РЕШЕНИЕ

РЕШЕНИЕ

Корнилов не сдерживал эмоции, сообщая о сложившейся ситуации. Но никакие эмоции, какими бы праведными они не были, не могут заменить точную информацию. Адмирал «…не счел себя вправе оглашать секретные предположения главнокомандующего и сообщать во всеуслышание о безнадежном, в случае отступления армии, состоянии обороны».{438}

Слушайте, а о чем тогда вообще говорить нужно? Корнилов посчитал себя вправе скрывать от подчиненных правду? Но ведь это не матросы, которым можно крикнуть «ура» и они будут счастливы, что адмирал почтил их вниманием. Это, как-никак, флагманы. Думаю, понявшие всё морские офицеры, уже были готовы не принять решение своего начальника, ибо нельзя скрывать перед лицом неприятеля истинное положение дел. Перед подкравшимся к крепости врагом любые тайные планы должны стать явными, иначе теряют весь свой глубокий смысл. Без них невозможно и обстановку правильно оценить, и решение верное принять.

Не знаю, насколько это понял Корнилов, но суть его доклада, с которого и началось собрание флагманов, состояла в следующем: «Наша армия отступает к Севастополю. вследствие чего неприятель может легко занять южные Бельбекские высоты, распространиться к Инкерману и, действуя с высот по кораблям эскадры Нахимова, принудить наш флот оставить настоящую позицию на рейде. Если это случится, доступ на рейд неприятельскому флоту будет облегчен, и если союзная армия успеет в это время овладеть северными укреплениями, то геройское сопротивление не спасет Черноморского флота от гибели и позорного плена».{439}

Адмирал настаивал на том, что флот должен был: «…немедленно атаковать стоящие на якоре неприятельские корабли, слишком сплоченные, и истребить их; а при неблагоприятных обстоятельствах свалиться с ними и взорваться».{440}

Аргументировалось это тем, что союзный флот «столпился» у Лукулла и уязвим для внезапной атаки.{441} На деле союзники ни во время высадки, как утверждал Корнилов, ни после нее, порядка не теряли, их эскадры продолжали действовать четко, уверенно и организованно. Очевидно, заявление о. якобы, беспечности неприятеля, беспорядочности его расположения не более, чем лишний аргумент, вселяющий, по мнению Корнилова, оптимизм и подталкивающий флагманов к поддержке его предложения.

Но, сквозь громкие фразы проскользнула мотка опасения не только в возможности неудачи предприятия, но и о его самых необратимых последствиях: «…по свозе десанта неприятельские корабли стали свободнее в своих движениях; возможно не встретить единства в их действиях, но нельзя уже рассчитывать на тот хаос, который неминуемо бы произошел в англо-французско-турецком флоте, если бы, до высадки десанта, попутный ветер примчал к нему наш флот, решившийся па кровавую битву. Теперь двойное число кораблей могло принести неприятелю существенную пользу и, хотя мы твердо уверенны, что и при неудаче враги купят победу самой тяжелой ценою, но не должны упускать из вида, что в таком случае излишние, не участвовавшие в бою корабли, могут отрезать нас от Севастополя, или же ворваться туда вместе < нами. Притом все шансы нашего успеха зависят от ветра».{442}

Впрочем, адмирал не отрицал, что после высадки десанта, все неприятельские корабли восстановили в полном объеме боеспособность и организованность. Застать их неожиданной атакой в расстроенном виде было отныне едва ли возможно.{443} Не было еще одного слагаемого успеха: армия в крепость не вошла, и входить туда не собиралась.{444}

Корнилов заговорил об атаке неприятельского флота, только когда корабли союзников почти две недели хозяйничали у берегов Крыма. Почему? Почему когда враг, не то что «у ворот», а готовится ударом ноги эти самые ворога вышибить, у адмирала возникает идея наконец-то его атаковать? Есть интересное мнение: у Корнилова имелась определенная боязнь английского флота. И не только у пего.

Еще в эпоху Александра I в России господствовала идея всеобщего превосходства британского флота. Эта идея содержится в работах Н. Л. Кладо (Лазарев прозевал момент перехода к паровому флоту, увлеченный победами английского парусного флота) и В.А. Стеценко (ореол прежних побед немало способствовал полному отказу русского командования от любого сопротивления англо-французскому флоту, находящемуся, особенно в 1854 г., далеко не в оптимальном состоянии).

Русские пароходы переправляют войска через Севастопольскую бухту. Худ. В. Тимм. 1855 г. 

Современные исследователи в доказательство приводят пример действии эскадры адмирала П.И. Ханыкова, в 1808 г. он без боя отступил от объединенной англо-шведской эскадры, при этом даже бросив на произвол судьбы геройски дравшийся с двумя неприятельскими кораблями 74-пушечный корабль «Всеволод». Последний был после ожесточенного боя взят англичанами и демонстративно оскорбительно уничтожен ими в виду русской эскадры.

Русские адмиралы середины XIX в. находились под сильным влиянием Трафальгара. иногда доходившим до культа этой победы. В тоже время, победы выдающихся отечественных адмиралов Ушакова, Сенявина и Спиридова не пользовались особенной популярностью. Их имена давали второстепенным кораблям береговой обороны. Курс военно-морской истории в академии уделял Нельсону столько часов, сколько уделялось трем вышеназванным адмиралам вместе взятым. Неудивительно, что в отечественной военно-морской теории сложился культ обороны Севастополя, дорого обошедшийся стране и в русско-японскую, и в первую мировую, и во вторую мировую войны.{445}

Неслучайно М.А. Петров разбирая бои у мыса Сарыч (1914 г.) и у о. Готланд (1915 г.) с горечью констатировал в своем труде «Два боя»: «Здесь мы имеем дело с какой-то отдаленной традицией, пустившей глубокие корни в аппарате Морского ведомства и русского флота вообще. Пути все тянутся к давно прошедшим временам, к Крымской кампании, где флот был обречен на пассивную роль и погиб в Севастополе, они проходят через Русско-японскую войну, с ее артурской эпопеей, явившейся повторением истории Севастополя, они дотягиваются и до мировой войны, в которой задача пассивной местной обороны доминирует над всем, оказывает решающее влияние на общее направление мысли и воспитание командного состава».{446}

Адмирал знал о слабости сухопутной обороны и с трудом мог заставить себя поверить в возможность в считанные дни создать сильную защитную линию, способную выдержать штурм. 15 сентября Корнилов писал: «…что ожидать, кроме позора, с таким клочком войска, разбитого по огромной местности, при укреплениях, созданных в двухнедельное время».{447}

В случае же, если союзники овладеют Северным укреплением, никакие усилия флота не спасут Севастополь, и в этом случае самоубийственная атака станет хотя бы делом чести.{448}

Угроза ответственности за неминуемое, как ему думалось, падение крепости, страшила Корнилова. В этом случае, пусть даже неудачное, морское сражение могло частично вину уменьшить и, главное, честь сохранить, переложив вину на князя, который, по словам адмирала, должен будет «…дать отчет России в отдаче города».{449}

Но вот у собравшихся было свое мнение, большей частью не совпадавшее с точкой зрения Корнилова. Озвучил его капитан 1-го ранга Зарин, человек рассудительный и, как офицер, пользовавшийся среди командиров кораблей авторитетом, пусть и меньшим корниловского, но тоже большим. Соответственно, высказался он более взвешенно. Его предложение выглядело так: «Положение наше выгоднее и сильнее, чем положение неприятеля. Альминское дело не могло оказать никакого влияния на изменение этих отношений: мы у себя дома, средства порта неистощимы, для управления морскими орудиями на земляных батареях мы имеем громадный запас опытных командиров; близость почти неприступных позиций на Бельбеке дозволяет, без всякого опасения морским командам, подкрепить осаждаемый гарнизон Северного укрепления, а промедление на подготовках к осаде со стороны неприятеля дает возможность подходящим через Симферополь подкреплениям проникнуть по более отдаленной дороге на Балаклаву через Трактирный мост у Чоргуна. на Сапун-гору в Севастополь, а через бухту иметь свободное сообщение и с армией, стоящей на Бельбеке. Хотя прорыв неприятельского флота вполне не мыслим по чрезвычайной силе наших приморских батарей, но если находят, что бон слишком слаб, то можно на фарватере затопить во множестве стоящие негодные суда».{450}

Как видим. Зарин прав, и аргументирует свою правоту точно по сложившейся ситуации.

