь — неизвестно.)
Черчилль назвал заговорщиков «отважнейшими среди лучших». Но их было не так много, и в большинстве своем это были упертые националисты, а не демократы-идеалисты, какими их изображает Голливуд[1164]. 5764 человека были арестованы в 1944 году за соучастие в заговоре и, наверное, почти столько же — в 1945-м. Тем не менее реально участвовали в организации покушения не более ста человек, знавших, по крайней мере, о том, что именно готовится. Среди них были такие фигуры, как фельдмаршал фон Вицлебен, генерал Эрих Гёпнер, генерал Фридрих Ольбрихт, фельдмаршал Понтер фон Клюге[1165]. Выдумка то, что заговорщиков повесили на струнах от фортепьяно; их повесили на скотобойных крюках в берлинской тюрьме Плётцензее, а отснятый фильм отправили Гитлеру в «Вольфшанце», который он с наслаждением не раз смотрел.
Трудно сказать, кого еще представляли заговорщики, кроме самих себя. Идеи графа Хельмута фон Мольтке относительно послевоенной демократии касались только лишь выборов местных советов. Клаус фон Штауффенберг и Карл Гёрделер[1166] хотели возвратить Германию к границам 1939 года, включавшим демилитаризованные Рейнскую область и Судеты. (Штауффенберга при всем желании не назовешь демократом. Он презирал тех, кто доказывал, что «все люди равны», считал «естественной» иерархию, противился присягать «мелкому буржуа» Гитлеру и относился к нему с классовым пренебрежением. Находясь в Польше в 1939 году в роли штабного офицера, граф видел в поляках «сброд евреев и полукровок», с которым можно иметь дело только «при помощи кнута». Он даже венчался в стальном шлеме[1167].) И другие заговорщики, как, например, Ульрих фон Хассель[1168], признавали Германию только в имперских границах 1914 года, а в них оказывался и северо-запад Польши, из-за которой, собственно, и ввязались в войну Британия и Франция.
Сомнительны были и расчеты заговорщиков на мир с Британией: она уже не могла единолично принимать такие решения. Война велась альянсом Британии, России и Соединенных Штатов, президент Рузвельт еще в январе 1943 года выдвинул требование безоговорочной капитуляции Германии, и для Лондона было бы безумием пойти на переговоры с немцами за спиной союзников. Один из старших дипломатов в германском департаменте Форин оффиса, сэр Фрэнк Роберте, написал в автобиографии: «Если бы у Сталина создалось впечатление, будто мы контактируем с немецкими генералами, стремящимися уберечь Германию от России, то это могло бы побудить его попытаться снова договориться с Гитлером»[1169].
Британскую позицию некоторым образом выразил сэр Дарси Осборн[1170] в разговоре с папой Пием XII. Когда его святейшество сообщил о том, что группы Сопротивления в Германии «заявляют о своих намерениях или желаниях осуществить смену правительства», британец ответил: «Почему бы им не оставить все как есть?» В любом случае маловероятно, чтобы союзники могли оказать заговорщикам реальную помощь. В материально-техническом содействии не было особой необходимости, а моральная поддержка не принесла бы практической пользы. Любые обещания в отношении устройства Германии после Гитлера были бы условными и зависящими от обстоятельств; Британия уже познала пруссачество в 1914—1918 годах и вряд ли смогла бы поверить в какие-либо посулы насчет демократии. Для британцев прусский милитаризм был так же непривлекателен, как и нацизм, и они вряд ли могли отличить немецких национал-консерваторов от национал-социалистов. Не случайно Идеи сказал как-то, что «у заговорщиков имелись свои мотивы, но они явно не исходили из желания помочь нашему делу».
В этом ключе становится понятным и спонтанное заявление несменяемого заместителя министра иностранных дел сэра Алека Кадогана: «Как обычно, немецкая армия хочет, чтобы мы спасли ее от нацистского режима». Гёрделер, обещая устранить Гитлера в декабре 1938 года, попросил взамен Данциг, колониальные уступки и беспроцентный кредит в размере 500 миллионов фунтов стерлингов. Кадоган записал в дневнике иронически: «Мы поставляем товар, а Германия дает нам IOU»[1171].[1172] Министре ним согласился. Невиллу Чемберлену в Германии мерещились «гитлеровские якобиты», а лорд Галифакс жаловался: «Немцы хотят, чтобы мы делали для них их же революции».
Убийство Гитлера могло способствовать созданию идеалистической Dolchstosslegende (легенды о предательском ударе в спину) после завершения войны в 1945 году или в случае ее продолжения вермахтом. В 1918 году вина за поражение в Первой мировой войне возлагалась на домашних капиталистов, евреев, социалистов, аристократов и разного рода предателей. Так и новые мифологи могли доказывать, что клика аристократов, либералов, космополитов и христиан, действовавшая в сговоре с британской разведкой, убила Гитлера в то время, когда он уже был готов применить секретное оружие, которое уничтожило бы армии союзников. Можно не сомневаться в том, что подобная легенда многие годы служила бы поводом для возрождения реваншизма.
Союзникам необходимо было выиграть войну. Но, с другой стороны, ее должен был проиграть безусловно и персонально сам Гитлер. Его самоубийству в бункере следовало вписать последнюю страницу в страшную историю нацизма, с тем чтобы открылась первая глава в истории новой, благочестивой и миролюбивой, Германии[1173]. Если бы генералы все-таки убили Гитлера в 1944 году — с британской помощью или без оной — и если бы таким образом был достигнут компромиссный мир, то современные немцы и сегодня задавались бы вопросом: а не могли фюрер выиграть войну? Всегда нашлись бы ворчуны, заявляя, что фюреру не дали совершить очередной искусный маневр, делать которые он был большой мастак. И еще: если бы союзники не оккупировали Германию по просьбе правительства, сформированного после Гитлера, в рамках мирного урегулирования, то неизвестно, вскрылись бы и стали бы достоянием гласности все факты о холокосте.
Можно сомневаться и в том, что убийство Гитлера летом 1944 года могло ускорить завершение войны. Как писал историк Петер Хоффман, «Геринг объединил бы всю нацию, апеллируя к volkisch и национал-социалистическим идеалам и поклявшись следовать заветам фюрера и удвоить силы для того, чтобы сокрушить врагов». Если бы место фюрера занял Геринг — или скорее всего Гиммлер, контролировавший СС, — и не сделал тех стратегических ошибок, которые допустил Гитлер в последние месяцы войны, то нацистская Германия могла еще продолжать сражения. До июня 1944 года Германия нанесла союзникам гораздо более значительный урон. Мир, достигнутый в результате переговоров, избавил бы немцев от новых жертв, спас бы миллионы жизней в Европе и ускорил бы завершение войны с Японией на Дальнем Востоке, хотя и позволил бы немцам выйти сухими из воды. Но перемирие, достигнутое на основе ложного допущения, будто война была развязана и велась по воле одного человека, а не при одобрении и поддержке немецкого народа, вряд ли привело бы к установлению в Европе столь длительного и прочного мира, в условиях которого мы сегодня живем.