«Я пел, для храбрых лиру строя…» Полковник Фёдор Глинка

Под тучами картечь и пуль наш друг был смел и бодр.
Струёй дунайской раны он кровавы омывал;
По Альпам, выше грозных туч, с Суворовым всходил
И на гранитах шведских скал острил драгой булат,
Что вырвал из могучих рук кавказского бойца!
Он зрел брега каспийских вод и видел бурный Бельт,
В далёких был краях – и пал за близкий сердцу край:
За родину, за милую, за русский край святой…
Ничего себе география… Ода экспансии на все стороны – а то, что воин пал за тридевять земель, не вступает ни в какое противоречие с тем, что погиб он всё равно за русский край.
За русский край везде можно пасть; было бы место.
Написано это Фёдором Глинкой, автором нескольких стихотворений, ставших народными песнями, которые поются по сей день. Из первостатейных русских поэтов – он самый что ни на есть долгожитель, прожил далеко за девяносто; а ведь в молодости менял войну за войной. Имя русского офицера носил с гордостью необычайной, даром что на вид, причём до самой старости, был сущим подростком – так и старел, юношей: немного будто бы приплюснутая голова, усы и борода не очень росли, щёки розовые, взгляд смеющийся.
Фёдор Николаевич Глинка родился под Смоленском, в деревне Сутоки Духовицкого уезда (теперь деревня называется Савино), по одним данным – 19 июня 1786 года, по другим (эту дату называл первый его биограф и друг А.К.Жизневский) – 8 июля 1786 года.
Предки в начале XVII века выехали из Польши и скоро обрусели. Особенного интереса к земле и культуре давних предков Глинка не проявлял (польским языком, впрочем, владел, наряду с французским и немецким, и польскую музыку ценил).
Отец его – отставной капитан Николай Ильич Глинка. Участвовал в русско-турецкой 1768–1774 годов и был отмечен за храбрость. Вышел в отставку, женился на Анне Яковлевне Шаховской. Имели 90 душ крепостных.
Сыновья его – числом шесть – все шли по военной стезе.
Фёдор, третий сын, болел и к ратным делам по состоянию здоровья не слишком годился. Страдал кровотечениями из носа, от постоянной слабости засыпал в любую минуту – бывало, то на сенокосе его найдут в стогу, а то и в овраге лежит, как забытый, божья коровка на лбу. Сыпи, простуды, лихорадки… Сам потом признавался, что цеплял все подряд известные и не очень известные медицине заразы.
Если б не пасека отца, не мёд лечебный, животворный, – может, и не дожил бы Фёдор Николаевич до совершеннолетия.
Петербургские знакомые их семейства – в числе которых А.Н.Нарышкин, Г.Р.Державин и ближайший сосед Г.А.Потёмкин – ещё задолго до рождения Фёдора угощались домашним мёдом семейства Глинки.
Нарышкин писал Николаю Ильичу: «Все присланные вами коврижки разошлись на домашнем потчевании, а потому, чтоб быть позапасливее, прошу вас заготовить мне тысячу коврижек с моим гербом, которого и прилагаю рисунок. Из этой тысячи уделю только двадцать Г.Р. Державину за его хорошие стихи. Он большой лакомка, а вас отблагодарит своею поэзиею».
Прадед Григорий Андреевич в своё время встречал в родовом имении Екатерину II, она спросила: сколько ж тебе лет, дедушка? – а он: 104, государыня.
Хотя родители Глинки долгожителями не оказались и ушли рано.
Восьми лет Фёдор Глинка поступил в Первый петербургский кадетский корпус. На тот момент – 1795 год – корпусом управлял Михаил Илларионович Кутузов.
За три с половиной года Фёдор освоил шестилетний курс, досрочно переходя из класса в класс. Был первым по математике. Начал сочинять стихи. Но любимым предметом его был Закон Божий.
При этом ужасно болел, и всё время учёбы – то чирьи, то опять кровотечения, то иные напасти.
В 1802 году закончил кадетский корпус и был направлен прапорщиком в 81-й Апшеронский пехотный полк. Полк стоял в Ровно, Польша.
Шефом полка был Михаил Андреевич Милорадович – уже славный на тот момент генерал. Происходил из древнего сербского рода; участвовал в суворовских походах, в том числе в переходе через Альпы; был гуляка, жизнелюб и женолюб, отличный бильярдист; человек широкий, могучий и яркий. За обедами у него играло 24 музыканта из крепостных.
Фёдор Глинка писал в воспоминаниях: «…Гремели обе его славы – военная и разгульная».
«Несмотря ни на какие дороги, рано весною и в позднюю осень, он любил скакать по-курьерски. Особенно удивлялись тому, что он никогда не позволял тормозить своего экипажа, и с каждой горы, как бы крута она ни была, мчался во весь конский скок, приводя в трепет самых-самых бестрепетных фурманов[8] – по большей части евреев».
Милорадович при знакомстве вдруг подал Глинке книгу на французском, сказав читать вслух (сослался, что глаза часто воспаляются, со времён хождения по итальянским горам). Тот приступил к чтению – речь в книге шла об островных дикарях Тихого океана; при этом Глинка время от времени прерывался и делился своими познаниями в истории и географии.
Милорадовичу смышлёный молодой офицер сразу понравился: со вчерашним кадетом генерал скоро перешёл на «ты» и принял его адъютантом.
Ратные дела ждать не заставили: 4 июля 1805 года императором Александром I был принят план войны с Францией. Русские войска перешли австрийскую границу.
Фёдор писал брату Сергею: «Солдаты были бодры, но на лицах их изображалась горесть. Ты знаешь, любезный друг, привязанность русских к своему Отечеству, и потому можешь судить, с каким чувством переступали они за пределы своей империи. Во всех полках пели песни, но они были протяжны и заунывны; казалось, что в них изливалась сердечная грусть героев: это последняя дань отеческой стране.
Мы идём на помощь австрийцам. Хранить дружество с соседями, помогать ближним и защищать утеснённых было священным обычаем России».
В середине октября руководство над армией принял Кутузов.
С падением крепости Ульм русские войска оказались в опасном положении. По приказу Кутузова начали отступать. Французы шли по пятам.
Первое сражение с участием молодого адъютанта случилось 24 октября у Амштеттена.
«Мы стояли в две линии; вторая линия и резерв были у самого леса в лощине, так что неприятель не мог их хорошо видеть. Генерал Милорадович, помня наставления великого Суворова, что русский солдат должен доставить победу концом своего штыка, отдал приказание, чтоб гренадерский батальон его полка не заряжал ружей, а встретил бы неприятеля прямо грудью с холодным ружьём. В четыре часа пополудни дело началось», – вспоминал Глинка.
Исполняя в тот день поручение Милорадовича, он погонял лошадь шпагой, и, на своё счастье, выронил её. Тут – буквально над лошадью, опалив гриву, – и просвистело ядро. Если б за шпагой не наклонился, разнесло бы на части.
Сражение окончилось ничьей. И снова отступление: шли 400 вёрст до Кремса.
Сражение при Кремсе с корпусом маршала Э.Мортье произошло на левом берегу Дуная, в гористой местности.
Глинка рассказывает: «Французы засыпали нас картечью из множества своих батарей. Мы несколько раз принуждены были отступать до самого города, и всякий раз генерал Милорадович, начальствовавший в сём деле, мужественно отражал неприятеля и по трупам его водил расстроенные свои полки вперёд.
На долине и в горах бой продолжался с равным жаром. Теснота места усугубляла жестокость сражения. Пули снова туда и сюда, как рой пчёл. Ядра и картечи, шумя по горам, ссекали деревья и дробили камни. Полк наш, сражаясь отчаянно, очевидно исчезал. Много офицеров было раненых, и многие, перевязав раны, возвращались в бой. Наконец уже к вечеру генерал Уланиус с егерями, а генерал Дохтуров со своей колонной ударили на неприятеля с тылу, и он весь частью потоплен, частью забран был в плен. С нашей стороны убитых и раненых, только в одной бригаде Милорадовича, бывшем в самом пылу сражения, много».
О себе умалчивает, но он находился при Милорадовиче, посему весь этот кошмар девятнадцатилетний маленький прапорщик с детским лицом испытал.
«У французов взяли мы знамёна, пушки и генерала Грендоржа», – завершает Глинка рассказ.
Так русская армия училась побеждать француза.
Австрийский император Франц II наградил Кутузова высшей воинской наградой своей империи – орденом Марии Терезии первой степени.
Однако ж виды на следующий день открылись ужасающие: «Целый берег Дуная покрыт трупами! Там лежат они кучами; в другом месте порознь; иной держится за раздробленную голову; другой схватился рукой за грудь, из которой жизнь его излилась вместе с кровию».
Пять лет спустя Фёдор Глинка напишет:
Я вижу, как теперь, Дуная бурны волны,
Его брега – убийств и крови полны:
На них пылала грозна брань
И рати бурные кипели,
Над ними небеса горели,
И было всё – войне и смерти дань!..
Там призрак гибели над юношей носился,
И гаснул мой безоблачный рассвет,
И с жизнью молодой, на утре ранних лет,
Едва я в бурях не простился!..
Но память мне мила о жизни боевой,
Когда я пел, для храбрых лиру строя,
Не сладость вялого покоя,
Но прелесть битвы роковой…
(«Мечтания на берегах Волги», 1810)
«Не сладость вялого покоя, но прелесть битвы роковой». Это, между прочим, не романтическая фигура речи – а заявление человека, видевшего к тому времени великое множество смертей.
2 декабря – новая битва, ещё более масштабная и жуткая: тот самый Аустерлиц. Там Наполеоном были разгромлены русская и австрийская армии.
Апшеронский полк ввели только в самом финале сражения: Глинка участвовал в штыковой атаке. Попытайтесь представить себе, что это такое: дикий крик, бешенство и сапог, вдруг утонувший в кровавой жиже…
Позор поражения был огромен, но Глинка – ещё, по сути, юноша – находит в себе силы написать сдержанно, сурово и прозорливо: «Нам, россиянам, прослывшим непобедимыми, всегда должно надеяться побивать французов: ибо то, в чём они искуснее нас, мы перенять можем, а того, что преимущественно свойственно россиянам, французы никогда иметь не будут».
Среди причин поражения подмечает следующее: «…Ружья их гораздо исправнее и лучше наших. Артиллерия французская действует также исправно и метко… Французы наступают и отступают всегда колоннами; в том и в другом движении производят беспрерывный огонь».
Что ж, поучиться действительно было чему.
23 сентября 1806 года двадцатилетний Фёдор Глинка вышел в отставку по болезни. Три года жил в родной деревне.
Как бывалого вояку, местное дворянство избирает его в резервное ополчение сотенным начальником.
В 1808 году Глинка начинает публиковаться: отрывки из «Писем русского офицера» (вскоре они выходят отдельным изданием), историческая повесть «Григорий» (на древнерусском материале) и, конечно же, стихи.
Чувство их – прозрачно:
Простите, храбрые герои!
Я слабо подвиг ваш воспел;
Великодушны русски вой!
Вам должно сонмы ваших дел
Во славу, на скалах кремнистых
Иль на досках металльных, чистых,
В роды родов изобразить.
Сколь многих я ещё героев,
Сокрытых в мгле кровавых боев,
Не мог дел славных здесь вместить!
Державинская сила тут чувствуется (достигаемая, как и у Державина, за счёт лёгкой архаизации торжественной лексики и намеренного слома грамматики).
В 1810–1811 годах Глинка путешествует, но не по Европе – он там уже бывал и, что русскому делает честь, с ружьём и со шпагою, – а по России: проезжает Смоленск и Смоленскую губернию, следом – Тверь и Москву.
И вот что совсем ещё молодой, повидавший Запад и уютные европейские деревни Фёдор Глинка записывает: «С сердечным удовольствием видел я, что благие нравы предков, вытесненные роскошью и нововведениями из пышных городов, не остаются вовсе бесприютными сиротами на Русской земле. Скромно и уединённо процветают они в простоте сельской. Не раз повторял я про себя достопамятное изречение Монтескьё: “Ещё не побежден народ, хотя утратившим свои войска, но сохранившим нравы свои”. И поэтому я всегда утешался душевным уверением, что вопреки всем умствованиям и расчётам наших врагов ещё очень трудно покорить отечество наше».
Не это ли стало одной из главных причин победы в скорой войне с Наполеоном?
И далее: «Защитники нынешнего века беспрестанно восклицают, что мы час от часу становимся умнее, просвещённее. Поверим им и спросим: становимся ли мы счастливее?»
«Роскошь есть первый враг всех добродетелей вообще, – пишет Глинка. – Сибариты и эпикурейцы умеют только угощать самих себя. Светские люди только хвастают гостеприимством, но истинная услужливость, заботливость, попечение, усердие, которыми приправляется и кусок самого чёрствого хлеба, – все сии тайны странноприимства для них неизвестны. Гостеприимство бежит тех мест, где водворяется корыстолюбие».
