9

9

«…Сестра рассказывала мне, как вы проживали у прекрасной русской женщины Ефросиньи. Слеза умиления навертывается на глаза от сознания, что Советская Россия имеет таких русских женщин с душой кристальной… нашей любимой Родины»…

(Из письма Гришаева к женщине)

Жила-была на свете русская девушка Таня. Ее подруга, Вера, работала продавщицей в сельпо. Война разлучила Веру с родителями — немцы сожгли деревню, девушек угнали в «цивильный» лагерь, где они проработали всю зиму сорок второго — сорок третьего года. Ближе к весне гитлеровцы лагерь распустили — изменилась обстановка. Вера кинулась искать родителей. И нашла уже в другой деревне, уцелевшей от огня. Там же встретилась снова со своей подружкой Таней. Дней десять отдыхала от своих скитаний. Жить там надо было осторожно, на улицу не выходить, кроме двух-трех часов днем — таков был приказ мирному населению. Кругом были немцы, неподалеку стоял штаб карательного батальона.

Как-то под вечер поднялась стрельба: налетели на карателей партизаны. Родители Веры вместе с ней выбежали из дома: это было уже не впервой — во время боев и стычек мирные жители прятались, чтобы не погибнуть в перестрелке. Отбежав километра полтора от деревни, скатились в овраг по набухшей талым снегом земле. Сидели там всю ночь, прислушивались: не выбьют ли наши окаянных? Под утро шустрый мальчишка разузнал: тихо в деревне, но немцы там.

Жители вернулись в свои дома. Озябшая и продрогшая Вера забралась на печь. Мать стала готовить обед и сообщила дочери новость, услышанную от соседки: пришла в деревню новая группа карателей: потребовали еды, выпили и теперь о чем-то сговариваются.

А через полчаса они вызвали Веру и Таню.

Старшим у них был черноволосый, лет сорока; глаза упрятаны под широким лбом, рот будто прорезая одной чертой. Второй, молоденький скуластый парнишка, так старшему в рот и смотрит, каждое движение ловит. Третий— белобрысый, толстогубый, рослый. Старший оглядел девушек, сказал снисходительно парнишке, потрепав его по волосам: «Нох кляйне…» Белобрысый захохотал, парнишка обиженно насупился и вышел. Тогда старший спросил у девушек:

— Где есть партизаны?

— Откуда нам знать, — ответила Таня. — Всю ночь мы в овраге просидели. Партизан — это уж вы сами ищите. Пока они вас не нашли.

Ее ответ не понравился, старший скомандовал:

— Шнель, шнель… Где есть овраг?

Девушки переглянулись: что делать? Надо идти, иначе заколют ножом либо пристрелят. У них это просто.

На улице старший пошел рядом с Верой, а белобрысый— с Таней. Позади шагал парнишка, а с ним— молодуха Потапова, одета в полушубок, лицо опустила.

Вышли за деревню. Придерживая у горла свой белый вязаный платок, Вера смотрела под ноги: идти было скользко. А ветер резкий, наверное, и Танюшку продувает, жакетик на ней плюшевый, черненький, легкий. Вместе покупали еще до войны, одинаковые обновки были у подружек. Ох, скорей бы дойти до оврага, да и обратно, домой. А зачем им тот овраг? Или думают, что и сейчас там кто-то прячется? Как же, ждите… Правильно Таня отрезала: партизан, мол, и след простыл.

Белобрысый свернул в- сторону, по снегу. Таня шла немного впереди, указывая путь к оврагу, извилистому и темному. Потаповой с парнишкой не видать. Впереди, над пустынными, пестрыми от проталин полями, взвилась ракета и погасла. Быстро, ох как быстро темнело! И ни души рядом! Вера сделала шаг в сторону, чтобы быть поближе к Тане. Но ее вдруг резко дернули за руку, заставив остановиться.

— Ну, рассказывай, падла, где партизанский штаб? Ты ведь оттуда прибежала? Говори!

Вера отшатнулась: даже не смысл слов поразил ее, а то, что этот смуглый страшный немец заговорил с ней по-русски! Значит, он русский? Предатель, сволочь…

— Я не знаю, — пятясь сказала Вера. — Овраг покажу, а больше я ничего не знаю!

Звук выстрела оглушил ее: дуло пистолета было рядом со щекой. Где-то невдалеке послышался тоже выстрел, потом другой. Вера рванулась, но каратель схватил ее за полы жакета, встряхнул, дыша самогоном в лицо. Он толкал девушку, пытаясь свалить под куст. Вера, напрягаясь изо всех сил, почти уже вырвалась, и тогда внезапная резкая боль в виске заставила ее покачнуться; в глазах у нее поплыло зеленое пламя, дыхание перехватило. Вера ощутила еще удар, и еще… Он бил чем-то твердым, раз за разом, и все по голове, и все по одному месту. Вера поняла — пистолетом. Это была ее последняя мысль, что бьет пистолетом. Ничего уже больше не чувствуя, она свалилась в снег, судорожно пытаясь защитить руками голову.

