Начало, которое делает нас столь отважными» Ротмистр Пётр Чаадаев

Пушкин, не без восторга, написал «К портрету Чаадаева»:
Он вышней волею небес
Рождён в оковах службы царской;
Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,
А здесь он – офицер гусарской.
Имеются в виду Луций Юний Брут и Перикл – деятели, чьи имена связаны с римской и афинской демократией. Смысл, вложенный Пушкиным в это четверостишие, – куда более глубок, чем может показаться на первый взгляд: воля небес именно в том и состоит, чтоб нести государеву службу – ратную, гусарскую, – даже учитывая, что Чаадаев, казалось бы, задуман был для другого. Написанная в 1820 году стихотворная миниатюра предвосхитила и вместила всю судьбу Чаадаева разом. Вот он – пушкинский гений, пушкинская прозорливость.
Известный дипломат Шарль-Андре Поццо ди Борго, корсиканец по происхождению, говорил: «Если бы я имел на то власть, то заставил бы Чаадаева непрестанно разъезжать по многолюдным местностям Европы, чтобы показывать европейцам русского человека, в высшей степени порядочного».
Бесстрашный гренадер, а затем, да, гусар; офицер, профессиональный военный; «наш первый философ» (ещё одна оценка Пушкина), один из самых знаменитых российских сумасшедших (таковым не являвшийся), Пётр Яковлевич Чаадаев родился 27 мая 1794 года в дворянской семье.
В «Родословной книге князей и дворян российских и выезжих» записано: «Чаадаевы. Выехали из Литвы. Название получили от одного из потомков выехавшего и прозывавшегося Чаадай, но почему – неизвестно».
При царе Алексее Михайловиче прапрадед Чаадаева был приближён ко двору, выполнял дипломатические функции, служил воеводой в Киеве после воссоединения Украины с Россией. Как дипломат, бывал в Польше, Вене, Венеции. Один из инициаторов «вечного мира» с Польшей, по которому поляки отказались от Киева. (Говорим всё это не случайно, потому что польский вопрос будет иметь и для Петра Чаадаева значение, взгляды его во многом определяющее.)
Дед пошёл по военной линии, служил офицером в лейб-гвардии Семёновском полку. В какой-то момент якобы сошёл с ума или имитировал сумасшествие (ещё одно семейное лыко в строку), чтобы избежать наказания за взяточничество.
Отец, Яков Петрович Чаадаев, тоже служил в лейб-гвардии Семёновском полку, участвовал в шведской кампании, получил Георгиевский крест. К моменту рождения сына был отставным подполковником. Пробовал себя в литературе: в частности, написал под псевдонимом комедию, где высмеял управляющего экономии в Нижегородской губернии. Тот, прочтя комедию, в бешенстве скупил весь тираж.
Мать, Наталья Михайловна Щербатова, – дочь историка Михаила Михайловича Щербатова, также отслужившего своё в Семёновском полку. Щербатов – едва ли не первый в нашей традиции историк, который выразил некоторые сомнения в безусловном благе петровских реформ, заложивших основы российского западничества.
Род Чаадаева по материнской линии восходил к святому князю Михаилу Черниговскому.
В младенчестве Пётр был перевезён в родовое имение – село Хрипуново Ардатовского уезда Нижегородской губернии.
Отец умер, когда ребёнку не исполнилось и года, в 1795-м. В 1797 году умерла мать.
Пётр и брат его Михаил, на два года старше, воспитывались заботливой, влюблённой в них без памяти тётушкой и дядей со стороны матери.
В доме дяди, по собственному признанию, получил образование «дорогое, блистательное и дельное». (У братьев Чаадаевых осталось состояние, оценивавшееся в один миллион ассигнациями, и 2718 душ в имениях – нижегородском и владимирском. То есть возможности имелись изначально.)
Пётр Яковлевич отучился в Московском университете, где не раз доставлял преподавателям неудобства своими неординарными знаниями в самых разных сферах.
Ко времени окончания университета Пётр Чаадаев собрал собственную огромную библиотеку более чем в десять тысяч книг, владел французским, английским и немецким языками, свободно читал по-гречески и по-латыни, усвоил философские системы Канта, Фихте и Шеллинга, изучил законоведение, историю, возможно – математику и физику.
Это был уникальный тип.
«Одевался он, – замечал современник, – можно положительно сказать, как никто. Нельзя сказать, чтобы одежда его была дорога, напротив того – никаких драгоценностей, всего того, что зовут “bijou”, на нём никогда не было. Очень много я видел людей, одетых несравненно богаче, но никогда ни после, ни прежде не видал никого, кто был бы одет прекраснее и кто умел бы столько достоинством и грацией своей особы придавать значение своему платью». И далее: «Искусство одеваться Чаадаев возвёл почти на степень исторического значения».
Более того, у него была ещё и репутация лучшего танцора в Москве: новомодную кадриль он исполнял не хуже танцмейстера.
Всеобщий любимец и баловень.
По окончании Московского университета, где был одним из первейших учеников, поступил, по семейной традиции, в лейб-гвардии Семёновский полк (и брат его тоже).
Переезжает в Санкт-Петербург, где снимает квартиру в семь комнат с мебелью – привычки у него сложились богатые.
Но обжиться как следует братья Чаадаевы не успели: в марте 1812 года Семёновский полк покинул Петербург – приближалась война с Наполеоном.
Полк входил в пехотную дивизию генерала Алексея Петровича Ермолова, корпусом командовал великий князь Константин Павлович.
12 мая, согласно приказу, «…недоросли из дворян Михайла и Пётр Чаадаевы определяются в полк подпрапорщиками и приписываются в 3-ю гренадерскую роту». (Звания подпрапорщиков присваивались дворянам, готовящимся к получению офицерского чина.)
Гренадеры были отборной частью пехоты. Изначально они предназначались для штурмов и осад. Фузеи – ружья – у гренадеров были немного короче и, следовательно, легче общепехотных. На вооружении у них, помимо ружья со штыком и тесака, были ручные гранаты – «гренады» или «гренадки»: полый чугунный шар, заполненный порохом, с фитилём. (На лядунках у гренадеров было изображение горящей гренады.)
Гренадкой надо было уметь пользоваться; кто плохо умел – оставался без руки или головы. Пётр Чаадаев – умел. Их учили.
Другой вопрос, что в Отечественную войну гренадеры имели такое же вооружение, как и пехота, крепостей не брали и с гренадками не таскались.
В гренадерские роты, пишет Илья Ульянов в книге «Русская пехота в войне 1812 года», «…переводили лучших солдат прочих рот, не обязательно самых высоких, но непременно отличающихся наилучшим поведением».
Боевое крещение семёновцы приняли уже под Бородином.
До полудня их полк, слыша грохот и крики сражения, стоял в резерве позади правого фланга 2-й армии. Но даже там французская артиллерия достигала их, и вскоре появились потери: свист ядра, замирание сердца, взрыв – и… вот уже понесли убитого или повели раненого из строя.
Известна жуткая история про однополчан братьев Чаадаевых – братьев Олениных. Девятнадцатилетний Николай Алексеевич и восемнадцатилетний Петр Алексеевич Оленины наверняка были знакомы с Чаадаевыми и, быть может, дружны с ними: ровесники, дворяне, дети знатных родов.
М.И.Муравьёв-Апостол вспоминал: «Правее 1-го батальона Семёновского полка находился 2-й батальон. Пётр Алексеевич Оленин, как адъютант 2-го батальона, был перед ним верхом. В 8 часов утра ядро пролетело близ его головы; он упал с лошади, и его сочли убитым. Князь Сергей Петрович Трубецкой, ходивший к раненым на перевязку, успокоил старшего Оленина тем, что брат его только контужен и останется жив. Оленин был вне себя от радости. Офицеры собрались перед батальоном в кружок, чтобы порасспросить о контуженом».
Чаадаевы, естественно, всё это могли наблюдать своими глазами.
«В это время неприятельский огонь усилился и ядра начали нас бить. Тогда командир 2-го батальона, полковник барон Максим Иванович де Дамас, скомандовал: “Господа офицеры, по местам”. Николай Алексеевич Оленин встал у своего взвода, а граф Татищев – у своего, лицом к Оленину. Они оба радовались только что сообщённому счастливому известию; в эту самую минуту ядро пробило спину графа Татищева и грудь Оленина и унтер-офицеру оторвало ногу».
В разгар сражения Наполеон выдвигает войска по направлению к стоящей на кургане центральной батарее Раевского с намерением обойти левое крыло русской армии.
Барклай-де-Толли, разгадав намерение противника, отдал приказ 4-му корпусу вступить в первую линию левее и позади центральной батареи, а за ним в резерве поставил Преображенский и Семёновский полки под начальством тридцатипятилетнего красавца, генерал-майора барона Григория Владимировича Розена.
(Если в Семёновском служили братья Чаадаевы, то в Преображенском, по соседству, – ещё один блестящий молодой человек, полиглот и большой умница, поэт Павел Катенин. В 4-м корпусе, тоже совсем неподалёку, со своими двумя орудиями некоторое время присутствовал на этих позициях не меньший талант – поэт Владимир Раевский.)
Вновь пришлось стоять под перекрестным огнем неприятельской артиллерии: ядра всё чаще попадали в строй и убивали гренадеров, даже не имеющих возможности ответить.
Потом их били картечью, а следом доставали уже и оружейным огнём.
Дабы избежать лишних потерь, полки, не отступая, смещались, меняя позиции.
В 4 часа дня канонада прекратилась: выехавшая для наступления французская кавалерия закрыла батареи.
И вот атака: уланы и кирасиры, бешеная скорость, жуткое сближение…
Розен с барабанным боем выводит колонну вперед: французская кавалерия встречена и опрокинута в коротком штыковом бою…
За день семёновцы потеряли четырёх офицеров и 24 нижних чина убитыми, не считая раненых.
…Здесь, видимо, и выяснилось, что знание философии, привычка к более чем обеспеченной жизни, безупречность внешнего вида и вкус к одежде никак не мешают Петру Чаадаеву стрелять в людей и работать штыком…
По итогам сражения, за явленную смелость, оба Чаадаева были произведены из подпрапорщиков в прапорщики. (Заметим: не все подпрапорщики полка, а именно они.)
Более того, только Пётр получил Владимира 4-й степени с формулировкой «отличился мужеством и храбростию в сражении 26 августа при Бородине».
Этот восемнадцатилетний юноша сделал что-то такое, чего рядом с ним не сумел никто.
11 сентября, согласно полковым документам, «вновь произведенныя прапорщики написываются в роты: Чаадаев 1-й в 7-ю, Чаадаев 2-й в 9-ю роту, коих завтрешняго числа и привести к присяге капитану Пущину».
Всю кампанию 1812 года Чаадаевы отслужили гренадерами; участвовали в деле под Тарутином – первой серьёзной победе русских, когда были побиты войска Мюрата, – и затем преследовали в составе русской армии бегущих со всё большим и большим позором европейцев.
Офицер, их сослуживец по Семёновскому полку Александр Чичерин оставил любопытные записки о своих впечатлениях: по большей части, он видел и переживал то, что переживали и Чаадаевы, поэтому имеет смысл привести несколько цитат.
«7 октября. Как все, я жаловался на наше бездействие. Как все, я не мог удержаться от сравнения отличного состояния нашей армии с тем, что мы узнавали о французской от перебежчиков и пленных; я терялся в предположениях и не мог понять, почему мы словно робеем неприятеля.
Наконец вечером 5-го числа вся армия выступила в поход. Причины, мне неизвестные или слишком позорящие наших генералов, помешали совершить это ранее. Мы перешли Нару. Французы стояли в пяти верстах от реки. Десять кавалерийских полков атаковали их с тыла, а Багговут – с левого фланга; панический ужас овладел неприятельскими войсками, они побросали весь свой обоз; канавы забиты различными экипажами, овраги и кусты завалены снарядными ящиками и лазаретным снаряжением. Захвачено 33 орудия и множество пленных. До самой ночи мы преследовали бегущих в беспорядке, а затем наша армия немедля вернулась на свои позиции.
Мы находились всё время в пяти верстах от огня. Сражение ни разу не достигло такого напряжения, чтобы можно было опасаться за его исход…
Время нами использовано не так уж плохо, а главное – дух наших солдат поднялся от сего удачного нападения; неприятельская же армия, должно быть, пришла в полнейшее расстройство. Пользоваться артиллерией французы уже почти не смогут. И – что всего важнее – их солдаты, привыкшие к тому, что мы отступаем, теперь так поражены неистовством нашего нападения, в такой ужас пришли от ярости, увлекавшей вперед наших храбрецов во время атаки, что теперь дух неприятельских войск, надо думать, совершенно упал».
«6 ноября… 4-го утром нас поставили на биваки. 5-го армия имела сражение, а мы разбили лагерь здесь, в пяти верстах от Красного. Вчера утром, когда началось дело, мы шли полями. Сегодня мы оказались на том же месте, в нескольких верстах от Красного. Пленных берут партиями непрестанно, они складывают оружие без боя, сами выходят сдаваться и идут к нам, не дожидаясь нападения».
«28 ноября. Ершевичи. Меня очень тревожит тяжелое положение нашей армии. Гвардия уже двенадцать дней, вся армия целый месяц не получает хлеба, тогда как дороги забиты обозами с провиантом, и мы захватываем у неприятеля склады, полные сухарей. В чём же дело? Да в том, что артиллерийский обоз, столь же громоздкий, сколь бесполезный, загородил дорогу, что, находясь в 150 верстах от неприятеля, у нас не умеют устроить этапы.
Разве нельзя извинить солдата, измученного голодом, знающего, что, придя на место, он должен будет ночевать на открытом воздухе у разведённого им самим костра, если он попытается задержаться в деревне, где всего изобильно?
Когда мы вышли из Петербурга, в наших ротах было по 160 человек. Ранеными и убитыми в Бородинском сражении выбыло не более десятка на роту. А теперь в каждой остаётся едва 50–60 солдат».
«8 декабря. Видишь тех, кто валяется на снегу, не в силах шевельнуться, не в силах произнести последнюю мольбу, но ещё дышит? Видишь телеги, наполненные трупами, которые будут ввержены в пламя? и это ещё счастливейшие среди сих отверженных судьбой…
Должно быть, у меня сильно закружилась голова, когда я проходил по коридорам и помещениям этой тюрьмы, где был сегодня в карауле… Поистине, я не в силах передать ужас, охвативший меня сегодня утром. Страшное зловоние, которым был полон двор, заставило меня броситься прочь.
Я вошёл в кордегардию[15]… Надо было видеть, с какой жадностью французы оспаривали друг у друга сухари, которые им принесли… Ежеминутно какой-нибудь несчастный протискивался к окну, прося хлеба, со двора слышались ужасные вопли, каждую минуту проносили мертвецов, кругом вспыхивали ссоры, выворачивающие душу, – и я страдал так, словно сам был в положении этих несчастных.
В этой же кордегардии находилась молодая голландка с обмороженными ногами; она была маркитанткой в армии и попала в плен к казакам, которые её ранили; какой-то генерал хотел взять её к себе, а пока что она оставалась здесь…»
«30 декабря. Молодой драгунский офицер в начале кампании дезертировал и уехал в Вильну к своей сестре; когда наша победная армия вступила в этот город, его нашли, судили и приговорили к расстрелу. Казнь должна была совершиться сегодня. На улице замечалось сильное движение, все наши ушли смотреть казнь. Облака затянули небо… я оделся, вышел из дому и последовал за толпой, как идут, чтобы увидеть нечто любопытное, не ожидая себе приятности, но не испытывая волнения!
На берегу Немана перед ямой и столбом выстроился отряд в 600 человек, впереди стояли 16 лучших стрелков. Я… услышал, что ведут преступника. Повернув голову, я увидел его в сопровождении стражи. Он опирался на руку своего духовника, читавшего молитвы. Перед ямой он остановился, исповедался, выслушал приговор и высказал свою последнюю волю.
Наконец, религиозная церемония окончилась, стрелки сделали шаг вперёд, на него надели саван, подвели и привязали к столбу…
Раздался роковой выстрел, за ним последовал залп, кровь брызнула из ран, предсмертные муки сотрясли тело преступника…
Несчастного отвязали, тело ещё подёргивалось, и, чтобы прикончить его, в него ещё несколько раз выстрелили в упор, словно это была просто мишень, а не человек, подобный тем, кои его убили.
Наконец, тело бросили в яму; я прошёл мимо неё, даже не вздохнув».
(Это был корнет Нежинского драгунского полка Городецкий, поляк по национальности, умышленно отставший от своего полка во время отступления русских войск.)
По итогам русской кампании оба брата Чаадаевых были награждены медалью участника войны 1812 года с выбитыми на ней словами «Не нам, не нам, а имени Твоему».
Зимой 1813 года, в Польше, Пётр заболел горячкой. Лежал у какого-то местного еврея в бреду две недели; едва выходили. Чаадаев вовремя вернулся в строй: начинался заграничный поход русской армии.
Дела под Люценом (в апреле 1813-го) и под Бауценом (8–9 мая), в которых участвовал и гренадер Пётр Чаадаев, по результатам заканчивались вничью, хотя перевес был всё-таки на стороне Наполеона.
После Бауцена рота Чаадаева была в арьергарде. Наполеон тогда лично возглавил преследование войск союзников, пытаясь навязать им бой, – однако умелые действия генерала Ермолова, командовавшего арьергардом, не дали никаких шансов французам.
Но самой страшной битвой в послужном списке Чаадаева была Кульмская.
Почти 40-тысячному корпусу наполеоновского генерала Вандама было поручено отрезать от Теплицкого шоссе отступавшую Богемскую армию под командованием австрийского фельдмаршала Шварценберга (в состав которой входила русско-прусская армия).
Вандаму противостоял отряд генерала Евгения Вюртембергского и гвардейская пехотная дивизия Ермолова, где и служили братья Чаадаевы. Всего – 17,5 тысяч человек. Командование над сводным войском поручили генералу Александру Ивановичу Остерману-Толстому.
Остерман-Толстой понимал, что, выступая против Вандама, имеющего огромное численное превосходство – более чем в два раза, он обречён на страшные потери и поражение.
Но выбора не оставалось: в случае выхода корпуса Вандама к Теплицу французы могли перекрыть узкий путь через Рудные горы, и тогда Богемской армии (при которой находились русский император Александр I и король Пруссии) грозило окружение и полный разгром. Такие были ставки!
28 августа произошёл бой у Гисгюбеля: французы преградили войскам Остермана-Толстого путь. После решительной и яростной атаки преображенцев (в этом полку служил поэт Павел Катенин) во главе русской колонны встал Семёновский полк.
В течение одного дня семёновцам несколько раз пришлось участвовать в рукопашных и в перестрелках с малого расстояния. За всю войну до этого дня не было ничего подобного.
(Стоило бы где-то у Гисгюбеля разместить памятную доску: всё-таки здесь, спасая европейских монархов, ходили в штыковую сразу два будущих русских классика.)
Чаадаев никаких подробностей о своём опыте штыковых боёв не рассказывал, поэтому сошлёмся на мнение унтер-офицера Тихонова, вспоминавшего: «Француз храбр. Под ядрами стоит хорошо, на картечь и ядра идёт смело, против кавалерии держится бодро, а в стрелках ему равного не сыщешь. А на штыки – нет, не горазд. И колет он зря, не по-нашему: тычет тебя в руку или в ногу, а то бросит ружьё и норовит с тобою вручную схватиться. Храбр он, да уж очень нежен».
К вечеру уцелевшие русские войска собрались в Гисгюбеле. У семёновцев и преображенцев погибло людей больше, чем за весь предыдущий год. Но цель была достигнута – наши войска встали лицом к неприятелю, заслонив от него союзную армию.
29 августа в десять утра Вандам, ещё надеясь отыграть ситуацию, начал наступление.
Перед самым началом битвы к Остерману прибыл адъютант прусского короля генерал К.Ф.Кнезебек, сообщив, что «все колонны армии и император Александр всё ещё находятся в горах», и что «от твёрдости русских воинов теперь зависит участь армии».
После арьергардной схватки семёновцы и остальные полки отошли от Кульма в сторону Теплица и закрепились у селения Пристен, растянувшись в две линии и перекрыв дорогу на выходе из ущелья.
Сначала была отбита атака авангарда Вандама.
В 12 часов пополудни Вандам скомандовал общий штурм русских позиций.
Сражение развернулось на горных склонах вдоль дороги Кульм – Теплиц. Позиции для русских были весьма сомнительные – но выбора не имелось.
Вандам не стал ждать сосредоточения всех своих сил и вводил части в бой по мере их прибытия. Первой пошла в атаку бригада Рейсса (шесть батальонов). Бригада атаковала русские позиции у селения Страден. Атаку отразили, а командир французской бригады, принц Рейсский, погиб. Ермолов поддержал контратаку, введя в бой Семёновский полк, и французы отступили.
(Один из приказов Ермолова гласил: «Колоннам, идущим в атаку, бить в барабаны… В атаках, на неприятеля производимых, войскам воспретить кричать “Ура!”. Разве в десяти уже от неприятеля шагах, тогда сие позволяется».
Успели прокричать «Ура!» Чаадаевы?)
На первом этапе сражения был тяжело ранен Остерман-Толстой: его перебитая ядром левая рука висела на суставе.
Далее цитируем «Походные записки русского офицера» Ивана Лажечникова, описавшего ту ситуацию: «Вынесенный с поля сражения, готовясь к труднейшей операции, при дверях гроба – он весь на поле битвы; он весь среди храбрых своих сподвижников! “О чём плачете вы? – говорит он с твёрдостью патриота и христианина. – Левая рука у меня лишняя: осталась ещё другая для защиты Отечества, служения государю и творения святого креста!”»
Остерман-Толстой выбрал молодого врача и приказал: «Твоя физиономия мне нравится, отрезывай мне руку».
Во время операции он приказал солдатам петь русскую песню. Вместо Остермана командование принял генерал Ермолов.
Чаадаев, конечно, ничего из вышеописанного не видел; но если не в тот же день, то на следующий историю эту наверняка узнал.
Тем временем битва только разгоралась.
Около 14 часов к Вандаму подошла дивизия Филипона (14 батальонов).
Ближе к пяти часам Вандам атаковал левый фланг русских двумя колоннами. Французские колонны прорвали позиции русских, овладели селением Пристен на дороге, захватили русскую батарею, но снова нарвались на штыковую контратаку батальона Семёновского полка.
Чаадаевы со штыками наперевес кололи врага – крик, выпущенные кишки, кошмар; в ходе контратаки семёновцы отбили несколько орудий.
Но это лишь сухое изложение фактов. А на деле: что такое отбить орудия?
Историк Илья Ульянов подробно описывает, как это происходило: «С расстояния в 300–400 метров, а иногда и раньше, батареи начинали вести огонь картечью – относительно небольшими коваными круглыми пулями… Несколько десятков таких пуль помещались в цилиндрический поддон, который при выстреле раскрывался, выпуская целый рой безжалостного металла. Картечные пули разлетались конусом, рикошетировали от препятствий. На расстоянии в сто метров из ста пуль не менее сорока попадали в цель… Через секунду после выстрела железный дождь осыпал пехотный строй. Пули взметали пыль и грязь, сбивали ветки, расщепляли стволы деревьев и приклады ружей, впивались в человеческие тела…
На что мог рассчитывать пехотный строй, атакующий батарею? Скорым шагом, переходящим в бег, солдат проходил последние 400 метров за 3,5–4 минуты. За это время орудие могло сделать до десяти выстрелов, содержавших около тысячи картечных пуль… И здесь пехоте оставалось полагаться лишь на моральный фактор. Быстрое и стройное движение пехотной массы заставляло артиллеристов ускорять действия и от этого совершать почти неизбежные ошибки… Меткость, а иногда и скорость пальбы падали».
Так брали орудия! Под картечным огнём, превозмогая ужас.
Из донесения генерала Ермолова: «К вечеру 29 августа в Теплиц, цель Вандама, вошли отступающие из-под Дрездена русские войска основной армии Барклая-де-Толли, при которой находились также царь Александр I и прусский король Фридрих Вильгельм III».
30 августа начальство над сражением принял командующий прусско-русской армией Барклай-де-Толли. Царь Александр I с утра наблюдал за развернувшимся сражением с высокой горы близ Теплица.
В тот день союзники разбили неприятеля.
По итогам сражения около 12 тысяч французов во главе с Вандамом организованно сдались в плен, вся их артиллерия (80 орудий) стала трофеем русских и пруссаков.
Общие потери русских составили шесть тысяч человек. Но больше всего погибших пришлось на долю именно Семёновского полка: 900 человек убитыми и ранеными из 1800 списочного состава. Половина! Это ж какая трёхдневная резня должна была идти, чтоб выбить каждого второго. Чаадаевы недосчитались огромного количества сотоварищей, с которыми отвоевали год.
Была минута, когда заляпанные своей и чужой кровью семёновцы возвращались с поля боя – и прусские полки встретили их восторженным «Ура!». Пруссаки ведь и сами воевали – но такой силы и такого остервенения до сих пор не встречали.
«За храбрость в Кульмской битве прапорщик Пётр Чаадаев был награждён орденом св. Анны 4-го класса».
А он даже ранен не был: звезда хранила.
Впоследствии Семёновский полк получит Георгиевское знамя с надписью «За оказанные подвиги в сражении при Кульме».
Все русские гвардейцы будут награждены специальной наградой прусского короля – Кульмским крестом, или, как его именовали, Знаком отличия Железного креста. К награждению этим крестом было представлено 12 066 человек, но награду смогли получить в 1816 году лишь 7 131 уцелевших: почти половина погибли в последующих сражениях или умерли от ран.
В Теплице армия простояла полтора месяца: хоронили товарищей, лечились, пили, вспоминали только что здесь творившееся.
Обеспечение, правда, было сомнительное: питались картофелем и фруктами; с какого-то момента стало настолько муторно, что – любой марш, лишь бы не стоять на месте.
Дожидались Польскую армию, которая должна была явиться в помощь.
Наконец, дождались; путь далее лежал к Лейпцигу, до него было шесть переходов.
«Битва народов», случившаяся там в октябре 1813-го, – главное событие всей кампании.
Пока остальные армии союзников ещё подходили (Польская, к примеру, и здесь не спешила, находясь в 40 километрах), Наполеон собрал 120 тысяч человек на юге Лейпцига, чтоб разбить Богемскую армию.
В том сражении ряд ключевых решений принял император Александр I, навязавший союзникам свою волю и, по сути, спасший Богемскую армию от разгрома.
На третий день боёв Наполеон упустил инициативу и принял решение отступать.
Финал битвы был катастрофичным для войск Наполеона: отступали через реку Эльстер по единственному мосту; после его подрыва в Лейпциге оказались запертыми четыре французских маршала со своими войсками. Среди них был легендарный польский военачальник Юзеф Понятовский, участник похода 1812 года. Пытаясь переплыть Эльстер, он утонул.
Союзники взяли в плен 30 тысяч человек.
Русские потеряли в том страшном сражении 22 тысячи человек.
Наполеон отступал за Рейн.
Безусловная потеря Наполеоном позиций в Европе омрачалась состоянием русской армии. Главнокомандующий Барклай-де-Толли писал Александру I: «При всех, однако, громких успехах кампании нынешней признаться надо… она стоит нам половины армии… Есть полки, в коих налицо уже не более 100 человек… В амуниции, и особливо в сапогах, рубахах, одежде, солдаты терпят крайнюю нужду».
Позволим себе процитировать неизданные записки сослуживца Петра Чаадаева, прапорщика лейб-гвардии Семёновского полка Ивана Михайловича Казакова – из них станет ясен тот быт, которым жил до какой-то поры и Чаадаев тоже.
«В приказах по армии был строго запрещён грабёж (как бывает в неприятельской земле) и велено было обращаться как можно осторожнее с огнём. Всё это прекрасно, но неисполнимо: как только армия приходит на место, назначенное для ночлега, тотчас наряжаются команды для фуражировки, за кормом для лошадей, за дровами, соломой, водою – не есть ли это тот же грабёж – и близлежащия селения около стотысячной армии, ночующей на бивуаках, оказываются разорёнными и разграбленными, несмотря ни на какие приказы.
Назначается офицер, с каждой роты по унтер-офицеру и 25 рядовых, что составит человек 300 с полка. Команда идёт в порядке до селения, где все распускаются для поисков нужного и необходимого. Жители большею частью уходят или скрываются. Спрашивается: как сохранить порядок там, где селение растянуто на полуверсте, да ещё, как это большею частью случается, в ночное время?
Первые пришедшие на бивуак скоро и легко достают нужное, а последние поневоле должны вместо соломы стаскивать крышу, а на дрова избы разбирать; можно ли усмотреть, чтоб они не пошершили и не стянули бы чего вовсе ненужного?
Мне случилось раз зимой, в небольшой деревушке, почти разграбленной, видеть, как стащили соломенную крышу с одной избы, в которой поместился наш главнокомандующий Барклай, и каково же было моё положение, когда он вышел поспешно из избы и стал смотреть, как снимают солому и стропила, которые зимой не нужны, так как дождя не бывает. Когда же жандармы и казаки стали сгонять с крыши фуражиров, то Барклай, смеясь, приказал их не трогать, чтоб не замёрзли и не остались бы без пищи.
Не есть ли это чистый, систематически организованный разбой и грабёж, которого нет возможности избежать… Фуражиры нередко прикатывали, вместо воды, бочки с вином. Скот был брошен по полям и деревням, так что мяса иногда бывало очень много, и резались такие коровы-красавицы, которых трудно нарисовать; а начальники, от которых поступали строжайшие приказания – не жечь и не грабить, – преспокойно кушали чудную говядину, сваренную в хорошем вине.
Вот неизбежные плоды войны, всею тягостью ложащиеся на несчастных жителей, на поля которых приводят армию по научным, тактическим и стратегическим распоряжениям. Это есть великая война, а разбойничанье – малая».
Во время зарубежного похода Пётр Чаадаев перешёл в состав Ахтырского гусарского полка. Надо сказать, что этим поступком он преломил настоящую семейную традицию – до этого момента все его предки, как уже говорилось, служили в Семёновском полку. Более того, там продолжал служить его брат Михаил.
Причины перехода неизвестны, но вполне допустимо, что они объяснялись сугубо материальными вещами: и на коне всё проще, чем пешком, и обеспечение получше.
После потери половины состава Семёновского полка Чаадаев лишился тех товарищей, с которыми был связан, – и теперь его не держало ничего. Да и сентиментальным он точно не был.
Но зато любил жест и был не чужд тщеславия – всегда оставаясь готовым за тщеславие своё платить по высоким счетам. Слава Семёновского полка уже была при нём, но гусарская слава – это совсем другое.
Гусары тоже были элитой – но со своей поэзией, своими нравами.
Маршал Наполеона Мюрат говорил, что настоящий гусар никогда не доживает до тридцати пяти лет (или, в другом пересказе, даже до тридцати). В любом случае, у девятнадцатилетнего Чаадаева была уйма времени впереди.
От общего числа кавалерии гусары в российской армии составляли только десятую часть (основная часть – драгуны, следом – уланы и кирасиры; не считая иррегулярных казачьих и башкирских частей). У Наполеона гусар тоже было меньше всех остальных видов кавалерии – в том числе и потому, что гусары в своей великолепной форме оказывались элементарно дороже в содержании.
Гусары были заметны издалека, им завидовали, к их славе ревновали. Всё это было Чаадаеву по душе.
«Ни кирасиры, ни уланы, ни драгуны, ни тем более пехотинцы и артиллеристы такого внимания общества не удостаивались. Их форменная одежда была слишком простой. Красоту же гусарского мундира, имеющего прямые аналогии с национальным венгерским костюмом, составляли декоративные детали: пуговицы, шнуры, галуны, меховая выпушка, кисти», – пишет Алла Бегунова в книге «Повседневная жизнь русского гусара в царствование императора Александра I».
Все гусары, как правило, брили бороды и носили усы. Значит, Чаадаев был усат? Любопытно было бы взглянуть.
При общей гусарской форме Ахтырский полк носил коричневые доломаны (короткие суконные куртки со стоячим воротником), ментики (такая же куртка, но опушённая мехом) и ташки (плоская кожаная сума с обшитой сукном крышкой, на которой красовались вензель и корона государя). Чакчиры (узкие суконные штаны, обшитые галунами) и чепраки темно-синие. Воротник, обшлага, обкладка чепраков и ташек – жёлтые.
Серого цвета походные рейтузы, застёгивающиеся на боковые пуговицы и обшитые кожей в шагу и внизу.
Только мундир потрёпанный: откуда взять в походе новый.
С 1812 года гусары – так же как и уланы, драгуны, кирасиры – были вооружены пиками (до тех пор, как войска, предназначенные для разведки, быстрых рейдов и погонь, гусары обходились саблями и огнестрельным оружием).
Так что – Чаадаев был в усах и с пикой!
Гусары передвигались на самых дорогих по породе и по выездке лошадях: быстрых, выносливых, высоких (от 155 см в холке); хоть, признаем, далеко не у всех ахтырцев сохранились с начала войны свои лошади.
В отличие от кирасир и драгун, которые могли идти в атаку лёгкой рысцой, одним из основных качеств гусарского полка была стремительность, поэтому все гусары были отличными наездниками. Судя по тому, что Чаадаев в гусарском полку задержится надолго, он не только кадриль умел отлично танцевать.
Но быть наездником мало: «При быстром карьере каждый кавалерист должен уметь сильно рубить», – говорил ещё Суворов.
Сидя на лошади, гусару надо было уметь наносить удары саблей, закрывая голову и тело, и, в случае необходимости, отводить удар противника сзади и на скаку.
Также учили заряжать прямо в седле пистолеты и карабины, ну и, естественно, стрелять из них с любой руки, держа пистолет «между ушей лошади», как гласил устав.
А зарядить гладкоствольный пистолет, сидя в седле, – это целая работа.
Из устава: «На команду “Заряжай!” наклонить как карабин, равно и пистолет, на левую руку, ни опуская, ни придерживая поводов; потом вынимать патрон, отворять полку, сыпать порох на полку, оборачивать прикладом к левому колену, класть патрон в дуло, заряжать как можно проворнее и, поставя карабин на правую ляжку, примечать команду».
«В этих уставных описаниях опущены некоторые весьма важные детали, – поясняет Алла Бегунова в книге «Повседневная жизнь русского гусара…». – Во-первых, держа левою рукой пистолет с уже откинутым огнивом, правой надо было, не глядя, открыть лядунку и сразу взять патрон… Во-вторых, по команде “Скуси патрон!” надо было зубами надорвать узкий край патрона так, чтобы языком почувствовать вкус пороха (он был сладковатым).
Следующей операцией была засыпка пороха на открытую полку. Делалось это на глазок и требовало от гусара немалой сноровки, так как при недостаточном количестве пороха на полке могло не произойти воспламенения заряда в стволе, а при избыточном – солдат рисковал обжечь руку.
Насыпав порох на полку, огниво опускали вниз, поворачивали пистолет дулом к себе и весь оставшийся в патроне порох пересыпали в дуло. Вслед за порохом туда опускали пулю из патрона, за пулей – сам патрон, который выполнял роль пыжа.
Затем отдавалась команда “Прибей заряд!”, при которой солдат доставал шомпол и несколькими ударами уплотнял порох, пулю и пыж в стволе… После работы шомполом взводили курок с кремнем. Спуск тогда занимал исходное положение, и оружие было готово к стрельбе. Пистолет следовало держать дулом вверх, чтобы не выкатилась пуля…
Дальность стрельбы из кремнево-ударного пистолета достигала 40–50 метров. Поразить из него цель, особенно сидя верхом на двигающейся лошади, было очень трудно. “Стреляй, – говорилось в одном кавалерийском наставлении, – и ты попадёшь, если это угодно Богу!” Тем не менее заряжать оружие быстро, за полминуты, гусар учили…»
А ведь надо было ещё и уметь атаковать в сомкнутом развёрнутом строю – когда при всех аллюрах (шаг, рысь, галоп и карьер) сохраняется ровная линия и даже раскинувшийся на километр полк идёт как нарисованный, «ноздря в ноздрю» (имелась в виду конская ноздря, и выражение это прижилось, скорей всего, с тех времён).
Ахтырский гусарский полк, как и Семёновский, входил в состав Богемской армии П.Х.Витгенштейна (переименованной теперь в Главную), а затем на некоторое время был передан в авангард армии Блюхера.
Шефом Ахтырского полка был генерал-майор, затем генерал-лейтенант Илларион Васильевич Васильчиков, полком командовал его младший брат, полковник, затем генерал-майор Дмитрий Васильевич Васильчиков.
Что знаменательно: в нескольких сражениях командование полком принимал… Денис Давыдов: легендарный на тот момент военачальник, партизан, известнейший поэт.
Так, под Краоном Давыдов командовал сразу двумя гусарскими полками: Ахтырским и Белорусским.
То сражение началось 7 марта в 9 часов утра.
Наполеон разместил 6 артиллерийских батарей на возвышенности вблизи Краона. На левый фланг русской позиции он направил три штурмовые колонны под общим командованием маршала Нея. На правый фланг русских Наполеон двинул гвардейцев Мортье и кавалерию Нансути. В центре атаковал маршал Виктор. Всего с французской стороны в сражении приняло участие 29 400 солдат.
В рядах французской армии было много новобранцев, поэтому французским генералам и маршалам приходилось лично вести их в атаку.
Колонны Нея захватили деревню Айлее, но были выбиты контратакой русской пехоты. Французы установили напротив Айлеса батарею, огонь которой вынудил русских покинуть деревню.
Охваченные с обоих флангов русские дивизии на плато оказались в опасном положении. Было принято решение отступать.
Наполеон, заметив отходящие каре русской пехоты, вывел на передовую линию около сотни орудий. Одновременно французская кавалерия пыталась атаковать спускающуюся с плато пехоту.
Здесь в дело вступили русские драгуны и давыдовские гусары; Чаадаев в их числе.
Атака, сшибка, откат кавалерийской волны. Атака, сшибка, откат.
За это время на плато русские успели установить батареи.
Когда русская пехота миновала свои орудия, те стали бить с такой интенсивностью, что французы были вынуждены убрать батареи с линии огня. Жесточайшая артиллерийская дуэль продолжалась двадцать минут.
Сражение закончилось вничью – никто не получил трофеев; но по количеству потерь оно стало одним из самых кровопролитных за всю кампанию.
Затем было дело под Фер-Шампенуазом – в котором победу одержала именно кавалерия.
Полк, где служил Чаадаев, принял участие не в основной части сражения, а в более чем успешной операции, случившейся в 12 километрах от места основного действия.
Там 900 всадников Дениса Давыдова встретили и остановили обоз боеприпасов и продовольствия, идущий к Наполеону в сопровождении 4300 солдат Национальной гвардии.
Денис Давыдов вспоминал: «Я семь раз атаковал колонну Пактода – и всё безуспешно. Несколько раз наезжал на рогатки штыков, поставленные этой колонною, и всё тщетно. Причина упрямства моего состояла не в том, чтобы я надеялся врезаться в середину этой огромной массы, ибо я в сравнении с нею много уступал ей в числительной силе, – но для того, чтобы не давать ей ходу до прибытия артиллерии и большого числа конницы мне на подмогу, что и случилось».
Когда подошла артиллерия и подкрепления (среди русских войск был сам император Александр I), французам предложили сдаться, но они предпочли сражение.
После артиллерийского обстрела, пробившего французское каре, конвой был снова атакован русской кавалерией.
То была натуральная бойня.
Один из участников того боя вспоминал: «Вмиг колонна легла поражённою на дороге в том строе, как она двигалась: люди лежали грудами, по которым разъезжали наши всадники и топтали их».
В том бою попали в плен два французских дивизионных генерала (Пактод и Аме) и до 3 тысяч французских гвардейцев. Трофеями стали весь огромный обоз и 12 орудий. В Сен-Гондских болотах скрылось около 500 солдат из всего конвоя, остальные – «лежали грудами», по которым «разъезжал и топтал» в числе прочих гусар Чаадаев.
По окончании боя подъехал Александр I со своею свитою и начал говорить с пленным Пактодом, который, не осознавая, кто перед ним, называл русского государя генералом.
«Вы видите перед собою императора», – поправили Пак-то да.
«Это невозможно, – отвечал он. – Ваш государь, уверен, не пойдёт в атаку на пехоту с одною конницей».
Александр I приказал не разубеждать француза.
Лично Петра Чаадаева исполняющий обязанности командира Давыдов, видимо, не запомнил тогда: ну, мало ли, ещё один гусар, тут все гусары. По крайней мере, Давыдов впоследствии не обронил ни слова об их совместной службе. (Хотя на то были и другие причины, о чём скажем позже.)
В начале весны Богемская (Главная) армия и союзники взяли Париж. Ахтырский полк тоже принимал участие в деле. Наполеон отрёкся от престола.
Существует легенда, что после взятия Парижа Ахтырский полк стоял в Аррасе, вблизи монастыря. Денис Давыдов, зная о скором торжественном входе в Париж, нашёл внешний вид своих гусар для парада непригодным. И тогда по его приказу с монастырских складов изъяли всё сукно: монахини носили рясы подходящего коричневого цвета.
В общем, при торжественном входе в Париж ахтырские гусары выглядели едва ли не лучше всех.
Если в этой легенде есть хоть малейшее зерно истины, можно выдвинуть ироническую версию о зарождении впоследствии католических симпатий у Чаадаева: так он пропитался католическим духом от монашеского сукна.
И вот – французская столица.
Когда гусары двинулись по шоссе, «предстала, – пишет современник, – весьма непривлекательная картина: по всему пространству направо и налево было много неубранных трупов людей и лошадей и валялись разбитыя орудия».
«Бог не судил им видеть торжество наше», – так говорили русские люди, прошедшие с победами Европу.
За отличия Ахтырский полк был награждён Георгиевским штандартом с надписью «В воздаянии отличного мужества и храбрости, оказанных в благополучно оконченную кампанию 1814 года».
Зарубежный поход для всей русской армии и для Петра Чаадаева был завершён. Ахтырский полк возвращается в сторону Польши.
В пору нахождения полка в Кракове Чаадаев вступает в масонскую ложу «Соединённые друзья».
Биограф Чаадаева Борис Тарасов пишет: «Сочетание благородных помыслов и деклараций, таинственности, избирательности, театральности естественно влекло неопытных молодых людей в ложи. Помимо жажды герметичного знания, их вела сюда и возможность налаживания связей, самоутверждения в социальном окружении».
В апреле 1816 года Чаадаев перейдёт в лейб-гвардии Гусарский полк.
(Там в своё время служил Давыдов, перешедший в Ахтырский; соответственно, Чаадаев сделал наоборот.)
Лейб-гвардии Гусарский полк занимал особое положение.
«В эпоху Александра I гвардейские полки имели свои штаты, свои оклады жалованья, свои способы комплектования и даже шили мундиры из особого – гвардейского – сукна», – пишет Алла Бегунова в книге «Повседневная жизнь русского гусара…».
По штатам 1802 года в составе лейб-гвардейского Гусарского полка числилось только пять эскадронов, а не десять, как в армейских полках.
«Попасть в лейб-гусары можно было по рекрутскому набору, а можно – и по собственному выбору. Но если для нижних чинов принципы отбора были объективными: рост, внешний вид, безупречное поведение, награждение знаком отличия Военного ордена, – то на перевод офицера в гвардию влияли совсем другие обстоятельства. Это могли быть и семейные связи, и знатность рода, и богатство, и заслуги ближайших родственников, и собственные военные отличия офицера, и, наконец, наличие влиятельных покровителей при дворе или в штабе гвардейского корпуса. Перевод же из армии в гвардию в прежнем чине вообще считался наградой».
Гвардия, как и при Петре, продолжала быть «кузницей кадров». Ротмистр гвардии, переходя в армию, получал чин подполковника и мог командовать батальоном в лёгкой кавалерии. Полковники гвардии, командуя в своих частях эскадронами, в армии занимали должность командиров полка.
Производство в чины по гвардии шло гораздо быстрее, чем по армии.
Тем не менее, соискателям мест в лейб-гвардейском Гусарском полку следовало быть осторожными: средние дворянские состояния здесь стремительно утекали сквозь пальцы.
Алла Бегунова продолжает: «Большую часть расходов гвардейского офицера можно назвать представительскими. Например, в театре им не разрешалось сидеть дальше пятого ряда партера; мундиры требовалось шить каждый год и только из английского сукна (стоило оно в два-три раза дороже отечественного), с золотыми пуговицами, шнурами и галунами; предметы униформы заказывались у определённых портных; собственных строевых лошадей надо было иметь не менее двух и ценою от 500 рублей и выше».
Судя по всему, на тот момент у Чаадаева были колоссальные военные амбиции.
Впрочем, его знакомый, М.И.Муравьёв-Апостол, основной причиной перевода Петра Чаадаева называл… желание щеголять в гвардейском кавалерийском мундире.
За год до перехода Чаадаева, отмечает его биограф Борис Тарасов, «офицеры лейб-гвардии Гусарского полка получили приказ носить шляпы с белой лентой вокруг кокарды (белую ленту впоследствии заменили серебряною). Бобровый мех на мундире, галун по ремням портупеи и золотые кисточки у сапог также служили своеобразным украшением».
«В мундире этого полка, – пишет современник о Чаадаеве, – всякому нельзя было не заметить молодого красавца, белого, тонкого, стройного, с приятным голосом и благородными манерами. Сними дарами природы и воспитания он отнюдь не пренебрегал, пользовался ими…»
Быть может, и масонство Чаадаева было для него своеобразным мундиром: а вот так – я ведь отлично выгляжу, в фартуке и с молотком?
В августе 1816 года он получил звание поручика.
Тем же летом познакомится с Пушкиным, который полюбит проводить время в гусарском кругу до такой степени, что начнёт добиваться у отца разрешения пойти на воинскую службу.
Отец откажет, и Пушкин останется штатским; Чаадаев, успокаивая его, напишет тогда, что не стоит судить о гусарах только по стихам Дениса Давыдова – в первую очередь это суровое и рутинное дело, которое требует огромного количества навыков и знаний.
Но, думается, Пушкин справился бы с этим.
В ближайшие годы они станут с Чаадаевым ближайшими товарищами: «твоя дружба заменила мне счастье» – вот оценка Пушкина.
Дочь генерала Николая Раевского говорила, что «Чаадаев со своими репутацией, успехами, знакомствами, умом, красотою, модной обстановкой, библиотекой… был неоспоримо, положительно и без всякого сравнения самым видным, самым заметным и самым блистательным из всех молодых людей в Петербурге».
В 1817 году Чаадаева – этого кажущегося ирреальным со всеми его достоинствами молодого человека – берёт в адъютанты командир гвардейского корпуса Илларион Васильевич Васильчиков; дельного офицера он запомнил ещё в иностранном походе, будучи шефом Ахтырского полка.
Одним из важных признаков чаадаевской неотразимости будет его постепенная, печоринского толка, утомляемость от своих, в самом широком смысле, увлечений.
Например, от масонства.
Документально зафиксирован только один факт присутствия Чаадаева на собрании ложи – в 1817 году. Учитывая то, что он достиг звания «мастера» (третья степень после «ученика» и «товарища»), – он бывал там чаще. Но, понимая, кто такой Чаадаев, можем догадаться о том, как скоро мог он двигаться даже внутри масонских иерархий.
Современник писал, и мы не удивимся этому, что ложа, к которой принадлежал Чаадаев, характеризовалась «настроениями салонного либерализма» (как ново) и «походила на оживлённый столичный клуб» (кто бы мог подумать).
«Трудно искать направления в этой ложе, аристократической и пёстрой по своему составу, – мы цитируем историка Н.М.Дружинина, – одинаково чуждой и глубокого морального настроения, и сосредоточенной политической мысли».
Даже скучно, до чего всё повторяемо: именно «чуждой и морального настроения», и «сосредоточенной политической мысли», как и большинство политических клубов такого толка по сей день – с их позаимствованным непонятно у кого ложным чувством избранности.
Однако присутствие в масонской ложе «Соединённые друзья» великого князя, брата государя Константина Павловича, будущего видного декабриста Павла Пестеля (впоследствии, добавим, желавшего умертвить всю царскую фамилию), будущего начальника III отделения Бенкендорфа и первого российского философа Чаадаева – выглядит и многозначительно, и пугающе.
Уже в 1818 году проницательный Чаадаев, рассуждая о масонах, вдруг заявит «о безумстве и вредном действии тайных обществ вообще».
Тем временем воинская служба его шла положенным чередом: в 1819 году – он уже ротмистр (капитан гвардии).
Живёт Чаадаев по-прежнему на широкую ногу, да и гвардейцу иначе нельзя; брату Михаилу пишет в письме: «Ты хочешь, чтобы я обстоятельно тебе сказал, зачем мне нужны деньги. Я слишком учтив, чтобы с тобой спорить, и потому соглашаюсь, что ты туп, но есть мера на всё, и на тупость. Неужели ты не знал, что 15 000 мне мало? Неужели ты не видел, что я издерживал всегда более?»
(Вообще у них с братом были отношения прекрасные – но, видимо, Пётр сумел построить общение так, что старший брат воспринимался в их паре как младший, и дозволял к себе в обращении некоторые вольности. Скорее всего, эта форма сложилась во время войны, где Пётр получил больше наград и, видимо, вёл себя безрассудней и убедительней.)
Но к 1820 году у Чаадаева появляются мысли об отставке, о желании отправиться в заграничное путешествие и вообще о необходимости нарушить некоторую, что ли, предопределённость пути.
И тут уже был нужен только повод, чтоб выйти в отставку. Долго ждать не пришлось.
В середине октября 1820 года произошло возмущение в 1-м батальоне лейб-гвардии Семёновского полка: солдаты выступили против муштры и непотребного отношения со стороны нового командира полка Ф.Е.Шварца, назначенного самим государем. 16 октября первая рота потребовала сменить Шварца, но наутро их всех отправили в Петропавловскую крепость. Тогда начались волнения в остальных ротах. Уговорить и урезонить семёновцев пытался командир гвардейского корпуса И.В.Васильчиков.
По дороге Чаадаев призывал его говорить с солдатами по-доброму. Васильчиков успокоил Чаадаева, что так и сделает, но, явившись в полк, разозлился и начал орать. Солдаты только утвердились в своём недовольстве и потребовали, раз так, соединить их с первой ротой. Строем и без оружия они вошли в Петропавловскую крепость.
«К государю, – пишет один из первых исследователей жизни Чаадаева, М.Гершензон, – находившемуся в Троппау на конгрессе, тотчас был послан фельдъегерь с рапортом о случившемся, а спустя несколько дней, 22-го, туда же выехал Чаадаев, которого Васильчиков, командир гвардейского корпуса, избрал для подробного доклада царю. Через полтора месяца после этой поездки, в конце декабря, Чаадаев подал в отставку и приказом от 21 февраля 1821 года был уволен со службы».
С тех пор внезапный выход в отставку Чаадаева принято оценивать с особенным удивлением. Из текста в текст переходит утверждение, что его ждала «блестящая карьера» – и тут такое.
Александр I проговорил тогда с Чаадаевым целый час. О сути этого разговора Чаадаев впоследствии не распространялся, и, если б не последовавшая затем отставка, никто бы этому разговору столь серьёзное значение не придавал.
Но факт отставки породил разнообразные догадки.
Писали, к примеру, что Чаадаев был крайне огорчён случившимся в Семёновском полку, всякие репрессии против полка считая почти личным оскорблением, ведь там служили его предки.
Звучит это сомнительно: из Семёновского полка Чаадаев ушёл сам, ложной щепетильностью не страдал, к тому же мы знаем, как скоро этот человек будет писать не про какой-то там полк, а о целой России – что уж тут семёновцы, пусть даже там продолжал служить его брат.
Думается, Чаадаев ничего конкретного впоследствии не говорил о разговоре с государем лишь потому, что ничего особенного в том разговоре и не было. Но если б он открыл это – значение его так запомнившегося всем жеста потеряло бы свою яркость.
(О Чаадаеве рассказывали, что однажды он зашёл в петербургский магазин и обнаружил там изысканную вазу. Уже собрался было её купить, но продавец всё не обращал на него внимания. Тогда Чаадаев вазу эффектным, почти плавным движением разбил. И тут же заплатил за её осколки…)
Чаадаев утверждал, что ушёл со службы за полшага до того, как должен был получить флигель-адъютанта.
Но никакого приказа на самом деле ещё не существовало; более того – приказа могло вообще не случиться. Много позже великий князь Константин Павлович напишет, что Александр I «изволил отзываться о сём офицере весьма с невыгодной стороны», – под «сим офицером» имея в виду Чаадаева.
Если это правда, какой же тогда «флигель-адъютант»?
Не было никакой предопределённости в карьере Чаадаева. Может быть, даже напротив – она могла вот-вот обрушиться.
Но даже если б приказ случился… Стать ещё одним флигель-адъютантом – тоска же.
А вот эффектно выйти из этой игры – о, такое оценят.
Эти осколки, казалось Чаадаеву, стоят дороже.
Да, государь, как пишет мемуарист Жихарев, «почасту встречаясь с Чаадаевым, ронял ему иногда несколько приветливых слов и всегда ту милостивую, кроткую, благодушную, знаменитую по всей Европе улыбку», хотя она вовсе не была гарантией искренней приязни.
Да и будущий государь, Николай Павлович, различал Чаадаева, ещё будучи великим князем: на одном балу, увидев его, приветливо сказал: «Здравствуй, Чаадаев», – и, продолжая разговаривать с одним вельможею, несколько раз повторил, кивая на Петра Яковлевича: «А спроси хоть у Чаадаева». Это было, согласитесь, отличной – высочайшей! – лестью – молодому человеку, которому и 24 лет не исполнилось. Сердце Чаадаева наверняка тогда забилось учащённо: всё это было упоительно для его самолюбия.
Но, с другой стороны, в Петербурге и в Москве имелись и другие яркие молодые люди, также получившие отличное образование, воевавшие в пехотных или кавалерийских частях, ходившие в штыковую, заработавшие ордена, служившие адъютантами, попадавшиеся на глаза государю, сиявшие в обществе: Фёдор Глинка, Константин Батюшков, Пётр Вяземский, Гавриил Батеньков, Иван Лажечников… И Кондратий Рылеев тоже, и Александр Грибоедов (оба военные, оба служившие, но не воевавшие).
Чаадаев мог занять положение, соразмерное тому, что занимал любой из них, мог не занять; в конечном итоге это ничего не меняло.
Карьера у Чаадаева вызывала чувства примерно те же, что и женщины. Его считали красавцем, в него влюблялись, некоторое время в полку он распространял слухи об интрижках, коих не имел вовсе, потом перестал: стало бы слишком заметно, что он обманывает.
Телесные отношения, влюблённости, кажется, его не интересовали вовсе. Возможно, имелась какая-то правда в злых словах мемуариста Ф.Ф.Вигеля, написавшего о Чаадаеве: «Сердце его было слишком преисполнено обожания к сотворённому им из себя кумиру».
Конечно, никакое определение – а в данном случае оно уже напрашивается: нарцисс – не может вместить характер такого сложного и мужественного человека, как Чаадаев: нарциссы не ходят в штыковые атаки; а если ходят – тогда их стоит называть как-то иначе.
Тут другое – как и с манерой Чаадаева изысканно, подолгу, безупречно одеваться, продумывая каждую деталь. Подавая рапорт в отставку, он готовился сделать очередной «выход в свет». Если подходящей детали для этого выхода не нашлось – её необходимо было как-то додумать, изобразить, имитировать; а потом сделать вид, что она действительно была.
Этими деталями и стали: во-первых, таинственный разговор с государем, во-вторых, должность флигель-адъютанта.
…Получив отставку, в том же 1821 году Чаадаев официально оставил масонскую ложу.
В этот год на некоторое время он сошёлся с будущими декабристами. Ему более чем доверяли, но Чаадаев немедленно начал, как позже будет сказано самими заговорщиками в ходе допросов, «уклоняться» от всей их деятельности, и даже – от простого общения.
Я царь, живу один, всё это лишнее.
О Чаадаеве продолжали судачить, его повсюду ждали, в свете и в салонах он по-прежнему оставался одной из самых заметных персон.
Но этого, конечно же, было мало.
Он захандрил.
Хандрой Чаадаев не болел только на войне и при воинской службе; всю остальную жизнь он переходил из депрессии в депрессию.
В следующем, 1822 году он разделит с братом имущество. В 1823-м уедет за границу: Англия, Франция, Швейцария, Италия, Германия…
Много всего повидал, но в письмах куда больше писал о своих каких-то несусветных болезнях, желудочных и нервных, непрестанно просил денег, но уже не приказывая, а несколько даже лебезя: ну, ещё четыре тысячи, брат, ну, ещё десять тысяч, а вот продайте моих крестьян в рекруты, а вырученные деньги перешлите мне – и, между прочим, так и сделали по просьбе этого будущего кумира западников и либералов.
Но всё острее желал возвращения домой, а прежние свои намёки, что может остаться в Швейцарии, начисто забыл, как блажь.
Пока Чаадаев перемещался по европам, случилось восстание декабристов, брату Михаилу – тоже близкому к заговорщикам – еле удалось отвертеться, многие их товарищи оказались в крепости, под следствием, – и рисковали быть казнёнными.
Петру Чаадаеву можно было бы переждать все эти события за границей – вдруг и его потянут на допросы; но нет, ему там надоело самым определённым образом.
Через месяц после повешения пятерых декабристов, трёх из которых он знал лично, он въехал в Россию. Впоследствии, по словам современника, восстание декабристов «сочувствием и симпатиями Чаадаева никогда не пользовалось».
В салонную жизнь он не вернулся – напротив, уехал в подмосковное имение к тётке, жил затворником. Не то чтоб пришёл час поражать мир – тут другое: настало время осознать самого себя, ему исполнилось 33 – срок достаточный.
Не торопясь, Пётр Яковлевич приступит к написанию «Философических писем» (обращённых к его новой знакомой – Екатерине Дмитриевне Пановой, замужней женщине немногим за двадцать и любопытной собеседнице).
К 1830 году работа над письмами в основном была завершена.
Что должно сказать по этому поводу.
Которое уже десятилетие пытаются имитировать Чаадаева: взгляните, я тоже сноб, у меня тоже на лице словно бы усталая иезуитская маска, я тоже, что самое важное, презираю ничтожество России, – ах, разве я не Чаадаев?
Нет, не Чаадаев.
За Чаадаевым был Семёновский полк, сражение при Кульме, Ахтырский гусарский и ещё несколько сражений, безупречная воинская служба и целые поколения русских офицеров в роду, – всё то, чего у вас нет, и вы пришить себе это не сможете, потому что некуда, нет подходящей суровой нитки. Имитаторы и фарисеи – куда вам Чаадаев, зачем?
Что вы, наконец, будете делать с его христианским чувством, которое являлось основной его мировоззрения?
«Мы искони были люди смирные и умы смиренные, так воспитала нас церковь наша, единственная наставница наша. Горе нам, если изменим её мудрому ученью! Ему обязаны мы всеми лучшими народными свойствами своими, своим величием, всем тем, что отличает нас от прочих народов и творит судьбы наши», – писал Чаадаев Петру Вяземскому в 1847 году.
Возьмите «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя – там можно даже не абзацами, а страницами менять с «Философическими письмами» – не помнящий наизусть или близко к тексту Гоголя и Чаадаева подмены не заметит.
Гоголя времён работы над «Выбранными местами…» наша прогрессивная публика считает отъявленным недоразумением, а Чаадаева – нет.
Всё потому, что Чаадаев, как им кажется, произнёс пароль: Россия – это всё пустое, её почти нет.
Но это лишь кажется, что он произнёс нечто подобное.
«С одной стороны, беспорядочное движение европейского общества к своей неведомой судьбе, на Западе колебание почвы, готовой провалиться под стопами новаторского гения; с другой – величавая неподвижность нашей родины и совершеннейшее спокойствие её народов, ясным и спокойным взором наблюдающее их страшную бурю, бушующую у нашего порога; таково величественное зрелище, представляемое в наши дни двумя половинами человеческого общества…» – вот Чаадаев.
Давайте зададимся двумя простыми вопросами: считал ли Чаадаев патриотизм (в том числе связанный с войною) постыдным чувством? И был ли Чаадаев патриотом России?
На первый вопрос он самым полным образом ответил в «Философических письмах» – как не удивительно, объясняя фигуру… Моисея.
В «Письме седьмом» Чаадаев пишет о Моисее: «…Говорили ещё, что Бог его только бог национальный, что всю свою теософию он заимствовал от египтян. Без сомнения, он был патриотом: да и как может не быть им великая душа, какова бы ни была её миссия на земле!»
Далее Чаадаев усложняет свою мысль: «Неужели думают, что, когда он подавлял крик своего любящего сердца, когда он предписывал избивать целые народы, когда он порождал их мечом божеского правосудия, он думал только о расселении тупого и непокорного народа, который он вёл за собой?»
Здесь всё в какой-то вопиющей степени, как это нынче называется, неполиткорректно.
И никакой «гуманизм» в качестве хоть сколько-нибудь весомого довода Чаадаев здесь даже не рассматривает. Патриотизм – великое чувство, даже если ты отвечаешь за «тупой и непокорный народ».
Но если тобой движет великая божественная миссия – и ты пришёл с правдой Христовой, – то ты выходишь на совсем иные степени: вот что говорит Чаадаев.
Чаадаев чужд либерализму вовсе не потому, что однажды обронил: «Русский либерал – бессмысленная мошка, толкущаяся в солнечном луче».
Нет, тут иная причина: европейский прогресс Чаадаев понимал как наиболее удачную реализацию христианской идеи. Он никогда не понимал прогресс как торжество индивида; у Чаадаева нет ни одного слова по этому поводу.
«Я вам, кажется, как-то сказал, что лучшее средство сохранить религиозное чувство – это придерживаться всех обычаев, предписанных церковью, – писал он уже в «Первом письме»; и чуть ниже продолжал: – Горе тому, кто принял бы иллюзии своего тщеславия или заблуждения своего разума за необычайное озарение, освобождающее от общего закона».
Повторим: иллюзии личного тщеславия не могут быть выше общего христианского закона.
В этом смысле Чаадаев – безусловный предвестник Достоевского.
Европейские мысли, которые в «Первом письме» Чаадаев хотел привить России, это, цитируем его, «мысли о долге, справедливости, праве, порядке». Обратите внимание, что первые две мысли списка – скорей, консервативного толка, и лишь затем идут ценности либеральные. Однако долг превыше всего.
Когда нынешние «прогрессисты» находят в текстах Чаадаева часто (даже слишком часто) повторяемое слово «прогресс», они искренне думают, что философ вкладывал в это понятие тот же самый смысл, что и они сегодня.
Боже мой, нет, конечно.
«В домах наших мы как будто определены на постой, – писал Чаадаев ещё в «Первом письме», – в семьях мы имеем вид чужестранцев; в городах мы похожи на кочевников, мы хуже кочевников, пасущих стада в наших степях, ибо те более привязаны к своим пустыням, нежели мы к нашим городам. И не подумайте, что это пустяки. Бедные наши души!»
Думаете, если такая ситуация удручала Чаадаева двести лет назад, сегодня он бы возрадовался?
Финал превратно понятого прогресса (впрочем, как и любого прогресса вообще, который, по Чаадаеву, конечен) он описывал на примере Римской империи: «Если только подумать об этом времени, столь богатом результатами, без школьных предрассудков, об этом историческом бедствии, легко убедиться, что сверх чрезвычайного развращения нравов, потери всякого чувства доблести, свободы, любви к родине, упадка во всех отраслях человеческих знаний, в то время ещё наступил полный застой во всём, и умы вращались только в узком и ложном кругу… Как только удовлетворён интерес материальный, человек не идёт вперёд…»
Стоит обратить внимание, что «свободу» Чаадаев поместил меж «доблестью» (имея в виду доблесть воинскую) и «любовью к родине» – и это придаёт понятию «свобода» коннотации совсем иные: конечно же, имеется в виду не личная независимость, а национальная.
В чём же спасение, согласно Чаадаеву?
«Что может быть естественнее для женщины, развитый ум которой умеет находить прелесть в научных занятиях и серьёзных размышлениях, чем сосредоточенная жизнь, посвященная главным образом религиозным помыслам и упражнениям?» – вот чаадаевский прогресс, который сегодня назвали бы всеми страшными словами от «ретроградства» до «мракобесия».
На вопрос же о том, является ли он сам патриотом России, Чаадаев отвечал неоднократно. К примеру, в «Апологии сумасшедшего», следующей, после «Философических писем», своей работе: «Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою родину, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа».
О состоянии России Чаадаев говорит: «Я думаю, что большое преимущество – иметь возможность созерцать и судить мир со всей высоты мысли, свободной от необузданных страстей и жалких корыстей, которые в других местах мутят взор человека и извращают его суждения. Больше того, у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, которые занимают человечество».
И затем о Европе: «Там неоднократно наблюдалось: едва появится на свет божий новая идея, тотчас все узкие эгоизмы, все ребяческие тщеславия, вся упрямая партийность, которые копошатся на поверхности общества, набрасываются на неё, овладевают ею, и минуту спустя, размельчённая всеми этими факторами, она уносится в отвлечённые сферы, где исчезает всякая бесплодная пыль. У нас же нет этих страстных интересов, этих готовых мнений, этих установившихся предрассудков; мы девственным умом встречаем каждую новую идею».
По сути, он здесь в более глубоком виде повторяет мысль, заявленную в «Первом письме»: «…Мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени…»
Поначалу Чаадаев видел в этом безусловные минусы; по крайней мере, минусов было больше, чем плюсов; но позже он стал находить в подобном положении определённые резоны.
В любом случае, вопрос о том, является ли Россия Европой, разрешался Чаадаевым сложно: скорее – нет, чем да.
Неоднократно и не без восторга Чаадаев объявлял, что если бы Россия имела определённое национальное лицо, Пётр никогда б так легко не переодел её на манер западный… Но мы с вами отдаём себе отчёт, что убеждённость Чаадаева обусловлена во многом недостаточным знанием национального характера. Характер этот, как показывает время, не мог сломать ни Пётр, ни революции 1917-го, ни все последующие события – всякий раз, перенося вживление в национальную плоть тех или иных европейских идей, порой с катастрофическими последствиями, – Россия неизбежно принимает какие-то свои, одной ей ведомые формы существования. Их, кстати, сегодня вновь иные называют «средневековыми» – ну, то есть, поясним мы для себя, допетровскими. Хорошо это или плохо – в нашем случае не так важно. Важно то, что Пётр, сбрив бороды, казнив стрельцов, понагнав европейских учителей, приучив есть картофель и обновив платье, – всё равно не добрался до какой-то сердцевины: её не переделать, не переодеть, не побрить.
Но даже не придя, в силу причин объективных, к таким выводам, Чаадаев объявляет: «…Преувеличением было опечалиться хотя бы на минуту за судьбу народа, из недр которого вышли могучая натура Петра Великого, всеобъемлющий ум Ломоносова и грациозный гений Пушкина».
Преувеличением было опечалиться хотя бы на минуту!
Это сказал человек, который не понял, или не захотел понять древнерусской литературы, не осознал величие древнерусской иконописи, не застал расцвета русской классической музыки, театра и балета, не увидел гения Достоевского, Толстого и Чехова – здесь мы, пожалуй, остановимся; но только потому, что продолжать можно очень долго.
И при этом многие, анекдотичным образом ссылаясь на Чаадаева, печалятся о «судьбе народа» уже двести лет и никак не успокоятся. Ах, дайте им печалиться ещё!
Пусть: только без Чаадаева, он здесь ни при чём.
У Чаадаева, продолжим, имелись безусловные предсказания.
«Социализм победит не потому, что он прав, а потому, что неправы его противники», – сказал он.
Знаменательна его убеждённость в том, что в будущем не Турция станет нашим главным противником, а Америка, про которую он говорил так: «единственная соперница, которой вы должны бояться».
Но имелись у Чаадаева и совершенно нелепые ошибки, продиктованные как раз его чрезмерным доверием европейским ценностям: «Отныне не будет больше войн, – самоуверенно внушал он Пушкину в письме 1831 года, – кроме случайных, нескольких бессмысленных и смешных…»
Как же, как же. Прогресс (даже в чаадаевском понимании) не должен был войн позволить – но позволял с маниакальным постоянством.
Оценивая традиционное военное русское мужество, Чаадаев сетовал на то, что «начало, которое делает нас подчас столь отважными… лишает нас глубины и настойчивости».
Проще говоря, отважные мы – по дурости. Были бы умнее – побереглись бы в штыковых атаках при Кульме.
Кроме того, глубина – это, быть может, тот случай, когда мы приходим в Европу вослед за убегающими от нас европейскими гостями, а сами толком не понимаем, зачем туда явились. И с чем уйдём оттуда в итоге – тоже не знаем. Отсутствие настойчивости – это отсутствие всякого желания обогатить себя глубинным знанием о жизни и быте побеждаемых нами, взять себе что-то из их внематериальных ценностей на память, и дома это привить и распространить.
Мы этого не делаем – но разве не здесь таится и наша сила? Странно, что, взыскующий целую жизнь истинно христианского чувства, Чаадаев не разглядел его в собственном – нищем духом! – то есть лишённом «глубины и настойчивости» – народе.
Главный казус Чаадаева в том, что на резкие его высказывания по поводу России и национального характера по-прежнему с удовольствием ссылаются многие умы, зато самые пессимистические прогнозы касательно Европы и оптимистические (во многом, более того, сбывшиеся) взгляды на будущее России игнорируются и замалчиваются. Броские его фразы, которые так любят цитировать, – к примеру, «истории у России не было», – никто из его веками диссиденствующих поклонников никогда не пожелает всерьёз продолжить иными его высказываниями, касающимися других народов.
Мы уже упоминали, как Чаадаев мимоходом определил несчастное, сорок лет блуждавшее в пустынях еврейство.
Но если бы только их.
«Разве вы думаете, что в христианстве абиссинцев и в цивилизации японцев осуществлён тот порядок вещей… который составляет… назначение человеческого рода?» – сурово вопрошал Чаадаев.
Нет, едва ли «прогрессисты» согласятся так обидеть абиссинцев и уж тем более Японию.
Чаадаев писал о «китайской неподвижности» (и в итоге ошибся), «греческой упадочности» (и был несколько, что ли, резковат), а Гомера вообще почитал подонком рода человеческого – и знаете за что? За то, что герои и боги, описанные Гомером, оспаривают «почву у христианской идеи». И посему, говорил Чаадаев, необходимо на чело Гомера «наложить несмываемое клеймо бесчестия».
Когда Чаадаев начинает отчитывать Европу за то, что мысль «во Франции и Англии… стала слишком сложной; слишком подвластной интересам, слишком личной», а в Германии эта мысль «слишком отвлечённа, слишком эксцентрична, так что веления сердца утрачивают там присущую им силу», – тоже ведь никто не станет спешить подписаться под этими словами.
И с постулатом об Америке в качестве основной российской «соперницы» самые преданные читатели именно первого чаадаевского письма, наверное, не согласятся.
Но как же так?
Неужели мы оставим у Чаадаева только его резкие слова о России? Только здесь он покажется кому-то разумным и точным?
Лишь о русском народе можно рассуждать с чаадаевской фирменной безапелляционностью; за куда менее дерзкие речи об иных народах можно разом выпасть из «приличного общества».
Ах, лукавцы. Нет, либо берите сразу всё, либо не трогайте вообще.
Мы-то возьмём всё: нам не страшно.
С Чаадаевым, как сегодня бы сказали, «стало всё окончательно ясно» в 1831 году, уже после написания «Философических писем», где он якобы вынес вердикт России.
29 ноября 1830 года под лозунгом восстановления «исторической Речи Посполитой» началось польское восстание: поляки желали вернуть себе независимость, а также украинские и белорусские – читай: русские – земли, которые они почитали своими.
На тот момент Польша, находившаяся в унии с Россией, имела собственный сейм и национальные войска.
Патриотическое польское движение, приведшее к восстанию, развилось на основе масонских лож, в которых состояли очень многие польские офицеры – в период своей службы в Ахтырском полку Чаадаев имел возможность присмотреться к этой публике.
В день восстания великий князь и наместник Польши Константин Павлович – в своё время бывший вместе с Чаадаевым в одной ложе – проявил неожиданную пассивность и не организовал противодействие польским войскам: десять тысяч человек против семитысячного российского корпуса, стоявшего в Варшаве.
К зиме 1831 года польское восстание превратилось в полноценную войну: под знамёна поляки поставили 55 тысяч человек, а направленный их усмирять барон Григорий Владимирович Розен (тот самый, что командовал семёновцами, и Чаадаевым в их числе, при Бородине) получил только 45-тысячное войско.
Часть польских войск вторглись в Литву. Там, а также на Волыни в Подолии началась инициированная польскими военными партизанская война.
Только к октябрю 1831-го – спустя почти год ожесточённых сражений – удалось Польшу смирить.
Но с августа и до поздней осени того же года французский парламент непрестанно обсуждал вопрос предоставления Польше вооружённой помощи.
Надо оценить французскую, прямо говоря, наглость: ведь всего чуть более полутора десятилетий прошло с тех пор, как Наполеон был низложен. Францию тогда оставили в границах 1792 года, Англия получила Мальту и Ионические острова, колонии Цейлон и Гвиану, принадлежавшие Голландии (освобождённой, между прочим, русскими), к Пруссии отошли Рейнская провинция и Померания, Австрия прибрала себе часть Польши, Тарнопольский округ, Ломбардию и Венецию.
И теперь, с подачи Франции, европейские фарисеи – либо воевавшие вместе с Наполеоном и принесшие гибель миллионам людей, либо наряду с Россией воспользовавшиеся плодами общей, но в первую очередь нашей победы, – имели наглость обвинять нас в насилии над польскими шляхтичами, так ревностно совсем недавно служившими Наполеону.
Всё это вызвало возмущение Пушкина, сочинившего ещё летом того года своё классическое стихотворение «Клеветникам России»:
Оставьте нас: вы не читали
Сии кровавые скрижали;
Вам непонятна, вам чужда
Сия семейная вражда.
<…>
Вы грозны на словах – попробуйте на деле!
Иль старый богатырь, покойный на постеле,
Не в силах завинтить свой измаильский штык?
Иль русского царя уже бессильно слово?
Иль нам с Европой спорить ново?
Иль русский от побед отвык?
По этому поводу Чаадаев написал Пушкину: «Вот вы, наконец, национальный поэт; вы нашли ваше призвание. Я не могу передать вам удовлетворение, которое вы дали мне испытать.
Стихотворение к врагам России… изумительно… Мне хочется сказать вам: вот, наконец, явился Дант».
Мысли, высказанные Пушкиным в этом безусловно имперском и милитаристском стихотворении, Чаадаев назвал «важнейшими» из прозвучавших в России за последние сто лет.
Быть может, памятуя об этом, Пушкин создаст ещё одно стихотворение на ту же тему, но обращённое уже к российским (а не к европейским) сторонникам польской (и любой другой, как позже выяснилось) независимости.
Стихи эти Чаадаев, к сожалению, уже не прочтёт; а то бы безусловно оценил их:
Ты просвещением свой разум осветил,
Ты правды чистый лик увидел,
И нежно чуждые народы возлюбил,
И мудро свой возненавидел.
Когда безмолвная Варшава поднялась
И Польша буйством опьянела,
И смертная борьба <меж нами> началась
При клике «Польска не згинела!» —
<…>
Ты руки потирал от наших неудач,
С лукавым смехом слушал вести,
Когда <разбитые полки > бежали вскачь
И гибло знамя нашей чести.
< Когда ж> Варшавы бунт <раздавленный лежал>
<Во прахе, пламени и> дыме,
Поникнул ты главой и горько возрыдал,
Как жид в Иерусалиме.
Удивительные эти строки по недоразумению считали порой посвящением Чаадаеву, что просто абсурдно, и доказать это легко.
В 1831–1832 годах Чаадаев написал работу «Несколько слов о польском вопросе».
Там он говорит: «Вслед за подавлением польского восстания главные виновники его нашли убежище во Франции. Пользуясь малой осведомлённостью этой страны в отношении истории и современного состояния Польши, они без труда смогли изобразить своё безумное предприятие заслуживающим не только прощения, но ещё и похвалы.
Удивительное дело. Там так мало знакомы даже с географическим положением Польши, что один из выдающихся членов палаты депутатов в одно из заседаний предложил самым серьёзным образом послать в защиту восставших поляков флот в порт Поланген, и это предложение было принято почтенными слушателями без смеха».
(Порт Паланга находился в максимальной удалённости от боевых действий.)
«Речи, произнесённые недавно в национальном собрании в пользу поляков, – продолжает Чаадаев, – свидетельствуют о столь же великом невежестве и в самом польском вопросе как таковом. Ввиду этого скажем в немногих словах, как представляется этот вопрос беспристрастному и хорошо осведомлённому уму».
Далее Чаадаев терпеливо объясняет, что представляло собой древнерусское государство «в царствование Ярослава»: «Оно включало в себя всё пространство между Финским заливом на севере и Чёрным морем на юге, Волгой на востоке и левым берегом Немана на западе. Пограничная линия, отделявшая тогда русских от их соседей-поляков, пролегала по равнинам, тянущимся вдоль левого берега Немана, в местности, где мы находим города Августово, Седлец, Люблин, Ярослав, и тянулась по течению реки Сан до подножия Карпатских гор. Это та самая линия, которая и в наши дни на деле размежёвывает обе народности – русскую и польскую. Население к востоку от этой линии говорит на русском наречии и принадлежит к греческой церкви, население на запад от неё говорит по-польски и принадлежит к римскому исповеданию».
И затем: «Знаменитая польская республика в пору наивысшего своего могущества была государством, состоящим из нескольких народностей; из них русские в областях, носивших название: Белоруссии, Малороссии, – составляли главную часть. Это русское население, присоединённое к республике, соединилось с поляками лишь под условием пользоваться всеми национальными правами и свободой… Эти права и привилегии с течением времени были грубо отброшены Польшей и постоянно попирались среди самых возмутительных религиозных преследований».
«…Отделение, начавшееся с 1651 года и законченное в конце XVIII века, было неизбежным последствием ошибок притеснительного правительства, нетерпимости римского духовенства и вполне естественной тяги этой части русского народа свергнуть иго иноземцев и вернуться в лоно собственной народности», – пишет Чаадаев, вполне позволяя себе критиковать католическую церковь, которой так восхищался: потому что в данном случае интересы собственного народа он спокойно и взвешенно ставит выше; и, более того, в такие минуты отлично осознаёт, что история у России – есть; а если кто-то решится её оспорить, то ответ получит соответствующий.
И в этой чёткости речи и ледяной позиции виден тот Чаадаев, что нам уже знаком: гренадер и гусар, русский офицер и безжалостный боец. В конце концов, в подавлении польского восстания участвует Ахтырский гусарский полк, а значит – множество его боевых товарищей.
«После отпадения русских племён настоящая Польша, – продолжает Чаадаев, – или, как её тогда называли, Polska coronna, предоставленная своим силам и лишённая возможности составить независимое государство, досталась в добычу Австрии и Пруссии. Император Наполеон вновь соединил её и создал из неё Варшавское великое княжество, которое затем приняло деятельное участие в войне против России 1812 года. После того как русская армия овладела княжеством в 1813 году, император Александр большую часть его присоединил к своим владениям под именем Царства Польского. Однако же и после присоединения к России силой оружия с краем этим вовсе не обращались как с завоёванным. На всём пространстве нашей обширной империи русские и поляки пользуются одинаковыми правами».
«В областях, присоединённых к Российской империи (не входящих в состав Царства Польского) и называвшихся раньше Литвой, Белоруссией и Малороссией, поляки составляют приблизительно пятидесятую часть всего населения. Остальные почти сплошь русские».
Вывод Чаадаева: «Расчленять Россию, отрывая от неё силою оружия западные губернии, оставшиеся русскими по своему национальному чувству, было бы безумием. Сохранение их, впрочем, составляет для России жизненный вопрос».
Как мы видим, более чем за полувека до известного высказывания о том, что сломать Россию можно, отделив от неё Украину, Чаадаев говорил по сути то же самое.
«Жизненный вопрос»!
Часть российской аристократии, исповедовавшей либеральные взгляды, целиком и полностью приняла в этой войне польскую сторону и демонстрировала презрительное возмущение по поводу стихов Пушкина и позиции Чаадаева. Позже выяснилось, что даже Екатерина Дмитриевна Панова, адресатка философических писем Чаадаева, в те месяцы «молилась за поляков». Но Чаадаев этому её не учил! Он не об этом ей писал!
В данном случае мы нисколько не пойдём против истины, если скажем, что, судя по «польским» заметкам, Чаадаев – самый настоящий русофил.
В том же 1831 году он просил Пушкина: «Пишите мне по-русски, вам не следует говорить на ином языке, кроме языка вашего призвания». Сколько здесь понимания того, что являет собой Пушкин! Сколько удивительной заботы о будущем не только русской словесности, но и России как таковой…
Понимая весьма бедственное и в чём-то отсталое состояние России, не имея никаких симпатий к той власти, что управляла ею, Чаадаев спокойно осознавал: не это самое важное. Россия измеряется не днём нынешним, и не тем, насколько хорош или нехорош её государь – она измеряется всем её бытием, и в любом споре с Европой мы обязаны помнить свою правду: так было при Ярославе, так было при Петре Великом, так будет при нас, и так должно быть дальше. Всякая власть преходяща – а Россия остаётся.
И, в понимании Чаадаева, всё это никак не противоречило его христианскому чувству, его вере.
Стоит, наверное, ещё раз повторить, что «Несколько слов о польском вопросе» написаны уже после «Философических писем». И эту работу надо воспринимать как непременное послесловие и уточнение к системе взглядов Чаадаева.
…Что до последующих событий в его жизни – то они, скорей, печальны.
Мысль Чаадаева не видоизменялась, но, как точно было замечено уже не нами, будто бы «пульсировала». Но не пульсирует ли так же русская история – которая то зрима, и бьётся неистово, то, подобно пульсу, исчезает? Чаадаевская философия пульсировала вместе с русской историей.
В 1833 году он пишет письмо Александру Христофоровичу Бенкендорфу (герою, и, более того, партизану 1812 года; освободителю Голландии – именно его армия разбила французов и вошла в Амстердам; в прошлом – масону, состоявшему с Чаадаевым в одной ложе; а теперь – внимание! – начальнику III отделения, «охранки»). Чаадаев сообщает, что хочет послужить России и просит принять его в дипломатический корпус. Кроме того, он печалится о том, что рано ушёл в отставку, не получив звание полковника, и объявляет о готовности «пристально следить за движением умов в Германии», ведь «правительство может положиться в таком деле лишь на хорошо известных ему лиц», посему он отдаёт «себя в полное и безусловное распоряжение Его Величества».
Представьте подобное письмо в наши дни, и реакцию на него «элит»… Нет, этого даже представить нельзя.
Ключевой момент в биографии Чаадаева – всё-таки этот, а не его торопливая отставка в 1821 году!
Следом он пишет письмо государю, где предлагает свои услуги уже в деле народного просвещения; далее цитата: «Я полагаю, что на учебное дело в России может быть установлен совершенно особый взгляд, что возможно дать ему национальную основу, в корне расходящуюся с той, на которой оно зиждется в остальной Европе, ибо Россия развивалась во всех отношениях иначе, и ей выпало на долю особое предназначение в этом мире».
Если в тот день, когда он ехал в Троппау к Александру I с докладом о Семёновском полку, его ещё могла беспокоить собственная репутация, – то теперь Чаадаева всё это не волновало: интересы Отечества стали превыше его «я».
…Но государь письмо даже не прочитал.
С Бенкендорфом, написав ему ещё несколько писем, понимания Чаадаев не нашёл. Ему отчего-то предложили идти по линии юстиции; и он оставил попытки объясниться.
А у него имелись огромные планы! Он мог бы великолепным образом доказать свою преданность России!
До чего ж обидно, что всё так вышло: мы бы имели в лице Чаадаева просвещённого консерватора – и ни один русофоб-ствующий чудак даже близко к нему не подошёл бы.
Но увы: оскорблённый в лучших побуждениях Чаадаев вновь становится приметой московских гостиных и клубов.
Либеральные юноши глядят на него во все глаза. Вокруг ходит молодой Герцен, но ничего из произносимого Чаадаевым запомнить не в состоянии (сам признаётся): просто смотрит.
Чаадаев предпринимает постоянные попытки опубликовать свои работы – причём именно в России, хотя имеет возможность обнародовать их за границей.
Первое его, самое радикальное «Философическое письмо» появилось в сентябре 1836 года в журнале «Телескоп».
Итог? Журнал закрыли, издателя сослали в Усть-Сысольск, цензора, пропустившего публикацию, уволили. Самого Чаадаева официально объявили сумасшедшим.
Признаем, государственное постановление было выполнено с остроумием, достойным чаадаевского: «Его Величество повелевает… чтоб сделано было распоряжение, дабы г. Чеодаев (так в тексте. – З.П.) не подвергал себя вредному влиянию нынешнего сырого и холодного воздуха; одним словом, чтоб были употреблены все средства к восстановлению его здоровья».
…Такую любопытную историю оборвали в самом начале. Чаадаев хотел разозлить соотечественников – а потом дать картину совсем иную: мы можем догадываться, какую именно, но к чему нам договаривать за этого удивительного человека. Он сам сказал достаточно.
Впрочем, это из дня сегодняшнего – достаточно. А тогда…
Денис Васильевич Давыдов – однополчанин! – написал в своей «Современной песне» в том же 1836-м о Чаадаеве:
Старых барынь духовник,
Маленький аббатик,
Что в гостиных бить привык
В маленький набатик.
(«Маленький комарик» из сказки Чуковского, у которого в руке горит «маленький фонарик», конечно же, отсюда, как и весь её сюжет, списанный с Давыдовского бала либеральных насекомых.)
Давыдов не читал ни заметки Чаадаева о польском вопросе, ни последующих философических писем: он и догадываться не мог, что перед ним никак не его оппонент.
Самое неприятное, что основной свод чаадаевских сочинений, за исключением первого письма, многие десятилетия не читал почти никто: работа о Польше была впервые опубликована… 157 лет спустя! Накануне очередного распада России её мало кто прочитал, понял и воспринял.
Мнение, сложившееся о нём и до сих пор не преодолённое, – по большей части неверно. Чтобы доверяться чаадаевским выпадам против России – не надо никакого ума, только брезгливость и презрение ко всему русскому. Чтоб эти выводы оспаривать – необходимо думать и воспитывать в себе великое (Чаадаевым прославленное) чувство национального патриотизма, христианской любви и терпения. Таким образом, говоря о русском национальном беспамятстве, Чаадаев своего добился – одних он заставил вспоминать, а другие… чёрт бы с ними, это не читатели Чаадаева, это: Чаадаев и пустота.
Главный его биограф, Борис Тарасов, в первых же своих работах, невзирая ни на какие политические догмы, понимал и трактовал Чаадаева безупречно; хотя и у Тарасова встречаются удивительные (скорей всего, случайные) умозаключения, когда он вдруг пишет о своём персонаже: «…биография его не насыщена бурными внешними событиями».
Потерявший родителей в детстве, получивший блестящее образование, отслуживший девять лет в армии, участвовавший в крупнейших мировых сражениях того времени, неоднократно награждённый, друг и один из главных людей в жизни Пушкина, член крупнейшей масонской ложи, человек, общавшийся с государем и великими князьями, объехавший всю Европу, собеседник Шеллинга, добрый приятель Тютчева и Алексея Хомякова, истинная звезда салонов, объявленный сумасшедшим – и вновь во многом вернувший себе статус пророка и провидца, – это его жизнь была «не насыщена»? А чья тогда – «насыщена»?
Да, в последние лет пятнадцать жизни Чаадаев, по всей видимости, раскаялся в том, что когда-то разбил эту «вазу», – причём как минимум трижды: когда вышел в отставку первый раз, хотя мог продолжать военную карьеру; во второй раз, когда слишком акцентировал многие для него самого сложные и даже сомнительные вещи в первом «Философическом письме», и в третий, когда не смог договориться с Бенкендорфом о дипломатической своей деятельности.
Но признаться себе или окружающим в своём раскаянии было невозможно; он всё острил в салонах, и пристально следил за тем, как поднимались в должностях те, кого он когда-то считал многократно меньше себя, и теперь острил уже по их поводу; однажды, узнав о том, что государь собирается отменить крепостное право, тут же задумал работу о необходимости крепостное право сохранить – наверняка и здесь нашёл бы крайне оригинальную, провокативную аргументацию; но работу не написал, сил уже не было, и поэтому снова острил, или хандрил, или то и другое одновременно, всё будто бы ожидая: вот-вот его услышат и призовут; тем более что человек всегда предполагает, что события могут вдруг повернуться и пойти совсем иначе – к тому ж, до самой смерти, вернее, до последних трёх дней своей жизни Чаадаев был не только остроумен и ярок, но, удивительно моложав: что твой Дориан Грей, только застывший не в ранней младости, а где-то около 37-и, с вечной надменной маской на лице.
И только увидевшие его за три дня до смерти – чем-то, казалось бы, мимолётно захворавшего, – вдруг удивились: ему стало разом на двадцать лет больше.
На второй день он стал ещё старше.
А на третий – перед ними был девяностолетний старик.
Но ведь ему только 62 должно было исполниться через месяц.
Он умер 14 апреля 1856 года. Его услышали и призвали: ведь на самом деле он всё исполнил и всё сказал.
Ещё пару цитат под занавес.
«По отношению к мировой цивилизации мы находимся в совершенно особом положении, ещё не оценённом. Не имея никакой связи с происходящим в Европе, мы, следовательно, более бескорыстны, более безличны, более беспристрастны по всем предметам спора, нежели европейские люди. Мы являемся в некотором роде законными судьями по всем высшим мировым вопросам». (Сказано 9 марта 1835 года.)
Говоря о политике и о науке, Чаадаев писал: «Нам необходимо обособиться… и русский народ, великий и мощный, должен, думается мне, не подчиняться воздействию других народов, но со своей стороны воздействовать на них». (Сказано 15 июля 1833 года.)
…Если же политические методы не действуют, Чаадаев отлично помнил, какие ещё бывают воздействия: барабанный бой, и «ура!» начинать кричать не более, чем за десять метров от противника.
Всё-таки жаль, что ему не дали полковника.
Лето — время эзотерики и психологии! ☀️
Получи книгу в подарок из специальной подборки по эзотерике и психологии. И скидку 20% на все книги Литрес
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