Это был непростой молодой человек. С такими подходами – либо в бунтовщики, либо в монахи. Либо опять на войну.
Вполне в радищевской манере описывает Глинка и тоскливый быт русских крестьян: поборы, болезни, полное отсутствие лекарей («Если б приходские священники наши имели хотя некоторое понятие об искусстве лечить, то приносили б сугубую пользу ближним!» – в сердцах восклицает он).
Безоценочно (а какие тут могут быть оценки!) пишет про помещика, который за день до приезда Глинки требовал с крестьян дополнительного оброка. «Когда бедные поселяне отговаривались неимением денег, то, угрожая им плетьми, розгами и всем… говорил: “Продайте своих овец, коров и всё, что имеете, для заплаты мне оброку; мне нужда в деньгах: я еду в Москву!»
Отчего-то и это кажется современным.
Вместе с тем совершенное восхищение испытал Глинка во Ржеве: «Надобно отдать справедливость ржевским жителям в том, что они в целости и сохранности умеют сберегать древние обычаи, нравы и здания».
Там Глинка собирает известия о богослове и химике XVIII века Терентии Волоскове, изобретшем особые астрономические часы и разнообразные подзорные трубы. С гордостью упоминает местного помещика, сделавшего машину, заключавшую в себе молотильню, веяльню и жернова. С восторгом говорит о Максиме Немилове – мастере золотых дел, слесаре, столяре, живописце и механике.
В записках Глинки прежде всего видна незаданность взгляда и отношения: замечает дурное – говорит: дурно; рассмотрел прекрасное – удивлён и рад. Постоянно в нём только одно: восхищение пред своим народом.
Словом – русофил законченный и непобедимый.
После плавания по Волге на лодке записывает: «Пристани наполнены судами, на которых беспрестанно движутся шумные толпы работников… парчовые платья и жемчужные головные уборы женщин, гуляющих по берегу, составляют приятную для глаз картину».
Из Тверской губернии в Москву добирается на коляске и отчитывается: «Народ в Московском краю белотел, свеж лицом и одет прекрасно».
В общем, «лишь ненавидящие нас иноплеменники могут называть жизнь простых русских людей несчастною».
Уже под Москвой, в крестьянской избе, зашёл у Глинки разговор с молодыми офицерами: будет ли война с Наполеоном. Глинка отвечал: да, будет.
Разговор слушала крестьянская девочка двенадцати лет, сидевшая в углу.
Один офицер спросил:
– Что стали бы делать, когда б француз пришёл сюда?
Девочка без запинки ответила:
– И-и, барин, да мы б им, злодеям, дохнуть не дали б, и бабы пошли бы на них с ухватами!
…Ещё бы не любить такой народ.
Чего не скажешь о нравах обеспеченных слоёв общества и аристократии.
«…Зашли мы к лучшему ваятелю поискать богов славянской мифологии, – пишет Глинка о Москве. – Нам показали множество Аполлонов, Флор, Венер. Последних стоял целый ряд: Венера Медицейская, Капитолийская… и проч., и проч. Но там не было ни одной Лады… Для русских богов и форм не было. Никому ещё до сих пор не приходило украсить ими дом или сад свой».
И следом на ту же, в сущности, тему: «Между русскими и иностранными лавками та разница, что первые по большей части навещаются пешеходцами или приехавшими на дрожках; а последние посещаемы особами, приезжающими в самых богатых экипажах. В первых все товары почитаются негодными; в последних – превосходными; хотя часто многое тихомолком переходит из русских лавок в иностранные. Но тогда уже каждая русская ленточка, осветясь прикосновением рук модной торговки, становится вдвое дороже».
Всё о том же продолжает Глинка и по пути из Москвы в Петербург: «Пифагор, пристав к неизвестному берегу, где нашёл начертанные на песке математические фигуры, заключил и не ошибся, что там живут любители наук. Что же должно заключить, видя стены русских трактиров, исчерченные французскими изречениями?.. Мы искали чего-нибудь русского, искали со свечой – и едва могли найти…»
С осени 1810-го до лета 1811-го Глинка пробыл в родовом поместье; заочно поучаствовал в большом литературном споре между «карамзинистами» и «шишковистами» и, несмотря на всю любовь к Карамзину, поддержал позицию Шишкова, считая, что старославянский язык более чем любой европейский пригоден для того, чтоб питать современный русский и создаваемую на нём литературу.
«Какое изобилие, какие возвышенные и какие величественные красоты в наречии славянском. и притом какое искусное и правильное сочетание слов, без чего и лучшие мысли теряют силу и красоту», – писал Глинка в статье «Замечания о языке славянском и русском, или светском наречии» (1811).
Глинка, по сути, стал не только предвестником Гоголя с его завещанием «проездиться по России» и «полюбить русских», но и всего поколения русской классики с их постепенно явившимся умением слышать живой, народный говор. Одним из первых Глинка много писал о том, как важно понять строй речи обычного мужика, как оригинально и глубоко говорит русский крестьянин.
2 сентября 1811 года будучи в Киеве, Фёдор Глинка становится свидетелем пролёта огромной кометы, о чём на другой день напишет в письме: «Её почитают предвестницею великих переворотов, кровопролитной войны… если воздвигнется брань от Запада, то брань сия будет неслыханна, ужасна!»
За месяц до начала войны появятся у него такие стихи:
Нет, теперь зажечь не можно
Брачные свечи:
Мне туда стремиться должно,
Где звенят мечи!
Там с врагом мы крови чашу
Будем братски пить,
И вражду там станет нашу
Бог и меч судить!
Может, бледный труп прикроет
Чёрный вран крылом,
Иль могилу мне изроет
Верный друг мечом…
(«Прощание», 1812)
Сильные строки.
22 мая 1812 года Глинка, словно заговаривая ещё не обрушившуюся беду, записывает в дневнике: «Нет! Русские не выдадут земли своей! Недостанет воинов – всяк из нас будет одною рукою водить соху, а другою сражаться за Отечество!».
С началом войны, как пишет Глинка в своей автобиографии, генерал Милорадович, «собиравший войска в Калуге, собственноручным письмом, по нарочной эстафете», вызвал его на службу.
Но до Калуги ещё надо было добраться.
Глинка, являясь пока ещё гражданским лицом, наблюдает из ближней деревни битву за Смоленск. (В ней принимал участие его старший брат Григорий, служивший в Аибавском пехотном полку.)
«5 числа, с ранней зари до позднего вечера, 12 часов продолжалось сражение перед стенами, на стенах и за стенами Смоленска. Русские не уступали ни на шаг места, дрались как львы. Французы или, лучше сказать, поляки в бешеном исступлении лезли на стены, ломились в ворота, бросались на валы…»
«Наконец, утомлённый противоборством наших, Наполеон приказал жечь город, которого никак не мог взять грудью».
«Тучи бомб, гранат и чиненых ядер полетели на дома, башни, магазины, церкви. И дома, и церкви, и башни обнялись пламенем, – и всё, что может гореть, – запылало!.. Опламенённые окрестности, густой разноцветный дым, багровые зори, треск лопающихся труб, гром пушек, кипящая ружейная пальба, стук барабанов, вопль старцев, стоны жён и детей, целый народ, падающий на колени с воздетыми руками, – вот что представлялось нашим глазам, что поражало слух и что раздирало сердце!.. Толпы жителей бежали из огня, полки русские шли в огонь; одни спасали жизнь, другие несли её на жертву».
Вместе с русской армией Фёдор Глинка отступает (брат Григорий служит проводником российским частям – это ж всё их родные места).
17 августа Фёдор записывает:
«Прости, моя милая Родина!
Война народная час от часу является в новом блеске. Кажется, что сгорающие сёла возжигают огонь мщения в жителях. Тысячи поселян, укрываясь в леса и превратив серп и косу в оборонительные оружия, без искусства, одним мужеством отражают злодеев. Даже женщины сражаются!..
Сегодня крестьяне Гжатского уезда, деревень князя Голицына, вытесненные из одних засек, переходили в другие, соседние леса через то селение, где была главная квартира. Тут перевязывали многих раненых. Один четырнадцатилетний мальчик, имевший насквозь простреленную ногу, шел пешком и не жаловался. Перевязку вытерпел он с большим мужеством. Две молодые крестьянские девки ранены были в руки. Одна бросилась на помощь к деду своему, другая убила древесным суком француза, поранившего её мать.
Многие имели простреленные шапки, полы и лапти. Вот почтенные поселяне войны! Они горько жаловались, что бывший управитель-поляк отобрал у них всякое оружие при приближении французов. Долго ли русские будут поручать детей своих французам, а крестьян – полякам и прочим пришельцам?..»
25 августа в армию прибыл Кутузов.
Глинка, оставшийся без документов, ищет Милорадовича: только тот может опознать его и принять на воинскую службу. В царящей при Бородине суматохе, среди десятков тысяч людей, накануне сражения, найти Милорадовича не удаётся: сказали, что он на правом фланге, но, пока Глинка туда добирался, генерал умчался в другое место.
7 сентября случилось Бородинское сражение: Глинка наблюдал его, находясь при батарее в деревне Горки.
«Многие батареи до десяти раз переходили из рук в руки, – запишет он. – Сражение горело в глубокой долине и в разных местах, с огнём и громом, на высоты всходило. Густой дым заступил место тумана. Седые облака клубились над левым нашим крылом и заслоняли середину, между тем как на правом сияло полное солнце. и самое светило мало видело таких браней на земле с тех пор, как освещает её. Сколько потоков крови! сколько тысяч тел!
…На месте, где перевязывали раны, лужи крови не пересыхали. Нигде не видал я таких ужасных ран. Разбитые головы, оторванные ноги и размозжённые руки до плеч были обыкновенны. Те, которые несли раненых, облиты были с головы до ног кровью и мозгом своих товарищей…
Сражение не умолкало ни на минуту, и целый день продолжался беглый огонь из пушек. Бомбы, ядра и картечь летали здесь так густо, как обыкновенно летают пули; а сколько здесь пролетело пуль!..»
На Бородинские вершины
Седой орёл с детьми засел,
И там схватились исполины,
И воздух рделся и горел.
Кто вам опишет эту сечу,
Тот гром орудий, стон долин? —
Со всей Европой эту встречу
Мог русский выдержать один!
(«1812 год»)
В сражении был ранен пулей в голову Григорий Глинка. Братья Фёдор и Василий повезли его в Москву. В квартире старшего – Сергея – в Москве собрались все пятеро братьев.
Сергей жёг главное своё богатство – библиотеку. Никто даже не стал ничего спрашивать: уже понимали, что Москва будет оставлена, и отдавать это богатство французам Сергей – так же, как и Фёдор, литератор, – не желал.
Первопрестольную братья оставили в день вступления в неё Наполеона.
«Я видел сгорающую Москву, – напишет Фёдор. – Она, казалось, погружена была в огненное море. Огромная, чёрно-багровая туча дыма висела над ней».
Из Москвы Глинка едет в Рязань (отмечает в дневнике суровость местных мужиков и ласковость женщин), оттуда – в Касимов, и дальше – в Тарусу (где язвительно записал: «Теперь здесь побережье Оки совершенно пусто; все господа уехали в степи от французов так, как прежде, заражаясь иноземною дурью, ездили в Москву и в Париж к французам»).
Вечером 11 октября Глинка явился к месту расположения русской армии – в Тарутино. По-прежнему без документов, одет он был, как сам расскажет потом, в «синюю куртку, сделанную из синего фрака, у которой при полевых огнях фалды обгорели». Вполне могли задержать как невесть кого, но Глинка наконец-то отыскал в Тарутине своего старого начальника – Милорадовича.
Тут же был зачислен поручиком в авангард действующей армии. (и даже денег на форму получил; а заодно генеральское приказание побрить подобие растущей бороды и вернуться в человеческий вид.)
Побриться успел, а купить форму – нет, но щедрого в дружбе и явно обрадовавшегося Глинке Милорадовича это не смутило, когда тот пригласил поручика на званый обед к генералу Дмитрию Дмитриевичу Шепелёву.
«…Гвардейская музыка гремела. В корень разорённый смоленский помещик, бедный поручик в синей куртке с пустыми карманами, имел честь обедать с тридцатью лучшими из русских генералов», – самокритично и с иронией запишет Глинка.
На следующий день он раздобыл форму, был подтянут и готов к свершениям.
«Теперь ли нам дремать в покое, / России верные сыны?!» – писал Фёдор Глинка в своём стихотворении «Военная песнь». И там же:
Раздался звук трубы военной,
Гремит сквозь бури бранный гром:
Народ, развратом воспоенный,
Грозит нам рабством и ярмом!
В армии Наполеона имелись, как мы помним, представители двадцати народов, а не одного, но Глинка имел в виду, скорее, обобщённый «европейский народ»: развратом воспоенный.
О том же будет его статья, опубликованная в «Русском вестнике» (1812, № 5): «Да утверждается у нас час от часу более то отечественное воспитание, то чувствование животворительное, которое заставляет нас любить исключительно природное наречие, природный воздух, веру и добродетели праотеческие! Оно научит нас от самой колыбели до гроба посвящать Отечеству все помышления, все деяния наши; оно утвердит нас в той вере и верности, которые не страшатся ни злоключений, ни смерти, но единственно того, что бесславно Отечеству и соотечественникам».
На другой день после застолья Фёдор Глинка уже участвует в деле под Тарутином: «После шести мирных лет я опять был в сражении, опять слышал шум ядер и свист пуль… Нападение на великий авангард французской армии под начальством короля Неаполитанского сделано удачно и неожиданно. Неприятель тотчас начал отступать и вскоре предался совершенному бегству. 20 пушек, немалое число пленных и великое множество разного обоза были трофеями и плодами этого весьма искусно обдуманного и счастливо исполненного предприятия». (На самом деле захваченных пушек было 36. Французы потеряли более двух тысяч убитыми – против двухсот погибших русских.)
Под Малоярославцем Глинка делает запись, очень хорошо характеризующую Милорадовича: «Отличаясь от всех шляпой с длинным султаном и сопровождаемый своими офицерами, заехал он очень далеко вперёд и тотчас обратил на себя внимание неприятеля. Множество стрелков, засев в кустах, начали метить в него. Едва успел выговорить адъютант его Паскевич:
– В вас целят, ваше превосходительство! – и пули засвистели у нас мимо ушей.
…Генерал, хладнокровно простояв ещё несколько времени, спокойно поворотил лошадь и тихо поехал к своим колоннам, сопровождаемый пулями».
«Чёртов храбрец, убьют же из-за тебя, Михаил Андреевич, раздери тебя!» – мог такое подумать Глинка в ту минуту? Или действительно восхищался? По крайней мере, в стихах, написанных немногим позже, преподносил всё так:
Здесь Милорадович пред строем,
Над нами Бог, победа с ним;
Друзья, мы вихрем за героем
Вперёд… умрём иль победим!
От Малоярославца началось бегство армии Наполеона: преследовал его именно авангард Милорадовича, и собственно поручик Фёдор Глинка – тоже.
С 23 октября по 4 ноября Глинка в непрестанных, почти ежедневных боях.
То, что успевает записывать: «Тёмные, дремучие ночи, скользкие просёлочные дороги, бессонье, голод и труды – вот что преодолели мы во время искуснейшего флангового марша, предпринятого генералом Милорадовичем от Егорьевска прямо к Вязьме. Главное достоинство этого марша было то, что он совершенно утаён от неприятеля, который тогда только узнал, что сильное войско у него во фланге, когда мы вступили с ним в бой… Вчера началось сражение, с первым лучом дня, в 12 верстах от Вязьмы… Превосходство в силах и отчаянное сопротивление неприятеля продлили сражение через целый день. Он хотел было непременно, дабы дать время уйти обозам, держаться ещё целую ночь в Вязьме и весь город превратить в пепел… Но генерал Милорадович… сам с бывшими при нём генералами, устроя всю кавалерию, повёл в объятый пламенем и неприятелем наполненный ещё город. Рота конной артиллерии, идя впереди, очищала улицы выстрелами; кругом горели и с сильным треском распадались дома; бомбы и гранаты, до которых достигало пламя, с громом разряжались; неприятель стрелял из развалин и садов; пули свистели по улицам. Но, видя необоримую решимость наших войск и свою гибель, оставил он город и бежал, бросая повсюду за собой зажигательные вещества. На дымящемся горизонте угасало солнце… Генерал Милорадович остановился в том самом доме, где стоял Наполеон, и велел тушить горящий город».
(Надо ли пояснять, что, как адъютант Милорадовича, Глинка видит всё описываемое своими глазами, непосредственно в этом участвует – но никогда не считает нужным описывать отдельно своё личное геройство и свои риски.)
Следующий крупный бой – 3 ноября у села Спасского, где французы потеряли до четырёх тысяч убитыми и ещё три тысячи попали в плен.
Кутузов приказывал Милорадовичу: «Старайтесь выиграть марш над неприятелем так, чтобы главными силами вашими по удобности действовать на отступающие головы его колонн, нападая во время марша и совершая беспрестанные ночные тревоги»; так и делали.
«Враги бегут и гибнут, их трупами и трофеями устилают себе русские путь к бессмертию», – пишет Глинка: можно видеть в этом некоторый пафос, а можно – констатацию.
О том же – в его удивительных, страшных и язвительных стихах:
О, как душа заговорила,
Народность наша поднялась:
И страшная России сила
Проснулась, взвихрилась, взвилась…
<…>
Не трогать было вам народа,
Чужеязычны наглецы!
Кому не дорога свобода?..
И наши хмурые жнецы,
Дав сёлам весть и Богу клятву,
На страшную пустились жатву…
Они – как месть страны родной —
У вас, непризнанные гости,
Под броней медной и стальной
Дощупались, где ваши кости!
Беда грабителям! Беда
Их конным вьюкам, тучным ношам:
Кулак, топор и борода
Пошли следить их по порошам…
И чей там меч, чей конь и штык,
И шлем покинут волосатый?
Чей там прощальный с жизнью клик?
Над кем наш Геркулес брадатый
Свиреп, могуч, лукав и дик, —
Стоит с увесистой дубиной?..
Скелеты страшною дружиной,
Шатался, бредут с трудом
Без славы, без одежд, без хлеба,
Под оловянной высью неба,
В железном воздухе седом!
(«1812 год»)
Из Дорогобужа Глинка пишет брату Сергею: «Вот сейчас только кончился штурм крепостного замка в Дорогобуже. Мы вырвали его из рук французов, захватили город, который они уже начали жечь, и провожали их ядрами, покуда не скрылись из наших глаз…
Представь себе, друг мой! что я теперь только в 60 верстах от моей родины и не могу заглянуть в неё!.. Правда, там нечего и смотреть: всё разорено и опустело! Я нашёл бы только пепел и развалины; но как сладко ещё раз в жизни помолиться на гробе отцов своих».
С 16-го по 18 ноября Глинка – снова в деле на дороге меж Смоленском и Красным: «С каждою утреннею зарёю, коль скоро с передовых постов приходило известие, что колонны показались на большой дороге, мы садились на лошадей и выезжали на бой».
В сражении под Красным отряд Милорадовича разбил корпус Богарне.
Генерал Алексей Петрович Ермолов, тогда непосредственный подчинённый Милорадовича (и сослуживец Фёдора Глинки), докладывал: «…Бегущего в расстройстве неприятеля авангард генерала Милорадовича атаковал на большой от Смоленска дороге, при селе Ржавка. Сопротивление было самое слабое, всё бежит в ужасе и страхе».
Под Красным же был разгромлен корпус Нея: было взято в плен 12 тысяч солдат и офицеров. Сам маршал Ней бежал через лес к Днепру.
Глинка участвовал в стычке, когда шестьсот солдат из корпуса Нея пытались спрятаться в лесу. Их окружили и предложили сдаться. Те ответили, что сдадутся только Милорадовичу (этот «пылкий, неустрашимый, ужасный истребитель неприятельских полков» был добр к побеждённым – и французы о том знали).
«Неприятельский урон чрезвычайно велик. Места сражений покрыты грудами неприятельских тел. В эти четыре для нас победоносные дня потеря неприятеля наверно полагается убитыми до 20 000… Поля города Красного в самом деле покраснели от крови», – пишет Глинка.
Питомцы берегов Луары
И дети виноградных стран
Тут осушили чашу кары;
Клевал им очи русский вран
На берегах Москвы и Нары;
И русский волк и русский пёс
Остатки плоти их разнёс.
И вновь раздвинулась Россия!
Пред ней неслись разгром, и плен,
И Дона полчища лихие…
И галл, и двадесеть племён,
От взорванных кремлёвских стен
Отхлынув бурною рекою,
Помчались по своим следам!..
И, с оснежённой головою,
Кутузов вёл нас по снегам…
(«1812 год»)
Глинка видит огромные обозы награбленного: золото и парча, жемчуга и шелка – но войскам, и русским, и тем более французским, не до этого: все оголодали.
«Лавров девать негде, а хлеба – ни куска! Там, где меряют мешками деньги, нет ни крохи хлеба!» – иронизировал Глинка: видимо, это было реакцией на присказку Милорадовича «Чем меньше хлеба, тем больше славы».
Ещё ведь и тысячи пленных были при русской армии – их тоже надо было кормить; а среди пленных сотни раненых – им тоже пытались уберечь жизнь.
Одну из ночёвок, в соседстве с битым европейским людом, Глинка запомнил: «Пред светом страшный вой и стоны разбудили меня. Под нами и над нами множество голосов, на всех почти европейских языках, вопили, жаловались или изрыгали проклятия на Наполеона! Тут были раненые, полузамёрзшие и сумасшедшие. Иной кричал: “Помогите! помогите! Кровь льётся из всех моих ран! Меня стеснили!.. У меня оторвали руку!” – “Постойте! удержитесь! я ещё не умер, а вы меня едите!” – кричал другой…
И вдруг среди стона, вздоха, визга и скрежета зубов раздавался ужасный хохот… Какой-нибудь безумный, воображая, что он выздоровел, смеялся, сзывая товарищей бить русских!»
Во французской армии началось людоедство.
Запомнился Глинке француз, поедавший горячий мозг из черепа только что убитого человека, который при виде русского офицера вдруг подобрался и сказал:
– Возьмите меня; я могу быть полезен России.
– Что же вы можете? – спросил Глинка, сдерживая тошноту.
– Могу воспитывать детей, – спокойно и с достоинством ответил француз.
Это – картина.
Противников Глинка называет: «выморозки» и «наполеонцы» – отлично же.
Растрёпанную и напуганную всеевропейскую армию гнали далее по Белоруссии. «Те же пожары, те же грабежи и вопль жителей, как и везде… – пишет Глинка. – Одни евреи принимали нас с непритворной радостью, – и поясняет: – Они во время нашествия неприятеля налагали на себя посты и молили Бога о ниспослании победы русским».
Глинка, в своей манере, не забывает беспощадно острить в письмах домой (но обращая их как бы ко всему свету сразу): «Несчастные наполеонцы ползают по тлеющим развалинам и не замечают, что тело их горит. Те, которые поздоровее, втесняются в избы, живут под лавками, под печьми и заползают в камины. Они странно воют, когда начинают их выгонять. Недавно вошли мы в одну избу и просили старую хозяйку протопить печь. “Нельзя топить, – отвечала она. – Там сидят французы”. Мы закричали по-французски, чтоб они выходили скорей есть хлеба. Это подействовало… В самом деле, если вам уж очень надобны французы, то вместо того чтоб выписывать их за дорогие деньги, присылайте сюда побольше подвод и забирайте даром. Их можно ловить легче раков. Покажи кусок хлеба – и целую колонну сманишь! Сколько годных в повара, в музыканты, в лекаря, особливо для госпож, которые наизусть перескажут им всего Монто; в друзья дома и – в учителя! И за недостатком русских мужчин, сражающихся за отечество, они могут блистать и на балах ваших богатых помещиков, которые знают о разорении России только по слуху! и как ручаться, что эти же запечные французы, доползя до России, приходясь и приосанясь, не вскружат голов прекрасным россиянкам, воспитанницам француженок!..»
Ещё как вскружат, увы…
25 декабря был издан манифест об окончании войны.
За проявленную неоднократно воинскую доблесть Глинка был награждён орденом Владимира четвёртой степени, золотой шпагой с надписью «За храбрость» и орденом святой Анны второй степени.
28 декабря – важная запись: «“Выступил, ушел, вырвался, убежал!” из отечества нашего новый Каталина. Наполеон за Неманом! Уже нет ни одного врага на земле русской! Александр Первый готов положить меч свой; но Европа, упадая перед ним на колени и с воздетыми к небу руками, молит его быть ее спасителем…»
Новый год Глинка встретил в Гродно.
В канун новогодней ночи запишет в дневнике: «…Все силы, всё оружие Европы обратилось на Россию. Бог предал её на раны, но защитил от погибели. Россия отступила до Оки и с упругостью, свойственной силе и огромности, раздвинулась опять до Немана. Области её сделались пространным гробом неисчислимым врагам. Русский, спаситель земли своей, пожал лавры на снегах её и развернул знамёна свои на чужих пределах. Изумлённая Европа, слезами и трауром покрытая, взирая на небо, невольно восклицает: “Велик бог земли русской…”»
В первый день нового года русские войска перешли границу Варшавского герцогства.
Совсем скоро придёт черёд выступать и Фёдору Глинке: «Завтрашний день переходим мы за границу; завтра ступим на землю, никогда ещё России не принадлежавшую», – запишет он 6 января. Так начался его заграничный поход: получается, что уже третья война на веку. А Фёдору Глинке – 26 лет от роду.
«Авангард вступил в Прасниц. Это местечко только в 80 верстах от Варшавы. Все здешние евреи с распущенными хоругвями, хлебом и солью встретили генерала Милорадовича. Их радость неописанна. Бедные! Пленение французское не легче было для них, как для предков их – Вавилонское!.. Теперь, по причине их повсеместности в Европе, они оказывают нам большие услуги, доставляя отовсюду весьма важные и верные известия».
Попутно Глинка делает спокойные и веские замечания о польском характере, никоим образом себя с этим характером не соизмеряя: «Полякам не на кого пенять в утрате государства своего, кроме самих себя. Тем ли думать о свободе, которые, раздвинув прежде на столь обширное пространство пределы земли своей, лежащей по несчастию в самой средине Европы, и огорчив через то большую часть держав, вдруг предались праздному бездействию извне и раздорам внутри? Роскошь, пороки и нововведения нахлынули к ним со всех сторон. Древние нравы истлели. Твёрдость духа развеялась вихрями нового образа жизни. Народ оцепенел…»
Между тем под Варшавой у русских войск возникли сложности. Союзники Наполеона, австрийцы, надеясь на помощь поляков, предполагали, что соберут здесь до 30 тысяч войска. И, таким образом, будут в силах разбить небольшой авангард Милорадовича.
Милорадовичу оставалось либо принять сражение на крайне невыгодных условиях, либо ввести противника в заблуждение; но как?
Глинка в своих записках посмеивается, рассказывая, чем всё закончилось, и это действительно кажется анекдотом, – если не помнить о том, что русский авангард мог при ином раскладе лечь костьми: «Сегодня пустили мы порядочно пыль в глаза полякам. Понятовский[9] вздумал прислать к нам своего адъютанта, будто для пересылки писем к пленным, а в самом деле – для узнания силы нашего авангарда… Генерал Милорадович приказал тотчас горсть пехоты своей рассыпать по всем деревням, вдоль по дороге лежащим, коннице велено переезжать с места на место, появляться с разных сторон и тем число своё увеличивать. А пушек у нас так много, что их и девать негде было. К счастию, в сей день, как нарочно, заехал к нам генерал Дохтуров, которого корпус неподалёку проходил. Накануне прибыли генерал-лейтенант Марков и князь Горчаков; последний привёл с собою не более 400 человек. Тут же находился и генерал Уваров, командовавший кавалериею авангарда. Адъютант Понятовского, белокурый, высокий, бледный, тонкий молодой человек, в предлинных ботфортах и в прекоротком мундире, прибыл к обеду. За столом сидело до десяти генералов. К крайнему удивлению, видя между ними четырёх, которые, имея по три звезды на груди, всегда командовали тремя большими корпусами и сделали имена свои известными, адъютант Понятовского подумал, что все их войска тут же вместе с ними. Войска авангарда, искусно по дороге расставленные, и великое множество пушек утвердило его в этом мнении. И таким-то образом этот тайный посланник Варшавы возвратился с известием, что генерал Милорадович может устремить против неё по крайней мере 30 тысяч штыков: а русские штыки памятны Варшаве!»
Между тем у Милорадовича было… менее 5 тысяч человек!
Рисковые игры велись.
Собственно, и Варшаву взяли хитростью, через тайные переговоры с австрийцами. Те предложили Милорадовичу обойти город, так, чтоб их войска покинули Варшаву не по той причине, что желали предать Наполеона, а в силу объективно невыгодного стратегического положения.
Милорадович согласился: русские войска переправились на левый берег Вислы; австрийцы ушли, оставив Варшаву русским.
Опробованная шутка была повторена и в Дрездене: город сначала взял обманом Денис Давыдов, хотя имел при себе всего лишь лёгкий отряд. Разочарованные жители города не могли понять, а где же остальная армия: вместо неё снова явился всего лишь авангард Милорадовича.
«Генерал Милорадович устроил так, – пишет Глинка, – что авангард наш в течение трёх дней разными отрядами проходил через Дрезден, дабы тем увеличить число войск в глазах жителей. Отряд графа Сент-Приеста, кавалерия и пехота, в три разные дня имели три торжественных входа в город. Сам генерал Милорадович каждый раз выезжал навстречу войскам, сопровождаемый блестящим и многочисленным конвоем. Жители бегали толпами и кричали: “Ура!”»
«Народ саксонский принимает русских с почтением и сердечною радостию, – добродушно и чуть наивно пишет Глинка. – Многие отцы приглашают русских офицеров крестить новорождённых детей своих. Словом сказать, тут не знают как принять, почтить нас. О, добрый народ саксонский, как не сражаться за свободу твою!.. Всё русское входит здесь в употребление. На многих домах надписи немецкие написаны русскими словами».
Но радужная картина длилась недолго – в апреле пришло время жестоких сражений.
Под Аютценом, в жесточайшей битве, которой со стороны французов руководил сам Наполеон, авангард Милорадовича простоял весь день в запасе.
Не проиграв сражения, российская и прусская армии решили отступить, и сохранённый авангард Милорадовича призван был прикрывать отход.
«Весь вчерашний день провели мы в движении. Будучи посылаем в разные места, я проскакал более шестидесяти вёрст и ввечеру едва не падал с лошади, которая и сама готова была упасть, – пишет Глинка брату. – Генерал-адъютант князь Волконский известил генерала Милорадовича, что государь поручает ему учредить вновь партизанскую войну для действий на сообщения неприятеля в гористом пространстве от Иены до Лейпцига. С этого времени не ожидай подробных описаний, мы в арьергарде; следственно, в беспрерывных трудах и опасностях. Не сходить по целым суткам с лошадей, валяться на сырой земле, не иметь сна и хлеба – вот что нас ожидает и что нам уже не ново».
И в тот же день поздно вечером дописывает: «Наша армия отступает довольно покойно: арьергард выдерживает весь натиск. Покамест отделываемся кое-как перестрелками; скоро дойдёт дело до сражения».
Запись следующего дня: «Сейчас только вышли из жаркого дела. Смерть так близко прошла мимо меня!.. Чуть было не взяла с собою! Отвёзши одно приказание графу Сент-Приесту, бывшему в сильной схватке с неприятелем, и получа другое, чтоб провезти несколько пушек на известное место, тихо ехал я подле оных. Недалеко случился генерал Мерлин. Некоторые товарищи мои были тут же. Неприятель открыл из лесу пальбу – и ядра запрыгали через, между и около нас. Мы ехали шагом. Я слышал шипенье множества ядер, как вдруг одно, провизжав мимо самого уха, ринулось в землю у самых ног моей лошади! Тёплый дух, как будто из бани, хлынул мне в лицо, и земля, брызнувшая вверх от сильного удара, засыпала меня всего!.. Я совсем не почувствовал великой опасности до тех пор, пока не услышал со всех сторон около себя криков и восклицаний.
Товарищам показалось, что меня уже не стало! Им со стороны полёт рокового ядра был виднее.
Склонясь чуть-чуть вправо, оно оторвало бы у генерала руку, а с меня снесло бы голову!.. Но, друг мой! если и сама смерть так же неприметна, как приближение её, то умереть, право, ничего не значит!»
Атмосферная и узнаваемая запись следующего дня: «Неприятель остановился отсюда вёрст за пять. Генерал Милорадович, генерал Уваров, командующий кавалерией, английский генерал Вильсон, который ездит прогуливаться в сражения и не пропускает ни одного почти авангардного дела, – все вместе заняли пространный, прекрасно убранный дом. Адъютанты всех генералов были тут же. Будучи послан далеко с приказаниями, я приехал несколько позже других. Все наши радовались светлой и покойной квартире. Одни играли на фортепианах, другие смотрели библиотеку. Я подумал было, что это дом если не князя, то по крайней мере какого-нибудь барона; но мне сказали, что владелец его даже не дворянин!.. Две прекрасные девушки, Вильгельмина и Шарлотта, играли на фортепианах, пели, показывали свои рисунки, альбомы и в то же время суетились по хозяйству: сами накрывали на стол генералам, заботились о кухне и везде поспевали. Они разумели французский язык, читали лучшие книги на своём; а сверх того были так добры, так любезны, что нельзя было не восхищаться воспитанием этих недворянок! С невинною простотою спрашивали обе сестры у генералов: будет ли завтра здесь сражение? – Будет, отвечали им, и очень жаркое. – Так мы на заре убежим к нашей тётушке в горы, говорили они…»
И с утра: «Уже раздалась пушечная пальба (обыкновенный, ежедневный вызов к бою), и мирные окрестности застонали. Дождь ливмя льёт. Наши богатые домоседы в такую пору и на охоту не выезжают, а мы должны ехать на сражение. Бедные Вильгельмина и Шарлотта, получа охранный лист, бегут в горы: так спасаются невинные горлицы от лютых ястребов! Все в доме плачут; поселяне с имуществом скрываются в леса; матери уносят детей – все спасают жизнь, а мы спешим жертвовать ею…»
Из этих двух абзацев мог бы получиться отличный рассказ. Перегляд Фёдора и Шарлотты, а Вильгельмина смотрит на горбоносого статного красавца Милорадовича, а тот грызёт жареную птицу, сверкает глазами, хохочет. Офицеры пьют вино. Потом кто-то из русских напевает под фортепиано, скажем, романс… и вечереет уже. А Глинка не может заснуть, лежит с открытыми глазами… и этот треклятый англичанин куда-то пошёл, громыхая задетым креслом… И утренний дождь. И грохот пушек. И девушки, подбирая юбки, бегут в горы.
Очередная переделка была у деревни Вейсиз на Эльбе: «…Имели мы жаркое сражение. Оно началось тем, что французы под прикрытием сильного картечного огня с бастиона, на их стороне находившегося, нося фашины и доски к пролому большого моста, оказывали вид, будто хотят переправиться в городе, и до тех пор толпились на мосту, пока несколько удачных наших выстрелов не смели их дочиста с оного. Эта переправа была ложная. В самом же деле Наполеон, подвинув армию свою за четыре версты влево, вниз по течению реки, приказал ей переправляться на глазах своих под покровительством великого множества пушек, которыми унизан был высокий в том месте берег. С нашей стороны граф Сент-Приест с отрядом оставлен в самом городе, а прочие войска небольшого арьергарда нашего поспешили сопротивляться многочисленным войскам Наполеона. Роты артиллерии Нилуса и Башмакова подоспели туда же – и сражение загорелось. Неприятель засыпал нас бомбами, гранатами и картечью. Наша артиллерия действовала искусно и удачно. Солдаты дрались с неимоверною храбростию. Оторванные руки и ноги валялись во множестве на берегу, и многие офицеры и солдаты, лишась рук и ног, не хотели выходить из огня, поощряя других примером своим. Целый день кипело сражение; Наполеон истощил все усилия, но не переправился. К вечеру бой укротился, и мы возвратились по-прежнему в Нейштат ночевать».
Спустя два дня – переделка у деревни Рот-Наустиц: «…Дрались мы целый день, защищая дорогу. Истоща все усилия сбить нас с одной высоты, неприятель вздумал было обойти её долиною. Покушение дорого ему стоило. Генерал Милорадович, показывая, будто не примечает его движения, сделал всё, что нужно было. Едва спустилось несколько колонн в лощину, как вдруг, дозволя им пройти, со всех сторон открыли по ним страшную пальбу из потаённых и открытых батарей. Расстрелянные колонны, потерпев великий вред, тотчас рассыпались и побежали в леса. Неприятель, полагая, что мы будем держаться в Бишефс-Верде, пустил на него тучу бомб и гранат – и вмиг несчастный городок превратился в огромный столп огня и дыма».
Одно из крупнейших сражений зарубежного похода случилось 8–9 мая при городе Бауцене.
Цитируем историка Алексея Шишова: «В первый день битвы в 12 часов пополудни французская армия всеми силами атаковала авангарды союзников под командованием генерала от инфантерии М.А.Милорадовича и генерал-лейтенанта Ф.Г.Клейста. В 4 часа дня авангарды отступили на основную позицию союзников, и тогда сражение сделалось общим. Вечером неприятель решил обойти со стороны гор левый фланг союзников, которым начальствовал Милорадович. В ходе ожесточённого кровопролитного боя французы оказались отброшенными на исходные позиции.
С рассветом… император Наполеон возобновил атаку флангового корпуса Милорадовича».
При этом сражении присутствовал и император Александр I.
Российский император стоял на кургане, а на горе напротив – Наполеон.
В какой-то момент сражения противник занял высоту, с которой артиллерия могла бить по кургану, где находился Александр I.
Милорадович был вне себя.
– Уехал ли государь? – спрашивал он поминутно.
– Нет, – отвечали, – он стоит неподвижно под ядрами.
«Можно ль было допускать далее опасность?» – риторически вопрошает Глинка в своих записках.
Милорадович скомандовал «Вперёд!» – ив сопровождении адъютантов помчался на передовую.
«Вскоре миновали мы картечный выстрел и очутились в пулях у стрелков, – пишет Глинка, – и граф стал на одной черте опасности с прапорщиком. Но какое неописанное действие производит присутствие генерала! Я видел артиллерийских офицеров, у которых пыль и порох запеклись на лицах, которые едва стояли на ногах от усталости, вдруг оживотворившихся как бы новою силою и подвигавших пушки свои вперёд. Я видел, как раненые возвращались назад и становились в ряды; слышал, как кричали офицеры и солдаты: “Граф велит идти вперёд; посмотрите, он сам здесь!”. “Его ли здесь место?” – говорили многие – и цепи стрелков, одни других перегоняя, крича “ура!”, бежали вперёд, артиллерия подкрепляла их. В эту минуту всеобщего исступления можно б было взять Бауцен штурмом, но это совсем не нужно было. Граф велел стрелкам остановиться. С длинным султаном на шляпе, окружённый конвоем, долго разъезжал он под страшным дождём пуль и картечи, и сражение кипело на одном месте. “Стойте крепко! – кричал граф солдатам. – Государь на вас смотрит!” Они стояли, и неприятель не мог выиграть ни аршина земли. Во всё это время государь император не оставлял прежней высоты. Когда начали падать ядра, он приказал свите удалиться, а сам остался…»
После Бауцена союзники отступили к Герлицу, где состоялся новый бой: «Сегодняшнее сражение, начавшееся в 6 часов утра, продолжалось почти беспрерывно до 10 вечера, следственно, 16 часов! Все мы третьего дня, вчера и сегодня были в огне, не сходя с лошадей, всякий день с лишком по 12 часов!..»
Но взгляните на финал дня: «Поздно уже замолкло сражение. С наступлением ночи полил дождь, и мы приехали в Герлиц. Я зашёл с товарищами к прежнему хозяину, который с такой же добротою, как и прежде, принял нас к себе. С нами стал вместе Денис Васильевич Давыдов и читал нам свои стихи».
Это – жизнь!
Вскоре Франция с одной стороны, Россия и Пруссия с другой заключили перемирие на полтора месяца.
В июне Милорадович разрешает Фёдору Глинке отпуск и тот возвращается в Россию.
По дороге домой, в Варшаве, Глинка столкнётся с поэтом Константином Батюшковым, едущим в действующую армию. Прискорбно, записывает Глинка, «видеть изящнейшие дарования в том месте, где один золотник свинца может отнять их у света!»
В подобных заметках особенно виден воистину скромный характер Глинки: к себе он подобные рассуждения не применял вовсе. Считал ли он себя меньшим поэтом, или вовсе не считал таковым? Нет, цену он себе понимал; несколько шедевров к тому моменту Глинка уже создал, и недаром во время зарубежного похода он пересылал свои стихи Гёте. Просто, подставляя свою голову под картечь и пули, Глинка искренне был уверен, что Батюшкову стоило бы поберечься.
В Смоленске Глинка угодил в поле зрения губернатора, и – лучше б не приезжал! – получает указание заниматься подсчётом убытков, принесённых войной.
Заехав в родовое имение, воочию убедился, что он теперь, как и братья его, разорён. Где было поместье – осталось пожарище.
Глинка, полный впечатлений, да и чтоб отвлечь себя от печальных мыслей, принимается за труд «Подвиги графа М.А.Милорадовича в Отечественную войну 1812 года».
В конце зимы отправляется назад в действующую армию. В городе Вильно его застала весть о взятии Парижа. К началу лета он опять у Милорадовича, в Париже.
Русофилия Глинки не мешает делать ему разумные наблюдения и замечания о французах: «Для чего, заражаясь их развратом, не заразимся страстию к чтению и не займём у них благородной склонности к ободрению наук, свободных художников, к почитанию всего отечественного? Почему в обеих столицах не продадут в пять лет столько книг, как в Париже в один год? Почему прекраснейшие художники, которые превосходными трудами принесли бы честь каждому народу, живут у нас в глубокой неизвестности?..»
Впрочем, и разумное западничество не помешает ему вскоре написать в нашумевшей статье «О необходимости иметь историю Отечественной войны 1812 года»: «Русский ополчался за снега свои: под ними почивают прахи отцов его. Он защищал свои леса; он привык считать их своею колыбелью, украшением своей родины; под мрачною тению сих лесов покойно и весело прожили предки его… Русский сражался и умирал у преддверия древних храмов: он не выдал на поругание святыни, которую почитает и хранит более самой жизни. Иноземцы с униженною покорностию отпирали богатые замки и приветствовали в роскошных палатах вооружённых грабителей Европы; русский бился до смерти на пороге дымной хижины своей. Вот чего не предчувствовали иноземцы, чего не ожидали враги наши! вот разность в деяниях, происходящая от разности во нравах! О народ мужественный, народ знаменитый! Сохрани навеки свою чистоту во нравах, сие величие в духе, сию жаркую любовь ко хладной родине своей: будь вечно русским, как был и будешь в народах первым!»
Это и не литературное сочинение вовсе, а будто бы молитва.
Вернувшись в Россию, Глинка принялся за разнообразную литературную деятельность; близко сошёлся с Александром Семёновичем Шишковым, вступил в кампанию за изгнанье иностранных слов из русского языка, в том числе из военного словаря, подготовил к печати дополненные «Письма русского офицера…»; скоро обрёл необычайную известность и вес, вошёл в число самых заметных русских литераторов. «Письма…» на квартире у Глинки обсуждали Жуковский, Гнедич, Батюшков и Крылов – имена сами по себе говорящие.
Однако, узнав о бегстве Наполеона с Эльбы и новой европейской войне, Глинка признается в письме своему знакомому, полковнику Генерального штаба А.Н.Михайловскому-Данилевскому: «Я подался было в отставку, но, увлекаемый общим потоком обстоятельств, должен пуститься опять за границу».
В августе 1815 года, уже находясь в Вильно, Глинка сообщает: «Умы и сердца расположились к войне и славе; стремление к подвигам сделалось общим», но… «Судьба похода нашего решена. Сейчас получен высочайший о сём рескрипт на имя графа Милорадовича. По причине счастливейшего оборота в общем ходе дел Европы дальнейший поход гвардии отменён».
Закупившись редкими книгами в польских университетских лавках, он возвращается в Санкт-Петербург.
Книги ли он купил особенные, или знакомства завёл своеобразные, но…
…В Петербурге Глинка вступает в масонскую ложу «Избранный Михаил», названную так в честь первого из династии Романовых. Едва ли, когда б он остался в своём разорённом смоленском имении, такое могло случиться, но среди высшего общества тех времён в масонах ходил каждый третий.
И если б только в России!
Масонами были Дидро, Вольтер, Руссо, Фридрих II Прусский, Наполеон. Брат Александра I – Константин Павлович – состоял в масонской ложе, причём вместе с известным всему Петербургу оригиналом (и тоже, как Глинка, офицером) Петром Чаадаевым.
Государственный секретарь М.М.Сперанский в 1810–1812 годах пытался создать целую сеть российских масонских лож.
В армии шли толки о том, как после одного из сражений во время зарубежного похода был взят в плен французский генерал Вандам, относиться хорошо к которому русские не имели ни малейших оснований – он был злейший враг, известный к тому же пристрастием к мародёрству; однако после того как Вандам показал императору Александру масонский знак, тот сказал: «Я облегчу сколько можно вашу участь» – и действительно облегчил.
Когда, много позже, в августе 1822 года, сам же Александр подписал рескрипт о закрытии масонских лож, выяснилось, что только в гвардии членами были 517 человек, включая двух генералов, семь генерал-лейтенантов и пятидесяти двух генерал-майоров… Батюшки святы!
В 1815 году масонские организации в России ещё не были запрещены, и почти всякий русский образованный человек мог испытывать иллюзии, что работа этих обществ направлена на улучшение жизни человечества в целом и русского народа в частности. Развитие наук и художеств, практическая благотворительность, уравнение всех сословий, общее благо, гражданские права (мы перечисляем те пункты, которые показались Глинке особенно близки и понятны) – как всем перечисленным было не увлечься?..
Наместным мастером ложи «Избранный Михаил» был полковник Генерального штаба, бывший адъютант Кутузова, будущий историк А.И.Михайловский-Данилевский, сам Глинка – оратором, секретарём – издатель журнала «Сын Отечества» Н.И.Греч, казначеем – купец Кусков.
Ложа располагалась на углу Адмиралтейской площади и Невского проспекта в большой квартире с огромной залой (колоннада, потолок с фальшивым сводом, изображавшим небо, шерстяная драпировка с бахромой, позолоченное кресло для мастера, молоток и меч).
При этом свыкшийся с формой и воинским бытом Глинка по-прежнему остаётся в армии, в 1816 году переводится в Измайловский полк с назначением стоять при Гвардейском штабе, а позже получает чин полковника.
В сущности, пред ним открывается отличная военная карьера. Ему едва за тридцать, три войны за спиной (в следственном деле Глинки будет отмечено 26 крупных боёв и сражений, не считая мелких стычек, в которых он принимал участие), известен с лучшей стороны всем виднейшим российским, да и европейским тоже, генералам, неоднократно награжден высочайшими российскими наградами, кроме того, имеет орден «За военные заслуги» от прусского короля (за сражение при Бауцене) и от него же – перстень с крупным бриллиантом за солдатские песни, ещё во время войны переведённые на немецкий язык и опубликованные.
К тому же Глинка – свой человек в доме И.Ф.Паскевича (светлейшего князя Варшавского, генерал-фельдмаршала, под чьим началом служил в этот момент будущий царь Николай I) и в доме А.И.Чернышова (флигель-адъютанта царя, впоследствии получившего должность военного министра).
Наконец, Глинка – главный издатель «Военного журнала», печатного органа при штабе Гвардейского корпуса Общества военных людей, основанного в 1816 году.
Но ведь он вовсе не карьерист, а, скорей, даже напротив – идеалист.
Более того, он, рискнём признать, по характеру своему и не являлся в полной мере военным человеком.
Обращаясь к государю, Глинка напишет позже, что «…среди поэзии и мирных трудов я жил как беззаботный гость мира, без завтра и вчера» – не самое пригодное для армейской деятельности мировоззрение.
Глинка был совестливый, склонный к мистицизму, к религиозным исканиям, рефлексирующий, болезненно переживающий и чужую боль, и любое унижение Отечества человек. Именно вследствие такого душевного склада, вослед за масонской ложей, Глинка вступает в первое декабристское общество – «Союз спасения». Это общество тоже было организовано по масонским лекалам, а в числе первых членов его был князь С.П.Трубецкой – видный масон.
Побуждения Глинки и здесь были самые идеалистические: предполагалось, что собравшиеся в «Союз» будут множить свои знания, чтоб однажды, не в ближайшей даже перспективе, пригодиться Отечеству.
В 1817 году в «Союзе спасения» насчитывалось уже тридцать человек. Собирались, обсуждали, спорили…
Но в 1819 году Глинка попадает в двоякое положение, став заведующим канцелярией Милорадовича, который теперь занимал должность генерал-губернатора Санкт-Петербурга.
Помимо прочих обязанностей, теперь Глинка призван следить за всевозможной крамолой, напрямую связан с тайной полицией и знает всю внутреннюю переписку ведомства. Для того чтоб продолжать заговорщическую деятельность – должность в каком-то смысле подходящая: всегда есть возможность обезопасить товарищей или спутать следы; но так ли желал Глинка быть заговорщиком?
Ещё некоторое время всё это длится; положение для таких щепетильных людей, как Глинка, не из приятных: с одной стороны – Михаил Андреевич Милорадович, человек, пред которым он преклоняется; с другой – блестящие офицеры, умницы, однополчане, со многими из них отношения наиближайшие.
Надо было что-то выбирать – но что?
Согласно должности своей, Глинка осуществлял ещё и постоянный присмотр за приютами для сирот и престарелых, домами инвалидов, тюрьмами и больницами, делая и здесь много важного и благородного. (Пушкин называл Глинку «великодушным гражданином» и «почтеннейшим человеком здешнего мира». У него были и личные причины так относиться к Глинке: в трудную минуту Глинка хлопотал за Пушкина перед Милорадовичем, а тот, в свою очередь, перед государем.)
Вещи, о которых задумывается тогда Глинка, кажутся несколько даже обескураживающими – для полковника, видевшего так много смертей и должного хоть немного очерстветь сердцем: «…Построят государство, которое будет работать как слаженный механизм, в нём не будет недостатков, пороков, в конце концов, как утверждают французские философы, все люди будут равны, но… жалость? Будет изобилие вещей, всего вдоволь, может быть, даже не станет бедных, но… человеческое тепло? Может быть, и младенца научатся выращивать в пробирке… Но… мать?..»
Зачем мать, Фёдор Николаевич, когда есть, к примеру, два отца. Хотя как вы догадались про искусственное оплодотворение – всё равно загадка.
В январе 1820 года на квартире Глинки собирались многие будущие руководители восстания на Сенатской площади – и Павел Пестель, и другие; говорили о необходимости установления республиканского строя. Не исключено, что именно тогда случился первый разговор и о возможном цареубийстве.
Это было явно не в характере Фёдора Николаевича – воина, но при этом добрейшего человека.
Глинка был за конституцию – и при этом оставался монархистом; а как иначе, если он своими глазами видел государя на кургане, отпустившего всю свиту и недвижимо стоящего под ядрами? Десятки раз Глинка славил имя государя во время войны; а потом – во времена мирные – написал многие вдохновенные строки об императрице.
На прениях заговорщиков в январе 1820-го в пользу монархического правления был единственный голос: Глинки.
Уже на следующие прения – либо его не пригласили, либо Глинка не явился сам.
Позже, на допросах, Глинка будет утверждать, что «решительно просил» Трубецкого «меня к оному обществу более не считать причастным». Скорей всего, так оно и было, потому что Трубецкой впоследствии скажет Рылееву о Глинке: «Его надо оставить в покое, он нам бесполезен».
Однако когда корнет лейб-гвардии уланского полка Ронов узнал о существовании «Союза благоденствия» и написал донос, Глинка приложил все усилия, чтоб не дать бумаге хода.
Закончилось это плачевно для самого Ронова: его арестовали за дезинформацию.
Глинка, конечно, уберёг друзей; но всё это нужно было как-то прекращать.
В 1821 году Глинка явился одним из инициаторов роспуска «Союза благоденствия». Больше ни в какие тайные общества он не вступал; вскоре оставил и масонскую ложу. Хотя, так или иначе, приятельские отношения сохранились с большинством будущих мятежников (так, Глинка станет крёстным отцом сына Константина Рылеева).
Год спустя, в 1822-м, Глинка ушёл и с должности при Милорадовиче. Он был переведён в армию с сохранением жалованья и содержанья по чину полковника.
Будущее, что отныне определил для себя Фёдор Глинка, было связано только с литературой.
Он работает сразу над двумя книгами: «Опыты аллегорий, или Иносказательных описаний в стихах и в прозе» и «Опыты священной поэзии».
Библейские мотивы, которые становятся на некоторое время главенствующими в поэзии Глинки, не мешают ему время от времени, в страстной ностальгии по прежним временам, взять и, не без Давыдовского влияния, выдать «Гусарскую песнь»:
Друзья, залётные гусары!
Шумит военная гроза!
Готовьте меткие удары;
Посмотрим смерти мы в глаза.
Идут необозримым строем,
Но мы прорвём их тесный строй;
Повеселимся грозным боем,
Навалим трупы их горой…
Ещё долина не отстонет
И гул не стихнет по горам,
А гордый враг в крови потонет,
И мы – опять к своим огням!
Там к небу тёплые молитвы!
И спор весёлый закипит
О чудесах протекшей битвы,
И ночь, как птица, пролетит!
(1823)
Глинке по тем временам не приходило в голову волноваться, что ему припишут варварские привычки; в его мире всё было просто: есть враг – сейчас мы пустим ему кровь, и трупы будут лежать не по одному, а непременно горой, и это вовсе не пугает, и в противоречие с тем, что сразу после гусары воздадут Господу молитву за победу, не вступает; и то, что после молитв спор будет весел (оттого что пойдёт под шампанское), – тоже в порядке вещей.
В 1825 году было написано знаковое стихотворение «Сон русского на чужбине» – замечательное само по себе (лирический герой, засыпая, видит «деревенские картины / заветной русской стороны»), но к тому же оно содержит строки, ставшие едва ли не самыми известными у Глинки.
И мчится тройка удалая
В Казань дорогой столбовой,
И колокольчик – дар Валдая —
Гудит, качаясь под дугой…
Это была первая «Тройка» в русской поэзии – и все последующие «Тройки» (а их хватит на целую антологию) выросли из этого стихотворения.
Филолог Ю.И.Минералов подметил, что «Глинка буквально “навязал” последующим авторам как непременные атрибуты упоминание колокольчика, лихость скачки, образ “удалого” ямщика, а также того или иного рода любовный поворот в сюжете».
Даже некрасовская пародийная «Ещё тройка» – и та безусловно отсылает к тройке Глинки.
Однако только Глинке выпала крайне редкая в русской литературе удача, когда сочинённое стихотворение кладётся народом на музыку и воспринимается с тех пор как народное.
«Троек» этих много, и некоторые чудо как хороши – а поют самую первую.
Глинка изначально был музыкален: видимо, много вслушивался и в пенье крестьянок на покосах, и в солдатские, у костра, песни.
Ещё в 1818 году вышел сборник стихов Фёдора Глинки «Подарок русскому солдату»: в основном там были собраны написанные им в период войны тексты, предназначенные не столько для чтения, сколько для пения, – и многие из них на какое-то время прижились в солдатской среде.
Уж гул в полях, уж шум слышней,
День близок роковой…
Заря светлей, огни бледней…
Нас кличет враг на бой!
<…>
Тебе, наш край, тебе, наш Царь,
Готовы жизнь принесть:
Спасём твой трон, спасём алтарь,
Отечество и честь!
А потом настали такие времена, что Глинке впору было эти стихи предъявлять в качестве доказательства благонадёжности.
С заговорщиками его свёл заново, что называется, рок событий.
Внезапно скончался император Александр I. Спустя какое-то время в хорошо известной Глинке среде началось брожение.
13 декабря Глинка заглянул к Рылееву, там происходило очередное заседание заговорщиков.
Была некоторая пауза, но Рылеев сказал:
– Будем, господа, продолжать: при Фёдоре Николаевиче, кажется, можно.
Выступал в ту минуту Александр Бестужев-Марлинский: «Ну, вот и приспевает время», – так он завершил свой спич.
Глинка, расставаясь с Бестужевым, попросил:
– Смотрите, не делайте никаких насилий.
(«Горы трупов» можно выкладывать вне пределов России, а в Отечестве своём – не стоило бы.)
У Глинки, впрочем, имелась своя игра, да не одна; так что и классическая сцена его якобы случайного появления у заговорщиков кажется нам сегодня совсем не случайной. Он приходил не просто так.
За три недели до этих событий, 27 ноября, граф Милорадович в дворцовой церкви настойчиво предложил брату усопшего императора Николаю Павловичу присягнуть великому князю Константину.
Судя по всему, прославленный генерал морально надавил на Николая, и тот согласился.
И далее самое удивительное: Милорадович вызывает… Фёдора Глинку, который якобы является его адъютантом! Но Глинка, как мы помним, покинул службу при Милорадовиче ещё три года назад! Они – Милорадович и Глинка – письменно оформляют присягу Константину.
Как бы они оба поднялись, если б дело их сложилось, как задумано!
Ситуация, однако, осложнялась тем, что покойный Александр в своё время позволил Константину оставаться в Польше и жениться на польской аристократке – при условии его отречения от престола. И Константин отрёкся! В завещании Александр назначил преемником Николая, и Милорадович об этом знал; неизвестно, правда, сообщил ли он об этом Глинке, или использовал бывшего адъютанта втёмную. Однако, судя по всему, Глинка, даже отдалившись от заговорщиков, оставался, скажем так, ближайшим доверенным лицом Милорадовича.
На что теперь надеялся Милорадович? На то, что Константин передумает.
Константина он знал – он воевал рядом с ним; а Николай, заметим, не воевал вовсе.
При Константине Милорадович явно намеревался стать вторым человеком в государстве; впрочем, учитывая то, что великий князь Польшей был увлечён куда больше, чем Россией, – пожалуй, даже и в известном смысле первым.
И как бы тогда сложилась судьба Глинки, даже предположить сложно.
Но сложнейшая дворцовая игра продолжалась, события менялись стремительно, и планы приходилось переписывать на лету.
Проходит ещё несколько дней, и вот уже Глинка совместно с известным масонским деятелем, бароном Владимиром Штейнгелем он напишет воззвание к войскам: «Храбрые воины! Император Александр I скончался, оставя Россию в бедственном положении. В завещании своём наследие престола он предоставил великому князю Николаю Павловичу. Но великий князь отказался, объявил себя к тому не готовым и первый присягнул императору Константину I. Ныне же получено известие, что и цесаревич решительно отказывается.
Итак, они не хотят. Они не умеют быть отцами народа. Но мы не совсем осиротели: нам осталась мать в Елисавете. Виват! Елисавета Вторая и Отечество!»
Знал ли об этом Милорадович? Ну, конечно же. Это был вариант запасной, раз с Константином не удалось.
С бешеной скоростью тасовались карты, всё перемешалось: генерал-губернатор Санкт-Петербурга, масоны, заговорщики, поэт Глинка…
«В день происшествия, – расскажет он на допросе, – был я в 9 часов у графа Милорадовича, от коего услышал, что вся гвардия присягнула, и что всё спокойно… Потом пошёл пешком по проспекту и, подходя к площади Дворцовой, услышал, что граф Милорадович ранен».
Глинка здесь безбожно лукавит!
А что он, чёрт возьми, делал в «день происшествия» у целого генерал-губернатора? Кофий пил? Обсуждали светские новости?
Да они проводили срочное совещание!
Милорадович играл какую-то свою сложнейшую игру, а Глинка имел к этому самое прямое отношение – судя по всему, более чем кто бы то ни было другой.
Но игра эта была обрушена – иначе можно допустить, что и Милорадович мог, так или иначе, угодить под самые нехорошие подозрения, и мы бы не строили сегодня догадки, а знали бы куда больше.
Но в Милорадовича, поехавшего увещевать мятежников, выстрелил декабрист Каховский; рана была смертельна.
На Дворцовой Глинка успел столкнуться с Рылеевым, тот стоял поодаль от выстроившегося каре. Увидел Глинку и сказал разочарованно: «Смотрите, что затеяли! Вышли на голую площадь и думают устоять – есть ли тут толк?!»
Отчего-то Рылееву не пришло в голову сказать это накануне всем собиравшимся у него заговорщикам.
Оттуда Глинка поспешил к Милорадовичу и пробыл там до вечера. Тот, пишут мемуаристы, называл его: «Душа моя…»
И больше ничего особенного не сообщают.
Но давайте снова зададимся вопросом: а чего там Глинка сидит у него? Он что ему – сват, брат? Милорадович разве был круглый сирота, что с ним и посидеть было некому, кроме бывшего адъютанта?
О, нет.
Глинке надо было срочно понять, как они будут распутывать те нити, что наплели. Какими словами объясняться, если дело дойдёт до расследования?
О чём-то договорились.
На другой день, уже в пять утра – только задумайтесь: в пять утра! – даже и не спал, наверное, – снова поспешил к раненому генералу; но в живых его не застал.
Всё, Глинка, теперь сам будешь отвечать за то, что вы тут нахитрили, накрутили вдвоём.
Есть свидетельство, что последними словами Милорадовича были: «Глинка невиновен…»
Давайте в очередной раз зададимся вопросом: больше Милорадовичу перед смертью было не о чем сказать? Он мог бы вспомнить Суворова или Наполеона, покойного государя императора, любимую, матушку, кого угодно. Господа Бога, наконец. А он – про Глинку и его невиновность…
О чём это свидетельствует?
Да всё о том же: Милорадович отлично осознавал, что втянул поэта и полковника в сложнейшую игру, и оставляет теперь его наедине с этой паутиной.
…После поражения восстания Глинку некоторое время не трогали вообще. Вызвали его в Зимний дворец только под Новый год. Он был допрошен лично Николаем I. Ещё бы: государь помнил, кто у него принимал отречение в пользу Константина. Такие разговоры никому не передоверишь.
Что ему сказал Глинка? Наверняка он уже придумал, как выпутать себя и не бросить тень на Милорадовича. Протокол той беседы, естественно, не вёлся. Государь сделал вид, что поверил своему собеседнику. А какой у Николая был выход? Извлечь на всеобщее обозрение заговор Милорадовича? Втянуть сюда брата Константина и спросить с него, знал ли он об этих планах? Кошмар же! Лучше даже не начинать.
Но Глинка свою вину, конечно же, понимал. Надо было как-то – и по возможности скорее – загладить её. Сразу после разговора, 30 декабря, с подачи издателя «Северной пчелы», влиятельного литератора (тоже, кстати, из поляков) Фаддея Булгарина, Глинка написал стихи в честь Николая. («Сюжет: новый год и новый царь, – писал Булгарин. – Ради Бога, сделайте это. Такой царь стоит вдохновения поэта добродетельного».) Ещё бы не сделать, Глинка и сам того желал всей душою. В новогоднем номере «Северной пчелы» появилась ода Глинки «Чувства русского при наступлении 1823 года». Какие на самом деле обуревали его чувства, мы лишь догадываемся. Думаем, Глинка предпочёл бы целые сутки туда-сюда ездить под картечью по самой передовой, подмигивая французским пушкарям, чем всё это испытывать теперь.
Глинка, впрочем, всё равно был арестован: в мартовский день 1826 года сидел он в конфетной лавке, пил чай – его взяли, отвезли в крепость и заключили в каземат.
К тому времени уже имелись показания Рылеева о своём куме, ничем, вообще говоря, не подкреплённые: «Я полагал его в числе главнейших членов общества и что ему, следовательно, все движения общества небезызвестны».
Кроме того, против него свидетельствовал некто Григорий Перетц, сын банкира, в своё время при посредстве Глинки пытавшийся попасть в масонскую ложу и убеждавший его в необходимости использования ротшильдовских займов в России (Глинку не удалось склонить ни к первому, ни ко второму).
«Перетц, – отмечает Ю.И.Минералов, – настолько упорствовал в своих показаниях, что даже в пылу ажиотажа предлагал… подвергнуться пытке – с условием, чтобы рядом пытали Глинку!»
Глинка отреагировал на всё это с неожиданным упрямством и даже дерзостью: объявив на допросах все показания против него «злоумышленной клеветой» и «пустословием».
Мягкий и добрый человек, в отличие от подавляющего большинства декабристов, Глинка не дал никаких показаний, ухудшивших бы участь других людей или, тем более, втянувших бы в оборот следствия новых задержанных. Осведомлённый, как мы догадываемся, о многом, он последовательно сводил всю декабристскую деятельность к просветительской работе и досужим беседам. Склонность к некоторому пафосу и сентиментальности, так свойственным Глинке, скрывали характер последовательный и устойчивый.
На очередном допросе Глинка оригинальным образом изложил Следственному комитету свои политические убеждения: «Я представляю себе Россию как некую могучую жену, спокойно вопреки всего почиющую. В головах у ней вместо подушки – Кавказ, ногами плещет в Балтийское море, правая рука её накинута на хребет Урала, а левая, простёртая на Вислу, грозит перстом Европе. Я знаю, я уверен, что превращать древнее течение вещей есть то же, что совать персты в мельничное колесо: персты отлетят, а колесо всё идёт своим ходом. Вот моя политическая вера!»
В Петропавловской крепости за время заключения он написал более сорока стихотворений, среди которых есть несколько замечательных:
…А бедный узник за решёткой
Мечтал о божьих чудесах:
Он их читал, как почерк чёткий,
И на земле, и в небесах.
(«Луна»)
На своде неба голубого,
Реки в волнистом серебре,
На трубке в жёлтом янтаре
И на штыке у часового —
Повсюду свет луны сияет!
Так повсеместен свет иной,
Который ярко позлащает
Железный жребий наш земной!
(«Повсеместный свет»)
Этот лунный свет на штыке – он покоя ему не давал. Именно в Петропавловской крепости будет создан первый вариант «Песни узника» – другой, на все времена, удачи Глинки, тоже ставшей народной песней:
Не слышно шума городского,
В заневских башнях тишина!
И на штыке у часового
Горит полночная луна…
Уже покинув казематы, Глинка неоднократно возвращался, так или иначе, к тому сложному клубку чувств; стоит вспомнить сильнейшее стихотворение «Ловители»:
И вот, с арканом и ножом,
В краю, мне, страннику, чужом,
Ползя изгибистым ужом,
Мне путь широкий замели,
Меня, как птицу, стерегли…
<…>
Страна полна о мне хулы,
Куют при кликах кандалы
И ставят с яствами столы,
Чтоб пировать промеж собой
Мою погибель, мой убой…
Столы с яствами, которые ставят под звук кандальный, чтоб праздновать «убой», – всё это действует: здесь доныне слышны и мука, и ужас.
Так или иначе, Глинка осуждён не был: его выпустили на волю 4 июля, после трёх месяцев заключения, вернули шпагу.
Предсмертные слова Милорадовича, так или иначе, были услышаны – если не государем, то провидением.
Комендант Петропавловской расцеловал его и поздравил со свободою.
Однако вслед за этим Глинка был снова вызван в Зимний дворец, после чего поэта – царским указом – уволили в отставку и сослали в Петрозаводск.
О Петрозаводске Глинка вскоре напишет, что городом он может считаться «разве по самозванству (да ещё губернским)».
Жил он там под надзором – и, забегая вперёд, сообщим: слежка за Глинкой продолжалась… двадцать лет! Не то чтоб на следствии не поверили его отпирательствам… Тут другое: новый император видел, что этот хрупкий, скромный, боголюбивый, моложавый мужчина при иных обстоятельствах мог находиться на таких вершинах заговора, куда никакой Рылеев никогда бы не добрался. Просто всё сложилось иначе. Полную картину мог бы дать Милорадович… но не судьба.
Работал Глинка советником Оленецкого губернского правления. Двухкомнатная квартирка с портретом баснописца Крылова на стене (Иван Андреевич в своё время острил по поводу религиозных стихов Глинки: «Наш Фёдор Николаевич с Богом накоротке, запанибрата» – но Глинка об этом не знал; да и если б знал – портрета не снял бы, он не был обидчив; в конце концов, Пушкин пошёл ещё дальше, как-то раз язвительно по тому же поводу назвав Глинку «божьей коровкой»).
Так полковник Глинка стал сугубо гражданским человеком, получив чин коллежского советника. Карьера его поломалась – но, с другой стороны, у иных обрушилась жизнь.
Да и, в общем говоря, судьба Фёдора Николаевича вовсе не шла к закату, как могло бы показаться. Постепенно новые стихи его начали выходить в петербургской и московской периодике.
Глинка сошёлся с местным губернатором (нравы тогда, не в пример нынешним, были вполне себе свободные: российские чиновники повсеместно принимали у себя не только ссыльных, но даже и каторжан из числа «декабристов»). Более того, вскоре Глинка был приглашён на должность советника губернатора.
Душу отводил, изучая фольклор Карелии. Занимался переложением псалмов на язык поэтический.
Его отношение к русской государственности видоизменяется в сторону всё более консервативную. В одном из писем друзьям Глинка рассказывает, что у него два портрета государя, и что он его любит «как человека с ясным умом, с превосходной душою».
Впрочем, биограф Глинки Павел Николаев резонно предположил, что «трюк» с признанием в любви к государю Глинка проделывал осмысленно – ведь писал он об этом А. А.Ивановскому, служившему в канцелярии Военного министерства, где всю корреспонденцию просматривала цензура.
Это ли подействовало, или заступничество друзей, но в декабре 1829 года Глинке – личным соизволением государя Николая I – разрешили перебраться в Тверь, где он и оказался весной следующего года.
Путешествуя по Тверской губернии и случайно приметив древние рисунки на камнях, Глинка всерьёз увлёкся археологией. Вскоре он обнаружит останки мамонта и несколько мест древнейших поселений.
В Твери Глинка наконец женится – на Авдотье Павловне Кутузовой. Жена много читала, играла на арфе и на рояле, сочиняла стихи, Шиллера переводила – ровно о такой, наверное, ему и мечталось; а то, что ему было уже 46, а ей 38, – ну так ничего, не пришлось тратить время на юношеские страсти.
К тому же Глинка, всю жизнь проживший весьма скромно, наконец получил материальную независимость: жена была наследницей двух богатых имений.
В 1834 году ему позволили выйти в отставку – и он стал свободен от службы. На редкость благой финал многочисленных треволнений: походов, заговоров, казематов, ссылки и прочих перетрясок.
Фёдор Николаевич и Авдотья Павловна перебираются в Москву, живут в своём домике близ Сухаревской площади. У них свой, как это называется, салон: замечательные гости, заходит Пётр Чаадаев, ведутся умнейшие разговоры; Глинка и его жена принимают участие в открытии Московского комитета для призрения просящих милостыню, Авдотья Павловна выступает попечительницей девяноста бедных московских семей.
В 1837 году Глинка опубликовал статью «Мои заметки о признаках древнего быта и камнях, найденных в Тверской Карелии, в Бежецком уезде» – за неё он получит премию Географического общества.
В археологических изысканиях, утверждает биограф Павел Николаев, «Глинка открыл культуру верхневолжского неолита (конец каменного века), и сделал это на десять лет раньше Буше де Перта, который считается основателем учения о каменном веке… он предвосхитил вывод Буше де Перта об одновременном существовании человека и ряда вымерших животных (например, мамонта)».
Казалось бы, религиозные искания, научная работа, переход в года седые и степенный возраст, умиротворённая жизнь – всё это должно было как-то смирить патриотический и, как это порой называется, милитаристский пыл Глинки, давно расставшегося со шпагою.
Но – нет.
Что-то осталось в нём совершенно неизменным; в первую очередь – спокойное знание: стоять за интересы Отечества с оружием в руках – ровно то занятие, что делает тебя и гражданином, и достойным сыном своей земли.
Глинка написал много и в разных жанрах. Он автор исторической прозы и исторических драм, многочисленных «путевых» заметок, «народной» лубочной прозы (в частности, повести «Аука да Марья»), он мистик, записавший великое количество своих снов и видений – тоже, по сути, отдельный жанр, он создатель духовных эпических поэм и стихов (т. н. «элегических псалмов»), он один из основателей жанра тюремной поэзии, он – представитель школы поэзии гражданской, а самые поздние стихи его, «стариковская» лирика, удивительным образом схожи с поздними стихами Георгия Иванова (это отдельная тема для сравнения и исследований), но…
…Но как военный писатель Глинка всё-таки достиг высот наибольших: это и «Письма русского офицера…» (те части этой книги, что касаются собственно военных походов), и «Очерки Бородинского сражения» (безусловно повлиявшие на работу Толстого над «Войной и миром» – причём не просто как исторический документ, но именно как проза, где, к примеру, едва ли не впервые даются описания сражения и с позиции русского солдата, и с позиции француза), и, конечно же, военная лирика, которую он писал всю жизнь.
Русский человек и война – одна из главных тем Фёдора Глинки (наряду с христианской и богоискательской).
Причём, преодолевая традицию одическую, Глинка не уходит в другую крайность, когда основным наполнением военной лирики становится скорбь об утратах и культ жертв. За этими стихами всегда стоит жизнеутверждение.
Среди военных стихов Глинки стоит вспомнить как минимум несколько.
Как вихорь, как пожар, на пушки, на обозы,
И в ночь, как домовой, тревожит вражий стан…
(«Партизан Давыдов», 1812–1825)
…тишком, с своей командой зоркой,
Прокравшись из леса под горкой,
Как тут!.. «Пардон!» Им нет пардона:
И, не истратив ни патрона,
Берёт две трети эскадрона…
(«Смерть Фигнера», 1812–1825)
Они бегут – сии толпы врагов,
Бегут от нас, как страшная зараза!
А русский царь с Днепровских берегов,
С Задонских стран, с седых вершин Кавказа
Привёл, под знамем чести рать
От берегов пустынной Лены
На берега роскошной Сены
Победы праздник пировать!
(«Песнь русских воинов», 1840-е)
Битва на поле гремела – битвы такой не бывало:
День и взошёл и погас в туче нависнувшей дыма;
Медные пушки, дрожа, раскалялись от выстрелов частых,
Стоном стонала земля; от пальбы же ружейной весь воздух
Бурей сдавался сплошной…
(«Славное погребение», 1841)
– в этом стихотворении юноша несёт погибшего в сражении товарища хоронить; гренадеры помогают ему выкопать могилу штыками – тут же начинается новый виток сражения, и могилу засыпает картечью и ядрами (см. название!)… Мощнейшие стихи!
А шашка между тем чеченцев
Вела с штыком трёхгранным спор,
И именем его – младенцев
Пугали жёны диких гор.
(«Заздравный кубок А.П.Ермолову», 1847)
К перечисленным вещам (и ещё большему количеству неназванного) тематически примыкают стихи Глинки о Москве, в том числе одно из самых известных его сочинений:
Город чудный, город древний,
Ты вместил в свои концы
И посады и деревни,
И палаты и дворцы!
Опоясан лентой пашен,
Весь пестреешь ты в садах;
Сколько храмов, сколько башен
На семи твоих холмах!..
Исполинскою рукою
Ты, как хартия, развит,
И над малою рекою
Стал велик и знаменит!
На твоих церквах старинных
Вырастают дерева;
Глаз не схватит улиц длинных…
Это матушка Москва!
Кто, силач, возьмёт в охапку
Холм Кремля-богатыря?
Кто собьёт златую шапку
У Ивана-звонаря?..
Кто Царь-колокол подымет?
Кто Царь-пушку повернёт?
Шляпы кто, гордец, не снимет
У святых в Кремле ворот?!
Ты не гнула крепкой выи
В бедовой твоей судьбе:
Разве пасынки России
Не поклонятся тебе!..
Ты, как мученик, горела,
Белокаменная!
И река в тебе кипела
Бурнопламенная!
И под пеплом ты лежала
Полоненною,
И из пепла ты восстала
Неизменною!..
Процветай же славой вечной,
Город храмов и палат!
Град срединный, град сердечный,
Коренной России град!
(«Москва», 1840)
Пушкинской силы строки; но и некрасовский голос, и тютчевский, и цветаевский – все тут уже различимы.
О Глинке Пушкин говорил: «Из всех наших поэтов Глинка, может быть, самый оригинальный». Но он ведь, увы, не застал стихов Глинки о Москве: здесь бы и вовсе Александр Сергеевич был очарован.
Однако с началом Крымской войны Глинка, которому тогда было без малого семьдесят лет (для русского поэта – возраст почти недостижимый), превзошёл себя самого.
Ура!.. На трёх ударим разом,
Недаром же трёхгранный штык
«Ура!» – отгрянет над Кавказом,
В Европу грянет тот же клик!..
И двадцать шло на нас народов,
Но Русь управилась с гостьми:
Их кровь замыла след походов;
Поля белелись их костьми.
Тогда спасали мы родную
Страну, и честь, и Царский трон;
Тогда о нашу грудь стальную
Расшибся сам Наполеон!..
Теперь же вздрогни, вся природа!
Во сне не снилось никому:
Два христианские народа
На нас грозятся за чалму!
Но год двенадцатый не сказки,
И Запад видел не во сне,
Как двадцати народов каски
Валялись на Бородине.
И видел, что за все лишенья
Пришли с царём пощады мы ж,
И белым знаменем прощенья
Прикрыли трепетный Париж.
И видел, что коня степного
На Сену пить водил калмык,
И в Тюильри у часового
Сиял, как дома, русский штык!..
<…>
Так знайте, ваши все мытарства,
Расчёт и вычет – всё мечта!
Вам русского не сдвинуть царства:
Оно с Христом и за Христа!..
(«Ура!», 1854)
Изданное отдельной книжкой стихотворение Глинки «Ура!» было настолько популярно, что продалось фантастическим по тем временам тиражом 10 тысяч экземпляров. Все полученные с издания деньги Глинка перевёл раненым в Крымской войне. Очень скоро эти стихи были переведены на английский, болгарский, китайский, маньчжурский, молдавский, немецкий, новогреческий, польский, сербский, французский языки.
Очевидно, что под прямым влиянием Глинки, в том же размере и с той же, только более жёсткой интонацией, написана сто лет спустя Алексеем Эйснером – русским поэтом, воевавшим в Испании, – его «Конница»:
Легко вонзятся в небо пики.
Чуть заскрежещут стремена.
И кто-то двинет жестом диким
Твои, Россия, племена.
<…>
На пустырях растёт крапива
Из человеческих костей.
И варвары баварским пивом
Усталых поят лошадей.
<…>
Опять, опять взлетают шашки,
Труба рокочет по рядам,
И скачут красные фуражки
По разорённым городам.
Вольнолюбивые крестьяне
Ещё стреляли в спину с крыш,
Когда в предутреннем тумане
Перед разъездом встал Париж.
<…>
А в ресторанах гам и лужи,
И девушки, сквозь винный пар,
О смерти молят в неуклюжих
Руках киргизов и татар.
<…>
Стучит обозная повозка.
В прозрачном Лувре свет и крик.
Перед Венерою Милосской
Застыл загадочный калмык.
<…>
Молитесь, толстые прелаты,
Мадонне розовой своей.
Молитесь! – Русские солдаты
Уже седлают лошадей.
(1928)
У Глинки есть, к слову сказать, и в прозаических его вещах примерно те же самые картины, с неизменным перечислением тех – тоже русских! – народов, которые одним своим видом приводили Европу в ужас: «На девяти европейских языках раздавались крики: соплеменные нам, по славянству, уроженцы Иллирии, дети Неаполя и немцы дрались с Подмосковною Русью, с уроженцами Сибири, с соплеменниками черемис, мордвы, заволжской чуди, калмыков и татар!»
11 апреля 1854 года будет опубликован собственноручно написанный императором Николаем манифест; стоит его привести, как весьма недурной образчик стиля:
«С самого начала несогласий Наших с Турецким Правительством, Мы торжественно возвестили любезным Нашим верноподданным, что единое чувство справедливости побуждает Нас восстановить нарушенные права православных Христиан, подвластных Порте Оттоманской. Мы не искали и не ищем завоеваний, ни преобладательного в Турции влияния сверх того, которое по существующим договорам принадлежит России.
Тогда же встретили Мы сперва недоверчивость, а вскоре и тайное противоборство Французского и Английского правительств…
Сбросив ныне всякую личину, Англия и Франция объявили, что несогласие наше с Турцией есть дело в глазах их второстепенное, но что общая их цель – обессилить Россию, отторгнуть у нее часть ее областей и низвести Отечество Наше с той степени могущества, на которую оно возведено Всевышнею Десницею.
Православной ли России опасаться сих угроз!..
За Веру и Христианство подвизаемся! С нами Бог, никто же на ны!»
Глинка немедленно отреагировал на царское послание стихотворением «Христос Воскрес!»:
Пусть с сердцем, зверски распалённым,
Враг мчится к берегам святым;
В святые дни ядром калёным
Мы похристосуемся с ним!..
Волей-неволей тут вспомнишь слова Виссариона Белинского: «Теперь, когда русские уже не стыдятся, но гордятся быть русскими; теперь, когда знакомство с родной славою и родным духом сделалось общею потребностию и общею страстию, стыдно русскому не иметь книги Глинки…»
Задолго до всех этих событий Александр Бестужев-Марлинский – тогда ещё молодой литератор, а не мятежник, не ссыльный, не героический воин Кавказской войны, – писал о Глинке: «Он принадлежит к числу писателей, которых биография служила бы лучшим предисловием и комментарием его творений», – уже тогда Бестужев понимал (по-хорошему завидуя), насколько значимо для русского поэта боевое прошлое и бесстрашие. Такая жизнь даёт совсем другой отсвет стихам, «опламеняет» их, как сказал бы Глинка (это его глагол, означающий: озарить пламенем).
На этом яростном огне Глинка и написал свои лучшие стихи.
Из Москвы он переехал в Санкт-Петербург, а после смерти супруги (в июле 1860-го) вновь вернулся в Тверь.
Смерть жены Глинка переживал очень сильно: все, признаться, думали, что он не переживёт её надолго – всё-таки ему было уже 74 года. Но он нашёл в себе силы для продолжения жизни.
Биограф Глинки Павел Николаев описывает, как проводил поэт время в глубокой старости: «День Фёдора Николаевича начинался в 11 часов… Встав, он в течение часа молился, затем пил чай и работал до пяти-шести часов…
Вечером Глинка в собственной карете выезжал из дома в кондитерскую Миллера-Вейса. Там он… выпивал рюмку водки “Русское добро”… Совершал небольшую пешую прогулку и в семь часов возвращался домой.
В восемь вечера… Фёдор Николаевич обедал (перед этим с полчаса молился)… В полночь отправлялся в клуб. Почитав там газеты и поговорив со знакомыми, приказывал подать шампанского, которым угощал собеседников, развлекая их рассказами о прошлом».
К примеру, «Войну и мир» Глинка «мастерски иллюстрировал своими живыми рассказами».
«Из клуба, – пишет Николаев, – Глинка возвращался в два часа ночи. Читал, иногда писал; совершив молитву, около пяти-шести часов утра отходил ко сну».
Я позабыл былую муку
И все нападки бед и зла,
Когда, прозрев, увидел руку,
Которая меня вела…
Они прошли, те дни железны,
Как снов страшилища прошли,
И на пути пройдённом бездны
Уже цветами заросли…
Хромцу на жизненном скитанье
Два подал костыля – не Ты ль?
Один из них – есть упованье,
Терпение – другой костыль!
На них-то, с чувством умиленья,
Быть может, добредёт хромец
До благодатного селенья,
Где ждёт заблудших чад Отец…
(«Ты наградил», 1869)
Глинка возглавлял благотворительное общество «Доброхотная копейка»: выдавал на похороны три рубля всем, приносившим справку о смерти близкого, крестил детей бедняков и потом неизменно помогал им. Крестьянам своего поместья простил долг в семь тысяч рублей (очень заметная по тем временам сумма). Выступал в качестве почётного попечителя Тверской гимназии, стал одним из создателей археологического отдела в Тверском музее.
В здравом уме и памяти, на ногах, деятельный, всегда в мундире, а на праздниках – неизменно во всех военных орденах, – прожил он до 93-х лет.
На вопрос о возрасте спокойно и чуть иронично отвечал в старости: «Бог создал время, а люди выдумали годы».
Скончался Фёдор Николаевич Глинка 23 февраля 1880 года. Похоронен был как боевой офицер, с воинскими почестями.
У нас есть великие поэты трагических судеб: мученики, самоубийцы, дуэлянты, пьяницы, страдальцы, беспутники. А есть – и такой поэт: на фоне иных, признаемся, почти с исключительной судьбой.
Какая-то часть написанного Глинкой может показаться архаичной (хотя и в этих вещах видна античная сила и красота), но многое из сказанного им звучит поныне удивительно и любопытно.
Его «Мечтания на берегу Волги» представляют собой перечисление рек, которые видел и которые переплывал лирический герой – воин: помимо Дуная, упоминаются Буг, Днепр, Днестр, Десна, Висла, Нева и так далее, то есть перед нами своеобразная «книга воды»; вполне себе модернистский ход для создания стихотворного текста.
В его стихотворении 1829 года «Весеннее чувство» (и далеко не только в нём), как в капле воды, отражается русский символизм, который явится только через семь десятилетий, но точно с теми же словами и с той же мелодией:
Томление неизъяснимое
В душе моей,
Когда ласкается незримое
Незримо к ней.
Его прозаические «Опыты аллегорий…», по верному замечанию филолога Ю.Б.Орлицкого, стали прообразом тургеневских стихов в прозе.
Задачи, которые Глинка ставил перед собой, – зачастую просто непомерны; к примеру, он написал «Свободное подражание священной книге Иова» и огромную поэму о жизни Христа «Таинственная капля» – прочитав предварительно всю доступную и малодоступную литературу на эту тему, существовавшую тогда. Ничего подобного в светской русской поэзии до Глинки никто не делал, да и после – мало кто решался; он предвосхитил, скажем, цикл поздних христианских поэм Юрия Кузнецова.
Если сегодня на минуту унять свою суету, можно услышать совсем не постаревший, никогда не повышающий интонации, добродушный, тёплый, убедительный голос Глинки:
«В Европе и у нас… распространилось мнение, что общество больно, лежит уже на смертном одре и должно добить его долбнёю… Другие задумали лечить раны насмешкою. Но что такое насмешка? – Игла, намазанная желчью: она колет, раздражает, но отнюдь не целит. Укусом не утолить ран, для них нужен елей мудрости. Древние пророки – послы Божии, – не играли в гумор, не смеялись, а плакали. В голосе обличителя, как в прекрасной душевной музыке, должна дрожать слеза. Эта слеза падает на сердце и возрождает человека».
Или:
«…Всего неохотнее переменяют люди наречие, одежду и образ мыслей, к которым привыкли. За всё сие, как известно, многие народы вели кровавые войны. – Ты согласишься в этом со мною? – Да. – Ну, так слушай же.
Я помню ещё то время, когда у нас в России все говорили по-русски, были прибежны к вере: перед каждым праздничным днём слушали всенощную и каждое воскресение ходили к обедне. Я помню, как, бывало, хваля человека, говорили: “Он коренной русский, истинный христианин: боится Бога и делает добро!”. Но на моей же памяти, когда иноплеменное воспитание овладело сердцами нового поколения, приметно отпали от святыни, начали скучать обрядами веры, и русские стыдились уже называться русскими!..»
В стихотворении «Две дороги» Глинка предсказал, что человек придумает взмывающие настолько высоко летательные аппараты, что «люди станут боги».
За три года до смерти, в одном из последних стихов своих – «Уже прошло четыре века» (1877), Глинка сделал другое, пока не сбывшееся предсказание: Белый царь освободит Константинополь и Святую Софию.
Не забыть имя своё, не истечь желчью, не отпасть от святыни: вот его тихие заветы.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК