«И случай, преклоняя темя, держал мне золотое стремя» Штабс-капитан Александр Бестужев-Марлинский

В молодости миловиден был до некоторого даже неприличия: взгляд ласковый, с искоркой, но упрямый, широко расставленные глаза с неявной пока наглецой. Рот маленький, строение губ почти девичье, щегольские усики; всё на лице аккуратное, и даже простонародный нос башмачком – прехорош. При этом – гренадерского роста, стройный, ужасно сильный, в плечах широк. Умница; одновременно легкомыслен и глубокомыслен, мужественен и раним.
Словом, таких не бывает.
Аристократ, дуэлянт, каторжник, солдат – всё сразу; недаром Александр Дюма им заинтересовался, у Дюма было чутьё: но он таких персонажей додумывал, а Бестужева-Марлинского надо было только изучить и описать.
Сногсшибательная биография: даже на фоне русских поэтов, где каждая вторая жизнь – готовый приключенческий роман, он исключителен.
Отец – отставной артиллерийский майор Александр Федосеевич Бестужев. Воевал, был несколько раз тяжело ранен в шведскую, по причине изуродованной челюсти говорил медленно. Имел 18 крепостных в Ново-Ладожском уезде.
Мать – Прасковья Михайловна; ухаживала за Александром Федосеевичем после ранений – так и слюбились. А она обычная мещанка, даже по-французски не говорила.
На сохранившихся изображениях – дама с немного мужским, чуть недоверчивым лицом; на самом деле – заботливая, умная мать, русская женщина в том виде, как её задумывали: терпеливая, верная, благородная.
Дети – Николай, Елена, Александр, Михаил, Пётр, Павел (единственный из братьев не стал декабристом – не успел по возрасту), Машенька, Ольга.
Александр родился 23 октября 1797 года.
Из всех братьев он – самый красивый (пока не начались ссылки и болезни, которые «стёрли» лицо); в молодого отца пошёл. И самый большой оторва.
Росли не в роскоши, денег хронически не хватало. Отец, человек разносторонне образованный, исполнял разные должности: от конференц-секретаря Академии художеств до создателя бронзолитейных мастерских и фабрики холодного оружия; с 1802 года – статский советник. Писал книгу «Опыт военного воспитания»: а какое ещё может быть воспитание у русского дворянина?
Михаил Бестужев, младший брат, вспоминал, как рос наш Александр: «…Он постоянно представляется мне в полулежачем положении, в больших вольтеровских креслах, с огромною книгою в руках… Ключи от библиотеки доверялись только прилежному Саше; и тогда как мы… довольствовались позволением любоваться только золото-расписными корешками книг, Саша имел право брать любую книгу… читал он так много, с такою жадностию, что отец часто принуждён был на время отнимать у него ключи от шкафов и осуждал его на невольный отдых. Тогда он промышлял себе книги контрабандой…»
В 1806 году Сашу отдали в Горный корпус. Уже там он начал писать пьесу под названием «Очарованный лес» (в очарованном лесу он много лет спустя исчезнет без вести).
Ведёт дневник. На обложке не без изящества написал: «Рука дерзкого откроет; другу я сам покажу».
Одновременно успел поучиться ещё и в Академии художеств. У него рано сформировался дар отличного карикатуриста – и это, как несложно догадаться, впоследствии едва не будет стоить ему жизни.
Жёстко рисковал он – и справлялся с любой смертельно опасной ситуацией – тоже с самого детства. Из воспоминаний брата Михаила: «Однажды… мы стали играть в разбойников; начальство было присуждено брату Александру. Этот титул он принял как должную дань, но затруднился только, какое принять имя: Карло Мора или Ринальдо». Выбрал второе – по причине антипатии ко всему немецкому (это было семейным, от отца). «На Крестовском острове отряд маленьких удальцов под начальством брата Александра завладел лодкою, и мы поплыли вниз по речке, обтекающей кругом острова. Проплывая под мостом, лодка ударилась о подводную сваю и проломилась. Едва течением лодку сорвало с подводной сваи, как она начала наполняться водою. Нам грозила верная смерть. Все храбрые сподвижники Ринальдо оказались страшными трусами и думали искать спасения в отчаянных криках, которые совершенно заглушались голосом маленького Петруши. Не потерялся только наш атаман Ринальдо. Он снял с себя куртку и заткнул наскоро дыру; потом схватил брата Петра и, приподняв над водой, закричал: “Трусишка! ежели ты не перестанешь кричать, я тебя брошу в воду”. Хотя мне тоже было страшно, но я кричать не смел. Воцарилась тишина, а нас между тем несло на середину реки, потому что единственный человек, бывший между нами г. Шмит – едва ли не вдвое старше старшего из нас, – который управлялся с вёслами, до того потерялся, что вместо гребли кричал в такт: ух! ух! – и махал вёслами по воздуху. Брат Александр вырвал у него весло, сам сел и велел мне взять другое. Мы скоро приткнулись к берегу».
Портрет складывается? Продолжаем.
…Отец умер 20 марта 1810 года. Саша упал в обморок от горя.
Чуть позже упросил мать забрать его из Горного корпуса. Дифференциальные и интегральные исчисления не давались ему. Сказал при этом: «Меня и без Горного корпуса в Сибирь сошлют». За язык никто не тянул.
Старший брат Николай учился в Морском корпусе – Саша мечтал попасть туда же, бредил морями. Однажды плавал с братом на учебном рейсе, тот сразу сказал: по мачтам лазить не будешь, это дело гардемаринов. «Либо высаживай, либо – буду», – ответил Саша.
После Горного некоторое время бездельничал: лежал, читал, мечтал о подвигах.
Братья все были уже при деле: один офицер, двое гардемарины, младший – кадет, а Саша что? «Саша, найдёшь ли ты себе дело?» – печалилась мать.
Генерал-майор Пётр Александрович Чичерин, знакомый семьи, взял его в полк юнкером. Послужишь солдатом – сказал – станешь дельным офицером.
С 12 апреля 1816 года Саша – на службе.
Там начал читать разную наводящую на вольные мысли литературу – Руссо, Вольтера; или был ещё такой французский экономист, Жан-Батист Сэй, – его тоже. Наряду с этим вдохновенно изучает древнерусскую историю.
Написал тогда брату Николаю: ты, брат, прослышал я, имеешь связь с замужней адмиральшей, а для меня женщины – ничто, для меня цель – достоинство и великие свершения.
Вот – Саша.
В целом так и вышло. Но к свершениям в смысле карьеры шёл покамест неспешно. Известен случай: младший брат Мишель Бестужев был уже офицером – в неполных семнадцать, а наш Александр ещё нет. Встретились как-то на улице, Саша бросился целоваться, а Мишель: «Сделайте во фрунт и шапку долой!»
Юнкерский формуляр, выданный Александру Бестужеву, гласил: «По-российски, французски, латынски и немецки читать и писать умеет, вышней математике, физике, истории, зоологии, ботанике, минералогии, политической экономии, статистике, правам, мифологии, архитектуре, рисованию, фехтованию и танцевать знает».
Лейб-гвардии Драгунский полк, где он начал служить, стоял под Петергофом.
Как-то в минуту развлечения Саша нарисовал карикатуры на офицерское общество всего полка. Каждый офицер был изображён в виде того или иного животного или птицы. Получалось точно и смешно (всё тот же младший Бестужев – Мишель – рассказывал, что мог незнакомых людей узнавать в лицо по карикатурам брата).
Офицеры – кроме одного – восприняли рисунки с удовольствием и хохотом. Однако поручику Клюпфелю (кстати сказать, масону) не понравилось, что он изображён в виде индейского петуха.
Итог: вызов на дуэль.
Дуэль так дуэль, не извиняться ж.
Стрелялись в трёх верстах от петергофской дороги.
Пуля Клюпфеля прошла сквозь воротник и галстук – в миллиметре от шеи. Саша Бестужев выстрелил в берёзку справа от Клюпфеля, срезал тонкую верхушку: показал, что не промахнулся бы.
При въезде в полк они обнялись.
В журнале «Сын отечества» Бестужев публикует первое стихотворение, а следом – перевод сочинения графа де Брея «О нынешнем нравственном и физическом состоянии лифляндских и эстляндских крестьян».
В 1819 году решает издавать журнал «Зимцерла»: в название выбрано древнерусское слово, означающее сразу и конец зимы, и подступившую весну. Александру, между прочим, – едва за двадцать.
Цензурный комитет сострил: изученных наук Бестужев перечислил много, «однако же в писанной им, Бестужевым, программе комитет не без удивления заметил в десяти не более строках три ошибки против правописания».
Зато на службе смотрели сквозь пальцы на отсутствие Александра в манеже и на занятиях: сочинитель же!
В «Сыне отечества» № 3 за 1819 год Бестужев разнёс драму «Эсфирь» Павла Катенина: «…почти беспрерывное сцепление непростительных ошибок против вкуса, смысла, а чаще всего против языка».
Шум стоял преотменный: ах, откуда взялся такой дерзкий критик?
Текст рецензии был подписан фамилией Марлинский – именно тогда впервые появился этот псевдоним. (Лейб-гвардии Драгунский полк, где служил Бестужев, стоял в части Петергофа, примыкающей к миниатюрному павильону-дворцу под названием Марли.)
В Петергоф пришёл слух, что Катенин собирается стреляться с Бестужевым. Клюпфель сразу пришёл к Бестужеву: могу, говорит, быть секундантом.
(Теперь уже можешь; а мог бы и под берёзкой лежать.)
Но Катенин, хоть и обещал убить любого, кому не по нраву его стихи, рассудил здраво: всё-таки литературная критика – это не карикатура, где ты выведен индейским петухом. К тому же, Катенин прошёл войну, в людей стрелял и резал по живому штыком в рукопашных… в общем, вызова не прислал, только публично поиронизировал о том, что его критик прячет физиономию за псевдонимом.
Ну, Бестужев без дуэли с Катениным всё равно не заскучал. Некий ротмистр на балу шпорой сорвал кружево со шлейфа бестужевской дамы. Через минуту было решено: дуэль.
Стрелялись в Лесном (как остроумно отмечал первый биограф Бестужева Сергей Голубов, «классическом месте самоубийства запойных чиновников и влюблённых немок»).
Ротмистр промахнулся. Бестужев выстрелил в воздух. Видимо, берёзок поблизости не было.
Следующий критический разбор литератора Марлинского не заставил себя ждать: взял на перо комедию «Урок кокеткам, или Липецкие воды» драматурга Александра Шаховского (тоже, к слову, воевавшего: командовал казачьим полком, преследуя бежавшего из Москвы Наполеона).
В «Липецких водах» консерватор Шаховской издевательски вывел Жуковского под именем поэта-балладника Фиалкина, а также выставил свободомыслящую, прогрессивную молодёжь в дурацком свете.
(Сравните с ситуацией, что сложилась в следующем столетии, сразу после другой Отечественной; там тоже драматургия и критика стала полем битвы между «патриотами» и «западниками»; есть повод поразмыслить.)
Марлинский галломанией не страдал совершенно. Но выступал он на тот момент как передовой молодой человек, чуравшийся – это его выражение – «заржавевшей славянщины» Катенина и Шаховского (и старшего их товарища Шишкова). Посему выбирал их в качестве мишеней.
Вместе с тем, взгляните.
1 марта 1820 года Бестужев был произведён в поручики. 11 марта флигель-адъютант русского императора, генерал-майор Александр Ипсиланти тайно оставил Россию, со взбунтовавшимися греками перешёл Прут, вступил в Молдавию и поднял восстание против Османской империи.
И здесь в русских офицерах проснулось совсем другое чувство – либеральные убеждения вовсе не мешали многим из них оставаться воинствующими патриотами. Тем более, что факт нахождения Константинополя под властью турков в России всегда считали недоразумением.
В общем, Бестужев, понимая, что гвардию на войну не отправят, собрался переходить в армию – всюду обсуждалось, что государь введёт войска и поддержит греческое восстание.
Но события развивались слишком скоро. 2 мая армия Ипсиланти была разгромлена, 17 мая – во второй раз, а 7 июня при Драгачанах – в третий.
…Что ж, не судьба.
Вместо Греции появилась возможность отправиться в Пьемонт, в Италию: там началась революция. Главнокомандующий российских войск – генерал Ермолов.
Ну, Пьемонт так Пьемонт: всё война. Войны Бестужеву страстно желалось.
Он купил себе коня за 250 рублей – шёл в поход на трёх конях: два на смену, один в двуколке.
По дороге узнали, что австрийцы подавили восстание в Пьемонте.
Российская гвардия повернула в Литву.
После манёвров стали наши отряды на зимние квартиры возле Минска. Бестужев, на ходу вполне успешно обучаясь польскому, поселился в доме неких Войдзевичей: две дочки, фортепиано, совместные обеды – да-с.
Влюбился в младшенькую, Си далию; целовались.
Старушка за вечерними картами говорила с намёком:
– Пане поручику, кто не азартуе, тот не профитуе.
Войдзевич подозревал в нём состоятельного сынка и объявил: еду с дочерьми в Петербург, хочу увидеться с вашим семейством.
Бестужев срочно пишет семье: кормите пороскошнее, о нашем состоянии – ни слова, молю.
В отсутствие Сидалии Бестужев в монахи не записался, но, напротив, впал в пьянство и веселие с польками. Похмелялся (как писал в письмах: «отрезвляюся») шампанским.
(Никакой свадьбы, конечно, так и не случилось.)
В 1822 году Бестужев становится адъютантом графа Комаровского. Служит он, между тем, в войсках внутренней стражи – а это, по сути, полиция, что побуждает либеральных друзей Бестужева по этому поводу всячески острить.
В мае переходит на должность адъютанта к главноуправляющему путями сообщения генерал-лейтенанту Бетанкуру. Испанец Бетанкур ни слова по-русски не знал, зато был отменным архитектором и механиком.
Бестужева приняли в семью Бетанкура – он стал там своим человеком. Генеральша – англичанка. Саша читал с ней «Потерянный рай» Мильтона, приятельствовал с пятнадцатилетним сыном их Альфонсом. А ещё была дочь Матильда, игравшая на арфе… в общем, опять влюбился. И она в него.
Генеральша скоро обо всём догадалась и немедленно отправила дочку в Москву.
История с Матильдой тоже закончилась ничем.
В то время Бестужев близко сходится с Константином Рылеевым. У них появляется идея выпускать альманах «Полярная звезда» – оба литераторы, оба с амбициями, оба отлично разбираются в текущей словесности.
Навещают Жуковского, Дельвига, Гнедича: все согласны публиковаться.
Пишут в некоторой нерешительности (и рассыпаясь в комплиментах) Пушкину в Кишинёв (он, так сказать, в ссылке) и легендарному Денису Васильевичу Давыдову, которому не имели чести быть представленными.
Давыдов отвечает с неожиданной теплотой: «Гусары готовы подавать руку драгунам на всякий род предприятий, и потому стыдно мне было бы отказаться от вашего предложения».
