Глава III. «Составляют, так сказать, одного человека»

Ситуация, сложившаяся в Южном обществе в последние месяцы его существования, неоднократно описывалась историками. Исследователи отмечали, что лидирующее положение Пестеля в Южном обществе оспорил Сергей Муравьев-Апостол, руководитель Васильковской управы. И это вызвало «кризис» в руководстве тайной организацией.

Так, М. В. Нечкина утверждала, что споры в среде южных заговорщиков были вызваны расхождениями программного характера и что в лице Сергея Муравьева конституционно-монархическое Северное общество имело собственного «агента» «на беспокойном Юге». Развивая идеи Нечкиной, С. М. Файерштейн писал о том, что в результате сепаратных действий Васильковской управы Южное общество превратилось «в филиал умеренной в своих притязаниях Северной думы».

Согласиться с подобными утверждениями сложно: у историков нет данных об «агентурной» работе Муравьева-Апостола в пользу Севера, о том, что «Русской Правде» Пестеля он предпочитал «умеренную» «Конституцию» Никиты Муравьева. Однако невозможно принять и точку зрения И. В. Пороха, считавшего, что «кризиса» в Южном обществе вообще не было, и что факты говорят о «согласованности действий главных руководителей тайной организации»[167].

«Кризис» в Южном обществе, конечно, был. Но возник он отнюдь не из-за идеологических разногласий заговорщиков.

* * *

О Сергее Муравьеве-Апостоле, возглавившем в конце 1825 года восстание Черниговского полка, никто и никогда не говорил плохо. Исключая правительственную переписку о восстании Черниговского полка, где Муравьева официально именуют «злодеем», «гнусным мятежником» и «главарем злоумышленной шайки», ни одно из документальных свидетельств того времени не ставит под сомнение личную честь вождя южного восстания, его мужество и бескорыстие.

Аристократ, сын сенатора и потомок гетмана Украины, Сергей Муравьев, вместе со старшим братом Матвеем учился, как известно, в Париже, в частном закрытом пансионе. Романтический ореол окружает его с самых первых лет жизни. Современник вспоминает: император Франции посетил однажды этот пансион и, «войдя в тот же класс, где сидел Муравьев, спросил: кто этот мальчик? И когда ему отвечали, что он русский, то Наполеон сказал: “Я побился бы об заклад, что это мой сын, потому что он так похож на меня”»[168]. Вернувшись из Парижа в Петербург, он – в 13-летнем возрасте – поступил на военную службу, стал учиться в Институте Корпуса инженеров путей сообщения.

До 13 лет Сергей Муравьев не знал русского языка, а в 15 уже воевал против своих вчерашних учителей. Закончив войну 17-летним штабс-капитаном, он имел три боевых ордена и наградную золотую шпагу. Восстание Черниговского полка – логическое завершение его жизненного пути, и с этим соглашалось большинство писавших о Муравьеве историков. В 1816 году он стал одним из основателей Союза спасения. И согласно устоявшемуся в исторической науке мнению все прожитые им потом 10 лет жизни (исключая лишь полугодовой период следствия и суда) он готовил себя к гражданскому подвигу во имя России.

Практически в каждом из следственных дел петербургских заговорщиков можно найти упоминание о Муравьеве. Мало кто из вступивших в тайное общество в последние пять лет его существования знал подполковника лично, но слышали о нем и за глаза уважали его почти все. И не случайно ни разу в жизни не видевший Муравьева-Апостола Рылеев именно с ним пытался связаться накануне 14 декабря, а после неудачи хотел сообщить ему, «что нам изменили Трубецкой и Якубович»[169].

Отзывы современников о Сергее Муравьеве-Апостоле положительны независимо от того, как тот или иной современник относился к декабристам.

«Одаренный необыкновенным умом… он был в своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд», – так характеризовал Сергея Муравьева сам император Николай I[170]. В показаниях же арестованных заговорщиков можно встретить, например, такие слова: «Я с Муравьевым знаком действительно, уважая его добродетель. Он не был бесчестен, он не помрачил своего достоинства ни трусостью, ни подлостью; просвещен, любим всеми. За благородные его качества я почитал его и старался с ним быть знакомым. И если теперь посему и страдаю, сие страдание мне отрадно, ибо страдаю с другом человечества, который для общего блага не щадил не только своего имущества, но даже жизни»[171].

Знаменитый отзыв о васильковском руководителе принадлежит Льву Толстому, назвавшему декабриста «одним из лучших людей того, да и всякого времени»[172]. Г. И. Чулков утверждал: Муравьев был «Орфеем среди декабристов. Вся его жизнь была похожа на песню»[173].

Историк М. Ф. Шугуров в работе, посвященной поднятому Муравьевым-Апостолом восстанию Черниговского полка, писал о некой «тайне обаятельного действия» личности подполковника на людей[174]. По словам же другого историка, П. Е. Щеголева, во всех свидетельствах современников о руководителе Васильковской управы «его личность является в необыкновенно притягательном освещении»[175].

Отзывы, подобные этим, нетрудно найти и в более поздних работах. Полностью под влиянием «тайны обаятельного действия» личности С. И. Муравьева-Апостола, своеобразной «муравьевской легенды» написана известная книга Н. Я. Эйдельмана «Апостол Сергей»[176]. И это вполне объяснимо: читая высказывания современников и потомков о Муравьеве-Апостоле, трудно этой «тайне» не подчиниться.

Между тем, Сергей Муравьев признавался на следствии: «Со времени вступления моего в общество, даже до начала 1822-го года… я был самый недеятельный, а следственно, малозначащий член, не всегда бывал на назначенных собраниях, мало входил в дела, соглашался с большинством голосов и во все время не сделал ни одного приема»[177]. Декабриста Муравьева-Апостола, «главаря злоумышленной шайки», просто не было бы, если бы в 1820 году не случились беспорядки в лейб-гвардии Семеновском полку. 24-летний штабс-капитан Сергей Муравьев-Апостол командовал одной из семеновских рот.

Вечером 16 октября солдаты 1-й гренадерской – «государевой» – роты полка, недовольные жестоким полковым командиром полковником Федором Шварцем, самовольно собрались вместе и потребовали его смены. Их примеру последовали другие роты. Начальство Гвардейского корпуса пыталось уговорить солдат отказаться от их требований, но тщетно. 18 октября весь полк оказался под арестом.

Неделю спустя в казармах лейб-гвардии Преображенского полка нашли анонимные прокламации, призывавшие преображенцев последовать примеру семеновцев, восстать, взять «под крепкую стражу» царя и дворян, после чего «между собою выбрать по регулу надлежащий комплект начальников из своего брата солдата и поклясться умереть за спасение оных»[178]. Впрочем, прокламации были вовремя обнаружены властями.

Волнения семеновцев вызвали в обществе всевозможные толки и слухи (вплоть до «явления в Киеве святых в образе Семеновской гвардии солдат с ружьями, которые-де в руках держат письмо государю, держат крепко и никому-де, кроме него, не отдают»[179]), а в государственных структурах – смятение и ужас. Дежурный генерал Главного штаба Арсений Закревский в январе 1821 года писал своему патрону князю Петру Волконскому: «Множество есть таких неблагонамеренных и вредных людей, которые стараются увеличивать дурные вести. В нынешнее время расположены к сему в высшей степени все умы и все сословия, и потому судите сами, чего ожидать можно при малейшем со стороны правительства послаблении»[180].

Адъютант генерал-губернатора Петербурга графа Милорадовича Федор Глинка вспоминал пять лет спустя: «Мы тогда жили точно на бивуаках: все меры для охранности города были взяты. Через каждые 1/2 часа (сквозь всю ночь) являлись квартальные, чрез каждый час частные пристава привозили донесения изустные и письменные. Раза два в ночь приезжал Горголи (петербургский полицмейстер. – О.К.), отправляли курьеров; беспрестанно рассылали жандармов, и тревога была страшная»[181]. Подобные настроения объяснялись прежде всего отсутствием царя в столице и неясностью его реакции на произошедшие события.

Тайная полиция начала слежку за всеми: купцами, мещанами, крестьянами «на заработках», строителями Исаакиевского собора, солдатами, офицерами, литераторами, даже за испанским послом. Петербургский и Московский почтамты вели тотальную перлюстрацию писем[182].

Конечно, велик соблазн увидеть в этой «истории» следствие деятельности будущего дерзкого мятежника. Однако документы такого вывода сделать не позволяют: в «возмущении» семеновцев Муравьев-Апостол, как и большинство других офицеров полка, не был виноват. Более того, он сделал все от него зависящее, чтобы удержать свою роту от присоединения к «бунтовщикам». Но удержать солдат ему не удалось.

Но несмотря на явную невиновность Муравьева-Апостола, «семеновская история» сломала его военную карьеру. По итогам разбирательства император приказал перевести всех офицеров полка из гвардии в армию. Правда, при этом они получили положенное при таком переводе повышение на два чина – но все равно считались штрафными. Они были лишены права на отставку и отпуск, их, вплоть до личного распоряжения Александра I, запрещалось повышать в чинах.

Окруженный романтическим ореолом несправедливо обиженного властью человека, в конце 1820 года подполковник Муравьев-Апостол появился в армии: сначала в Полтавском, а потом в Черниговском пехотном полку. Спустя год поле перевода, в январе 1822 года, он встретился с Пестелем. О том, что было дальше, он рассказал следователям: «Я сошелся в первый раз по переводе моем в армию с Пестелем в Киеве… с 1822-го года и до последнего времени имел деятельнейшее участие во все[х] дела[х] общества».