Через полчаса каратели собрались на дороге. По направлению к деревне быстрым шагом уходила женщина в полушубке. Старший спросил у парнишки:

— Ну как?

— В порядочке, — ответил тот.

Белобрысый ругался, осматривая царапины на руках, разминая пальцами кадык на жилистой шее.

— Моя не давалась, падла. Душить еще лезла, пока была живая.

— Пока? Правильно, — одобрил старший. — Моя тоже рыпалась. Теперь уж не шелохнется. — Он засмеялся коротко, отрывисто и, взглянув на парнишку, сказал: — Пошли, жрать охота. Да не вредно еще добыть первачу.

Но он ошибся: ночью Вера очнулась. К горлу подступала тошнота, руки и ноги окоченели, белый платок, пропитанный кровью, смерзся. Несколько раз теряя сознание, Вера все же добралась домой. Мать ахнула, дрожащими руками промыла рану, разлепив волосы дочки, отогревала ее ноги. От тихого стука в окно обе они обмерли. Но это пришла соседка, мать Тани.

— Не знаю ничего, — плача сказала ей Вера. — Если она сопротивлялась, ее, наверное, убили.

Молодуха Потапова тоже ничего не знала о Тане, сидела, укачивая ребенка, и горько плакала.

Таня не пришла ни утром, ни на следующий день. На третьи сутки командир карательного батальона немец Рисе дал матери Тани разрешение искать дочь. На поиски вышли почти все жители деревни. Нашли Таню в кустах, на краю оврага. Черный ее жакетик был прострелен в четырех местах, в правом боку — глубокая ножевая рана, холодные руки — в темных синяках и ссадинах… Несли Таню через всю деревню. Несли молча. Рисе, «глубоко сокрушаясь», дал разрешение на похороны девушки. Хоронили тоже молча. Плакали женщины, плакала мать Тани; горячие слёзы, срываясь, падали в снег.

«…С июля 1941 года по февраль 1944 года в Ашевском районе Псковской области было сожжено живыми 198 человек, расстреляно 502, угнано в рабство—181, повешено — 46, зверски замучено — 32 человека».

Это из официального документа. За каждой единичкой в этих цифрах — человек, у него были отец и мать, сестры, братья, дети… И были другие, те, кто стрелял, кто бросал живых в огонь, затягивал петлю, ломал руки, насиловал. Где же они теперь? Неужели ходят и сейчас по нашей земле? Пьют, едят, веселятся, фотографируют? И пишут письма, где рассказывают, как «слеза умиления» прошибает их при мысли о прекрасных русских женщинах?

Кто знает, кто помнит этих извергов, кто укажет на них?

За тысячи километров от того заросшего кустарником оврага, где нашли Таню, очень далеко — в одном из сибирских городов — живет уже немолодая скромная женщина. Днем сотни людей видят ее за барьером в сберкассе, сотням говорит она с улыбкой: «Купите лотерейный билетик на счастье».

Ее собственное счастье — в тихой трудовой жизни, в семье. Бывают и огорчения, но обычные, домашние, человеческие: то дочка капризничает, то сын подрался с мальчишками…

И вдруг… Нет, конечно, не вдруг. Событие это готовилось годами. Но для нее, для Веры Николаевны, — оно внезапное, потрясающее, из ряда вон выходящее. И, возможно, что первым естественным побуждением Веры Николаевны, первой мыслью было: «Оставьте, не трогайте меня! Не подымайте того, что уже забыто, чему в моей жизни нет места!» Она вспомнила, каі$ лежала Таня на земле, раскинув похолодевшие руки, услышала горестный крик Таниной матери… И заплакала. «Таня, Танюша, ты погибла, но смерть освятила па-, мять о тебе. Но если бы ты осталась жива, если бы у тебя, как у меня сейчас, были бы дети, муж, знакомые— легко ли было бы тебе рассказать, как когда-то, пусть очень давно, где-то, пусть очень далеко — на тебя нападал, валил тебя на землю озверелый предатель? Пусть бы он только избил тебя и оставил, решив, что ты мертва, все равно, легко ли было бы тебе во всем этом признаваться?»

Сколько же деликатности, сколько душевного внимания к чужой старой ране должен проявить человек, которому нужно знать именно «все», потому что это «все» уже перестало быть только личным горем Веры Николаевны; оно стало одним звеном в цепи преступлений, частью общего народного горя, требующего справедливого возмездия!

В том далеком сибирском городе Веру Николаевну спросили:

— Вы хорошо помните, что из деревни каратели взяли только вас и Таню?

— Да, я это помню хорошо. При этом меня избили, а Таню — убили.

«Зачем, — думала Вера Николаевна, — говорить еще и о той, в полушубке? Осталась она жива — и слава богу». Вера Николаевна отнюдь не хотела запутать следствие. Но при этом она решила сама, что для следствия важно, а что нет.

Алексей Михайлович вскрывает очередную почту: ага, вот и протокол допроса из сибирского городка. Но что это? Выходит, что сведения не совпадают? Две женщины или три? Или это другой, похожий случай? Участвовал ли в нем Гришаев?

Гришаев не отрицает: участвовал. Но Вера Николаевна своими неполными показаниями дает ему возможность представить весь эпизод совсем в другом, выгодном для него свете. В его изложении все выглядит как выполнение… «боевого задания».

Он со своими людьми взял двух или трех («он не помнит точно») девушек как «проводников», чтобы они показали овраг, где, как он предполагал, могут скрываться партизаны.

— Партизан мы там не нашли, и я свою проводницу отпустил домой.

Да, да! Просто отпустил и все. Совсем невинно, не правда ли?

Он еще не знает, что есть показания участника этого преступления: «Гришаев предложил каждому из нас подобрать себе женщину в деревне, чтобы потом изнасиловать».

Он продолжает спокойно: о том, что вторая девушка была убита, он, Гришаев, узнал только вечером в штабе. Он сам пошел к Риссу с требованием устроить суд над виновниками в назидание другим солдатам!

Уголовный кодекс им изучен от корки до корки. Одно дело — выполнение боевого задания, другое — умышленное насилие, издевательство, зверское убийство. Можно пятьдесят раз задавать ему один и тот же вопрос, и пятьдесят раз он будет отвечать одно и то же: «Боевое задание». Чтобы его уличить, надо выйти из ставшего привычным круга вопросов. Надо посмотреть на все это под каким-то новым, неожиданным углом зрения. «Попробуем допустить, — размышляет Алексей Михайлович, — что он говорит правду. Конечно, врет, но все же — попробуем».

— Вы утверждаете, что узнали об убийстве девушки только вечером? А к оврагу ходили после обеда?

— Да, мы возвращались оттуда вразброд, — быстро говорит Гришаев, сообразив, что если возвращались вместе, то ему сказали бы об убийстве; ведь так оно и было в действительности.

— Боевое задание… Почему же вы, командир группы, не дождались ваших людей с выполнения этого задания?

Вот он, этот совсем простой вопрос! Но как трудно на него ответить! Недаром сказано: «Хитрейшего человека именно на простейшем надо сбивать». Впрочем, никто его не сбивает: просто «поверили» в его собственную версию и кое-что уточняют…

— Мы собирались, — говорит Федор. — Там же на месте была мною собрана вся группа. Девушки ушли. А вразброд мы возвращались уже после этого. Возможно, что девушка была убита именно в это время.

— Вы слышали выстрел? — с живейшим интересом в глазах быстро спрашивает Алексей Михайлович.

Сказать «не слышал» — нельзя: известно время, известно расстояние до оврага от деревни и дороги. Стало быть, не слышать — не мог.

— Кругом шла стрельба, шли бои с партизанами, поэтому на выстрелы я не обращал внимания.

— Если кругом шли бои, почему же вы с членами вашей группы возвращались «вразброд»? Вы же, как командир, отвечали за группу?

Что отвечать? Ведь у этого следователя плечи привычные к погонам, он тоже воевал, и немало, и хотя воевал против немцев, но требования устава ему известны. «Какой же ты командир и разведчик, — читает Федор насмешливый вопрос в его темных глазах, — если мог допустить, что в боевой обстановке, при выполнении «боевого задания», твои люди разбрелись кто куда? Не хватит ли лгать?»

Рушится, разлетается в дым версия о «боевом задании». Но все же остается лазейка: девушку убил один из его группы, но сам он никого не убивал, не избивал и не насиловал. Попробуйте-ка, докажите, что не так!

Теперь, успокоившись, он может обдумывать наедине, как отмести обвинение в других своих преступлениях. Их у него немало.

А в это время в Сибирь идут письма, телеграммы… И получаются ответы: «Не могу приехать, не могу оставить больную мать». И все же она приезжает. Взволнованная, сердитая. Она извелась от воспоминаний, лежа на вагонной полке. Дома остались дети, муж нервничает, спрашивает, в чем дело.

Тиская в руках сумочку, она слушает, что говорит ей незнакомый, но так много знающий о ней человек. Он вежлив, деликатен, ей становится легче; он объясняет ей, зачем необходимо это такое тяжкое для нее свидание с прошлым. Она порывисто встает:

— Хорошо, пойдемте. Я готова.

Через несколько минут она открывает дверь. В комнате, на стульях, сидят четыре человека. Все примерно одного возраста, одного роста, в чем-то схожие друг с другом. Она оглядывается и тут же без запинки указывает на одного из них:

— Вот он!

— Вы уверены? Взгляните еще.

Нет, она не хочет больше смотреть. Он постарел и обрюзг, но он — тот самый, это он семнадцать лет назад кричал ей страшные ругательства, толкал в снег, бил пистолетом по голове! Такого не забудешь. Отвращение и гнев охватили Веру Николаевну… Потом, в соседней комнате, она плакала от жалости к себе, молоденькой, двадцатилетней; от жалости к зверски убитой Тане, к ее матери, сохранившей до сих пор черный плюшевый жакетик, простреленный, проколотый ножом, с побуревшими пятнами крови. Вера плакала, но это были и слезы облегчения: свой трудный, гражданский, человеческий долг она выполнила.