Спустя некоторое время отзывается и Пушкин, витиевато написав Бестужеву: «Давно собирался я напомнить вам о своём существовании. Почитая прелестные ваши дарования и, признаюсь, невольно любя едкость вашей остроты, хотел я связаться с вами на письме, не из одного самолюбия, но также из любви к истине. Вы предупредили меня. Письмо ваше так мило, что невозможно с вами скромничать. Знаю, что ему не совсем бы должно верить, но верю поневоле и благодарю вас, как представителя вкуса и верного стража и покровителя нашей словесности».
В январе 1823 года «Полярная звезда» выходит, а та-а-ам: Боратынский, Вяземский (его больше всех), Гнедич, Денис Давыдов, Дельвиг, Жуковский, Пушкин, Рылеев…
Сам Бестужев дал историческую повесть «Роман и Ольга» (приказчик бьёт рыцарей на турнире, любопытно-с), зарисовку «Вечер на биваке» («…Я не охотник до пробочных дуэлей: мы стрелялись на пяти шагах» – вещицу романтическую, но дельную) и статью «Взгляд на старую и новую словесность в России».
В ходе чтения статьи выясняется, что Бестужев был замечательно ознакомлен с древнерусской литературой и летописным сводом, считал Тредиаковского бездарностью, высоко ставил Ломоносова, но выше всех из предшественников ценил Хераскова и Державина; современную словесность знал назубок и буквально о каждом имел что сказать: к 25 годам наш критик прочёл все главные сочинения, написанные на русском языке.
«Ненарумяненная природа» Дельвига; «вежливый вкус» Василия Львовича Пушкина; проза Фёдора Глинки «благозвучна и округлена, хотя несколько плодовита». Для шестидесяти – да! – литераторов, писавших тогда в России, Марлинский находит доброе и чаще всего верное слово. Жуковский, Батюшков и Пушкин названы лучшими современными поэтами, Боратынский к ним приближается; и только о Катенине Марлинский не сказал ничего, лишь сухо упомянул.
Главной проблемой отечественной литературы Бестужев видит то, что русские женщины… не читают прозы и поэзии на русском языке. «Вам, прелестные мои соотечественницы, жалуются музы на вас самих!»
Продавали свой журнал Бестужев и Рылеев по десять рублей, в итоге получили четыре тысячи прибыли! Невероятные деньги.
Альманах обсуждали едва ли не во всех российских печатных изданиях: никто и помыслить не мог о таком успехе.
Так наши младые и ретивые друзья, не претендовавшие до того момента быть представителями даже второго ряда русской словесности, вдруг (и для себя тоже) заняли одну из важнейших позиций в литературной иерархии.
Бестужев наезжает в Москву, часто встречается с Петром Вяземским.
Знакомится также с Фёдором Толстым по прозвищу Американец, убившим на тот момент 13 человек на дуэлях. Сам Бестужев в людей стрелять не желал, хотя вполне мог бы; видимо, ещё не находил в себе сил разозлиться до такой степени; но во всякий скандал ввязывался немедленно – нервная система была у него выстроена бесподобным образом; и ещё он верил в свою нерушимую звезду.
Фёдор Глинка напишет о Марлинском: «…Впоследствии всегда почти прослышивалось, что где-нибудь была дуэль и он был секундантом или участником».
Политические убеждения Бестужева, равно как и ближайшего его товарища Рылеева, к тому моменту постепенно созревают до радикальных, хоть и стихийных, бессистемных.
Вдвоём они сочиняют одну за другой агитационные песенки – вроде такой:
Царь наш – немец русский —
Носит мундир узкий.
Ай да царь, ай да царь,
Православный государь!
Царствует он где же?
Всякий день в манеже.
[Ай да царь…]
Школы все – казармы,
Судьи все – жандармы.
[Ай да царь…]
Трусит он законов,
Трусит он масонов.
[Ай да царь…]
Только за парады
Раздаёт награды.
[Ай да царь…]
А за правду-матку
Прямо шлёт в Камчатку.
Ай да царь, ай да царь,
Православный государь!
Невозможный коктейль всё-таки шипел и пенился в их в головах: одни и те же молодые люди порицали государя за потворство немцам (и вообще любым иностранцам), которые заполонили всю российскую армию и чиновничьи кабинеты, а с другой – издевались над запретом масонских лож.
По некоторым данным, Бестужев попал в Северное общество во второй половине 1823 года (биограф Голубов называл декабрь) – и со временем занял резко республиканские позиции. (Сам Бестужев на допросах говорил, что вступил в 1824-м.)
Здесь придётся объяснять сразу множество разнородных вещей, дабы не упрощать позицию будущих видных декабристов и конкретно Бестужева.
Желание быть избавленным от казарменного духа и аракчеевщины, равно как и борьба с классицистами (в пользу романтиков, коим являлся и сам Бестужев) в литературе, вовсе не означали то, что эти люди были западниками.
В качестве примера приведём фрагмент из статьи Бестужева «Взгляд на русскую словесность в течение 1823 года»: «Наполеон обрушился на нас – и все страсти, все выгоды пришли в волнение; взоры всех обратились на поле битвы, где полсвета боролось с Россией и целый свет ждал своей участи. Тогда слова отечество и слава электризовали каждого… Но политическая буря утихла… Огнистая лава вырвалась, разлилась, подвигнула океан и застыла… Отдохновение после сильных ощущений обратилось в ленивую привычку; непостоянная публика приняла вкус ко всему отечественному, как чувство, и бросила его, как моду. Войска возвратились с лаврами на челе, но с французскими фразами на устах, и затаившаяся страсть к галлицизмам захватила вдруг все состояния сильней чем когда-либо».
Бестужев ратует не против русского духа в пользу европейского просвещения. Он ратует за новый, вольный дух в Отечестве – и против не только деспотизма, невежества, мракобесия, но и германофилов, галломании, прочего пресмыкательства пред всем чужеродным.
Вообще говоря, человеку, относящемуся с почти религиозным чувством к славе русского оружия, стать западником крайне затруднительно.
Иное дело – разговор о вольности.
В 1823 году друг Бестужева Рылеев задумывает несколько поэм на малороссийскую тематику: «Войнаровский», «Мазепа», «Наливайко». Первую поэму открывает пронизанным искренней любовью посвящением Бестужеву:
…И я в безумии дерзал
Не верить дружбе бескорыстной.
Внезапно ты явился мне:
Повязка с глаз моих упала;
Я разуверился вполне,
И вновь в небесной вышине
Звезда надежды засияла.
Бестужев, в свою очередь, пишет к «Войнаровскому» историческую справку.
Рылеев пожелал изобразить Мазепу как борца против тирании – на Руси таких персонажей всегда недоставало, и поэтому всякое либералистское сердце невольно обращалось к подобным примерам.
Но! И Рылеев тоже ратовал вовсе не за установление громоздкой России на европейские рельсы; их с Бестужевым мучило то, что Россия из ордынской колонии стала немецкой – а они желали ей истинно русской свободы: отсюда думы Рылеева про Дмитрия Донского, Ермака, Ивана Сусанина; что до Мазепы, то лишь в силу кипения младого вольнолюбивого сердца Рылеев захотел разглядеть в нём черты романтические. (Не забыв написать в поэме, что для украинцев Мазепа – Иуда, проклятый самим народом.)
Чтоб расставить все точки над i, добавим, что не только Украину (об этом и вопрос не поднимался), но и Польшу Рылеев и Бестужев видели неотъемлемой частью России. Бестужев, как и большинство декабристов, не переносил на дух полонофилию государя, и был в раздражении от одних только слухов, что белорусские и украинские земли могут вернуть полякам.
Более того: Рылеев собирался, в случае успеха переворота, со временем присоединить к России… Калифорнию! И едва ли Бестужев был против.
Войнаровский (сын родной сестры Мазепы, сосланный в Якутск) и Бестужева тоже привлёк – с подачи Рылеева – как романтический герой, но в своей исторической справке он, тем не менее, прямо называет и Войнаровского, и Мазепу «изменниками».
Свободолюбивая поэзия той эпохи, согласно догадке Ю.М.Лотмана, зачастую рассматривала даже противостояние Древней Руси и Орды как символ борьбы с крепостничеством. Именно так Рылеев понимал и борьбу малоросса Наливайко с поляками:
Чтоб Малороссии родной,
Чтоб только русскому народу
Вновь возвратить его свободу, —
Грехи татар, грехи жидов,
Отступничество униатов,
Все преступления сарматов
Я на душу принять готов.
Значимость России как государства была необсуждаема для них; а вот крепостничество – с ним надо было что-то делать.
Альманах «Полярная звезда» за 1824 год Бестужев собирал один – Рылеев, ставший фактически главой Северного общества, весь ушёл в дела заговорщические.
Не догадываясь ни о чём таком, журнал поддерживало министерство духовных дел и народного просвещения: то есть заговорщики в данном случае пользовались прямой государственной благосклонностью.
Не без помощи влиятельных друзей Бестужев добыл в копилку журнала ещё одного автора: кумира тех лет Батюшкова со стихотворением, посвящённым Карамзину. На тот момент Батюшков лечился от душевной болезни, стихов не публиковал, но через вторые руки копилка «Полярной звезды» пополнилась весомой редкостью.
Друг Бестужева – Пётр Вяземский – «приводит» в журнал легенду российской словесности: 63-летнего поэта Ивана Дмитриева, начавшего литературную карьеру ещё во времена Екатерины Великой.
Между тем, Бестужев разрывается между литературой и очередной любовной историей: на сей раз он соблазнил жену капитана 1-го ранга в отставке фон Дезина.
Узнав о своём позоре, капитан не нашёл ничего лучше, как нахамить матери Бестужева; встретив её возле церкви, сообщил: ваш сын – каналья, и сами вы – рождения самого подлого.
Бестужев, естественно, едва про это узнал, отправился к фон Дезину с вызовом. Но Александра даже не приняли: никакой дуэли, поручик, идите вон.
Обратился к Рылееву за советом: что делать, друг? Не убивать же капитана в парадной: это бесчестно. Рылеев в ответ: сам всё сделаю, милый Саша, не беспокойся.
Спустя пару дней на Невском, посреди бела дня, Рылеев несколько раз ударил капитана фон Дезина хлыстом по лицу. А Кондратий Фёдорович, между прочим, был небольшого роста и далеко не богатырского телосложения. Но за друга…
Бестужева до некоторого времени Рылеев очень ценил. Сына своего назвал в его честь – Александром.
В награду за второй номер «Полярной звезды» Бестужев получил золотую табакерку от императрицы Елизаветы и перстень от императрицы Марии. Рылеев – по перстню от обеих императриц. Государь удостоил издателей милостивым рескриптом, в котором было выражено благоволение по поводу их деятельности.
За три недели продано было 1500 экземпляров – уже 15 тысяч рублей прибыли!
Ничто иное в русской литературе на тот момент, помимо карамзинской «Истории государства Российского», не пользовалось такой популярностью. Юная дерзость обе столицы взяла.
Литератор той поры Алексей Бочков писал о Бестужеве: «До него наши молодые поэты были в каком-то разделении… действовали без всяких видов и только тешились сами собою. Бестужев первый привёл их к одному алтарю, показал им благороднейшею цель: славу России, – и средство: пламенную любовь к Родине и знание старины».
В июле 1824-го Бестужев был послан по службе в Ригу.
Осенью отчитывается брату: «Вступил в должность к герцогу Вюртембергскому; сентябрь и октябрь проездил с ним по северному краю России; по приезде стрелялся с… Рингером, который волей божьей промахнулся, и я подарил ему патрон».
(Рингер – инженерный штаб-офицер, тоже служивший у герцога.)
Читаешь эти отчёты – и кажется, что всё Бестужеву давалось с необычайной лёгкостью: ну, дуэль, ну, противник промахнулся. Не обнаруживаешь и следа того чувства, что было описано не раз в русской классике: когда попавший в дуэльную историю человек вдруг чувствует гнетущую пустоту внутри, размышляет – писать или не писать прощальное письмо матери; а если не матери – то кому… кому и что?., и зачем?..
…Тоска и душевная сутолока человека, ожидающего смерти, – неужели она была вовсе не свойственна Бестужеву? Он же, казалось бы, выглядел идеалистом и мечтателем, писал стихи и чувственную прозу, переживал тогда очередную влюблённость (даже собирался жениться), и явно не был сделан из камня, – откуда ж такое невозмутимое спокойствие?
7 ноября 1824 года в Петербурге случилось наводнение – самое разрушительное за всю историю города (в «Медном всаднике» описывается именно оно). Уровень воды в Неве поднялся на 4 метра; затопленным оказался практически весь город того времени. Более полутора тысяч трупов насчитали в Петербурге после потопа – а скольких ещё унесла в Финский залив отходящая вода…
Бестужев и Рылеев к тому моменту поселились вместе, в доме у Синего моста: так работать проще (хотя у Бестужева имелась адъютантская казённая квартира близ Юсупова сада и комнаты в матушкином доме на седьмой линии Васильевского острова).
В день потопа Рылеев отсутствовал. Бестужев, в отличие от многих, не растерялся – взгромоздил диван на стол, и, бегая по квартире (Рылеев занимал целый этаж), сначала по щиколотку в воде, вскоре по колено, потом ещё выше, собирал вещи наверх. Книги и рукописи спасал в первую очередь: свои и Кондратия.
6 января 1825 года Бестужев был произведён в штабс-капитаны. Если бы перешёл в армию – имел право получить в командование эскадрон. Но он пока оставался при своём герцоге: забот меньше.
Рылеев и Бестужев проводят «русские завтраки» – тоже характерное название, спустя лет сто или двести непременно спросили бы: а кого жрать собираетесь, русские? Тогда ещё не спрашивали. Завтраки были отменные: кочан кислой капусты, хлеб, водка – и всё. Заходили Грибоедов, Дельвиг, Фёдор Глинка, брат Пушкина – Лев Сергеевич.
Матвей Муравьёв-Апостол на завтраках утверждал, что России нужна республика, – и Бестужев был с ним согласен; на что Рылеев резонно отвечал, что, если объявят республику, – завтра русские снова выберут царя. Был, кстати говоря, прав.
21 марта выходит очередная «Полярная звезда». Там, среди прочего, – две новые повести Бестужева и очередная критическая статья о русской литературе, открывающая журнал игривым зачином: «Знаю, что я избрал плохую методу – ссориться со своими читателями в предисловии книги, которая у них в руках…»
Бестужевский «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов» – это снова слишком широкие и порой почти юношеские обобщения, но и отличные замечания: «Мы всосали с молоком безнародность и удивление только к чужому. Измеряя свои произведения исполинскою мерою чужих гениев, нам свысока видится своя малость ещё меньшею, и это чувство, не согретое народною гордостию, вместо того, чтобы возбудить рвение сотворить то, чего у нас нет, старается унизить даже и то, что у нас есть».
«…Всё это выкупила рукописная комедия г. Грибоедова “Горе от ума”, феномен, какого не видали мы со времён “Недоросля”. Толпа характеров, обрисованных смело и резко, живая картина московских нравов, душа в чувствованиях, ум и остроумие в речах, невиданная доселе беглость и природа разговорного русского языка в стихах. Всё это завлекает, поражает, приковывает внимание. Человек с сердцем не прочтёт её не смеявшись, не тронувшись до слёз. Люди, привычные даже забавляться по французской систематике или оскорблённые зеркальностью сцен, говорят, что в ней нет завязки, что автор не по правилам нравится; но пусть они говорят, что им угодно: предрассудки рассеются, и будущее оценит достойно сию комедию и поставит её в числе первых творений народных».