Документы свидетельствуют: Сергей Муравьев-Апостол оказался ярким харизматическим лидером, умевшим очаровывать людей и силой собственного властного обаяния вести их за собой. Причем сам он хорошо понимал эту свою способность, без сомнения причисляя себя к «энергичным вождям», чья «железная воля» – залог победы революции. Свою власть над людьми Муравьев – не без некоторой бравады – демонстрировал товарищам по заговору.

Так, в середине ноября 1825 года в Васильков приехал эмиссар Пестеля поручик Николай Крюков. Время было тревожное: только что умер император Александр I, но событие это еще не было предано огласке. Главнокомандующий 2-й армией П. Х. Витгенштейн и начальник штаба П. Д. Киселев, пытаясь сохранить конфиденциальность информации, предпринимали тайные поездки и секретные совещания. Сторонники Пестеля в армейском штабе в Тульчине решили, что «общество открыто». И Пестель через Крюкова просил Муравьева переждать тревожное время, предупреждал, «дабы по случаю тогдашних обстоятельств он не начал бы неосторожно».

В ответ Муравьев вывел Крюкова «пред какую-то команду и спросил: “Ребята! Пойдете за мной, куда ни захочу?” – “Куда угодно, Ваше высокоблагородие”».

По свидетельству же ближайшего друга Муравьева, сопредседателя Васильковской управы Михаила Бестужева-Рюмина, «солдат он не приготовлял, он заранее был уверен в их преданности»[183].

* * *

Пестель на следствии отмечал: Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин «составляют, так сказать, одного человека». Но оценки современниками личности Бестужева-Рюмина разительным образом отличались от их оценок личности Сергея Муравьева. Самый молодой из пяти казненных в 1826 году лидеров заговора, Бестужев-Рюмин, подобно Пестелю, чаще всего вызывал у своих знакомых отрицательные эмоции.

Весьма нелицеприятно характеризовал Бестужева на следствии генерал-майор Михаил Орлов: «Бестужев с самого начала так много наделал вздору и непристойностей, что его к себе никто не принимает».

Не пощадил казненного товарища по Южному обществу и Николай Басаргин, почти тридцать лет спустя написавший, что сердце у Бестужева-Рюмина «было превосходное, но голова не совсем в порядке». В мемуарах же Ивана Якушкина Бестужев-Рюмин и вовсе характеризуется как «взбалмошный и совершенно бестолковый мальчик», «странное существо», причем, по мнению мемуариста, «в нем беспрестанно появлялось что-то похожее на недоумка».

Обстоятельства, при которых возникла дружба «недоумка» с «одним из лучших людей того, да и всякого времени», нам практически не известны. Сами друзья-заговорщики предпочитали на следствии не распространяться на эту тему, и в результате до нас дошло лишь одно смутное показание Бестужева: «Муравьев мне показал участие, и мы подружились. Услуги, кои он мне в разное время оказывал, сделали нашу связь теснее».

Пылкость взаимоотношений Муравьева и Бестужева подчас вызывала удивление и у современников, и у позднейших исследователей. Так, например, тот же Орлов характеризовал эти отношения таким жестоким образом, что историки до сих пор еще не решаются пользоваться этой характеристикой в своих исследованиях: «Около Киева жили Сергей Муравьев и Бестужев, странная чета, которая целый год хвалила друг друга наедине»[184].

«Сентиментальной и немного истерической взаимной привязанностью двух офицеров, похожей на роман», считал отношения Муравьева и Бестужева историк Г. И. Чулков. И даже Н. Я. Эйдельман удивлялся, анализируя «непонятную дружбу» «видавшего виды подполковника с зеленым прапорщиком»[185].

Между тем, ничего «странного» и «непонятного» в этой дружбе нет. Во-первых, Муравьев и Бестужев были не только друзьями, но и родственниками. Мать Бестужева-Рюмина, Екатерина Васильевна, урожденная Грушецкая, состояла в кровном родстве с Прасковьей Васильевной Грушецкой, мачехой декабристов Муравьевых-Апостолов[186]. Скорее всего, познакомились будущие декабристы еще в юности.

Во-вторых, не совсем правы те современники и историки, которые рассуждают о большой разнице в возрасте между Муравьевым и Бестужевым. Разница между ними – всего четыре года. Правда, Муравьев был участником Отечественной войны и заграничных походов и имел военный опыт, которым не обладал Бестужев.

Образовательный уровень обоих тоже был примерно равным: Бестужев, хотя не учился за границей и в корпусе, получил блестящее домашнее образование, затем экстерном сдал экзамены в двух учебных заведениях: Московском университете и Пажеском корпусе. И, наконец, было много общего в их характерах: у обоих за внешней «сентиментальностью», «энтузиазмом» и «экзальтацией» скрывались железная воля и решительность.

Естественно, что сближению двух офицеров способствовали общие «несчастья»: как и Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин служил в Семеновском полку – и после «истории» 1820 года тоже был выслан на юг, в армейский Полтавский полк.

Однако в делах тайного общества Муравьев и Бестужев-Рюмин отнюдь не «составляли одного человека». Между друзьями существовали политические разногласия: Муравьев, например, не одобрял радикализма своего друга по вопросу о судьбе «императорской фамилии». Еще в январе 1823 году Бестужев, вняв убеждению Пестеля, дал согласие на «убиение» императора, Муравьев же долго противился этому.

Не нравилась Муравьеву и бестужевская категоричность при решении вопроса о судьбе цесаревича Константина. Когда Бестужев-Рюмин, исполняя отданный «именем Директории» приказ Пестеля, стал требовать от поляков «немедленного истребления цесаревича», Муравьев заметил своему другу: «Зачем хочешь ты взять на себя преступления другого народа, не довольно ли уже того, что мы вынуждены были согласиться на смерть императора?»

Молодой заговорщик прекрасно знал как о конфликте Пестеля с Трубецким, так и о сложностях в отношениях Пестеля и Муравьева-Апостола. «В Тульчине подчеркнуто рассматривали нас скорее как союзников Общества, нежели как составную его часть», – утверждал он на следствии. Однако вопрос о роли самого Бестужева в этом кризисе никогда историками не ставился, предполагалось, что он безусловно поддерживал своего друга в споре с Пестелем.

Судя же по документам, позиция Бестужева-Рюмина была гораздо сложнее.

Показания Бестужева-Рюмина содержат несколько метких характеристик личности и дел председателя Директории. Самая известная из них – в его показании от 27 января 1826 года: «Пестель был уважаем в обществе за необыкновенные способности, но недостаток чувствительности в нем был причиною, что его не любили. Чрезмерная недоверчивость его всех отталкивала, ибо нельзя было надеяться, что связь с ним будет продолжительна. Все приводило его в сомнение; и через это он делал множество ошибок. Людей он мало знал. Стараясь его распознать, я уверился в истине, что есть вещи, которые можно лишь понять сердцем, но кои остаются вечною загадкою для самого проницательного ума».

Эта цитата позволяет сделать вывод: Бестужев действительно хорошо «распознал» лидера южан. В отличие от многих не слишком проницательных современников, он не обвиняет Пестеля в бонапартизме. Он говорит о другом: доверчивый романтический век диктует человеку соответствующую линию, манеру поведения. Человеку недостаточно «чувствительному», недоверчивому скептику невозможно рассчитывать на благоприятное мнение о себе. Однако, как свидетельствуют бестужевские показания, сам относился к Пестелю не так, как «все».

1823, 1824 и 1825 годы – время постоянных контактов Бестужева и Пестеля. Именно на Бестужева-Рюмина была возложена ответственная роль связного между Васильковской управой и Директорией. Взаимная неприязнь Пестеля и Муравьева была известна «всему обществу», Муравьев свое негативное отношение к южному директору даже не пытался скрывать. И во многом благодаря позиции Бестужева между ними не произошло окончательного разрыва.

Характеризуя же поведение в заговоре Сергея Муравьева, Бестужев показывал, что «чистота сердца» и бескорыстие его друга «были признаны всеми его знакомыми и самим Пестелем (курсив мой. – О.К.)». При этом он отмечал, что своими «отношениями» с Пестелем погубил Муравьева-Апостола: «как характера он не деятельного и всегда имел отвращение от жестокостей, то Пестель часто меня просил то на то, то на другое его уговорить».

Из показаний Бестужева-Рюмина не видно, что он был в чем-то не согласен с «Русской Правдой». Содержание «Русской Правды» он знал хорошо и довольно точно излагал на следствии. Введение в России конституционной республики, отмена крепостного права, десятилетняя диктатура Временного верховного правления – все эти крайне радикальные для той эпохи положения Бестужев-Рюмин в целом одобрял[187].

Как и Пестель, Бестужев полагал, что далеко не все современники готовы разделить подобные взгляды. Людей надо убеждать, а для убеждения хороши все средства, даже и не вполне честные. Судя по ходу и итогам его организаторской деятельности в заговоре, эту истину он усвоил неплохо.

В тайной организации Бестужев был известен как непревзойденный оратор. Многие «южане» на следствии вспоминали его выступления на различных совещаниях заговорщиков; существовали и письменные варианты этих «речей» – так называл свои выступления сам Бестужев-Рюмин. «Пламенным оратором», который «имел агитаторские способности, чувствовал их в себе и любил говорить», называла Бестужева-Рюмина М. В. Нечкина[188]. О «неистовой страсти», которой были пронизаны «речи», писал Н. Я. Эйдельман[189]. М. К. Азадовский даже утверждал, что они должны «занять свое место в истории русской литературы»[190].