Было еще одно предложение, упоминаемое Реймерсом, но насколько оно соответствует действительности и кому принадлежит — неизвестно. Суть его в том. что линейные корабли должны встретить неприятеля, пытавшегося прорваться в бухту, залпами артиллерии левого борта, включаясь в систему береговых батарей.{451}

План русских батарей в Севастополе к началу высадки союзников в Крыму. Сентябрь 1854 г. 

Это предлагал за много лет до войны Лазарев, говоря о защите Севастопольской бухты. В нынешней ситуации оно было маловероятным по тем же причинам, что и первое, ибо не предполагало наличия противника, который мог с минуты на минуту войти на Северную сторону и собственной армии, не планировавшей возвращение в гарнизон крепости.

Опоздавший к началу совета командир пароходофрегата «Владимир» Бутаков, войдя в помещение, застал следующую картину, подробно поздпее описанную в воспоминаниях: «Когда я вошел, Корнилов стоял в глубине комнаты на каком-то возвышении. и Вукотич только что говорил, что лучше выйти в море и сразиться. Тотчас за этим последовало заявление капитана 1-го ранга Зарина, что выгоднее затопить вход старыми кораблями и командами подкрепить гарнизон».{452} Интересно, Зарин знал о приказе Меншикова или догадывался? Если первое, то кто ему это сказал?

По его мнению, выход флота, а тем более атака союзной эскадры, была предприятием не только не нужным, но и бессмысленным. Удача попадала под большое сомнение: численно больший союзный флот, пользуясь превосходством паровых кораблей. мог легко расправиться с русскими, поставив последних под огонь с двух направлений.

Основываясь на этом, Зарин предложил то, что давно уже обсуждалось морскими командирами: после закрытия бухты защищать город силами морских экипажей, дожидаясь прибытия войск Южной армии.{453} Младший Зарин говорил и думал рассудком. в старшем Корнилове клокотали эмоции. Адмиралу было мучительно от одной мысли, что неприятельский флот хозяйничает и разбойничает у святая святых Российской империи на юге, у главной базы славного Черноморского флота — Севастополя. В гневе и ярости Корнилов даже не понимал, что выполнить его приказ о выходе в море флот уже не может: почти половина экипажей снята с кораблей и отправлена для оборудования сухопутной обороны. Для того, чтобы собрать матросов и вернуть на корабли требовалось время, которого уже не было.{454} Споры кончились общим раздражением и словами Истомина к Корнилову: «Что вы прикажете, то и будем делать».{455}

Жандр называл готовившееся «самоубийством».{456} Кстати, именно у него это слово прозвучало впервые. Возможно, его произнес Корнилов, который явно не договаривал офицерам то, что они и без него уже поняли или (если судить по Зарину) знали. Слабая попытка оправдать адмирала у Ильинского звучит наивно: Корнилов счел себя не вправе огласить якобы секретные предположения главнокомандующего. Но собравшиеся были людьми опытными и образованными, чтобы понимать происходившее. реально воспринимая перспективы, какими бы трагическими они не были. Все они офицеры, все люди долга и насколько сложной не становилась ситуация, их работа была одной — действовать.

Моряки знали, что армия, не заходя в Севастополь, следует на Куликово поле, откуда, по Ильинскому, императору и был отправлен Меншиковым «фальшивый брульон». то есть то письмо, в котором события преподносились искаженно. Князь явно опасался, что император вмешается в избранный им ход военных действии: «…было ли это настоящее донесение или умышленная хитрость, так и осталось неизвестным».{457}

Адмиралы и старшие офицеры, будучи людьми осведомленными имели полное право не поверить Корнилову на слово, надеясь, что Меншиков не просто так собирается оставить город, а пытается перехватить инициативу у неприятеля. Последний, потеряв надежду на прорыв в бухту, штурмовать город, который моряки уже несколько дней без отдыха укрепляли, не будет. Слухи о нападении к началу совета считались «…за пустую несбыточную сплетню праздных говорунов».{458}

Корнилов огласил собравшимся одну, свою, точку зрения, он надеялся, рассчитывая на авторитет, убедить их в единственно правильном решении. О том, были ли ему даны Меншиковым инструкции по дальнейшим действиям или нет, неизвестно.{459} Но и без указаний главнокомандующего было ясно, что потеряв море, русским предстояло позаботиться об обороне берега. Задача эта усложнялась тем, что союзники владели морем абсолютно и отныне не давали заблокированному Черноморскому флоту возможности проведения каких-либо операций.{460}

Все было против русских:

1. Узость выхода из бухты не давала возможность вывести одновременно число кораблей, достаточное для боя с караулившими вход союзниками.

2. В случае встречного ветра линейным кораблям требовались для буксировки пароходы. которые слабом ветре могли осуществлять ее со скоростью от 5 до 6 узлов, а при сильном не более 1 узла.{461}

3. Даже если бы русские линейные корабли вышли под огнем неприятеля и геройски погибли один за другим, это не спасало Севастопольскую бухту от прорыва неприятельских пароходов.

Пароходофрегат «Херсонес». 

Исходя из этих, как всем казалось, единственно верных причин, большинство частников совещания с мнением Корнилова не согласились, и предложили считать первоочередной задачей флота защиту города до подхода армии, заградив вход в бухту. Конечно, флот этим сам себя блокировал наглухо, но и неприятель не мог оказаться в крепости. По сравнению с потерей Севастополя затопление нескольких старых кораблей — ничто.

Участвовавший в военном совете лейтенант Асланбегов записал в дневнике: «Какой неувядаемый блистательный венок готовился Черноморскому флоту: 14 кораблей, 7 фрегатов и 10 пароходов хотели сразиться с 33 кораблями и 50 пароходофрегатами. С. какой дивной чудной памятью погреб бы себя в волнах Черного моря Черноморский флот! Если ему уж назначено погибнуть, то может ли быть славнее смерть? И какие чудеса храбрости увековечил бы за собою этот сонм героев, эта гордость храбрых? Россия бы отпела по нас печную память; родные и друзья гордились бы считать нас в числе этих доблестных русских, которые так мужественно презрели жизнь. Но с выходом флота и удалением армии, что бы последовало? Город был бы взят, и неприятель торжествовал бы занятие первого русского порта. А что важнее для России: порт или флот? Конечно, порт, — это ключ Черного моря».{462}

Кстати, а что Нахимов? Он ведь тоже здесь. Мы почти никогда не можем найти его точку зрения, что обостряет интригу взаимоотношений двух главных действующих лиц будущей обороны Севастополя, ее лидеров и без малейшего сомнения, героев. Кстати, спекуляций по этому поводу тоже великое множество.

Нахимов помнил, что еще в январе Корнилов утверждал, что «Нельзя думать о схватке с могучим союзным флотом». А сейчас, в сентябре того же года, предложил «разразить врага на воде». Свидетели говорили, что, предлагая «…весь пылал, одержимо, с тем жестким выражением худощавого лица, которое говорило больше слов».{463}

Исаков, кстати, единственный, утверждал, что «Нахимов без колебаний выступил против своего друга и боевого товарища». Это не так: Нахимов молчал.{464} И нам не узнать причины этому молчанию. Правда версий хватает: от романтических до патриотических. Например. если внимательно посмотреть на письма Корнилова с времени совета и до его смерти мы не найдем в них ни единого доброго слова о Нахимове, за исключением пары язвительных фраз, которые Жандр стыдливо не приводит в своих записках.{465} Как будто его нет вообще или он есть, но где и чем занимается — непонятно. Не мог Корнилов простить ему совета, и не простил до смерти.

П. Кириллов, например, утверждает, что молчал Нахимов по причине банального нежелания выходить в море. Он после Синопа вообще «…полностью охладел к морским баталиям и не стремился напасть на неприятеля, превышающего его в силах».{466}

Капитан-лейтенант (впоследствии — адмирал) Г.И. Бутаков. Во время обороны Севастополя командир пароходофрегата «Владимир».

Советский историк Поликарпов, детально восстановивший ход заседания драматического совета по архивным документам, объясняет: Нахимов молчал потому, что не хотел спорить с Корниловым в присутствии младших, не хотел ставить начальника в неловкое положение, понимая, возможно, бедственное положение Черноморского флота, вынужденного теперь расплачиваться за все ошибки, совершенные до начала войны.

Дело даже не просто в пароходах, они у России тоже были. Но у англичан и французов к этому времени колесные паровые корабли были анахронизмом. Недаром Павел Степанович говорил фразу, которую ныне стараются не слишком упоминать, но которая многое проясняет: «Приложение винтового двигателя окончательно разрешило вопрос о нашем настоящем ничтожестве в Черном море».{467}

Нахимов прав. Уже после всех поражений России на морях в XIX — начале XX вв. военные исследователи с сожалением констатировали, что если бы не военно-морское отставание, то не только военного поражения, самой Крымской войны могло не быть.{468}

Нет более неблагодарного, чем копаться в головах людей, тем более, тебе совершенно незнакомых. В конце концов, у Нахимова могли быть свои, и только свои, цели, планы, намерения, он был такой же человек из плоти и крови, как и все остальные. от кого в этот день зависела и не зависела судьба Севастополя. Конечно, от массы других Павла Степановича отличал груз ответственности, давивший на плечи эполетами и разрывавший голову присягой. Поэтому, чтобы нам легче было понимать адмиралов, не будем в дальнейшем искать в них возвышенное и ставить в картинные лубочные позы. Смысл доблести военного совсем не в том, чтобы стать во главе строя и обнажив саблю повести солдат в героическую, но бессмысленную атаку, итогом которой будут горы насеченного картечью мяса, ручьи крови, сотни нищих без рук, ног и глаз, просящих милостыню на папертях церквей по всей России. А уж какой «благодарной» могла (и может) быть «матушка» по отношению к своим защитникам мы знаем. Да и то, как умеют англичане врываться в бухты и разносить в пух и прах все там стоящее. Нахимов знал не понаслышке.

Знали и другие — сами участвовали в таком прорыве в 1827 г. при Наварине.[9] Там получили крещение огнем лейтенант Нахимов (после сражения капитан-лейтенант с орденом Св. Георгия 4-й ст.), мичман Корнилов (орден Св. Анны 4-й ст.), гардемарин Истомим (после сражения мичман, знак отличия Военного ордена Св. Георгия). В том самом Наваринском сражении, за победу в котором решительный английский адмирал Кодрингтон был награжден орденом Бани, но, подписывая документ о награждении, король Георг IV на полях приказа написал: «Я посылаю ему ленту, хотя он заслужил веревки».{469}

Поэтому давайте скажем так: Нахимов, очевидно, колебался: понимая, что именно его голос мог оказаться решающим. Но перевес разума над эмоциями в нахимовской натуре возобладал. Отмечаемое современниками единение твердой решимости с благоразумной осторожностью, удержало адмирала от поспешных решений.{470} Хотя, как моряк, он взял на себя великий профессиональный грех, за который чувствовал свою вину вплоть до самой своей искупительной гибели на батарее.

Суть военной доблести состоит в принятии самого трудного решения, на которое можно пойти только раз в жизни, и заставить выполнить его тех, чьи жизни доверены тебе государством, зная, что только это решение и есть единственно правильный путь к победе, пусть почти все окружающие сейчас тебя за это осуждают.

Нахимов не поддержал Корнилова только тем, что не встал на его сторону. Так же поступил и Истомин, судя по всему вообще не проронивший ни слова. Этого было достаточно, чтобы Корнилов понял — ситуация зашла в тупик.