Обороты начала XIX века в критических текстах Бестужева, конечно, ласкают слух: «г. Плетнёв не совсем прав, расточая в обозрении полною рукою похвалы всем и уверяя некоторых поэтов, что они не умрут потому только, что они живы…»
И снова о главном: «…Нас одолела страсть к подражанию. Было время, что мы невпопад вздыхали по-стерновски, потом любезничали по-французски, теперь залетели в тридевятую даль по-немецки. Когда же мы попадём в свою колею? Когда будем писать прямо по-русски?»
Бестужев, заметим, презирал привычку брать в оборот нерусские слова, и требовал, чтоб вместо слова «пейзаж» говорили «видопись», а вместо «карниз» – «прилеп».
Позже на допросах он, чуть иронизируя, скажет: «В преобразовании России, признаюсь, нас более всего прельщало русское платье и русские названия чинов».
О русском литературном языке Бестужев говорил так: «Обладая неразработанными сокровищами слова, мы, подобно первобытным американцам, меняем золото оного на блестящие заморские поделки». (Под первобытными американцами имелись в виду, естественно, индейцы.)
Бестужев (как и Рылеев, но куда в большей степени) был либерал-русофилом.
Вместе с тем, жил далеко не одной русской капустою: брал уроки английского, переводил Байрона и Вальтера Скотта – и публиковал свои переводы; по совету цесаревича Константина Павловича написал статью «О верховой езде»; сочинял шутейную «Историю знаков препинания»; за многие десятилетия до появления радетелей природы выступил против истребления лесов в работе «О деревянном строении в России»; сравнивал язык Ярославовой «Русской правды» с языком Библии. Ну и: шлялся по балам, стремительно покорял очередных красавиц.
Из воспоминаний В.Андреева: «При интересной наружности своею любезностию и бойкостию языка производил большое впечатление в салонах; светские женщины его обожали и страшились его язвительных речей; если которая имела несчастие возбудить против себя его неудовольствие, то беспощадною иронией и сарказмами он преследовал жертву».
В пылу других уже бесед – втянул в число заговорщиков младших братьев Михаила и Петра (старший Николай уже был в заговоре), а затем ещё несколько офицеров, в том числе – героя войны 1812 года, поэта Гавриила Батенькова, и будущего участника Кавказской войны, поэта Александра Одоевского.
В этой его активности виден не столько революционный пыл, сколько поэтический, в каком-то смысле «детский»: он втягивал людей в опасное предприятие, в игру; в любых разговорах идеологию Бестужев невольно подменял заразительным душевным жаром, героической патетикой.
Бестужева вдруг избирают в члены Верховной Думы тайного общества. Реагирует на это скорей равнодушно: никакого тайного общества к тому моменту он в глаза не видел, одного Рылеева знал – тот, кстати, внёс за Бестужева двести рублей в фонд общества.
Вскоре они с Рылеевым повздорили. У Рылеева появилась любовница – полька Теофания. Влиятельные друзья подсказали: она шпионка и подослана управляющим канцелярией императора Аракчеевым. А Рылеев поделился бедой и сомнениями не с Александром Бестужевым, а с его старшим братом Николаем. Александр (как резонно предположил биограф Бестужева В.Кардин) был рассержен именно по этому поводу: ему – и не доверили?
Он переехал на дачу к своему приятелю, литератору Фаддею Булгарину.
В Отечественную войну польский шляхтич Булгарин воевал в составе наполеоновских войск. После объявленного прощения перебрался в столицу империи, стал заметным в литературе человеком, успешным издателем, редактором «Северной пчелы» и постоянным предметом эпиграмм, в которых в том числе содержались намёки на его сотрудничество с III отделением (например, пушкинское «Не то беда, что ты поляк…»). Бестужев в письмах иронизировал над ним, обращаясь к Булгарину так: «Господину капитану французских войск в отставке».
Со скуки Бестужев вскоре начал приударять за женой Булгарина Леночкой – Ленхен. Она-то вряд ли шпионка. И добился результата: сам удивился, насколько скоро.
Булгарин в письменном виде попросил: не называй мою жену Ленхен; Бестужев немедля съехал из их дома. Решил: что это, действительно, я её так называю; нехорошо.
Булгарин тут же извинился, встретились, поговорили на двоих; а потом и на троих с Ленхен. Под столом Бестужев тихо касался ногой её щиколотки, она не подавала вида, подумала даже: «Может, это Фаддея нога? Нет, вроде не Фаддея…»; но поселился Бестужев в итоге на Мойке, у корректора «Полярной звезды» Ореста Сомова.
Заметным заговорщиком Бестужев становится только с января 1825 года; ранее Рылеев непрестанно упрекал его в недостатке внимания к этой стороне их деятельности. На допросах Бестужев признается, что первые полтора года участия в тайном обществе из числа заговорщиков знал одного брата Николая – «и не любопытствовал узнать других».
Первый, с кем он близко сошёлся, – Александр Якубович. Бывший гвардейский улан, капитан Нижегородского драгунского полка, вернувшийся с Кавказа, Бестужеву нравился: военному его опыту он, пожалуй, даже завидовал. Эксцентричный вояка Якубович хотел немедленно убить царя (по крайней мере, много говорил об этом) – еле отговорили его вдвоём с Рылеевым.
Только в начале сентября 1825 года Бестужев впервые попал на заседание Думы тайного общества.
Муравьёв дал ему почитать тетрадь с проектом конституции. Бестужев был воспитанный человек – взял. Но на другой день вернул. «Прочитал?» – спрашивает Муравьёв. «Знаешь, нет; ничего я не смыслю в конституции».
Беспечный парень!
«И Рылеев, и Оболенский не раз ссорились со мной, что я шутил и делал каламбуры, как они говорили, из важных вещей, – признается потом Бестужев. – Они называли меня фанфароном и не раз говорили, что за флигель-адьютантский аксельбант я готов отдать был все конституции».
Смешно; и отчасти, наверное, правда.
Всё-таки для заговорщика он был слишком беззаботен и добр (хотя на одном из заседаний предлагал ввести его в число возможных убийц царской фамилии – но лишь потому, думается, что был уверен: до этого никогда не дойдёт). Истинный характер Бестужева и по его литературным обзорам виден, где на одно дурное слово – сто хороших, подбадривающих; но более всего заметен по дуэлям – он ведь сам ни разу не стрелял в противника, а в него – всегда! каждый раз…
Философствовать, размышлять про удивительную Россию, писать о том, что «там, где нет страсти к своему, там скоро явится пристрастие к чужому», ёрничать над неприятелями всего русского и поклонниками всего французского и немецкого, при этом самому отлично разбираться во всём французском и немецком, читать Байрона в подлиннике, увлекаться публицистом Бентамом, посещать курс физики в Педагогическом институте, писать повести, сочинять экспромты, издавать журнал, пить водку, хрустеть капустой, стреляться по пустякам, а, бог даст, войнушка какая подвернётся, – вот это жизнь. Тайное общество? Интересно в первую очередь потому, что тайное.
Он себя больше подзадоривал, чем истинно желал бунта.
…И вдруг 19 ноября 1825 года умирает царь Александр I.
Начали присягать Константину Павловичу, но вскоре выяснилось, что тот отказался от престола. После короткого периода междуцарствия последовал манифест о восшествии на престол Николая I.
Декабристы едва не опустили руки: что ж делать теперь? Странным образом они оказались не готовы к действиям.
Бестужев осмотрелся и присвистнул: господа, если всё так шатко, давайте общество распустим вовсе?
(Снова – не из бунтарства, а из того чувства, что возникло тогда, в детстве, в лодке: вдруг решил заставить всех взяться за вёсла.)
На допросах он расскажет, что уже было решение Рылеева, Трубецкого и Оболенского забыть про всякий заговор года на два («чему я очень обрадовался» – признаётся Бестужев; но одновременно – не дал никому забыть).
Бестужев имел личные виды, и признаётся в этом: «Я с малолетства люблю Великого князя Константина Павловича. Служил в его полку, и надеялся у него выйти, что называется, в люди… я надеялся при нём выбиться на путь, который труден бы мне был без знатной породы и богатства…»
И далее – ключевой момент: «Вдруг стали носиться слухи, что он (Константин Павлович. – З.П.) отказывается; что Польша с Литвой и Подолией отойдёт от России… Тогда, признаюсь, закипела во мне кровь, и неуместный патриотизм возмутил рассудок».
Вот что более всего волновало Бестужева! Не конституция, а ущемление имперских интересов его Родины. Не столь важно, насколько это имело отношение к действительности (отчасти, конечно, имело), – важно, что он находил именно эти объяснения на допросах наиболее убедительными.
И завертелась история…
Втроём с Рылеевым и братом Николаем решили: надо пойти и объявить солдатам, что существует завещание покойного государя в пользу Константина Павловича, но его скрывают. То есть – они решили разбередить нижние чины обманом.
Пошли и объявили.
Когда во второй раз отправились с тем же делом в город, все солдаты уже знали о «спрятанном завещании».
Тут приболел Рылеев. И у Якубовича, на которого так надеялись, вдруг образовалась опухоль на ноге.
Носился из дома в дом когда-то вовлечённый Бестужевым в заговор отставной поручик Пётр Каховский, требуя, чтоб ему дали кого-нибудь убить. (Рылеев назначил его на роль цареубийцы, хотя одновременно говорил, что царскую фамилию стоит куда-нибудь отправить на фрегате; скорей всего, в Америку.)
Заговорщики много плакали, обнимались, изливали душу. Царила некоторая неразбериха и лёгкий невроз.
Бестужев по-прежнему сохранял присутствие духа и, видя Рылеева в лечебной повязке на шее, мрачно острил: верующий носит частицу мощей на шее, скряга – ключи, а висельник – верёвку.
(Шуточки у вас, штабс-капитан.)
Рылеев вскоре оклемался, но с Бестужевым общался мало: уже не очень хотел иметь с ним дело.
Тут виден сложный состав дружеского чувства – Бестужев, воспринимая себя равным, неохотно подчинялся Рылееву. Да и в поведении его было что-то раздражающее Кондратия; о Бестужеве потом скажут: «случайный декабрист»; наверное, именно это и чувствовал с какого-то момента Рылеев: наш Саша слишком играет.
Бестужев в те дни успевал заниматься сочинительством, играл в бильярд, заказал себе новый мундир, и даже больше: выкроил время на очередную любовную связь.
Нет, всё-таки нервная система его была уникальной.
Идея поднять полки и вывести на Сенатскую площадь пришла в голову Бестужеву одному из первых, если не первому.
На очередном заседании заговорщиков Бестужев скаламбурил: «Переступаю за Рубикон, а рубикон значит руби всё, что попало».
Избрание 10 декабря диктатором совсем недавно приехавшего из Киева в Петербург полковника и князя Сергея Трубецкого – богатейшего человека и потомка великого князя литовского Гедимина – Бестужев назвал «кукольной комедией» (и был прав, как показали дальнейшие события). Но другого полковника не было: сам Рылеев давно вышел в отставку и был штатский, а штабс-капитанских эполет Бестужева для управления восставшими не хватало.
Будучи прожжённым дуэлянтом, он всё-таки не воевал (к тому моменту) ни дня, в отличие от боевого офицера Трубецкого.
Бестужева, в конечном итоге, даже не занимало, что именно должно произойти, если случится переворот, – увлекало само действо: натиск, риск.
Следствие потом констатирует: заговор представлял «странную смесь зверства и легкомыслия, буйной непокорности к властям законным и слепого повиновения неизвестному начальству, будто бы ими избранному».
13 декабря в доме Бестужевых был большой семейный праздник: в кои-то веки у матери за одним столом собрались сразу пятеро сыновей и три сестры. И матушка посреди своих ненаглядных.
Николай и Александр Бестужевы попросили самого младшего брата – Павла – уехать пока из Петербурга: а то неизбежно явится на Сенатскую и… ежели что, мать останется без взрослых мужчин.
Павел уехал; но затем тайно вернулся.
«Могла ли она предвидеть, что не пройдёт и суток…» – писал в воспоминаниях Михаил Бестужев.
В тот же день, расцеловав мать, Александр отправился на последнее заседание заговорщиков.
Зайдя к Рылееву в кабинет, Бестужев застал там Каховского, Пущина и Оболенского.
Все, словно прощаясь, обнимали Каховского. Спустя минуту Рылеев сказал Бестужеву: «Он будет ждать царя на Дворцовой площади, чтоб нанести удар!» Бестужев ничего не ответил.
Позже подошли Коновницын, Сутгоф, Кюхельбекер, Репин, шумный Якубович… Совещание вёл Трубецкой.
Решение было таким: под предлогом незаконности отречения Константина Павловича всё-таки собрать войска на Сенатской и тем самым принудить Николая вступить в переговоры.
Трубецкой выдвинул идею захватить Зимний дворец. Бестужев несколькими днями раньше уже предлагал то же самое – похоже, Трубецкой теперь выдавал его идею за свою.
Никаких конкретных планов толком не утвердили, определив действовать как бог положит; по обстоятельствам.
Ночь накануне 14 декабря у Бестужева была, предположим, трудней любой ночи перед дуэлью. Там что – пуля, смерть; в конечном счёте, вопрос удачи; но огорчится только мать, а братья и сёстры переживут.
Тут же – измена, за это карают позорной смертью.
Но если удача – даже вообразить трудно, насколько всё изменится.
…Если удача.
Оделся Бестужев отлично, в парадную форму: мундир, прошитый золотом, белые панталоны, лакированные ботфорты.
Согласно занимаемой должности, никого в полках поднимать он не мог. Вот если бы перешёл в своё время в армию – другой вопрос; но не перешёл же.
И всё равно Бестужев окажется одним из трёх старших по чину среди восставших.
С утра отправился к Каховскому и, как сам утверждал позже, уговорил его не убивать государя. Этот поступок спасёт Бестужева от повешения. («Успел… подстрекнув самолюбие Каховского, представить гнусным цареубийство», – констатирует следствие.)
Если точнее: узнав с утра, что Каховский уже не желает быть цареубийцей, Бестужев снял с него слово, данное Рылееву. «Беру это на себя», – сказал он Каховскому, имея в виду ответственность за отказ, а не сам поступок.
Бунтовать Бестужев вовсе не раздумал: в дело – так в дело, отступать стыдно.
От Каховского идёт к Якубовичу, который лежал без сил в нетопленой комнате и отказывался двигаться.
После Якубовича направился к брату Михаилу.
– Что Якубович? – спросил Михаил.
– Раздумывает, как бы похрабрее изменить нам, – сострил Александр.
Оба пошли в казармы, где служил Михаил.
По дороге Александр молился (и молитву эту запомнил): «Если дело наше право – помоги нам. Если же нет – да будет Твоя воля».
В казармах успешно разбередил солдат криками: сказал, что он адъютант императора Константина Павловича, которого задержали по дороге в Петербург.
(«Говорил сильно», – будет отмечено в следствии; а значит, Александр Бестужев был спокоен, уверен в себе, убедителен.)
– Не хотим Николая! Хотим Константина! – закричали солдаты.
Бестужева это вполне устраивало. Тем же утром с декабристом Щепиным они обменялись фразой «К чёрту конституцию!» – решили, что достаточно посадить на трон Константина Павловича, разве что с «некоторыми ограничениями», как сам Бестужев выразился после.
Михаил построил свою роту, Александр отправился в другие казармы – продолжать бередящие речи.
В какой-то момент смутьянов пытались остановить бригадный командир генерал Шеншин, полковой командир – барон Фредерикс, и батальонный – полковник Хвощинский.
Бестужев направил на Фредерикса пистолет и сказал: «Отойдите прочь!»
Едва Фредерикс отвернулся, Щепин ударил его саблей по голове; и тут же генерала Шеншина, и следом – полковника Хвощинского. Солдаты при этом хохотали. Сразу стало много крови (все были ранены, никто не погиб). Бестужев отвернулся: кровь его не пугала, но он не собирался никого калечить, и тем более, без прямой необходимости, убивать.
На Сенатскую площадь явилось три неполных гвардейских полка: Московский, Гренадерский и Гвардейский морской экипаж.
По дороге встретили Якубовича – тот наконец согласился принять управление войсками. Но уже на Сенатской, со словами «О, как болит голова!», Якубович ушёл с площади.
Трубецкой всё никак не появлялся: а его ждали больше всех.
Рылеев мелькал на площади несколько раз, эпизодами; стоял в стороне, очень скоро потеряв всякую веру в успех.
Бестужевы, Пущин и Щепин несколько раз уходили с площади… погреться в кондитерскую. Отчего-то это особенно хорошо представляется.
Бестужев был без шинели; то ли надеялся на более скорое разрешение ситуации, то ли, скорее, форсил.
Потом его видели у подножия памятника Петру Великому, где он демонстративно точил саблю о гранит: жесты не просто ценил, но и умел их производить.
Ещё видели, как он махал белым платком и кричал: «Ура, Константин!»
…Снова замерзали, топтались на месте. Каховский то отдавал Бестужеву пистолет, чтоб постучать рука об руку, то забирал…
Подъехал генерал-губернатор Петербурга Михаил Андреевич Милорадович, постаревший со времён суворовских походов, но ещё бравый, уверенный в себе:
– Ребята, разойдитесь! Марш во дворец! С повинной!
Раздался выстрел. Милорадовича ранили. В сутолоке не
очень было понятно, кто выстрелил. (Перед смертью прославленный генерал успел сказать: «Я счастлив, что в меня стрелял не старый солдат», – он-то успел заметить Петра Каховского.)
К вечеру все одурели от холода.
К бунтовщикам рискнул подъехать генерал-адъютант Левашов, уже знавший, что случилось с Милорадовичем. Кто-то пытался и в Левашова выстрелить, но Бестужев схватился за пистолет с криком:
– Что вы, сударь, делаете? Кто вас об этом просит?
Тем самым спас генерала.
Новые полки не подходили, Трубецкой пропал; Бестужев видел, что дело проиграно, но честь не позволяла ему уйти – в конце концов, братья здесь.
Разрешила ситуацию кровь.
В пятом часу начался артиллерийский обстрел мятежников – картечь косила целые ряды.
Бестужеву пробило шляпу – «на волос от головы», напишет он после.
Насквозь промёрзшие ряды дрогнули и побежали.
Бестужевы и здесь проявили себя: Александр и старший брат его Николай пытались собрать отряд из матросов Гвардейского экипажа в Галерной улице, чтоб преградить путь кавалерии.
На кавалерия так и не явилась: узкую улицу куда удобнее было простреливать насквозь.
Пришлось отступать дальше. Вся улица была в трупах, убили множество прохожих.
Тем временем третий брат – Михаил Бестужев – собрал отступавших мятежников на льду Невы в боевой порядок. Уже три взвода были выстроены, когда треснул лёд и солдаты начали тонуть…
Весь первый день император был уверен, что руководил мятежом именно Александр Бестужев.
Николаю Бестужеву в одном из домов на Галерной открыл дверь неизвестный ему господин. Николай сразу же признался, что он мятежник, и даже назвал свою фамилию. Вскоре явился сын этого господина в адъютантском мундире, из придворных, и сообщил: «Толпу мерзавцев разогнали; теперь открывается, что зачинщики всего – братья Бестужевы, и ни одного из этих подлецов не смогли поймать». Хозяин кивнул и, помолчав, сказал сыну, чтоб тот не торопился с выводами: может быть, ещё не вся правда о случившемся ему известна.
Наш Александр о событиях того дня рассказывал потом писателю Николаю Щукину: «Галерная улица на конце была закрыта подле канавы каким-то полком. Я знал, что все дома в улице проходные на Неву; бросился в одни ворота, в другие; все заперты. Наконец, я подбежал к какому-то дому. Дворник, желая посмотреть, что делается на улице, высунулся из калитки до половины. Картеча в висок поразила его. Бедняжка лежал половиною тела во дворе, другою на улице. Я перешагнул через дворника…»
На следствии Бестужев говорил, что пересидел у неизвестных ему женщин, и через час вышел к Неве.
14 декабря жандармы нагрянули в дом Бестужевых, но никого не застали.
Всю ночь Александр Бестужев ходил по улицам, а с утра – по церквям, из одной в другую. Молился, нет? Просто грелся, смотрел на святых? Прощался с жизнью?
15 декабря он, живой мертвец, как ни в чём не бывало зашёл в гости к кому-то из знакомых. Все смотрели на него в ужасе. По-прежнему был в парадном мундире. Прошёл сквозь комнату, сел на пуфик. С ним никто не разговаривал.
«Ну, как хотите… А я мог бы вас повеселить, господа».
Отправился дальше, гулять. Вышел к Неве. Некоторое время бродил по Галерной гавани.
После обеда оказался у Зимнего дворца.
Зная военные порядки, затребовал караульного офицера и уверенно прошёл сквозь три цепи солдат до самой дворцовой гауптвахты.
– Бестужев! – в ужасе закричал караульный офицер. – Тебя ищут!
– Знаю, – ответил он. – Доложите, что я хочу сказать государю слово и дело.
Когда конвою велели сопровождать Бестужева, он скомандовал:
– Марш! – и пошёл с конвоем в ногу.
Нынче могут не разобрать: последний парад тут перед нами или шутовство.
Нет, первое.
Бестужев воспринял случившееся как дворянин и офицер. Всё его последующее поведение продиктовано кодексом дворянских понятий о воинской чести: проиграл – сдай оружие победителю.
Приведённый в кабинет к Николаю I, Бестужев по всем правилам устава проговорил:
– Преступный Александр Бестужев приносит вам свою повинную голову!
Помолчав, государь сказал:
– Молодой человек, я тебя прощаю, но Бог тебя не простит. Как же ты попал в заговор, любезный?
– Было междуцарствие и я почувствовал себя свободным в поведении.
Фразу приготовил заранее: она казалась ему убедительной.
Бестужев сразу был очарован новым государем: его спокойствием, его удивительным доброжелательством. (Даже и Рылеев, куда менее сентиментальный, попал под его обаяние: написал удивительной силы покаянное письмо, просил жену молиться о Николае.)
Сразу после разговора с государем Бестужева допрашивал генерал Левашов – тот самый, которого он спас.
В первом показании Бестужев назвал уже и без того известные фамилии заговорщиков: Рылеев, Пущин, Каховский, Оболенский, Трубецкой – всех их и так видели на площади (кроме Трубецкого – который, впрочем, сейчас уже валялся в ногах у государя).
«Спасибо, капитан, проследуйте».
Каземат № 1 Никольской куртины.
В тот же день Бестужев попросил бумагу и перо; написал государю пространное объяснение всего случившегося.
Начал издалека: после вторжения Наполеона, писал Бестужев, «народ русский впервые ощутил свою силу; тогда-то пробудилось во всех сердцах чувство независимости, сначала политической, а впоследствии и народной. Вот начало свободомыслия в России».
«Негры на плантациях счастливее многих помещичьих крестьян. Продавать в розницу семьи, похитить невинность, развратить жён крестьянских – считается ни во что и делается явно. Не говорю о барщине и оброках…»
«Одно лишь правительство беззаботно дремало над волканом, одни судебные места блаженствовали, ибо только для них Россия была обетованной землёю».
«Входя в общество по заблуждению молодости и буйного воображения, я думал через то принести пользу отечеству».
«Если бы присоединился к нам Измайловский полк, я бы принял команду и решился на попытку атаки, которой в голове моей вертелся уже и план».
(Любопытно: где-то в небесных бумагах пылится ли несбывшийся вариант, в котором на Сенатскую площадь выходит Измайловский полк, и штабс-капитан, поэт, писатель, дуэлянт Александр Бестужев свершает государственный переворот, а следом становится, скажем, диктатором? Что там, в таком изложении, предстоит России, русским?
Или такого не может быть, оттого что быть не может?)
На четвёртый день его заковали.
26 декабря повезли пред очи Комитета с военным министром Татищевым во главе.
– Бестужев, кто убил Милорадовича?
– Я слышал, что Каховский. Он раза три брал и отдавал мне пистолет.
– Идите.
Сказали, что на остальные вопросы будет отвечать письменно.
Шепнули, что государь доволен его ответами.
Завязали глаза и увезли.
В каземате Бестужев дал все показания, включая характеристики на Трубецкого, Рылеева, Оболенского, Никиту Муравьёва, Ивана Пущина, Штейнгеля, Одоевского, Каховского, Сутгофа, Арбузова, Ростовцева, Якубовича, Торсона, Щепина-Ростовского и своих братьев.
Именно Бестужев объявил, что Трубецкой был назначен предводительствовать мятежом.
Рылеева он обозначил в показаниях как «мечтателя», а себя как «солдата».
После показаний Рылеева и Александра Бестужева будут арестованы восемь человек, чья вина до допросов никому известна не была: Батеньков, Грибоедов, Завалишин, Ентальцев, Кальм, Капнист, Нарышкин, Хотяинцев.
Батеньков – единственный из числа декабристов – проведёт в одиночном заключении в Алексеевском равелине Петропавловской крепости двадцать лет и на какое-то время повредится рассудком.
Так Бестужев, с невозможным спокойствием стрелявшийся на дуэлях, простоявший весь день и не утративший присутствия духа даже под обстрелом в день мятежа, безо всякого давления посчитал возможным рассказать всё.
«Бог сохранил меня – для раскаяния», – напишет Бестужев на одном из допросов. Он действительно раскаялся.
Как, впрочем, и множество других декабристов.
«Я чувствую теперь, что во зло употребил свои дарования, что я мог саблею или пером принести честь своему отечеству», – скажет Бестужев на следствии.
Более всего из декабристов Бестужев выгораживал своих братьев. Написал, что именно он, Александр Бестужев, виноват в поступках Михаила и Петра.
«Сердце моё, – писал Бестужев, – обливается кровию, когда я вздумаю, что судьба привела меня быть обличителем друзей и братьев, которых я люблю более себя, но Бог свидетель, что не малодушие водит пером моим. Я ввёл многих в погибель, приняв заблуждение за истину: чего же не сделаю для самой истины?»
В пользу того, что Бестужев здесь пишет правду, говорит и тот факт, что он так и не рассказал на следствии, кто его прятал после расстрела бунтовщиков: покидая приютивших его женщин, он поклялся не выдать их – и слово сдержал.
21 января Комитет ходатайствовал «капитана Бестужева расковать, сколько во уважение кротости и чистосердечия, которые он показал при допрашиваниях в Комитете».
Каховский до середины мая не сознавался ни в чём, но затем, осознав, что уже кем-то выдан с головой, начал давать показания.
На конечную участь Александра повлияли, скорей всего, показания Каховского. Тот признался в убийстве Милорадовича и полковника Стюрлера, но сказал, что от попытки убить государя его отговорил Бестужев.
Показательный момент: государь назначил матери Бестужевых, а по её смерти – её дочерям – пятьсот рублей ассигнациями годовой пенсии.
В тюрьме Бестужев перевёл «Каталину»: он догадывался, что его могут казнить, но нервы не отказывали ему и здесь.
(Стихи – проникнутые высоким религиозным чувством – в заключении писал и Рылеев, но чтоб переводы… Всё-таки это совсем другая работа.)
12 июня к Бестужеву зашёл плац-майор: «Батюшка, в комитет».
Стол буквой «П»; за столом не менее ста сановников Государственного совета и прочих.
Выслушал приговор:
«Штабс-капитан Александр Бестужев. Умышлял на цареубийство и истребление императорской фамилии, возбуждал к тому других, соглашался также и на лишение свободы императорской фамилии, участвовал в умысле бунта привлечением товарищей и сочинением возмутительных стихов и песен; лично действовал в мятеже и возбуждал к оному нижних чинов».
Осуждённые бунтовщики были разбиты на пять разрядов.
«Все сии суть государственные преступники первого разряда, осуждаемые к смертной казни отсечением головы».
Его головы – отсечением?..
Внешне – вида не подал и не дрогнул.
Вообще все декабристы выслушали приговор с наглядной выдержкой. Врача никому не понадобилось ни в эту минуту, ни в течение последующего дня.
Пяти была назначена смертная казнь четвертованием, 1-й разряд – 31 человек – приговорены к отсечению головы, 2-й разряд – 17 человек – к политической смерти, остальные – к каторге: кто вообще без срока, кто на определённый срок, кто в ссылку, на поселение, кто с правом выслуги, кто без этого права.
Утром, на следующий день, Бестужева подняли: «Вставайте на экзекуцию».
Какое неподходящее слово для отсечения головы: экзекуция.
Голова, которая думала, сочиняла «взгляды» на русскую словесность, целовала, смотрела в дуло направленного пистолета – сейчас будет отсечена, отрезана, и это называется паучьим словом «экзекуция».
Провели через крепость. Остановились на мосту возле Алексеевского равелина. Вокруг стояли декабристы, большинство из них Бестужев узнал. Иван Пущин как ни в чём не бывало с кем-то разговаривал, о чём-то пошутил – и все захохотали.
Горели костры.
Увидел виселицу.
Пять верёвок.
Всех осуждённых расставили перед частями полков, где они служили. Заставили опуститься на колени.
Над головой каждого сломали шпагу: лишали офицерской чести.
Рядом стоял Якушкин; его шпага никак не ломалась. Попытались с ударом об голову – бесполезно. «Ещё одна такая попытка – и ты убьёшь меня до смерти», – сказал Якушкин.
С Бестужева сняли мундир и бросили в костёр.
Всех согнали в толпу и вернули в каземат.
Виселица предназначалась для Рылеева как заглавного, Каховского как убийцы, и трёх важнейших заговорщиков из Южного общества: Пестеля, Бестужева-Рюмина, Сергея Муравьёва-Апостола.
Их повесили в тот же день.
Трое сорвались: не выдержали верёвки. Повторно вешали через полчаса. Узлы были плохие; когда казнимых сняли, эти трое ещё хрипели. Палачам пришлось руками, затягивая верёвки, до давить. Один из трёх, кого убивали так долго и страшно, был Рылеев.
На следующий день Бестужев имел свидание с роднёй: сестра Елена, братья Николай, Михаил, Петруша. Все братья были осуждены на каторгу.
Александру выпало двадцать лет каторжных работ с последующим поселением в ссылке. (Позже срок убавили до пятнадцати лет.)
Елена сказала: я вас не брошу, милые.
После восьми месяцев каземата Александра Бестужева, Алексея Тютчева, Матвея Муравьёва-Апостола и Ивана Якушкина отправили в Финляндию.
Разместили в камере форта «Слава». Смотрящий за арестантами – поручик гарнизонной артиллерии Василий Хоруженко – вскоре решил отменить положенный распорядок и стал собирать заключённых у себя за чаем: а то поболтать не с кем.
Выяснилось, что отец Хоруженко – казак, высланный после пугачёвского восстания; что ж, общие темы, свои люди.
Местные дамы передали заключённым «Чайльд Гарольда». У Бестужева было с собой несколько английских журналов, у Якушкина – Монтень, у Муравьёва – французская Библия.
Бестужев учил английскому своих товарищей.
В форте он работает над поэмой «Андрей, князь Переяславский» (так и не закончит её) – а это суровая, государственническая вещь:
Давно ль поставили князья
Превыше долга связи рода?
Для них ли русский воевода
Отринет славную войну
За наших праотцов страну?
<…>
Мечтой минули времена
Владимира и Святослава,
Когда возникла наша слава,
Неразделимостью грозна.
Но власть князей великих ныне —
Глас вопиющего в пустыне!
И древний меч, противным страх,
Дрожит в бездоблестных руках.
Вождей совета и победы
Не вижу, не предвижу я:
Окрест – могучие соседы,
Внутри – ничтожные князья!
Вот что Бестужева волновало в заключении: грозная слава, единая Русь, война.
В поэме имеются любопытные, отозвавшиеся вскоре в чужих стихах строфы:
Как бранный щит, в крови омытый,
Запало в тень светило дня,
И одичалые граниты
Вдали сверкают без огня.
<…>
Белеет парус одинокий,
Как лебединое крыло,
И грустен путник ясноокий;
У ног колчан, в руке весло.
Первая часть поэмы выйдет анонимно спустя год. Издателем, судя по всему, стал чиновник следственной комиссии по делу декабристов А.А.Ивановский. Сложно не оценить этот его жест. Бестужев, впрочем, ужасно злился, что недоработанную поэму опубликовали без его ведома. Зато её прочитал другой молодой пиит, подхватил обронённую строчку и написал одно из самых знаменитых стихотворений в русской поэзии. (Соответственно, и классическая повесть Валентина Катаева названа, по факту, строчкой Бестужева.)
В форт заехал с проверкой генерал-губернатор А.А.Закревский – вручил Бестужеву ящик с чаем, сахаром и табаком:
– От меня в благодарность, как литератору и соиздателю «Полярной звезды».
Остальным декабристам были переданы подарки от родни.
Летом 1827 года Закревский предложил заключённым отбыть весь срок у него в крепости. Те: нет, в Сибирь, в Сибирь, желаем в Сибирь, слишком тошно тут у вас.
В сентябре 1827 года их повезли в Сибирь. На Тихвинской станции, в комнате смотрителя встретил их масон Римский-Корсаков – как выяснилось, ожидавший их специально. Он передал им 600 рублей. Просто так. Вдруг пригодятся в Сибири.
В Петербурге заехали к генералу барону Дибичу, где было сообщено, что Бестужеву разрешается публиковаться, «токмо не писать и не печатать никакого вздору».
Далее Ярославль, Вятка, Пермь, Екатеринбург.
Братья Николай и Мишель ехали намного впереди, Александр намеревался их догнать, но всё не удавалось.
В Екатеринбурге остановились у почтмейстера: их ждал накрытый стол, шампанское… Всё-таки нравы были удивительные.
В Тобольске встречал уже губернатор, но тоже на всякий случай разместил у почтмейстера. Примчался местный тобольский живописец и сразу написал портрет Муравьёва-Апостола. Хотел остальных, но не успел.
В Красноярске злодеев снова принимал губернатор.
Только в Иркутске с бунтовщиками вышла осечка: явились они прямо к балу, уже присматривались к шампанскому, но вдруг велено было отвезти гостей в острог.
Там наконец Саша встретился с Николаем и Мишелем.
Но посреди встречи явился местный губернатор – не поверите, с извинениями. Оказывается, их положено было не в острог, а на вольные квартиры. Братьям, которым надобно было ехать в Читу, губернатор разрешил провести ночь вместе, втроём. (Вообще говоря, это было незаконным.)
7 декабря Бестужев и Муравьёв-Апостол покинули Иркутск.
31 декабря въехали в Якутск.
Муравьёва-Апостола отправили ещё дальше, в Вилюйск, а Бестужева оставили здесь.
Квартировал он в небольшом деревянном домике, разделённом сенями на две половины: в одной – ссыльный, в другой – хозяйка.
Сибирский писатель Николай Щукин вспоминал:
«…? Якутске является ко мне поутру молодой человек, довольно рослый, приятной наружности, белокурый, с густыми усами. Бывший со мной чиновник встретил гостя как давно знакомого, просил садиться… Мало-помалу гость завёл с нами живой разговор, смешил нас карикатурными рассказами о разных лицах, беспрестанно изменял голос, физиономию. То был важен, то комический актёр, но в общем заметен был человек образованный и начитанный…
Гость просидел у нас около часа, раскланялся и ушёл.
– Кто это? – спросил я у своего чиновника.
– Государственный преступник Александр Бестужев…»
Он не был арестантом, но находился под надзором.
«Бывает во всех лучших домах и ведёт себя как нельзя лучше», – пишет Щукин в своих воспоминаниях.
Обжился, в общем.
Летом каждый день отправлялся на охоту: ему было разрешено пользоваться оружием.
Ещё недавно писавший с Рылеевым сатирические вирши про попов и святош, теперь Бестужев ходит к обедням и всенощным, поёт на клиросе.
В письмах домой просит прислать ему чёрного цвета сюртук, материю на жилетку, шейный платок, несколько пар цветных перчаток, пару бритв и две щётки для волос.
В городе живут две с половиной тысячи человек, дамы скучают; и вдруг – такой красавец, остроумный, сногсшибательный, головокружительный.
Правда, пока письма дойдут и вернутся обратно с бритвами и перчатками – можно бородой обрасти.
С другой стороны – деньги масона Римского-Корсакова, которые поделили: это, между прочим, капиталец.
Бестужев становится своим человеком в доме управляющего местным откупом Колосова и начальника солеваренных заводов Злобина. Удачливо ухаживает за местными дамами (о чём хвалится братьям в письмах), а прозу не сочиняет вовсе.
Зато, скорей всего, в те дни пишется элегия «Осень» (исследователи пытаются отнести эти стихи к позднему, кавказскому периоду, но, думаем, они не правы: сам Бестужев датировал её временем жизни в Якутске):
Вей же песней усыпительной,
Перелётная метель,
Хлад забвения мирительный
Сердца тлеющего цель.
<…>
Хоть порой улыбка нежная
Озарит мои черты,
Это – радуга наснежная
На могильные цветы!
Блок слышится здесь, и вообще символисты – задолго до их рождения.
В Якутск приезжает прусский учёный Георг Адольф Эрман, изучавший связь между северным сиянием и колебанием компаса. Эрмана, как и многих, Александр очаровал: между прочим, помогал ему составлять метеорологические таблицы – понимал и в этом… Расстались очень тепло.
В своей книге «Reise urn die Erde» («Путешествие вокруг Земли») Эрман посвятил Бестужеву множество строк; более того, поэт Адельберт фон Шамиссо ещё и написал на основании труда Эрмана вторую часть поэмы «Die Verbannten» («Изгнанники»), посвящённую Бестужеву.
Другой бы на месте Бестужева так и сидел. В сущности, чем не жизнь: книжки, которые присылали мать и издатель Николай Греч, изучение немецкого языка, любовницы, якутская рыба, тут ещё прибыл на каторгу другой ссыльный декабрист – Захар Чернышёв. Поселились вместе, Саша и Захар; прожили вдвоём восемь месяцев… К тому же Чернышёв привёз с собой целую библиотеку: глаза разбегались, сколько всего можно было теперь прочитать.
Но нет. Бестужева всё это мало устраивало. Братьям писал тоскливо: «Улыбаюсь только от воспоминаний, а смеюсь так же редко, как мой кот».
В своё время, когда по его делу допрашивали поэта Фёдора Глинку, тот свидетельствовал: «Александр Бестужев – человек с головой романтической… Я ходил задумавшись, а он – рыцарским шагом и, встретясь, говорил мне: “Воевать! Воевать!”»
Вот именно: воевать.
В 1828 году начинается война с Турцией – и Бестужев занимает ровно ту позицию, что долгое время была неизбежно свойственна почти всякому русскому литератору: он яростно ратует за победу «русского орла», завидуя братьям Петруше и Павлу, которые уже отправились на передовые позиции.
Александр пишет письмо начальнику императорского штаба графа Дибичу с просьбой о переводе его на фронт; одновременно о том же самом начинает хлопотать знакомый Бестужева – Александр Грибоедов.
Ответ пришёл через два месяца.
«Государь Император всемилостивейше повелеть соизволил государственного преступника Александра Бестужева, осуждённого по приговору Верховного уголовного Суда в каторжную работу и потом… сосланного в Сибирь на поселение, определить на службу рядовым в один из действующих против неприятеля полков Кавказского отдельного корпуса по усмотрению Вашего Сиятельства, с тем, однако же, что, в случае оказанного им отличия против неприятеля, не был он представляем к повышению, а доносить только на высочайшее благовоззрение, какое именно отличие будет им сделано».
Всего из числа декабристов перевода на Кавказскую войну добилось около семидесяти разжалованных офицеров. В каждом такое случае был исключительно личный выбор: брат Николай, к примеру, никуда не поехал из ссылки. Прекрасный человек Николай Бестужев – но он не был русским поэтом!
Александр же, получив ответ, станцевал от радости. Братьям в Читу отписал: «Я солдат и лечу к стенам Эрзерума».
3 июня 1829 года приехал фельдъегерь Богомолов, 4 июня Бестужев в преотличнейшем настроении отправился с ним за тридевять земель – на фронт, на фронт…
19 июля – в Екатеринбурге; Александр жадно читает газеты: не окончилась война-то? Ох, вроде нет. Казань, Симбирск, Самара, Саратов, Астрахань, Кизляр… И, наконец, Терек.
3 августа – Екатериноград. Военно-Грузинская дорога. Оттуда – до Владикавказа.
Забавно: тогда они чуть было не столкнулись с Пушкиным. С которой уже попытки, весной 1829 года, Пушкин, хоть и не имел военной должности, отправился на войну, чем был крайне доволен.
Н.Б.Потокский вспоминал: «Пушкин из первых оделся в черкесский костюм, вооружился шашкой, кинжалом, пистолетом… под звуки барабана всё зашевелилось, и колонна выступила длинною вереницей… Пушкин затевал скачки; другие, подражая ему, тоже удалялись за цепь…»
(Создано множество портретов Пушкина – а на коне, в черкесском костюме и с пистолетом, в цепи солдат – нет; а нужен.)
М.И.Пущин писал, что первый вопрос Пушкина, прибывшего в действующую армию, был: «Где турки, увижу ли я их, я говорю о тех турках, которые бросаются с криком и оружием в руках. Дай мне, пожалуйста, видеть то, за чем сюда с такими препятствиями приехал!»
«Ещё мы не кончили обеда, – вспоминает Пущин, – как пришли сказать, что неприятель показался у аванпостов. Все мы бросились к лошадям, с утра осёдланным… Не успел я выехать, как уже попал в схватку казаков с наездниками турецкими, и тут же встречаю Семичева, который спрашивает меня: не видал ли я Пушкина? Вместе с ним мы поскакали его искать и нашли отделившегося от фланкирующих драгун, скачущего с саблею наголо против турок, на него летящих. Приближение наше, а за нами улан с Юзефовичем, скакавшим нас выручать, заставило турок в этом пункте удалиться…»
Сам Пушкин писал в «Путешествии в Арзрум»: «Лагерная жизнь очень мне нравилась. Пушка подымала нас на заре. Сон в палатке удивительно здоров… Около шестого часу… войска получили приказ идти на неприятеля… Турки бежали… Первые в преследовании были наши татарские полки, коих лошади отличаются быстротою и силою. Лошадь моя, закусив повода, от них не отставала; я насилу мог её сдержать. Она остановилась перед трупом молодого турка, лежавшим поперёк дороги… Чалма его валялась в пыли; обритый затылок прострелен был пулею. Я поехал шагом…»
«Перестрелка 14 июня 1829 года, – писал Н.И.Ушаков, – замечательна потому, что в ней участвовал славный наш поэт А.С.Пушкин… Когда войска, совершив трудный переход, отдыхали в долине Инжа-Су, неприятель внезапно атаковал передовую цепь нашу. Поэт… услышав около себя столь близкие звуки войны, не мог не уступить чувству энтузиазма… Он тотчас выскочил из ставки, сел на лошадь и мгновенно очутился на аванпостах. Опытный майор Семичев… едва настигнул его и вывел насильно из передовой цепи казаков в ту минуту, когда Пушкин, одушевлённый отвагою… схватив пику после одного из убитых казаков, устремился против неприятельских всадников. Можно поверить, что донцы наши были чрезвычайно изумлены, увидев перед собою незнакомого героя в круглой шляпе и в бурке…»
Пушкин упросил офицера М.В.Юзефовича доставить его в место артиллерийской перестрелки – и был там. Одно из ядер упало совсем близко; Пушкин остался совершенно спокоен.
Уже позже, в письме А.Х.Бенкендорфу, Пушкин напишет: «…Я проделал кампанию в качестве не то солдата, не то путешественника». Мы, всё взвесив, скажем: нет, всё-таки в качестве солдата.
Пушкин прицельно стрелял по туркам из ружья, ещё несколько раз порывался атаковать неприятеля то с драгунами, то с казаками, и удержать его было всё сложней; в конце концов дело дошло до того, что главнокомандующий генерал-фельдмаршал
Иван Фёдорович Паскевич отругал Пушкина, сказав, что жизнь его дорога России, и негоже так себя вести…
Вспылив, Пушкин оставил военный лагерь.
Он возвратился из армии в Тифлис 1 августа, 8 августа оттуда выехал и 10-го был во Владикавказе.
6 или 7 августа Пушкин и Бестужев проехали мимо друг друга.
Знаменательно, что ещё по дороге на войну Пушкин встретил повозку с телом убитого в Персии Александра Грибоедова: по крайней мере, сам он писал об этом.
Такое ощущение, что это не огромная Россия, а скученное селение с несколькими, всем известными перепутьями, где один поэт, по дороге в южную сторону, встречает другого, мёртвого, а на обратном пути едва не встречает – третьего, ещё живого.
В Тифлисе Бестужев нашёл своих братьев – Петрушу, раненного в руку, и Павла. Встрече все были рады, но селиться вместе с ними не стал – снял себе саклю. Портной сшил ему солдатский мундир – собственного фасона, из тончайшего сукна.
Он был определён рядовым 41-го егерского полка, стоящего под Арзрумом.
С этого времени начинается другая его история: он и так был весьма знаменитой личностью – дуэлянт, издатель «Полярной звезды», декабрист, ссыльный, литератор, – но на Кавказе станет легендой.
…С войной, впрочем, поначалу не заладилось: войска Паскевича подступали к Арзруму, а Бестужева в Тифлисе свалила лихорадка. Лежал в жару, с высокой температурой; но, узнав, что готовится экспедиция к городу Байбурту, – побрёл в штаб, умолил его взять.
28 сентября отряд Паскевича подступил к городу. В Арзруме сидел Осман-паша со значительным гарнизоном. Перед штурмом обстреляли город мортирами. Там начались пожары.
Полдень – в атаку. Бестужев бежал в рядах стрелков. Под пулями достиг крепостной стены – подпрыгнул, перевалился: ага, мы здесь.
Он был третьим русским, ворвавшимся в город: это отмечено в документах.
Рукопашная схватка, крики, выстрелы, лужи крови, и вот – первая победа.
Выяснилось, что он силён, стремителен, меток, выдержан. Что именно на войне Бестужев чувствует себя просто отлично. Оказалось, что его мир – это не участие в заговоре и не дуэльные истории, не дамы и не девки, не каторга и не якутское поселение; его мир – война.
Даже лихорадка прошла.
Словно предчувствуя, Бестужев, ещё когда сидел в форте «Слава» в Финляндии, писал:
С тех пор война, завоеванье,
И пламень сёл, и битвы кровь —
Моё первейшее желанье,
Моя последняя любовь!
<…>
Я полюблю в часы ночные
Будить тревогой спящий стан,
Вздувать знамёна боевые,
Стремить пернатую стрелу,
Вдыхать в трубу победы звоны
<…>
И славным витязям хвалу!
В середине октября Бестужев живёт в Тифлисе с Павлом и Петрушей – тот лечил серными ваннами перебитый локоть руки.
В этот раз сняли квартиру на троих: у братьев по комнате, у Александра – две, и общая зала для гостей. Свои комнаты Александр обвешал персидскими коврами, мебель ему сделали под заказ.
Он вошёл в круг местных гвардейцев – те очень ценили общество «декабристов»: тем более, что перед ними был не просто заговорщик, но – литератор, редкостный умница, остряк, балагур.
Само собою, тифлисский комендант с женою принимали Бестужева.
Случались и неприятности: в город нежданно прибыл в должности корпусного провиантмейстера фон Дезин – тот самый, у которого Бестужев когда-то соблазнил жену, следом он нахамил матери Бестужева и получил от Рылеева по лицу удар хлыстом.
В общем, как в романе. Перед нами готовый сюжет: адюльтер, тайное общество, казематы, Кавказ, и вот он – фон Дезин – явился. Надо было, что ли, его ещё тогда застрелить.
Новоприбывший, впрочем, держался от Бестужева подальше.
Куда более серьёзная неприятность: командир Нижегородского драгунского полка Н.Н.Раевский вдруг был арестован за то, что принимал у себя декабристов. Разговоры там велись весьма вольные – и было принято разумное решение воспрепятствовать созданию нового тайного общества: ведь оглянуться не успеешь, а они опять сговорились.
Александра Бестужева тоже арестовали: два жандарма свезли его в Метехский замок.
Неужели снова в Якутию? Или голову отрубят, наконец?
Но через несколько дней Бестужева выпустили.
Раевского к тому моменту уже перевели в центральную Россию, а всех декабристов разогнали в разные части.
Бестужевых Александра и Петра отправили в Дагестан, а Павла оставили в Тифлисе.
Александр попал в Дербент и ахнул: а воевать? Какие горцы полезут в Дербент? Горцы – они в горах! Для того ли он ехал из самого Якутска, чтоб сидеть теперь в Дербенте?
Братьям писал: «Несчастье обратилось в привычку… вдали пустое море, кругом безрадостная степь, вблизи грязные стены».
Он, впрочем, имел романтическую привычку сгущать краски.
Потому что именно тогда возобновилась его литературная история. После пятилетнего перерыва Бестужев вновь начал публиковаться: в «Сыне отечества и Северном архиве» Греч напечатал повесть «Испытание». «Испытание» шло в четырёх номерах подряд, за подписью А.М., с пометкой: 1830, Дагестан.
Слухи расползались по столицам очень скоро: да это же тот самый Бестужев… Не может быть! – Именно он! Был в Сибири, теперь на Кавказе воюет!
Американский славист Льюис Бэгби пишет, что возвращением в литературу Бестужев «…был обязан упорству и ловкости сестры Елены, ведшей дела с издателями и цензорами в Петербурге и в Москве… “Марлинский” сделался финансовой опорой всей семьи Бестужевых – матери и сестёр, поселившихся в фамильном имении, братьев Петра и Павла на Кавказе и Михаила с Николаем в Сибири».
Бэгби забыл упомянуть любовниц – в Дербенте Бестужев, едва приехав, уже завёл роман с молоденькой офицершей Александрой Ивановной. Чтоб их встречи не слишком скоро стали достоянием общества, она приходила к своему возлюбленному в мундире мужа-поручика. Можно представить, как Бестужев хохотал, поспешно лишая её мундира.
Однажды эту чудесную даму по пути к Бестужеву поймал один грузинский офицер, тоже, но только неудачно, добивавшийся её взаимности. Поняв, что судьба женщины в его руках, он предложил ей два варианта: либо гауптвахта, и позор и для неё, и для её мужа, либо… ну, ты понимаешь, милочка?
Та согласилась на второе; офицер отпустил сопровождавших его солдат – и тут же получил сильнейшую оплеуху от прекрасного «поручика». Пока грузин приходил в себя – девушка сбежала (к Бестужеву, естественно). Узнав о происшествии, Бестужев пришёл в бешенство, и хотел немедленно грузина застрелить. Тот, узнав, что Бестужев его ищет, в этот же вечер уехал в Тифлис, где выхлопотал себе перевод в другой полк.
«Женщины, как воздух, были его стихией, – писал о дербентской жизни Бестужева бывший офицер Кавказского корпуса В.Андреев. – Бывало… соберёт Искандер-бек (Александр. – З.П.) к себе правоверных мыслителей и почётных лиц города, и начнёт им рассказывать сказки в роде тысяча и одной ночи из европейского быта или петербургской жизни, и на половине рассказа остановится, заявив, что его требует к себе комендант, но что он скоро вернётся и будет продолжать свою историю; между тем доверенный человек занимает почтенных гостей, не жалея угощений; чрез несколько времени возвращается Искандер-бек, как ни в чём не бывало, – прочтя между тем милой половине одного из присутствующих учёных мужей на подготовленном свидании страстную лекцию…»
В таких разнообразных обстоятельствах Бестужев (вернее – Марлинский) начал стремительный путь к тому, чтоб на какое-то время стать самым известным, читаемым и востребованным писателем в России.
Скучать в Дербенте ему не пришлось вовсе. Женщина, переодетая в поручика, и обманутые дербентские мужья – это ещё далеко не всё, что выпало ему на долю.
19 августа 1831 года имам Кази-Мулла, объявивший священную войну против неверных, осадил Дербент, захватив городские сады и башни, на которых сидели сторожа садов.
Начальник гарнизона подполковник Яков Евтифеевич Васильев опасался делать вылазки. Бестужев рвался в дело: русских запечатали в осаду – позор немыслимый!
Командир линейного батальона, где служил Бестужев, Пирятинский, сказал: напиши-ка записку поярче о пользе вылазок во времена осад.
Бестужев тут же сочинил – с отсылками на древнейшую историю и новейшие времена. Пирятинский подписал – и подействовало.
21 августа начались вылазки из города. Первую провёл штабс-капитан Жуков – естественно, Бестужев был там.
Перестрелка велась бестолково; решили идти в штыки. Бестужев убил штыком в рот первого же горца, пытавшегося выстрелить в него из пистолета.
Одну из башен, захваченную горцами, разнесли в щепки.
Вернулся назад: шинель прострелена в двух местах и ружейная ложа перебита пополам.
В другой день Бестужев вынес с поля боя раненого солдата.
Чуть кокетничая (но, уверены мы, на всех основаниях), в «Письмах из Дагестана» Бестужев писал: «Меня очень любят татары – за то, что я не чуждаюсь их обычаев, говорю их языком, – и потому каждый раз, когда я выходил на стены подразнить и побранить врагов, прогуливаясь с трубкою в зубах, куча дербентцев окружала меня».
Здесь имеется в виду, что дербентцы окружали его не на стенах, а когда он спускался в город, чтоб рассказать новости. «Городишь им турусы на колёсах, – продолжает дальше Бестужев, – и они спокойны на несколько часов».
Он имел обыкновение ходить под пулями с трубкой во рту. Эту трубку запомнили не только городские жители, но и атакующие горцы – и вскоре среди них уже пошли слухи о бесстрашном солдате с трубкой, которого пуля не берёт.
27 августа имам снял осаду.
Батальону, стоявшему в Дербенте, дали два Георгиевских креста. Героев определяли голосованием ротных офицеров и солдат. Бестужева все безоговорочно выбрали как самого бесшабашного и дерзкого бойца, имеющего право на награду.
(Бумаги на крест перешлют к командованию корпусом, и… там они и останутся: кто-то решит, что Георгия бунтовщику – это чересчур.)
На войне состоялась наконец встреча Александра Бестужева… со своим народом. Ни в его сочинениях, ни в письмах до этих пор русский мужик не фигурировал. Признаем, что по большей части подобные встречи для русских аристократов именно в таких обстоятельствах и происходили.
«Чтобы узнать добрый, смышлёный народ наш, надо жизнью пожить с ним, надо его языком заставить его разговориться… А солдат наш? Какое оригинальное существо, какое святое существо и какой чудный, дикий зверь с этим вместе!.. Кто видел солдат только на разводе, тот их не знает… Надо спать с ними на одной доске в карауле, лежать в морозную ночь в секрете, идти грудь с грудью на завал, на батарею; лежать под пулями в траншеях, под перевязкой в лазарете; да безделица: ко всему этому надо гениальный взор, чтобы отличить перлы в кучах всякого хлама…» (написано осенью 1831 года в Дербенте).
Российские части возглавил тогда генерал Никита Петрович Панкратьев; наслышанный о героизме Бестужева, он включил его в свою первую военную экспедицию под Эрпели.
Дальше начинаются собственно горские чудовищные и кровавые истории Бестужева-Марлинского. Из похода в поход, из дела в дело.
Рапорт, направленный в бригаду по поводу рядового 10-го батальона Бестужева, гласит: «Во всей делах сей экспедиции был в стрелках, охотно жертвовал собою и подавал пример отличной храбрости: при занятии неприятельских завалов при с. Эрпели с первыми ворвался в оный».
Он учит местные языки (овладеет как минимум двумя), обживается и начинает налаживать свой быт самым серьёзным образом. Из Петербурга Бестужев будет выписывать себе вина, духи, помады, шведские перчатки, батистовые голландские рубашки с кружевом. В доме у него (отличная частная квартира) накопится столовое серебро, картины, редкие дорогие украшения. Одеваться станет в местную, «татарскую» одежду (русские часто именовали горцев «татарами»), на руке – дорогие перстни с печатками; хлыст, отличное оружие. Рядовой солдат, да-с.
Им восхищались, ему завидовали. Одни мечтали сжить его со света, другие искали его дружбы.
Под аулом Чиркей, в следующей после Эрпели экспедиции, Бестужев вызвался ночью осмотреть мост, разрушенный горцами. Подполз в упор, всё изучил. Уползая, попал под обстрел, но выбрался. Утром выставил по своим наблюдениям батарею. Противника накрыли преотлично.
1 декабря штурмовал Агач-Калу – вновь одним из первых вскочил на стены. При штурме погибло четыреста рядовых, восемь младших офицеров и полковник Миклашевский.
В крепости Бурная встретил Петрушу. Тот местной обстановки вынести не мог, и натурально сходил с ума. Не ел иногда по неделе, уверенный, что его хотят отравить. Исхудал и непрестанно курил, глядя вокруг то злобно, то жалобно.
Гарнизон Бестужева стоял в восьмидесяти верстах от Бурной – но рядовому не наездиться к больному брату так далеко. Бестужев написал генерал-адъютанту Панкратьеву просьбу о переводе брата в Дербент. Одновременно мать хлопотала в Петербурге о его отставке.
В конце мая 1832-го Петра перевели в Дербент – два месяца они жили с Александром. Выправить настрой брата Александр не смог: тот так и не вышел из депрессии. 13 июля Петра уволили: тяготы воинской службы оказались ему не по силам.
Тем временем в №№ 1, 2, 3, 4 «Московского телеграфа» выходит кавказская повесть Бестужева «Аммалат-бек», снова за подписью «Марлинский». Романтическая вещь о реально имевшем место событии, случившемся, правда, до появления Бестужева на Кавказе: про то, как русский офицер взял опеку над молодым чеченским беком Аммалатом; они сдружились, но потом Аммалат своего благодетеля прирезал.
На российского читателя всё это действовало оглушающе. Какие там Байрон, Гофман, Фенимор Купер, Гюго… Вот она, жизнь, вот они, страсти.
Бестужев на Кавказе замечал те вещи, о которых и сейчас упоминать не принято.
Чеченцы в его повести говорят о себе: «У нас не стыдно воровать в чужом селении, стыдно быть уличённым в том».
«…Горцы – плохие мусульмане», – бросает Бестужев равнодушно. Для него это не было никаким секретом.
Военную доблесть чеченцев характеризует так: «…У них нет никакого строя, ни порядка в войске – борзый конь и собственная запальчивость указывают каждому место в битве. Сначала сдумают, как завязать дело, как завлечь неприятеля… но потом ни повиновения, ни повеленья, и случай доканчивает сражение».
При этом, конечно же, и горцы в целом, и чеченцы в частности описываются Бестужевым с уважением, а порой и с восхищением.
Когда чеченец произносит у Бестужева: «Чем больше будет русских, тем меньше будет промахов», – это вызывает у автора типично русское уважение к противнику: каковы эти головорезы, взгляните на них.
Бестужев хвалит чеченцев за то, что не сжигали дома – а просто грабили; в то время как просвещённые европейцы всё жгут, недолго думая.
Важный момент в «Аммалате»: когда русские прощали воевавших против них чеченцев, то принимали их не как слуг и подчинённых – а как братьев.
Справедливости ради скажем, что русский офицер, добившийся прощения того самого Аммалат-бека, пишет: «Надеюсь сделать из него премилого татарина». Ну так к русским крестьянам те офицеры относились куда хуже.
Собственно прозы, по нынешним представлениям, в его «Аммалат-беке» было совсем немного, но наблюдения имелись совершенно замечательные.
«Левый берег Терека унизан богатыми станицами линейских казаков… Казаки эти отличаются от горцев только небритой головою… оружие, одежда, сбруя, ухватки – всё горское. Мило видеть их в деле с горцами: это не бой, а поединок, что каждый на славу хочет показать превосходство силы… Почти все они говорят по-татарски, водят с горцами дружбу, даже родство по похищенным взаимно жёнам – но в поле враги неумолимые… казак не ступит за порог без кинжала, не выедет в поле без ружья за спиною; он косит и пашет вооружённый».
Аммалат-бек удивляет читателя своими филологическими откровениями (типично, конечно же, бестужевскими): «Откуда набрались европейцы этого фарисейского пустословия, этого пения базарных соловьёв, этих цветов, варённых в сахаре? Не могу верить, чтобы люди могли пылко любить и причитать о любви своей, словно наёмная плакальщица по умершим».
Заодно Аммалат-бек у Бестужева формулирует суть русской имперской политики: «Не русская храбрость, а русское великодушие победило меня. Не раб я, а товарищ их».
И далее – отличный диалог двух горцев об отношении к русским:
«– Может ли существовать какая-нибудь священная связь с гяурами! Вредить им, истреблять их, когда можно, обманывать, когда нельзя, – суть заповеди Корана и долг всякого правоверного!
– Хан! Перестань играть костями Магомета и грозить тем другому, чему сами не верим. Ты не мулла, а я не факир: я имею свои понятия…»
После «Аммалата» Бестужев уже определённо – писатель номер один в России. Столичные салоны только о нём и говорят: а вы читали? – ну конечно же! – ах, говорят, он ужасно смел, высок и невозможно хорош собой!
Обычно подобные слухи оказываются неправдой. А здесь были – правдой.
В Бестужеве, напишет немногим позже Виссарион Белинский, «думали видеть Пушкина прозы. Его повесть сделалась самою надёжною приманкою для подписчиков на журналы… Общий голос решил, что он великий поэт, гений первого разряда и что нет ему соперников в русской литературе».
В типографии Греча вышли «Русские повести и рассказы» Бестужева-Марлинского – вообще без имени автора! – и за несколько дней было продано 2400 экземпляров: по тем временам удивительные тиражи.
Сыпятся предложения: за любые деньги – к нам, в наш журнал, нет, к нам, в наше издательство.
Исследователь Бэгби приводит цифру: в определённый момент Бестужев располагал 50 000 рублей в банке и процентных бумагах за свои сочинения. «Это были плоды такой громадной популярности, – пишет Бэгби, – что издатели готовы были подписывать контракты на четырёхзначные суммы за каждые сто страниц его сочинений».
К тому времени Бестужев ещё раз заслужил Георгия – но его снова не награждали.
«Ну, я вам устрою, – думал, – однажды не сможете не дать».
Узнал об экспедиции в Чечню – естественно, попросился туда.
…Сожгли 30 деревень, 80 – изъявили покорность…
В начале ноября Александр встретился в походе с другим братом – Павлом Бестужевым. Отправленный на Кавказ, Павел пострадал за братьев: сам он к декабристам не имел отношения…
Дал младшему брату 500 рублей, отписал матери: «Павел стал прекрасным молодым человеком: солиден, умён, нравственен. Я ожил душой, пожив с ним».
У Александра появляется новая влюблённость: красавица из-под Воронежа, унтер-офицерская дочь Ольга Нестерцева (отец погиб, жила с матерью).
Снял себе очередную квартиру – мебели накупил столько, что и полковники не могли себе позволить (у рядового Бестужева старшие офицеры будут просить взаймы!).
Ольга называла его на «вы».
23 февраля 1833 года в жизни Бестужева случился натуральный кошмар.
Под подушкой он, по военной привычке, хранил пистолет: в городе часто бывали грабежи, а то, что Бестужев богат, – знали многие; роскошная жизнь могла обернуться ночным нападением на дом.
Во время любовных затей случайно спустили курок пистолета – грохнул выстрел: пуля попала Ольге в плечо и застряла под лопаткой.
Некоторое время она оставалась в сознании и сказала, что виновата во всём сама.
Была комиссия, подтвердила: да, на подушке и простыне обнаружен пороховой ожог – в Ольгу не стреляли.
26 февраля она умерла от кровоизлияние в лёгкое. Ей было девятнадцать лет.
(Авторы биографий Бестужева – и Голубов, и Кардин, – как сговорившись, пишут, что Ольга «резвилась» на кровати одна. Взяли они эту версию из письма самого Бестужева к брату. Но Александр догадывался, что его корреспонденцию читают, поэтому придумал историю поприличнее. Это ж как надо резвиться, чтоб упасть на подушку и так об эту подушку тереться и биться, чтоб спустить курок. Нет; конечно же, у них была связь).
Главнокомандующий Кавказским корпусом барон Григорий Владимирович Розен (тот самый, что командовал преображенцем Катениным и семёновцем Чаадаевым под Бородином, и наряду с Давыдовым усмирял поляков) признал Бестужева невиновным.
(Легенда о том, что Бестужев убил женщину, пережила его самого. Александр Дюма, в 1858 году путешествуя по России, был на Кавказе, узнал про эту историю и тут же отправился на могилу Ольги. Даже стихи написал о ней; плохие.)
И что Бестужеву тогда оставалось делать? Со стыда и горя умереть?
Он был уверен, что за этим дело не станет всё равно.
Так что, напротив, пустился во все тяжкие: переодевшись в местное платье, ездил в Кумых, непрестанно рисковал головою, пировал, наблюдал местные нравы, ничего не боялся – вплоть до того, что пробирался в гаремы дербентских мусульман.
В очередном Георгии ему отказали в середине июля; вполне возможно, что гибель девушки была тому косвенной причиной.
В Дербенте всё обрыдло: желалось хоть куда-нибудь. Видимо, и в гаремах уже не целованных им не осталось.
Дали ему назначение в линейный батальон, стоявший в Ахалцыхе.
Напоследок друзья Бестужева устроили ему проводы.
Он знал, что в Дербенте его любили, но не догадывался, до какой степени: и местные жители, и солдаты, и офицеры… Толпа – несколько сотен человек! – провожала его двадцать вёрст! Простого солдата линейного полка…
Жёны, вдовы и невесты знатных горожан – были в толпе или нет?
На прощание кричали: «Прощай, Искандер-бек! На пути твоём – наши пожелания!» Стреляли, жгли фейерверки, пили, плясали, плакали потом. Потом ещё стреляли и пили.
Мало кого из русских поэтов и солдат обожали так искренне.
По дороге Александр заехал к брату Павлу в Тифлис. Погостил там немного. Вспомнил старые тифлисские знакомства, завёл новые. Его и здесь встречали отлично.
В Тифлисе Бестужев узнал, что грузины едва ли не заговор готовят, с целью избавиться от российского владычества (под которое сами же в своё время и попросились). В России имелись оригиналы, что в момент польского восстания болели за польские свободы; нашлись бы и те, кому грузинские волнения показались бы симпатичными – но это не о Бестужеве история: он отмахнулся – что за чушь, тоже мне заговорщики; даже спорить поленился. Двинулся дальше.
В начале 1834 года батальон, где служит Бестужев, стал лагерем на реке Абине.
Бои были едва ли не ежедневные – и снова Бестужев неизменно оказывался впереди. Тем более выяснилось, что здесь ещё помнили выходки Якубовича – того самого декабриста, военному опыту которого Бестужев завидовал когда-то. Что ж, он может перещеголять, перегероить и Якубовича тоже.
В 1834 году пишет Ксенофонту Полевому: «Я дерусь совершенно без цели, без долга даже, бескорыстно и непринуждённо».
10 октября шесть тысяч человек с 28 орудиями пошли с Абина на Геленджик – по пять вёрст в день, под постоянными обстрелами. 22 октября вышли к морю.
Историк Адольф Берже пишет, что целью экспедиций «было шаг за шагом вдаваться в Закубанье, чтобы, стесняя горцев военными поселениями, изолировать их от всякого сообщения с другими державами. В первую экспедицию… генерал успел установить путь между Кубанью и Геленджиком, с которым существовало только морское сообщение. Это был первый переход русских через Главный хребет на Западном Кавказе».
В ноябре Бестужев в Ставрополе.
Из Ставрополя перевёлся в линейный отряд генерала Григория Христофоровича Засса: то был легендарный человек, славившийся своей удивительной удачливостью и не менее поразительной жестокостью.
Ещё Засс был известен тем, что отрезал побеждённым в боях горцам головы и отправлял их в Берлинскую академию для исследовании.
Место его пребывания – крепость Прочноокопская – повергало в ужас всех мимо проезжающих: она была окружена высоким валом с частоколом по гребню, на котором торчали головы черкесов.
Казаки Засса получали от него по червонцу за голову.
Вот с этим Зассом Бестужев участвовал в двух набегах за Кубань на местные аулы. Отбили восемь тысяч баранов, истребили кого настигли.
Бестужев и у Засса, заметим, чувствовал себя отлично – это была его среда, его люди, и он там был свой.
Дурные привычки Засса подтверждаются и письмом Бестужева: «…Взяли неприступный аул. Прелюбопытное путешествие, но трудов и лишений куча. Дрались недурно, отрезали несколько голов и, пробыв 15 дней за Кубанью, возвратились. До сих пор я учился воевать, а теперь выучился и разбойничать. Засс – мастер своего дела».
Русским, впрочем, тоже головы отрезали; в тех местах это вообще было распространено – этим занимались и черкесы, и грузины, и терские казаки, так что до какого-то момента все противники друг друга стоили. (Когда известия о насаженных на пики черкесских головах дошли до Николая I, тот высочайше повелел впредь подобную практику прекратить. И действительно прекратили – более того, отучили казаков этим заниматься.)
Братья спрашивали у Александра, не началось ли у него «войнобесие».
Он отвечал спокойно: «Рада бы курочка на стол нейти, да за хохол волокут; а раз в поле – я, как пьяница на пиру, не стерплю, чтобы не погулять. Чуть выстрел – у меня вся кровь кипит, и след или не след мне быть под пулями, а уж верно нырну в перестрелку».
В очередном письме братьям, от 1 декабря 1835 года, новый отчёт: «Славная школа войны наш Кавказ… Я видел много горцев в бою, но, признаться, лучше шапсугов не видал; они постигли в высшей степени правило: вредить как можно более, подвергаясь как можно менее вреду. Не выходя из стрелковой цепи в течение почти каждого дня всего нынешнего похода, я имел случай удостовериться в их искусстве пользоваться малейшей оплошностью и местностию. Дворяне их отчаянно храбры; но одна беда: никак не действуют заодно. Был я с ними не раз в рукопашной схватке; много, много пало возле меня храбрых: меня бог миловал. Узнал я цену надёжного оружия, узнал, что не худая вещь и телесная сила. Построив крепость в 40 верстах от Кубани в земле шапсугов, мы пошли в ущелие 10 октября. Через 4 дня сообщение с Чёрным морем было открыто».
В той экспедиции Бестужев столкнулся с поэтом Павлом Катениным, которого в своей прошлой жизни, будто бы сто лет назад бывшей, трепал в критических обзорах: с того первая слава Бестужева и начиналась.
Вновь придётся заметить: такая огромная Россия – но все ключевые персонажи толпятся на одном пятачке, как в глупой пьеске.
С литературы Бестужев отчисляет теперь всем братьям по 500 рублей: «Для кого ж я работаю, – пишет, – как не для братьев. Это моя единственная отрада».
Только здоровья ему стало не хватать (от разнообразных болезней на Кавказе погибало солдат больше, чем в боях).
У Бестужева начались сердечные припадки – несколько раз откачивали.
Берже пишет: «В начале 1835 года в Петербурге распространились слухи о тяжёлой болезни Александра Александровича Бестужева (Марлинского), рядового Грузинского линейного № 1 баталиона, находившегося в то время в Черномории. Слухи эти были настолько настойчивы, что побудили графа Бенкендорфа обратиться с просьбой к кавказскому корпусному командиру, барону Григорию Владимировичу Розену, об уведомлении: “Известно ли ему, что Бестужев страдает биением сердца и что ему несколько уже раз пускали кровь”».
13 мая 1835 года Александр Бестужев подал рапорт с просьбой отбыть на Пятигорские воды.
В ходе лечения у Бестужева обнаружился солитёр и скорбутные раны. Именно тогда он стал терять свою прежнюю привлекательность: бесконечные передряги здоровья не прибавляли.
Но даже жёлтый, больной, измученный, он не потерял своего очарования.
«В первый раз, – писала мемуаристка М.В.Вольховская, – я встретила его в Пятигорске. Он стоял у источника, в венгерке, в какой-то фантастической шапочке и с хлыстиком в руке, окружённый целым кружевом дам».
Как же, живой Марлинский! Тот самый!
Там и узнал он о своём производстве в унтер-офицеры. Наконец-то.
Не окончив лечения, перебрался на Кубань. В Абине построил себе постойную избу: ковры развесил, книжки и журналы разложил, гольденбаховское ружьё – брат подарил – нашло своё почётное место.
В декабре его перевели в Геленджик, в черноморский батальон. Крепость у моря; горцы стояли так близко, что били даже часовых на валу.
Бестужев, чтоб зря времени не терять, начал изучать итальянский.
Обстановка там была, прямо говоря, отвратительной: сырость, полное отсутствие санитарных условий, кишечные болезни и никаких лекарств.
Писал оттуда: «Сапоги на ногах плесневеют». «Кровля – решето». «У меня род горячки со рвотою». «Смертность в крепости ужасная, что ни день – от 3 до 5 человек умирают».
Но там нагнало его очередное назначение: унтер-офицер Бестужев был произведён в прапорщики. И тут же был прикомандирован к Черноморскому батальону № 5, стоявшему в районе Гагр и Пицунды.
По дороге туда Бестужев остановился совсем ненадолго в Керчи и… тут же завёл роман с Антуанеттой Булгари, женой ссыльного декабриста. И влюбился так, как, наверное, не влюблялся никогда.
Потом напишет: «Я хотел её развести или увести, но двое детей помешали: она осталась с мужем, но люблю её до сих пор».
На дуэли из-за этой женщины Бестужев едва не убил её мужа; а потом и ещё одного офицера, который неразумно полез разбираться в чужом адюльтере.
На счастье, оттуда Бестужева забрал новороссийский генерал-губернатор М.С.Воронцов, совершавший на корвете «Ифигения» путешествие.
Цитируем Бестужева: «Впереди необъятное Чёрное море, со своими приютными заливами, с изумрудными волнами, с утёсами, ворвавшимися в их середину. А кругом воины, бросающие победное “ура” на ветер Кавказа в привет знамёнам нашего великого царя».
Иные скажут: сдал свою правду, поддался власти. Какие, боже ж ты мой, дураки: когда тут такие радуги, такие знамёна…
В тот месяц его известили о возможности перевода на гражданскую службу: всё-таки известный всей читающей стране писатель, и так болен, и убить могут.
Бестужев был вправе оставить войну.
Вместо этого он напрашивается в осеннюю экспедицию 1836 года – от Кубани до Анапы, в отряде генерал-лейтенанта Алексея Александровича Вельяминова.
Вернувшись 10 ноября, 15-го числа пишет брату Петру: «…Держим двухнедельный карантин на Кубани… Холод, слякоть, а мы в летнем платье и в летучих палатках, да, к довершению благополучия, почти без дров. Раз пяток в течение последних двух месяцев были в горячих схватках, а жив».
В ноябре Бестужев получает ещё одно официальное известие, что может спокойно оставить свои военные походы и перейти на гражданскую должность в Кутаиси.
Что делает этот Бестужев? Не стоит гадать: снова добивается отправления в экспедицию.
Он прикомандирован к Грузинскому гренадерскому полку.
Уже находясь там, узнал о смерти Пушкина.
23 февраля 1837-го пишет брату Павлу по поводу Дантеса: «Пусть он знает (свидетель Бог, что я не шучу), что при первой же нашей встрече один из нас не вернётся живым».
Какой был бы, в духе Дюма, или кого там, Достоевского, поворот: Дантеса застрелил Бестужев; в этот раз он в берёзку точно не целился бы. Мог и голову отрезать после, с него сталось бы.
В том же письме описывает свои метания после горького известия: «Я не сомкнул глаз в течение ночи, а на рассвете я был уже на крутой дороге, которая ведёт к монастырю святого Давида, известному вам. Прибыв туда, я позвал священника и приказал отслужить панихиду на могиле Грибоедова, могиле поэта, попираемой невежественными ногами, без надгробного камня, без надписи. Я плакал тогда, как я плачу теперь, горячими слезами, плакал о друге и о товарище по оружию, плакал о себе самом; и когда священник запел: “За убиенных боляр Александра и Александра”… эта фраза показалась мне не только воспоминанием, но и предзнаменованием… Да, я чувствую, что моя смерть будет также насильственной и необычайной».
Зря он всё это написал, третий Александр.
Некоторые исследователи считают, что скорая гибель Бестужева была в известном смысле самоубийством.
Но ведь после письма брату Бестужев написал ещё и в Петербург письмо – с предложением руки Дарье Ухтомской.
Но самое главное: он надеялся на встречу с государем, который якобы должен был приехать в Адлер. Увидеться с ним – и просить полного помилования.
«Чувствую, я бы мог быть хорошим генералом…» – незадолго до этого скажет Бестужев. Кажется, тут хранилась главная мечта его: не женитьба, и не литературная карьера, а военная.
Экспедиция была в Цебельду – там находилось в плену несколько сот русских солдат, и надо было их вызволять. Бестужев командовал стрелковым взводом.
В Цебельде решили всё миром: пленных частью обменяли, частью выкупили.
7 июня эскадра встала у мыса Адлер.
Здесь выяснилось, что государя не будет.
Бестужев неожиданно написал завещание.
Вот оно.
1837, Июня 7. Против мыса Адлера, на фрегате «Анна».
Если меня убьют, прошу всё, здесь найденное, имеющееся платье отдать денщику моему Алексею Шарапову. Бумаги же и прочие вещи небольшого объёма отослать брату моему Павлу в Петербург. Денег в моём портфеле около 4 500 р., да 500 осталось с вещами в Кутаиси у подпоручика Курилова. Прочие вещи в квартире Потоцкого в Тифлисе. Прошу благословения у матери, целую родных, всем добрым людям привет русского.
Александр Бестужев
«Привет русского» – последние написанные им слова; это важно.
На шлюпках русские пошли к берегу, где находились горцы. Началась перестрелка. Полезли в лес, увлеклись – делом заправлял молодой капитан, не понимавший, что далеко уходить не стоит: в дебрях горцам проще – они стреляют прямо с деревьев.
Бестужев только что получил должность адъютанта генерала Вольховского: по сути, он не должен был от него отходить.
Вместо этого – «Разрешите идти в цепь застрельщиков?», – спросил у генерала.
Получил отказ.
Походил туда-сюда, послушал звуки перестрелки, что-то по своему обыкновению шутил – все смеялись, но, перебивая смех, ещё раз спросил: иду?
Ещё отказ.
Переждал пять минут. Стрельба не прекращалась. Свои не возвращались.
Снова раз спросил: пойду?
«У вас и без того довольно славы». Генерал ему, кажется, даже завидовал.
«Но я всё-таки пойду?» – «Идите, только отстаньте».
Высадились. Бестужев уже понимал, в чём дело: передовой отряд попал в засаду.
Сквозь заросли, невозможными ухищрениями, со стрельбой, добрался до них, нашёл капитана. Тот говорит: мы в окружении, пусть шлют подкрепление.
Снова полез в заросли, обратно, за подкреплением. Уже вовсю шла рукопашная. По пути ввязался в поединок.
Бестужева вроде бы видели раненым; говорят, его даже пытались вытащить, но не смогли.
То ли его нёс один русский солдат, и по просьбе Бестужева оставил. То ли несли двое – и одного из них изрубили, а второй бежал.
8 июня обошли место боя и обменяли тела убитых – трупа Бестужева не было.
В донесении о погибших его имя решили не называть.
У одного из убитых горцев был замечен пистолет Бестужева.
Ещё позже на базаре обнаружили на прилавке его перстень.
Но мало ли… Тело-то где? Почему не отдали тело?
Берже сухо сообщает: «В 1837 году тогдашний корпусный командир барон Розен после покорения Цебельды занял на берегу Чёрного моря мыс Адлер (здесь погиб Марлинский) и возвёл на этом месте укрепление Святого Духа. С этого, собственно, времени начинается устройство Черноморской береговой линии, предпринятой в видах прекращения взаимодействия Турции с горцами и уничтожения торговли черкесскими невольницами, так выгодно сбывавшимися на главных рынках мусульманского Востока». (Под черкесскими невольницами имеются в виду полонянки, захваченные черкесами.)
Сам государь император поручил провести расследование обстоятельств смерти или пленения Бестужева. Но расследование
ни к чему не привело.
Бестужев, говорили, был унесён в горы и там принял магометанство. Якобы его видели рядом с Шамилем, и теперь он его советник. Линейный казак докладывал: сидит ваш Бестужев на карабахском жеребце молодецки, песню поёт, наказал, чтоб его не искали.
В другой раз прошёл слух, что Бестужев в Лазистане, живёт с пятью жёнами, одна – невозможная красавица. Просит передать, что, как допишет повесть – вернётся в Петербург; жаль, жёны будут плакать, особенно эта… черноглазая.
Третий слух – что он в том же Лазистане, но промышляет грабежом со своей шайкой, собранной вперемешку из горцев и беглых казаков.
Ещё была весть, что живёт он отшельником, и навещает его юная черкешенка, а у черкешенки рыжий пёс со странным именем Декабрь.
Наконец, говорили, что он купался и утонул; хотя это могло быть эпилогом любой из предыдущих историй.
И все они похожи на правду: советник Шамиля, содержатель гарема, грабитель, отшельник.
Дальше – ещё пуще: рассказывали, что Шамиль – и есть Бестужев.
Вот это слава! Не то что в русской, даже в мировой литературе поэтов с такой мифологизированной судьбою – поискать.
Можно предположить, что Бестужева действительно унесли в горы: он ведь и в этот раз был в «татарской» одежде, и местными наречиями владел – его могли спутать со своими.
Или, если Бестужев оставался в сознании, он мог представить себя так, что его решили приберечь – для очень дорогого обмена, к примеру.
А дальше – не знаем.
Никаких следов Бестужева так и не отыскалось. Могила его неизвестна.
Хотя кто-то из ближних к нему бойцов уверял, что Бестужева разрубили на части: оттого и нельзя найти тело. И такое могло быть.
В последней своей повести, с говорящим названием «Он был убит», Бестужев писал о некоем своём товарище (на самом деле – о себе самом, конечно же): «…Слава прихотлива, как женщина, и у ней, как у фортуны, завязаны глаза: друг мой не попался ей под руку; он не выслужил у неё ни железного венца Чингисхана, ни петли Ваньки Каина».
Бестужев у славы выслужил своё имя.
Белинский, в своих разборах повестей Марлинского, был прав: отсутствие глубины, замена выражений чувства риторическими возгласами – всё это так.
Шумная известность литератора Марлинского окажется недолговечной; ровный интерес, впрочем, останется – и длится уже скоро как два столетия.
Он вошёл в историю как декабрист – но, мы понимаем, декабристом он оказался лишь в силу некоей бешеной горячности романтического характера, и ещё оттого, что чувствовал себя солдатом своего Отечества, и на тот момент именно так понимал свой солдатский долг.
Тщеславие имело место в его случае? Ещё бы! Но, руководствуясь одним только тщеславием, такую судьбу не вытянешь.
По типу, Бестужев – прямой предшественник Лермонтова и Гумилёва: дерзкий и удачливый воин, в каждом шаге которого вместе с тем чувствовалась приговорённость.
Что-то в его смерти было фаталистское, надломленное, юношеское: не желает простить меня государь – тогда я умру.
Бестужев – в отличие не только от Лермонтова, но даже от, скажем, Катенина – так ни разу и не нашёл слов, полностью адекватных своей судьбе, своему уму, своим приключениям.
Романтическая литература влияла на Бестужева больше, чем сама действительность.
Но если кистью архивариуса смести всю эту пыль, то в какой-то миг вдруг видишь: молодой, высокий, красивый человек примеривается: высока ль стена… – возьму с разбегу. В прыжок взбирается на неё, сшибает с ног противника и, не глядя на его тело бездыханное, бежит к своей неизбежной победе.
Читать его повести целиком – занятие на любителя; но всякий ценитель, обратившийся к Бестужеву, всё равно будет вознаграждён: если не объёмным ощущением, то отдельной фразой, выдающей и образ мышления, и характер этого удивительного человека.
Какой русский офицер не оценит этого достоинства, этой жестикуляции, явленной в прозе Бестужева: «Крепко устал я. От ночи до ночи не слезал с коня. Фуражировка была очень удачна; мимоходом спалили три аула; раза два был в жаркой схватке. Застрелил одного шапсуга из пистолета; он кинулся на меня с шашкою, но заряд иголок вместо пули прошил кольчугу и самого чуть не насквозь. Спасибо за эту выдумку кабардинскому абреку, Ад-ли-Гирею. “Надо бить зверя, не портя шкурки”, – говорил он; чертовская расчётливость!»
Вот ещё, навскидку, из бестужевских, взятых то здесь, то там афоризмов.
«Мужчине ли трепетать перед плаксивым ребёнком – совестью». (Хотя, одновременно с этим, совсем другое: «Распутник скормил душу и силы своей обезьяне».)
Ироническое: «Для меня довольно аршина лент и пары золотых серёг, чтоб влюбиться по уши».
Исповедальное: «У меня одно забытьё – наслаждение, одно сомнение – надежда».
Философское: «Любовь есть дар, а не долг, и тот, кто испытывает её, её не стоит».
Обращение к любимой женщине: «Я и теперь, одетый в мятежное тело… готов купить твою непреклонность, как иные готовы купить твоё падение». До чего ж хорошо!
Или это ещё, ну, отлично же: «Воля у человека не часовой, а вестовой – вечно на побегушках для его прихотей».
«Воображение скачет на почтовых, а размышление тянется на долгих».
«Время существует только для того, кто существует».
«Да и надо, правду сказать, иметь медвежьи рёбра, чтобы идти с голыми кулаками на судьбу».
«У каждого века, у каждого народа была своя совесть, и голос вечной неизменной истины умолкал перед самозванкою. Так было, так есть. Что вчерась почитал иной грехом смертным, тому завтра молится; что считают правым и славным на этом берегу – за речкой доводит до виселицы».
Или, взгляните ещё – такой резко обрывающийся фрагмент мог появиться у Юнгера, а ещё вероятнее, у Лимонова: «К рассвету мы были уже с отрядом за пятнадцать вёрст от лагеря. Взяли с боя пропасть сена и просушились от проливного дождя, заключившего ночную бурю, у пожара сожжённых нами аулов. Жаль: у меня убили лихого унтер-офицера».
Этот слом мелодии – так делать научились только сто лет спустя.
А вот ещё один кусок, не хуже: «Замечу мимоходом, что шапсуги сегодня в первый раз попытались передавить нас огромными каменьями, скатывая их с крутин, – и напрасно; что я оцарапан стрелою в правый бок; что я был восхищён видом на обе стороны, взобравшись на хребет Маркотча».
Или, из писем к братьям: «Завладев высотами, мы кинулись в город, ворвались туда через засеки, прошли его насквозь, преследуя бегущих… Но вся добыча, которую я себе позволил, состояла из винограда и в турецком молитвеннике: хозяин заплатил за это жизнью».
Лермонтов подсушил изобилующую прилагательными прозу Бестужева, избавил читателя от слишком витиеватых диалогов, подогнал всё суровой ниткой к жизни, а не к романтическому образцу, – и явился нам русский гений.
Но первым рассказал про парус одинокий, вечно ищущий бури, – он, Бестужев.
Человек без могилы, заслуживший не только смерть, но, может быть, и покой, Бестужев так и затаился с вечной виноградной кистью в руке, в строю, во второй шеренге, и отщипывает себе по ягодке: какой, всё же, невозможный позёр.
Лучшие вещи у него – самые короткие и простые, вроде «Вечера на бивуаке»: там всё без затей, и посему – как надо; из них родились «Выстрел» Пушкина и «Штосс» Лермонтова.
Упомянутое нами его сочинение под названием «Он был убит» – не столько даже повесть, сколько трактат о расставании с жизнью; прощальное письмо.
«Я русский. Я не барышня. Да и не раз изведал, что и черкес не чёрт. У него ружьё, и у меня не флейта; под ним конь, да и подо мной не собака. Еду один». (Готовое стихотворение!)
Герой там теряется в ночи, не может найти крепости – и выезжает к морю, которое его конь видит вообще впервые. Море – символ смерти.
Бестужев и не скрывает этой ассоциации: «Бледный фосфорический свет моря мерцал мне, как привычное озарение моего могильного мира, и говор волн отдавался в ухе, как понятная беседа собратий-мертвецов».
«Сейчас приди за мной смерть, и я подам ей руку с приветом… – пишет он; и далее: – Разлука передо мной, и около, и за мною…»
Просит: «Если ж паду на чужбине, я бы хотел быть схороненным на берегу моря, у подножия гор, глазами на полдень, – я так любил горы, море и солнце!»
Надеюсь, ему ответили и угодили.
Но если что-то особенно и неизменно радовало Александра Бестужева при жизни, то лишь подобные виды: «Сидя у палатки, я рассеянно глядел на лагерь наш, облитый пламенем и тенями заката. Предметы обозначались и опять исчезали передо мной сквозь глубокий дым трубки… Пушки прикрытия гремели цепями, въезжая на батарею; ружья идущей за ними роты сверкали снопом пурпурных лучей. Там и сям кашевары несли по двое артельные котлы с водою, качаясь под тяжестью. Туда и сюда скакали, гарцуя, мирные черкесы или вестовые казаки. Огоньки зачинали дымиться, и около них густели, чернели кружки солдат. Всё будто ожило отдохновением, и, уложив до завтра дневные труды, весело заговорило поле ржанием коней, строевыми перекличками, нарядами в цепь, в караулы, в секреты, бубнами песельников, полковой музыкою перед зарёю, – и под этот-то шум падало за горы солнце…»
Счастье!
И если цитировать его же стихи, то получится, к примеру, так:
…Я кровь пролью,
Утешной верою спокойный:
«Я правде был слуга достойный,
Я пал за родину мою!»
Поэт желает увидеть в государстве Родину, но это так трудно, это почти невозможно.
Поэт уходит, но отвоёванная им Родина и священное место для рождения нового поэта остаются.
Лето — время эзотерики и психологии! ☀️
Получи книгу в подарок из специальной подборки по эзотерике и психологии. И скидку 20% на все книги Литрес
ПОЛУЧИТЬ СКИДКУ