Именно ораторские способности помогли в 1823 году молодому заговорщику провести переговоры о совместных действиях Южного и Польского патриотического обществ.

Собственно, платформа для объединения обществ была. Согласно «Русской Правде» Польша в случае победы русской революции получала независимость, а независимость поляки считали главной целью своего заговора. «Итак, по правилу народности (иначе говоря, согласно праву наций на самоопределение. – О.К.) должна Россия даровать Польше независимое существование», – гласил программный документ Южного общества.

Но одно дело – теоретические рассуждения о «правиле народности», а совершенно другое – решимость действовать практически. Руководители заговора на юге, заслушав доклад Бестужева-Рюмина, согласились на переговоры с поляками. Но решать вопрос о предоставлении Польше независимости, согласившись на отторжение от России немалых территорий, они еще не были готовы. «Его предложение было даже поводом некоторого негодования между сочленов», – показывал на следствии Волконский. А генерал Орлов, судя по его показаниям, узнав о переговорах, сказал Бестужеву: «Вы сделали вздор и разрушили последнюю нить нашего знакомства. Вы не русский; прощайте»[191].

Бестужева-Рюмина это не остановило. Похоже, он считал, что независимость Польши – не слишком высокая цена помощи поляков при подготовке и проведении русской революции. В сентябре 1823 года он совершает «вояж в Вильно», где, по показаниям Матвея Муравьева-Апостола, «должен был снестись с одним посланным от польского общества»[192]. География последующих переговоров Бестужева-Рюмина с поляками прослеживается по показаниям Волконского: кроме Вильно – «Киев, Житомир, Васильков и Ржищев».

Сам Бестужев-Рюмин свидетельствовал, что в переговорах с поляками Сергей Муравьев практически не участвовал, «ни во что почти не входил»[193]. Показания эти вполне достоверны. Согласно анализируемым Л. А. Медведской архивным источникам Муравьев действительно редко присутствовал на совещаниях с поляками и довольствовался ролью наблюдателя. По показаниям польского заговорщика, подполковника Северина Крыжановского, «Муравьев говорил мало, и хотя я всегда обращал речь к Муравьеву, но Бестужев не давал ему отвечать, а только сам все говорил».

Бестужев-Рюмин подтверждал слова поляка: «Муравьев виделся с Крыжановским в то же время, как и я. Но в дела ни с ним, ни с Городецким (другой эмиссар Польского патриотического общества. – О.К.) не вмешивался». Естественно, если бы Муравьев стремился активно участвовать в дискуссии, Бестужев-Рюмин вряд ли мог «не дать» ему это сделать.

Роль Бестужева в переговорах с поляками оценила и Следственная комиссия: ему ставилось в вину «составление умысла» «на отторжения областей от империи», в то время как Сергей Муравьев оказывался виновен лишь в «участии» в этом умысле[194].

Переговоры с Польским патриотическим обществом проходили успешно. Бестужев предложил полякам заключить устный договор, текст которого он представил для окончательного утверждения в Директорию[195]. Согласно этому договору Польше предоставлялась независимость, при этом поляки могли «рассчитывать на Гродненскую губернию, часть Виленской, Минской и Волынской». Кроме того, русские заговорщики брали на себя обязанность «стараться уничтожить вражду, которая существует между двумя нациями».

Поляки же, в свою очередь, обязаны были признать свою подчиненность южной Директории, начать восстание в Польше одновременно с восстанием русских, помешать великому князю Константину вернуться в Россию, блокировать расквартированные на территории Польши русские войска, не давая им выступить. Польское патриотическое общество обязывалось предоставить русским заговорщикам сведения о европейских тайных обществах, а также после победы революции «признать республиканский порядок»[196].

За успехи в переговорах с поляками Юшневский выразил Бестужеву-Рюмину благодарность.

* * *

Конечно, Бестужев-Рюмин был достаточно молод. Вполне естественно, что его путь конспиратора был тернист, на этом пути он делал много непростительных ошибок. Ошибки он делал и при переговорах с поляками.

Так, известно, что в конце 1824 года он – с ведома Сергея Муравьева и в обход всех правил конспирации – написал письмо польским заговорщикам. В письме содержалась просьба устранить в случае начала русской революции цесаревича Константина Павловича. Письмо Бестужев отдал Волконскому – для передачи полякам.

Охраняя «собственную безопасность» заговора, Волконский письмо взял, но к адресатам оно не попало. «Сие письмо было мною взято, но с тем, чтобы его не вручать», – показывал Волконский. «Князь Волконский, прочитав сию бумагу и посоветовавшись с Василием Давыдовым, на место того, чтобы отдать сию бумагу… представил оную Директории Южного края. Директория истребила сию бумагу, прекратила сношения Бестужева с поляками и передала таковые мне и князю Волконскому», – утверждал на следствии Пестель[197].

В 1825 году, скорее всего, именно по вине Бестужева-Рюмина были прерваны «сношения» между Васильковым и Каменкой. Согласно опубликованному в 1926 Б. Л. Модзалевским письму Бестужева-Рюмина к своему родственнику, С. М. Мартынову, отец декабриста запретил ему жениться на племяннице декабриста Давыдова Екатерине.

Сейчас, видимо, уже не удастся точно установить, кто была эта «Catherine», о которой Бестужев писал Мартынову. У Давыдова было две племянницы с такими именами: Екатерина Александровна Давыдова и Екатерина Андреевна Бороздина[198]. Ясно одно: исполнив волю отца и отказавшись от женитьбы, Бестужев тем самым скомпрометировал ни в чем не виноватую молодую девушку.

Именно на это время – 1824 год – как раз и приходится ссора руководителя Каменской управы с Муравьевым и Бестужевым. «Известно всем, что мы с ним (Сергеем Муравьевым-Апостолом. – О.К.) разошлись неприятно, по особенным обстоятельствам», – показывал на следствии Василий Давыдов. «Я же более году не имел никаких сношений с Давыдовым»[199], – вторил ему Сергей Муравьев.

Однако к чести Бестужева-Рюмина следует отметить, что несмотря на все допущенные ошибки, результаты его организационной деятельности в Южном обществе оказываются не намного меньше, чем результаты деятельности Пестеля. Кроме того, именно осторожный Пестель принял в общество главного предателя – капитана Аркадия Майбороду. Не обошлась без «своих» предателей и Каменская управа. Однако ни один доносчик не проник в общество по вине Бестужева-Рюмина. Видимо, он действительно лучше умел «распознавать» людей, чем тульчинские и каменские руководители.

Стоит отметить, что в начале 1825 года переговоры с поляками взялся вести сам Пестель. Причем, по его собственным показаниям, согласованный Бестужевым текст договора был отвергнут. С польскими эмиссарами Пестель обращался не так, как Бестужев. «Во всех сношениях с ними, – показывал Пестель на следствии, – было за правило принято поставить себя к ним в таковое отношение, что мы в них ни малейше не нуждаемся, но что они в нас нужду имеют, что мы без них обойтиться можем, но они без нас успеть не могут; и потому никаких условий не предписывали они нам, а напротив того – показывали готовность на все наши требования согласиться, лишь бы мы согласились на независимость Польши»[200]. Вопрос о территориальных уступках полякам Пестель старался вообще не поднимать на переговорах.

Результат был тоже другим. Вмешательство председателя Директории погубило все дело. Поляков оскорбил тон русского заговорщика, которому еще самому предстояло доказать свое право на решение вопросов польской независимости. Начавшись в январе 1825 года, официальные переговоры Пестеля с Польским патриотическим обществом тогда же и были прерваны, хотя, конечно, неофициальные контакты продолжались.

Анализируя деятельность Бестужева-Рюмина в заговоре, С. Н. Чернов справедливо увидел в юном офицере «элементы большого политического человека – правда, так и не успевшего развернуться во весь свой потенциальный рост, с очень ясно проступающими чертами восторженного энтузиаста и упорного, на большой масштаб, организатора»[201].

* * *

Еще одним эпизодом деятельности Васильковской управы, связанным с именем Бестужева-Рюмина, стало присоединение к Южному обществу Общества соединенных славян.

О «славянах» и уставе их организации рассказал Бестужеву и Муравьеву капитан Пензенского пехотного полка Алексей Тютчев, бывший семеновец. «Я просил Тютчева, – показывал на следствии Сергей Муравьев, – стараться достать сей устав, что он действительно через несколько дней и исполнил».

Правда, как и при переговорах с поляками, от непосредственных переговоров со «славянами» Муравьев опять-таки самоустранился. На этот раз – вовсе. «Сношения между нашим и Славянским обществами, – показывал Муравьев, – были препоручены Бестужеву, сам же я с непосредственно с оными не сносился»[202]. Бестужева «славяне» считали инициатором объединения, именно он – председатель всех «объединительных» совещаний.

Переговоры со «славянами» оказались весьма трудными. Слишком серьезными были различия в понимании конечных целей и задач заговора, на что указывает известное исследование С. С. Ланды «Дух революционных преобразований»[203]. «Южан» не увлекала идея славянского единства, «славяне» же были далеки от идеи немедленной военной революции. Тем не менее, Бестужев-Рюмин заставил «славян» (как до того – поляков) прислушаться к своему мнению.

Его «речи», воспроизведенные на следствии и им самим, и участниками Славянского общества, заставляют признать в нем незаурядного оратора-профессионала.

Бестужев, судя по документам, не доверял импровизациям: почти все выступления сначала записывал, редактировал и только потом произносил – в полном соответствии с правилами риторики. Его домашним учителем был А. Ф. Мерзляков, литератор и филолог, друг В. А. Жуковского, получивший в 1804 году в Московском университете кафедру «российского красноречия и поэзии»[204]. Мерзляков был автором и популярного учебника красноречия – «Краткой риторики, или Правил, относящихся ко всем родам сочинений прозаических». К 1820-м годам учебник этот выдержал несколько изданий.

«Слово, речь в тесном смысле означает рассуждение, составленное по правилам искусства и назначенное к изустному произношению. Сие рассуждение заключает в себе одну какую-нибудь мысль, которая объясняется или доказывается для убеждения слушателей», – внушал Мерзляков своим воспитанникам. Главной же мыслью для Бестужева-Рюмина была идея присоединения «славян» к Южному обществу, к ней он и сводил все «речи».

Мерзляков, следуя риторической традиции, учил, что оратор должен «действовать не на один только разум человека, но на все его душевные силы», причем сначала следует «привязать к себе все его внимание»[205]. Именно так, приковывая к себе внимание слушателя, удивляя его, Бестужев-Рюмин начинал переговоры.

Как правило, первая реакция собеседника была отрицательной. Экзальтированность, горячность и при этом обтекаемость бестужевских формулировок способны были скорее оттолкнуть, чем приблизить к себе слушателя. Согласно «Запискам» Горбачевского Бестужев при первой встрече произвел и на «славян» неблагоприятное впечатление[206]. Это подтверждается и показаниями «славян» на следствии. Однако в обоих случаях заговорщик сумел заинтересовать своих слушателей, поставленная цель была достигнута.

Согласно тому же Мерзлякову, после того, как эта первая цель достигнута, следует пускать в ход систему аргументов и доводов, помня, что «убеждение рассудка» служит оратору средством достижения другой цели – «сильнейшего воспламенения страстей»: только так, «воспламеняя страсти», можно «действовать на волю»[207].

Бестужев-Рюмин точно следовал риторическим правилам. При этом «разжечь страсти» было не так уж и сложно. Молодые армейские заговорщики, не успевшие повоевать, мечтали о «своем Тулоне», хотели заслужить благодарность своего отечества и горели жаждой немедленного действия.

Именно поэтому «славянам» сразу же было предложено стать знаменитыми. По словам прапорщика «славянина» В. Бесчасного, уже на первом заседании Бестужев говорил, что «довольно уже страдали» и «стыдно терпеть угнетение», что «все благомыслящие люди решились свергнуть с себя иго», ведь «все унижены и презрены слишком – а в особенности офицеры». А значит, «благородство должно одушевлять каждого к исполнению великого предприятия – освобождению несчастного своего отечества». В итоге – «слава для избавителей в позднейшем потомстве», «вечная благодарность отечества».

Этот довод повторялся на каждом из собраний. «Великое дело совершится, и нас провозгласят героями века», – убеждал Бестужев «славян».

Для того чтобы стяжать славу, одних слов недостаточно. Необходимо было немедленно перейти к делу. Цель же Славянского общества, объединение всех славянских племен в единую федерацию, оставалась весьма отдаленной. «Ваша цель, – доказывал Бестужев-Рюмин, – очень многосложна, а потому едва ли можно достигнуть ее когда-нибудь».

«Южане» предлагали «славянам» другую цель, достижимую – установление в России республики и освобождение народа от «угнетения». Для этого нужно не так уж и много: произвести военную революцию и убить императора. «Поэтому, если хотят променять цель невозможную на истинно для России полезную, то они должны присоединиться к нашему обществу», – объяснял подпоручик.

Изучая объединительные «речи» Бестужева-Рюмина, нетрудно убедиться, что практически все они построены на, мягко говоря, недостоверной информации. Так, например, он сообщил «славянам», что «для исполнения сего предприятия в 1816 году писана была конституция и очень хорошо обдумана, которую князь Трубецкой возил за границу для одобрения к известнейшим публицистам» – «великим умам» эпохи.

Как известно, в 1816 году в обществе еще не было никакой «конституции», да и через девять лет далеко не все заговорщики были едины в своих конституционных устремлениях. Конечно же, князь Трубецкой «конституцию» за границу не возил и везти не собирался, соответственно, и никакого одобрения у «известнейших публицистов» она не получала.

«Дабы присоединить их (“славян”. – О.К.) к нашему обществу, нужно было им представить, что у нас все обдумано и готово. Ежели бы я им сказал, что конституция написана одним из членов, то “славяне”, никогда об уме Пестеля не слыхавшие, усумнились бы в доброте его сочинения. Назвал же я “славянам” Трубецкого, а не другого, потому что из членов он один возвратился из чужих краев; что живши в Киеве, куда “славяне” могли прислать депутата, Трубецкой мог бы подтвердить говоренное мною, и что, быв человек зрелых лет и полковничьего чина, он бы вселил более почтения и доверенности, нежели 23-летний подпоручик», – показывал Бестужев-Рюмин на следствии[208].

«Славянам» было рассказано и об огромных военных силах, которыми располагает Южное общество. Дабы убедить их, Бестужев – с помощью Муравьева-Апостола – устроил общее собрание «славян» и Васильковской управы. «Славяне» «застали у Муравьева и Бестужева блестящее общество видных военных, перед которыми им пришлось бы стоять навытяжку на каком-нибудь параде или при случайном разговоре», отмечает М. В. Нечкина[209]. Присутствие на собрании полковых командиров, членов Васильковской управы, и нескольких штаб-офицеров должно было произвести и, конечно, произвело на «славян» должное впечатление.

Аргументация Бестужева-Рюмина в беседах со «славянами» дает возможность судить о его методах на переговорах с польскими эмиссарами. Полякам, как уже отмечалось выше, было объявлено, что «в просвещенный век, в который мы живем», вражда наций – анахронизм, «интересы всех народов одни и те же», а «закоренелая ненависть присуща только варварским временам». В беседах же со «славянами» Бестужев использовал совсем иной аргумент: «Надобно больше думать о своих соотечественниках, чем об иноземцах». Россия противопоставлялась иным странам: «Мы, русские (курсив мой. – О.К.), должны иметь единственно в предмете на твердых постановлениях основать свободу в отечественном крае». А после присоединения Общества соединенных славян к Южному обществу Бестужев-Рюмин и вовсе запретил «славянам» общаться с поляками[210].

Правда, порою Бестужев действовал методом проб и ошибок. Ошибки случались тогда, когда заговорщик отступал от теории своего учителя и пытался апеллировать не к чувствам, а к разуму собеседников. На одном из совещаний он, например, попытался развить мысль о материальных выгодах, которые участники революции могут получить после ее победы. М. В. Нечкина обращает особое внимание на свидетельство одного из участников этого совещания, утверждавшего, что Бестужев-Рюмин, «со слезами в глазах, указывая на свои подпоручьи погоны, повторял, что «не в таких будем, а в генеральских». По мнению Нечкиной, «славяне» были возмущены столь явным меркантилизмом васильковского лидера, Бестужеву с трудом удалось отвлечь их внимание от инцидента[211].

Было ли так, нет ли – трудно сказать. Если и было, если «славяне» в самом деле искренне возмутились, это – одна из немногих ораторских неудач Бестужева на переговорах. В любом случае – «речи» убедили «славян». Немедленные активные действия, исполнение патриотического долга, «слава в позднейшем потомстве» – этим нехитрым набором идей Бестужев подчинил себе волю молодых офицеров. Они услышали то, что хотели услышать.

Дабы окончательно закрепить победу, на одном из последних заседаний Бестужев-Рюмин потребовал – и получил – от «славян» клятву «не щадить своей жизни для достижения предпринятой цели, при первом знаке поднять оружие для введения конституции». И «сию клятву подтвердили, целуя образ, который Бестужев снял [со] своей шеи». Со «славян» также было взято слово до начала переворота не выходить в отставку и не просить перевода в другую часть. При этом ученик Мерзлякова, свидетельствовали «славяне», «хвалил» их «решимость приступить к перевороту и старался внушить еще более рвения к достижению сей цели»[212].

Для вящей же убедительности Бестужев потребовал себе полный список членов Общества соединенных славян и отметил в нем тех, кто готовился в цареубийцы. О том, что список – согласно правилам конспирации – сразу же был сожжен, «славяне» не догадывались.

Используя лишь свои ораторские способности, Бестужеву не всегда удавалось достичь задуманного. И тогда в ход шли другие методы. В частности, в деле укрепления структуры тайного общества Бестужев умело использовал интригу. Пример тому – история с майором Пензенского пехотного полка Михаилом Спиридовым.

Михаил Матвеевич Спиридов происходил из богатой семьи русских аристократов. По материнской линии он был внуком знаменитого историка М. М. Щербатова, по этой же линии Спиридов приходился родственником и самому Бестужеву-Рюмину. Скорее всего, Бестужев и Спиридов были знакомы с детства; по крайней мере, точно известно, что старший брат Бестужева Николай в 1810-х годах жил в московском доме Спиридовых[213].

Майор Спиридов вступил в Общество соединенных славян непосредственно перед его слиянием с Южным и по прямой просьбе Бестужева-Рюмина. По мнению М. В. Нечкиной, «по типу своему этот человек более подходил к Южному обществу, и, вероятно, Муравьев и Бестужев надеялись на то, что этот знатный по происхождению дворянин, родственник князьям Щербатовым, будет проводником их замыслов в скромной среде Соединенных славян».

«Но, – продолжает Нечкина, – надежды их не оправдались, и Спиридов стал вести себя самостоятельно, противореча руководителям Васильковской управы»[214]. В частности, Спиридову не понравился «Государственный завет» – составленная Бестужевым под диктовку Пестеля и предоставленная «славянам» краткая выжимка из «Русской Правды»[215]. Майор желал бы в будущем видеть свою страну не республикой, а конституционной монархией, не соглашался с идеей отмены сословий и предложенными Пестелем путями решения национального вопроса в России. На многие пункты этого документа он «написал было свои возражения». Эти возражения майор пытался высказать Бестужеву и просил гласного обсуждения вопроса.

Однако Бестужев-Рюмин убеждал «славян» в том, что рассматривать этот документ на «объединительных» совещаниях «совершенно лишнее» – «из сего могут произойти ссоры и несогласия». А когда Спиридов попытался настоять на своем, началось то, что, по мнению «славян», называлось «интрига подпоручика Бестужева-Рюмина насчет отдаления майора Спиридова».

На одном из совещаний (проходившем в отсутствие Бестужева) Спиридов был избран «посредником» между «славянами» и южанами. Фактически это означало, что майор получал права руководителя управы, «боярина». И суть интриги состояла как раз в том, чтобы не допустить этого. Бестужев потребовал нового собрания «для поправления сей ошибки».

Но выборы уже прошли, отменять их итоги было неудобно. По крайней мере, среди демократически настроенных «славян» это было не принято. И Бестужев нащупал единственно возможный в таком случае ход: он решил изменить структуру подчинения «славян» Южному обществу. Было предложено назначить не одного «посредника», а двух: одного от пехоты, а другого – от артиллерии. Из руководителя управы тайного общества «посредник» превратился в представителя «профессиональной группы» в Васильковской управе.

Одним из таких «посредников» все же остался непокорный майор, другим же был избран артиллерийский подпоручик Иван Горбачевский.

Если подводить итоги «объединительной» деятельности Бестужева в среде «соединенных славян», следует признать, что на самом деле члены Славянского общества не были интересны Бестужеву ни как личности, ни как носители определенных идей, ни даже как представители иной формы конспиративной организации.

На следствии, опровергая одно из показаний «славян», он скажет: «Я даже не припишу этого их раздражению против меня, но только малому навыку мыслить и некультурности». И добавит в другом показании: «Я из “славян” пятой доли не знал, ибо видел их толпою, и то только три раза», «как “славяне” были многочисленны и незначащи (курсив мой. – О.К.), то разделя их на управы, я не давал себе труда узнавать поименно членов, предполагая в случае нужды снестись с начальниками управ»[216].

В связи с этим следует признать справедливым вывод М. В. Нечкиной: Бестужев смотрел на членов Общества соединенных славян «как на орудие революции, пушечное мясо» – и в ходе «объединительных» совещаний «ловко провел “славян”»[217].

* * *

Кроме ораторского дарования и умения вести интригу, подпоручик Бестужев-Рюмин обладал и незаурядным актерским талантом. Это хорошо видно из истории его взаимоотношений с собственным полковым командиром полковником Василием Тизенгаузеном.

Тизенгаузена в 1824 году принял в Южное общество Сергей Муравьев-Апостол. Среди декабристов Тизенгаузен был одним из самых старших, к моменту вступления в заговор ему уже исполнилось 44 года. За плечами полковника – немалый боевой опыт: в армии он начал служить с 1799 года, в военных действиях принимал участие с 1808-го.

Принятый в общество всего лишь с правами «брата», Тизенгаузен не был убежденным заговорщиком, желание «порвать» с заговором возникало у него постоянно. Чтобы быть подальше от васильковских лидеров, он добивался перевода в другой полк или возможности выйти в отставку. «Подполковник Муравьев при брате своем и, помнится, при подпоручике Бестужеве-Рюмине на коленях усерднейшим образом просил меня неотступно оставить намерение мое», – показывал Тизенгаузен на следствии.

Васильковским лидерам, чтобы удержать полковника от исполнения его «намерений», пришлось даже прибегнуть к помощи Пестеля. «Просили меня Бестужев и Муравьев в разговоре с Тизенгаузеном прилагать много жару и говорить о начале действий в 1825 году… ибо по его характеру сие им нужно», – показывал Пестель.

После ареста в январе 1826 года Тизенгаузен понял, что главная его «вина» состояла не в участии в заговоре как таковом, а в попустительстве «преступным предприятиям» подпоручика Бестужева-Рюмина, благодаря которому тот имел прекрасную возможность путешествовать по делам общества по Украине, Польше и России. «Он был главным связующим звеном между заговорщиками», – утверждал начальник штаба 1-й армии барон К. Ф. Толь[218], и эти слова справедливы.

Кроме упоминавшихся выше Вильно, Киева и Житомира, Бестужев-Рюмин много раз бывал в Тульчине, Каменке и Линцах – месте квартирования штаба Вятского пехотного полка, которым командовал Пестель. В 1823 году он тайно совершил поездку в Москву для «склонения некоторых членов к содействию» в реализации «Бобруйского заговора», предусматривавшего военное восстание и «арестование» императора на летнем смотре под Бобруйском. Бывал Бестужев и в Хомутце – полтавском имении Муравьевых-Апостолов, и в Умани – месте службы князя Волконского. Известно, что в 1823–1825 годах он месяцами жил в Василькове у Сергея Муравьева.

Между тем дисциплина требовала нахождения всех офицеров при полку. В отношении же бывших семеновцев, сосланных на юг после «истории» 1820 года, лишенных права не только на отставку и отпуск, но даже на командировки, это правило должно было действовать и вовсе неукоснительно.

На следствии Тизенгаузен убедил себя в том, что виновником всех его бед был именно Бестужев-Рюмин, и пытался дать ответ (не только следствию, но прежде всего самому себе), как же он, немолодой полковник, поддался обаянию обер-офицера и не только не «отстал» от общества, но и постоянно нарушал воинскую дисциплину. Практически в каждом своем показании он сам, без давления Следственного комитета, возвращался к этой теме.

«Несмотря на либеральные идеи Бестужева, – пишет он в одном из таких показаний, – я всегда его считал за пустого и нимало не опасного для общества офицера. Суждения его мне всегда казались столь странными, что я часто над оными смеялся и принимал за бредни. Он никогда почти не выдерживал моего взгляда, и мне кажется, что он меня очень боялся; ибо почти всегда, когда я только начинал укорять его за бессмысленные его рассуждения и неосновательность оных ему доказывать, то он обыкновенно молчал, потупя взор вниз. Вижу, и ясно, что я в нем ошибался, и сильно ошибался! Кто в состоянии проникнуть все изгибы черной души?»

Это показание весьма примечательно. Если не принимать во внимание его эмоциональный тон, то надо признать, что Тизенгаузен довольно точно описывает характер своих отношений с Бестужевым-Рюминым. Действительно, скорее всего, начались эти отношения с насмешек старшего и опытного полковника над молодым прапорщиком.

Однако Тизенгаузен ошибался, и ошибался сильно, утверждая, что Бестужев его боялся. Его подчиненный был в тайном обществе на равных не только с полковниками, но и с генералом Волконским, к его мнению прислушивался Пестель, он вел сложнейшие переговоры с польским обществом и «славянами». По заговорщицкой «табели о рангах» Бестужев-Рюмин стоял на две ступени выше Тизенгаузена.

Видимо, Бестужев быстро нащупал «слабую струну» своего полкового командира: Тизенгаузен кичился перед ним опытностью, считал себя вправе поучать его, «укорять» за «бессмысленные рассуждения». Бестужев же не возражал, умело играя роль покорного слушателя – и взамен получал не только полную свободу передвижения, но и казенные подорожные: путешествовать иначе, «частным образом», бывший семеновец не мог.

Справедливости ради надо отметить, что в двадцатых числах ноября 1825 года Тизенгаузен арестовал подпоручика на десять дней. Причиной ареста послужила почти полуторамесячная отлучка Бестужева из полка (все это время он жил в Василькове у Муравьева). Правда, через несколько дней полковник выпустил подчиненного из-под ареста по уважительной причине: в Москве скончалась его мать и серьезно заболел отец.

Бестужев-Рюмин обещал Тизенгаузену поехать в Киев и оттуда подать корпусному командиру просьбу об отпуске. Но, как известно, вместо Киева он отправился в Васильков. Последовавшее через несколько дней восстание черниговцев заставило его оставить первоначальные намерения.

«Бестужев должен быть изверг, чудовище! – Как забыть так скоро кончину матери и просьбы умирающего отца? – Гнусное чудовище и тогда, если адская роль, чтобы только меня обмануть ложными письмами из Москвы, была его изобретения или выдумана его другом Муравьевым»[219], – сокрушался после ареста командир полтавцев.

* * *

Функции Сергея Муравьева в Южном обществе коренным образом отличались от тех, которые исполнял Бестужев-Рюмин. Муравьев не занимался «партийным строительством», он был лидером военным, разрабатывал конкретные планы вооруженного выступления. И здесь Бестужев-Рюмин действительно был в курсе всех его приготовлений и являлся его верным помощником. Но при этом в деле непосредственной подготовки военной революции он не был ни инициатором, ни главным исполнителем.

Между тем, как стратег и тактик Муравьев-Апостол был откровенно слаб.

«Масса ничто, она будет тем, чего захотят личности, которые все», – эта фраза Сергея Муравьева стала известна следствию из показаний Александр Поджио. Как и большинство декабристов, Муравьев-Апостол внимательно следил за ходом европейских событий. Особенно его волновали вести из Испании: 1 января 1820 года подполковник испанской армии Рафаэль Риего, командир армейского пехотного батальона, поднял вооруженное восстание в Андалузии. Воспользовавшись слабостью правительства короля Фердинанда VII и ропотом армии против власти, Риего провозгласил восстановление отмененной королем конституции 1812 года. Несколько раз Риего оказывался на грани полного разгрома. Но в его поддержку началось восстание в нескольких крупных городах, в том числе и в самом Мадриде, и перепуганный Фердинанд подписал манифест о созыве кортесов – испанского парламента и восстановлении конституции. Риего получил чин генерал-майора и в 1822 году стал президентом кортесов. Испания же стала конституционной монархией.

В судьбе Рафаэля Риего Сергей Муравьев-Апостол видел немалое сходство с собственной судьбой. Как и испанский мятежник, он по чину был подполковником, командовал батальоном. Риего выступил, подчиняясь революционному порыву, не имея продуманного плана похода, – и Муравьев-Апостол был уверен, что его собственной воли и героических усилий без всякой предварительной подготовки достаточно для того, чтобы осуществить революцию. Риего был любим своими солдатами, рядовые же Черниговского полка души не чаяли в своем батальонном командире. Русский подполковник надеялся, что его, как и знаменитого испанца, поддержат его собственные подчиненные.

За этими солдатами должна без колебаний пойти вся армия – точно так же, как испанская армия поддержала Риего. Муравьев был убежден: вслед за армией к ним просто не может не присоединиться и вся Россия. И убеждал товарищей, что «революция будет сделана военная, что они надеются произвести оную без малейшего кровопролития потому, что угнетенные крестьяне их помещиками и налогами, притесненные командирами солдаты, обиженные офицеры и разоренное дворянство по первому знаку возьмут их сторону». Своим единомышленникам он рассказывал о том, как Риего «проходил земли с тремястами человек и восстановил конституцию, а они с полком, чтобы не исполнили предприятия своего, тогда как все уже готово, в особенности войско, которое очень недовольно».

Собственно, на повторении «примера Риего» были построены все тактические разработки Васильковской управы.

В Южном обществе васильковский руководитель был известен как автор фантастического плана революционного переворота: на Высочайшем смотре 1-й армии предполагалось арестовать или убить императора, затем объявить начало революции, собрать все войска, которые на этот призыв откликнуться, – и с ними идти на Москву.

«Положили овладеть государем и потом с дивизиею двинуться на Москву», «произвесть возмущение в лагере и вслед за сим, оставя гарнизон в крепости, двинуться быстро на Москву», – показывал Муравьев-Апостол на следствии. Впервые план этот был сформулирован в 1823 году, детали его со временем менялись, но суть оставалась неизменной.

Историкам до сих пор не удалось уловить тактический смысл предложенного Муравьевым-Апостолом маршрута движения восставших войск. Это движение могло стать только прологом к гражданской войне: взять власть в Москве было невозможно, поскольку страна управлялась из Петербурга. Между тем, Муравьев-Апостол был уверен, что его действия гражданскую войну не спровоцируют.

Неясно также, на чем основывалась уверенность Муравьева-Апостола в том, что «первая масса, которая восстанет, увлечет за собою прочие и что посланные войска против нас к нам же и присоединятся».

Пестель искренне пытался доказать свою правоту Муравьеву-Апостолу. Однако Муравьев был упрям, решительно не хотел слушать никаких доводов и настаивал на немедленном революционном выступлении. «Я предлагал начатие действия, явным возмущением отказавшись от повиновения, и стоял в своем мнении, хотя и противопоставляли мне все бедствия междоусобной брани, непременно долженствующей возникнуть от предполагаемого мною образа действия», – утверждал он в показаниях[220].

Несмотря на несогласие председателя Директории с подобным «образом действий», Муравьев дважды – на летних «высочайших» смотрах 1-й армии в 1824 и 1825 годах – пытался привести в исполнение свои тактические разработки. Пестелю с большим трудом удалось остановить его и тем самым спасти свою организацию от разгрома, а васильковского руководителя – от гибели.

В течение двух лет – с 1823 по 1825 год – Пестель и его сторонники занимались, в частности, тем, что отговаривали Муравьева-Апостола от его намерений. Так, в 1823 году это план был отклонен на январском съезде руководителей Южного общества в Киеве. В 1824 году, по указанию Пестеля, князь Сергей Волконский прислал Муравьеву в Васильков письмо, в котором безапелляционно заявлял, «что общество в сем году еще не намерено действовать».

На январском съезде 1825 года этот план снова обсуждался, и идеи Сергея Муравьева опять были раскритикованы. Ни Муравьев, ни Бестужев в работе этого съезда не участвовали, и Пестель сам приехал в Васильков и сообщил о принятых в Киеве решениях.

Идеи Васильковской управы отклоняли не только Пестель и его сторонники в Южном обществе. Согласно воспоминаниям Ивана Якушкина в 1823 году Бестужев-Рюмин приехал в Москву, чтобы добиться содействия осуществлению их с Муравьевым плана со стороны московских членов тайной организации. Однако московские заговорщики отказали ему в поддержке, заявив, что не войдут с ним «ни в какие сношения»[221].

Тактические споры Пестеля и Муравьева-Апостола в итоге переросли в личный конфликт. «Его (Сергея Муравьева. – О.К.) сношения с Пестелем были довольно холодны, – показывал Матвей Муравье-Апостол, старший брат руководителя Васильковской управы, – чтобы более еще не удалиться от него, он не говорил явно всем – но, впрочем, он очень откровенно сказывал о сем самому Пестелю»[222].

Скорее всего, именно в Пестеле Сергей Муравьев-Апостол видел главное препятствие на пути реализации своих замыслов. Поэтому его управа пыталась действовать самостоятельно, независимо от Директории. «Васильковская управа была гораздо деятельнее прочих двух и действовала гораздо независимее от Директории, хотя и сообщала к сведению то, что у нее происходило», – показывал на следствии Пестель.

«Сепаратные настроения» Васильковской управы были для Пестеля тем чувствительнее, что, кроме убеждения, никаких способов влияния на Муравьева-Апостола у него не было. И по службе, и по положению в тайном обществе васильковский руководитель был совершенно независим от председателя Директории.

Южный лидер пытался преодолеть этот разрыв: в ноябре 1825 года Муравьев-Апостол стал еще одним директором Южного общества. «Смешно, что он (Муравьев) в числе председателей, когда его управа гораздо значительней и сильнее обоих других вместе, да и ради нашей ответственности перед Союзом, ибо Васильковская управа гораздо независимее прочих других действует, надо, чтобы Сергей Муравьев принадлежал к Директории», – так объяснял Пестель необходимость этого шага[223].

* * *

Черниговский пехотный полк, в котором служил Сергей Муравьев-Апостол, был одним из старейших в русской армии: он был сформирован Петром I в 1700 году. И участвовал почти во всех войнах XVIII – начала XIX веков. Однако к 1825 году славные военные дела черниговцев уже стали историей.

Черниговский полк комплектовался так же, как и все другие армейские полки: солдаты попадали в полк в результате рекрутских наборов. Солдатская же служба в мирное время была тяжелой и по большей части бессмысленной.

Военная муштра в начале XIX века переходила все мыслимые и немыслимые пределы. Великий князь Константин Павлович, сам воспитанный своим отцом Павлом I на «гатчинских» порядках, с нескрываемой иронией писал начальнику штаба Гвардейского корпуса генералу Н. М. Сипягину: «Я более двадцати лет служу и могу правду сказать: даже во время покойного государя был из первых офицеров во фронте, а ныне так перемудрили, что и не найдешься… Я таких теперь мыслей о гвардии, что ее столько учат и даже за десять дней приготовляют приказами, как проходить колоннами, что вели гвардии стать на руки ногами вверх, а головами вниз и маршировать, так промаршируют; и не мудрено: как не научиться всему – есть у нас в числе главнокомандующих танцмейстеры, фехтмейстеры»[224].

Видели происходящее в армии и боевые генералы. Командир 6-го пехотного корпуса 2-й армии генерал-лейтенант Иван Сабанеев, непримиримый противник Аракчеева, известный своими либеральными взглядами, писал начальнику армейского штаба Павлу Киселеву: «Учебный шаг, хорошая стойка, быстрый взор, скоба против рта, параллельность шеренг, неподвижность плеч и все тому подобное, ничтожные для истинной цели предметы, столько всех заняли и озаботили, что нет минуты заняться полезнейшим. Один учебный шаг и переправка амуниции задушили всех – от начальника до нижнего чина».

И добавлял в другом письме: «Каких достоинств ищут ныне в полковом командире? Достоинство фронтового механика, будь он хоть настоящее дерево… Нигде не слышно другого звука, кроме ружейных приемов и командных слов, нигде другого разговора, кроме краг, ремней и вообще солдатского туалета и учебного шага»[225].

Соответственно, поведение солдат послевоенной эпохи отнюдь не было образцово-патриотическим. Солдаты пили и дебоширили, в полках постоянно возникали драки: разбором множества подобных дел занимались армейские военные суды.

Черниговский полк по духу своему мало чем отличался от десятков других полков, расквартированных по всей России. И поведение солдат-черниговцев исключением тоже не было.

Так, весной 1825 года в 1-й армии разразился громкий скандал, завершившийся для его участников – рядовых Черниговского полка – военным судом. Несколько солдат за примерное поведение были переведены в гвардию. Однако по дороге в Петербург выяснилось, что, как сказано в приказе по армии, «назначения сего удостоены были люди дурной нравственности и с порочными наклонностями. Офицер, препровождавший команду, на первых переходах вынужден был употребить строгость, чтоб остановить буйство их и защитить обывателей от насилия; в продолжение пути опорочили они себя новыми дерзостями и наконец, некоторые из них обнаружили явное ослушание против начальника команды». Иными словами, солдаты напились и стали грабить окрестные селения.

В результате вместо гвардейской службы главные виновники «буйства» были прогнаны сквозь строй и отправлены на каторгу. Командир полка подполковник Гебель получил «строгое замечание» в приказе по армии, а несколько офицеров – ротные командиры взбунтовавшихся солдат – были арестованы на два месяца «с содержанием на гауптвахте»[226].

* * *

Личности офицеров-черниговцев восхищения у современников не вызывали. Так, например, прапорщик Тамбовского полка Александр Рихард, узнав о поражении восстания черниговцев, радовался, что активный участник этого восстания, поручик Анастасий Кузьмин, покончил с собой – «а то он многих бы подвергнул равной с собой участи». Известно, что Кузьмин не брезговал палочными методами воспитания солдат[227].

Известен и крутой нрав поручика Михаила Щепиллы: в 1818 году ему с трудом удалось выпутаться из конфликта, в котором вина его была очевидной. Согласно документам Рязанского нижнего земского суда он, тогда подпоручик, «призвав» в свою квартиру двух крестьян, «бранил их всякими неблагопристойными словами за то, для чего они в квартире его не делают трубы, и бил по щекам». Затем «приказал унтер-офицерам раздеть и бить палками, кои и били нещадно».

Это дело было замято, однако в 1820 году карьера Щепиллы сильно пострадала. Именно тогда младший брат будущего декабриста был отставлен от службы «за жестокое наказание фельдфебеля» своей роты. Щепилло вынужден был уйти из полка вслед за братом и два года пробыл в отставке[228].

Кроме того, моральный климат не улучшался и от присутствия в полку особой группы солдат – бывших офицеров, разжалованных за различные дисциплинарные поступки в солдаты с лишением или без лишения дворянства. Таких солдат в Черниговском полку было довольно много. В восстании Черниговского полка впоследствии примут участие двое из них: Дмитрий Грохольский и Игнатий Ракуза. Оба они были разжалованы с лишением дворянства. Еще один рядовой, Флегонт Башмаков, был разжалован из полковников артиллерии без лишения дворянства.

Все эти люди до августа 1825 года не проявляли никаких революционных настроений, в тайных обществах не состояли и едва ли слышали о них – по крайней мере, сведений, которые бы доказывали противоположное, не сохранилось. У черниговцев было много дел: надо было служить, зарабатывать чины, а разжалованным – возвращать утраченные, на скудное армейское жалованье приходилось содержать родственников. О революции им, по-видимому, думать было просто некогда.

И без того тяжелый моральный климат в полку сильно ухудшился в июле 1825 года. С историей мятежного полка оказалась тесно связана история селения Германовка Киевского уезда (повета) Киевской же губернии.

* * *

Селение Германовка находилось в 60 верстах от Киева; по ревизии 1792 года в ней числилось «в 116 дворах мужского пола 711, женского 665» человек. Согласно сведениям, собранным знаменитым киевским краеведом Л. И. Похилевичем, Германовка «принадлежит к древнейшим поселениям страны; чему служат доказательством городище и множество древних могил около его, в коих оказались груды человеческих костей. До татарского нашествия в летописях упоминается Германеч, которым мы считаем нынешнюю Германовку». В годы татарского нашествия древний Германеч был сожжен, и следующее упоминание о селении в летописях относится только к середине XVII века – времени войны Украины против польского владычества[229].

Издавна, еще со времен поляков, Германовка была имением старостинским: правители государства могли жаловать его дворянам за верную службу, однако после смерти владельца оно переходило обратно в казну. На жителей Германовки никогда не распространялось крепостное право. Лично свободными они были и в начале XIX в., когда практика пожалования имений «на время» давно уже ушла в прошлое, а старостинские крестьяне сравнялись в правах с крестьянами казенными. Жители Германовки исправно платили налоги в казну, исполняли наложенные государством обязанности, но не знали, что такое работать на барина.

Однако 10 сентября 1810 года последовал манифест императора Александра I «О назначаемых в продажу казенных имуществах для составления капитала погашения долгов». Согласно этому манифесту к продаже частным лицам назначалось «до трехсот пятидесяти тысяч душ»[230]. Среди этих «душ» оказались и германовские крестьяне: в 1812 году Германовка была продана казной в собственность поляка, статского советника Кастана Николаевича Проскуры.

До начала 1820-х годов отношения крестьян с новым владельцем были мирными; по крайней мере, ни о каких взаимных «обидах» речи не шло. Однако в 1824 году «возникла жалоба от крестьян оного местечка на экономов означенного помещика за чинимые якобы притеснения им»[231].

По этой жалобе, поданной в Киевское губернское правление, было назначено следствие. Однако разбиравшие жалобу различные судебные инстанции приняли сторону помещика: Кастан Проскура, вышедший незадолго перед волнениями в Германовке в отставку, в прошлом занимал должность президента Киевского главного суда[232]. Другие жалобы германовских крестьян – в частности, о том, «что якобы происходит для них угнетение и что при наборе рекрут не соответственно числящимся в Германовке по ревизии душ взято с них более, нежели следовало, и несоразмерная раскладка денег происходит»[233], – вообще остались без рассмотрения.

Трудно сказать, насколько жестоким помещиком был Проскура, угнетал ли он своих крестьян, законными или незаконными были действия его экономов. В данном случае экономические претензии крестьян были вторичными. Просто крестьяне никак не могли поверить, что их, прежде свободных людей, можно было продать в собственность такому же свободному человеку, усматривали в документах о продаже обман, пытались вернуть утерянный статус. Жители Германовки требовали, «дабы им отрабатывать панщину наравне с старостинскими крестьянами смежной деревни Семеновки, оставшейся в казне без продажи, то есть по одному только дню на неделе»[234]. Согласно Похилевичу деревня Семеновка вообще рассматривалась «как западная оконечность Германовки», входила в один с Германовкой церковный приход и до 1812 года считалась частью «Германовского староства». Казенными оставались и другие граничащие с владением Проскуры деревни: Сущаны, Германовская слобода и Григоровка[235].

Но до отмены крепостного права было еще далеко. И приговор суда по жалобе германовских крестьян гласил: «Признаны крестьяне виновными в несправедливости их жалобы, в ослушании против владельческой экономии, возмущении и дерзости, за что главнейшие в том преступлении 6-ть человек по решению Главного суда, учиненному 1825 годам мая 4-го, и утвержденному г[осподином] гражданским губернатором, приговорены к наказанию плетьми и к ссылке в Сибирь на поселение, два тоже к наказанию плетьми и оставлению в жительстве, а 16 человек к выдержанию под караулом в тюрьме через четыре недели и водворению в жительство со внушением повиновения владельцам их».

Исполнять приговор над крестьянами в Германовку был послан земский исправник Яниковский. Исправника сопровождала небольшая воинская команда: «от внутреннего гарнизонного батальона из 15-ти рядовых с одним унтер-офицером и одним офицером», прапорщиком Даниловичем[236].

Узнав о решении суда, германовские крестьяне продемонстрировали незаурядную выдержку и организованность. Согласно материалам следствия они, «собравшись в клуне крестьянина Алексея Лозенка», «учинили между собою совещание, дав друг другу слово, чтоб быть всем в единодушии и согласии на все их предприятия и постоять в защите к недопущении наказать осужденных, в таком предположении, что когда тех бить, то и всех их бить по равной части для того, что осужденные были с ними в одном их согласии, в чем поклялись и подписались»[237].

О том, что случилось дальше, исправник Яниковский доносил следующее: 8 июля 1825 года он вместе с командой и осужденными крестьянами прибыл в Германовку. Но «коль скоро приступили к наказанию первого из них, Ивана Трофименка, чрез полицейского служителя, то вдруг жители возмутились и единовременно произносили крики о неповиновении таковому решению и указу, бросились с азартом на лежащего на земле Трофименка и, раздевшись с верхнюю одеждою, обвалили воинскую команду и к исполнению решения не допустили». Согласно же рапорту Даниловича крестьяне кричали: «Когда их бьете, то всех нас бейте и вместе с ними ссылайте в Сибирь, ибо они ни в чем не виноваты, а были от нас посланы просить о общественных обидах».

При этом крестьяне «решительно отозвались неповиноваться помещику». Исправнику ничего не оставалось делать, как отложить исполнение наказания и потребовать «значительной воинской команды» – себе в помощь[238].

Земские власти обратились к властям военным – и в помощь исправнику была прислана рота пехотного полка. 10 июля Яниковкий еще раз попытался исполнить приговор над крестьянами. И «как только сделано приготовление к наказанию осужденных, то вдруг при поднесении рук вгору те собравшиеся крестьяне закричали толпою: “Не даймось!”

Сии виновные, суть единомыслящие с ними, повторяя “не даймось, а если раз покоримся, то сие останется уже навсегда, что будут поодиночке ссылать и наказывать”, и в таковом крике, несмотря на примкнутие штыков и произносимые исправником и офицерами о воздержании слова, с остервенением бросились, не имея ничего в руках, на штыки в такой яростности, что едва солдаты со всею быстротою могли оберечь последствия и желания оных крестьян оставить жизнь свою на штыках»[239]. Надо отдать должное ротному командиру: он не приказал стрелять по толпе, однако наказание виновных снова пришлось отложить. И только появление в Германовке 14 июля еще одной пехотной роты позволило исполнить наказание над непокорными крестьянами. Обе роты расположились в Германовке и окрестных селениях постоем.

Введение в Германовку второй роты произвело на крестьян сильное впечатление. Осужденные были наказаны, волнения пошли на убыль, несмотря даже на то, что в августе обе роты были выведены из Германовки – «к общему тогда сбору войск в Волынской губернии»[240].

Собственно, дело германовских крестьян было только одним из многих подобных дел, которыми изобиловало начало XIX века. Ничего уникального в этой истории не было. Крестьяне часто роптали на помещиков, не подчинялись им. Для усмирения крестьян вводились воинские команды. В 1801–1825 годах в России были зафиксированы 563 случая крестьянского неповиновения, из них в 147 случаях дело доходило до вызова войск[241]. История германовских крестьян отличалась от десятков таких же лишь вниманием, которое этим волнениям уделяли центральные российские власти. В курсе «буйственного поведения» крестьян был управляющий Министерством внутренних дел Василий Ланской; дело о неповиновении Проскуре рассматривалось в Государственном совете, ходом расследования в отношении «зачинщиков» интересовался сам император Николай I[242].

Советские исследователи о волнениях в Германовке, конечно, знали. Волнения эти породили огромное количество документов, осевших в архивах Киева и Санкт-Петербурга. Два случайных документа из этого массива были опубликованы[243], а в Германовке даже был поставлен соответствующий памятник. И умолчание о волнениях в Германовке на страницах статей и монографий выглядит странно.

Но странность эта разъясняется после знакомства с архивными документами. Волнения в Германовке подавил Черниговский полк.

В Киевской губернии, к которой относилось мятежное селение, были расквартированы части 9-й пехотной дивизии 1-й армии; в дивизию эту, в частности, входили Черниговский и Полтавский полки. Первоначально земские власти просили о присылке воинской команды командира Полтавского пехотного полка, полковника и заговорщика Василия Тизенгаузена. Тизенгаузен повел себя как истинный декабрист и отказался давать своих солдат для усмирения мятежников. Он ответил суду: «По причине назначенного смотра в местечке Ржищев и наступающих к тому дней, да и без воли командующего пехотною дивизией дать требуемой воинской команды не может».

Иную позицию занял подполковник Гебель. Получив приказ начальства, командир Черниговского полка выполнил его.

Покорение Черниговским полком германовских крестьян состояло из трех эпизодов. Первый из них в полной мере отражен в документах. 10 июля 1825 года – в помощь земскому исправнику и солдатам гарнизонного батальона – в селение вошла 3-я мушкетерская рота полка под командованием штабс-капитана Антона Роменского[244]. В рядах этой роты состоял и в операции участвовал будущий активный мятежник поручик Михаил Щипилло. 3-й мушкетерской роте не удалось справиться со своей задачей, попытка наказать осужденных переросла в драку крестьян с солдатами. 14 июля в Германовку вошла еще одна черниговская рота: на этот раз крестьяне вынуждены были покориться и не противиться наказанию своих товарищей. Ни номер этой второй роты, ни имя ее командира в документах не упоминаются. В августе 1825 года обе роты вышли из Германовки и отправились на корпусный сбор в местечко Лещин.

И, наконец, осенью 1825 года в Германовке встала постоем 2-я мушкетерская рота полка под командованием штабс-капитана Вениамина Соловьева. Именно из Германовки 2-я мушкетерская рота 31 декабря 1825 года отправилась бунтовать[245].

Неизвестно, участвовал ли лично Сергей Муравьев-Апостол в германовских событиях. Согласно документам при ротах Черниговского полка должен был находиться штаб-офицер, осуществлявший общее руководство карательной операцией. Вместе с Роменским в Германовку был отправлен младший штаб-офицер Черниговского полка, майор Александр Лебедев. Однако Лебедев, по-видимому, не желавший марать руки, воспользовался тем, что был назначен депутатом в следственную комиссию по делу о крестьянском неповиновении, уехал в Киев и в подавлении беспорядков участия не принял[246]. В восстании Черниговского полка Лебедев тоже не участвовал.

Но документы свидетельствуют: некий старший офицер Черниговского полка при ротах все же присутствовал – ибо таков был приказ военного начальства. К июлю 1825 года при полку, кроме Лебедева и самого Гебеля, находились только два старших офицера: командир 1-го батальона майор Сергей Трухин и командир 2-го батальона подполковник Муравьев-Апостол[247]. Сделать точный вывод о том, кто из них командовал ротами в Германовке, невозможно: фамилия штаб-офицера в документах отсутствует.

Но нельзя не отметить: независимо от того, покорял ли Муравьев крестьян, он, конечно же, был полностью в курсе того, что происходило в Германовке в июле 1825 года. И события эти не могли не сказаться на его поведении. Заговорщик с девятилетним стажем, бывший офицер-семеновец, гуманист, падавший в обморок при виде телесного наказания, мечтавший об улучшении положения крестьян и солдат, – он ничего сделал для того, чтобы приказ Гебеля не был исполнен.

* * *

Можно однозначно сказать, что никому из офицеров-черниговцев – ни будущим декабристам, ни тем, кто в декабре 1825 года сохранит верность престолу, – обязанности покорителей крестьян не нравились. За спокойствие крестьян отвечала земская полиция, и не дело офицера было брать эти функции на себя. К полицейским и жандармам российские дворяне в начале XIX века относились по большей части с презрением. Так, офицер-декабрист Николай Басаргин в начале 1820-х годов с негодованием отверг предложенную ему роль полицейского осведомителя[248]. Михаил Лунин в письмах к сестре из Сибири ставил знак равенства между «кретинизмом» и полицейско-шпионской деятельностью[249]. «Жандармы вместо уважения были во всеобщем презрении», – утверждал мемуарист Михаил Дмитриев[250].

События в Германовке не могли не сказаться на моральном климате в Черниговском полку. Офицеры, даже и те, кто непосредственно в покорении крестьян не участвовал, неминуемо должны были оскорбиться возложенной на них недостойной ролью. Полицейские обязанности марали черниговский мундир.

Однако в сложившейся ситуации офицеры повели себя по-разному. Штабс-капитан Антон Роменский, главный участник карательной операции, не допустивший пролития крестьянской крови, сразу же после германовской истории подал в отставку и сложил с себя обязанности ротного командира. Вместо Роменского ротным командиром стал Михаил Щипилло.

В восстании Черниговского полка Роменский не участвовал, в момент его начала находился в своем имении. Узнав о происшествиях в полку, он вернулся из имения, но решительно отказался принять сторону восставших. Солдаты 3-й мушкетерской роты говорили на следствии, что если бы Роменский «командовал ими далее, то и они не имели бы таковой участи». «Сказался больным» и его брат, подпоручик той же роты Климентий Роменский. Как и старший брат, он не принял участие в восстании черниговцев, отказавшись помогать восставшим в резкой форме[251].

Но далеко не все офицеры-черниговцы отреагировали на историю с Германовкой подобно Роменскому.

* * *

Сбор войск 3-го пехотного корпуса под местечком Лещин, начавшийся в августе 1825 года и происходивший почти одновременно с германовскими событиями, хорошо известен историкам декабризма. Известно, что Лещинский лагерь – время обострения революционной активности Васильковской управы. Именно в Лещине к Васильковской управе примкнуло Общество соединенных славян.

В ходе Лещинского лагеря произошла и резкая радикализация настроений офицеров-черниговцев – по-видимому, она была прямым следствием германовских событий. Некоторые из офицеров уже состояли в тайном обществе, другие вступили в него в ходе лагерей. Однако вступлением в общество дело не ограничилось: черниговцы оказались едва ли не самыми активными из присутствовавших в лагере заговорщиков. По-видимому, пылкость и решимость подчиненных вызвала испуг даже у Муравьева-Апостола.

Так, один из самых «пламенных» заговорщиков, поручик Кузьмин, например, «не расслышавши на совещании одном, о чем толковали и спорили, и, думая, что решили поднять весь корпус на другой день, объявил об этом своей роте и вышел на линейку в лагере в походной амуниции». А на упреки в поспешности ответил: «Черт вас знает, о чем вы там толкуете понапрасну! Все толкуете, конституция, “Русская Правда” и прочие глупости, а ничего не делаете. Скорее дело начать бы, это лучше всех ваших конституций».

Другой заговорщик, Иван Сухинов, сказал однажды Бестужеву-Рюмину, что «изрубит» его «в мелкие куски», если он и Муравьев-Апостол будут «располагать» им и его товарищами «по своему усмотрению». И при этом добавил, что они и сами могут «найти дорогу в Москву и Петербург»[252].

В итоге Муравьеву-Апостолу с трудом удалось удержать своих подчиненных от немедленного выступления.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК