Никулин

Никулин

— Значит, Никулин?

Человек на госпитальной койке медленно поворачивается. Рука и ноги у него забинтованы.

Никулин, — мы будем называть его так, как он сам себя называет, — положил за правило с ответом не спешить. Никогда не спешить. Сперва надо поглядеть на того, кто спрашивает, уловить его намерения.

Шебякин сидит на краешке койки, от него слегка несет спиртным. В назойливых глазах тонет, ускользает усмешка. Ясно одно — он узнал…

Никулин заметил его еще вчера. Шебякин стоял за порогом, дверь была открыта настежь. Тогда, наверное, и узнал… Шебякин разговаривал с санитаром, но раза два скользнул взглядом по койкам. Что ему здесь нужно? Разгуливает свободно, сапоги на нем новенькие, шевровые, прямо со склада, — стало быть, перекинулся к немцам, на службе у них.

— Да, Никулин. Я самый и есть.

Ну, что же ты сидишь? Беги к своим хозяевам! Заработаешь еще на выпивку, подлец! Верно, для того и шныряешь тут, по лагерю.

Шебякин не двигается.

— Никулин так Никулин…

Тон наигранно-равнодушный. Усмешка то прячется, то показывается опять. Странная усмешка, осторожная какая-то, пожалуй, даже пугливая…

— Ну, я Никулин. А ты кто?

Усмешка исчезла, лицо Шебякина отвердело.

— Я Савельев, — произнес он тихо, кося глазами в сторону.

— Понятно.

Стало быть, Савельев… Тоже под чужим именем, тоже скрывается. Впрочем, что ему скрывать? Был офицером в соседней воинской части, любитель выпить в тесной, не слишком шумной мужской компании, при закрытых окнах. Вообще служил незаметно, развлекался втихомолку, в узком кругу приятелей. Это, кажется, все, что приходит на память. Знакомство было шапочное — иногда, козырнув друг другу, справлялись о здоровье, а чаще расходились молча. Шебякин всегда как-то торопился.

Значит, Шебякина здесь нет. Есть Савельев и Никулин.

— Ты когда попал?

— В июле.

Смертельно жаркий, душный был день. Смертельно долгий, вобравший в себя и то, что произошло, и то, что мерещилось тогда в тяжком полубреду от ран, от свирепого июльского зноя, от жажды. День последнего боя и плена. Рыжий обер-лейтенант тыкал рукояткой пистолета в грудь, спрашивал, как зовут, звание, из какой части. Пожалуй, хорошо, что тыкал. Иначе, чего доброго, с губ сорвалось бы настоящее имя. Боль шла волнами по всему телу, ноги онемели, накатывалось забытье. Никулин — сосед по квартире. Фамилия короткая, простая, она почему-то всегда нравилась. Другую, посложнее, вряд ли удалось бы и выговорить.

Так появился, попал в списки пленных Никулин Николай Константинович. Теперь он уже свыкся с новым именем. Так и следовало себя назвать. Никулиных много. Да, триста восьмой стройбат. Не станут немцы искать этот батальон из-за него, затерянного в массе пленных, дознаваться, есть ли такой батальон, был ли там начальником штаба Никулин. Батальон, может, и был. И вполне мог исчезнуть, рассеяться на дорогах войны.

До сих пор все складывалось удачно. Но вот теперь в лагере враг, предатель, который знает твое настоящее имя, звание, прежнюю должность. Сейчас руки у него связаны. Он боится за себя. Но очень-то уверенным быть нельзя…

Надо будет сказать о нем друзьям. Санитару Морозову, майору Дудину.

Шебякии не уходит. Почему? Что ему еще нужно?

— А тебя неплохо устроили.

Опять мелькнула и погасла острая, недобрая усмешка. Ну устроили! Дальше что? К чему он ведет?

— Лежишь, как барин, лечат тебя… Чай тебе подают…

— Ты, по-моему, лучше устроен, — отвечает Никулин, — лучше моего, я вижу.

Не очень-то легко произнести это без ярости.

Шебякии дернулся.

— Навоевались, — выдавил он зло. — Хватит! Или ты не навоевался еще?

Он мерзко кривит губы.

Никулин насмотрелся на всяких людей. Пора бы привыкнуть. Чем так взволновал его Шебякин? Одним предателем больше… Но ведь он же служил с ним рядом, козырял, жал руку. Выполнял приказы, жил по уставу, ничего дурного за ним, как будто, не знали.

— Смеешься, что ли? Какой я воин! Едва хожу. Ковыляю до двери и обратно.

— Неважней, — кивает Шебякин. — А то и для тебя нашлось бы занятие. Я потолковал бы кое с кем…

— О чем же?

— Ладно, отставим… Ковыляй пока!

Он встал. Продавленная, хлипкая койка словно вздохнула, избавившись от него.

Следовательно, обещаешь протекцию? Покровитель какой явился! С чего бы это? Со страху, что ли?

Но черт его ведает, он все-таки может напакостить. Страх — плохая гарантия. Всего можно ждать. Никулин восстанавливает разговор в уме, слово в слово. Похоже, ничего лишнего не слетело с языка. А вот он, бывший Шебякин, показал себя в достаточной мере.

Что ж, надо надеяться — пронесло… Самое опасное— удариться в панику. Может быть, глупо полагаться на предчувствие, верить в счастливую звезду, что ли… Наверное, не по-марксистски! Но что поделаешь, коли верится. Отчего, с каких пор? Никулин не может сказать точно. Видимо, с самого начала войны. Ведь взял же он с собой ключ от квартиры, когда ушел воевать, запер дверь и сунул в карман, уверен был, что скоро вернется. Потерялся тот ключик. Лежит в лесу, в том лесу, где вырывались из окружения…

Он мог бы истечь кровью. Мог бы схватить гангрену, — раны загноились. Раны были тяжелые, в обе ноги и в руку. Редкая удача спасла ему жизнь. До сих пор везет ему. Поразительно везет! Тьфу, чтоб не сглазить, как говорится…

Никулин перевернулся на бок и застонал, — надавил на руку, на больное место. «Устроили», — вспомнилось вдруг и неприятно кольнуло. Да, устроили. Опять удача. Теперь таких раненых, как он, немцы попросту добивают. Когда он прибыл сюда, лагерь был еще новенький, а в лазарете еще пахло свежим сеном. Кто-то где-то распорядился направить Никулина в лазарет. Немцы аккуратны, приказ не затерялся…

Теперь жутко что творится. Те, кого гоняют за проволоку, на работы, рассказывают. Прибывает эшелон с пленными. Его отводят на боковой путь, не доезжая Риги, и солдатня выталкивает людей из вагонов. Спрессованную человеческую массу, живых и мертвых, задохнувшихся или умерших от ран, умерших стоя. Слабых, не способных двигаться, тут же приканчивают.

В Риге есть журналисты из нейтральных стран. Их, разумеется, к эшелону не допускают. Видеть им такое не полагается. Им демонстрируют лагерный лазарет. Вот, мол, любуйтесь! Арийцы гуманно относятся к побежденным. Фашистские зверства? Ложь, выдумка коммунистов!

Да, так вот и устроили, лечат пленного, назвавшего себя Никулиным.

А если все-таки выяснится, что нет Никулина, нет и не было триста восьмого стройбата…

Что будет тогда, гадать незачем. На соседней копке лежал харьковчанин Коля. Шрапнель избороздила ему спину, раны заживали трудно. Никулин видел, как Колю стащили с койки, как били его по спине, потом вывели. Колю расстреляли. Он был политруком роты. Выдала его одна сволочь. Никулин запомнил его — красивый ладный парень, сохранивший и в лагере признаки молодцеватой выправки. Как, по какому признаку распознать предателя? Нет, лжет пословица, не метит бог шельму…

Никулину пока что везет. Надо же было застать в лазарете не кого иного, как фельдшера Морозова, бывшего сослуживца. Встреча сперва испугала, а оказалась счастливой.

Настоящие люди есть. Они-то и поддерживают куда лучше убогого лечения. Каждый вечер у койки собираются друзья. Караул несет Морозов. У койки — как бы заседание штаба. Не сходит с повестки дня главный вопрос — организация побега.

Двое уже на свободе. Латыши-хуторяне дали им ночлег, цивильную одежду.

Те двое, слышно, у партизан…

Никулин спорол петлицы, переменил имя не для того только, чтобы выжить. Шебякин вон тоже живет. Ере-меич из рабочей команды тоже как будто живой, хотя что осталось в нем человеческого? То и дело украдкой вытаскивает из потайного кармана перстень — старинный перстень с узором, с крупным зеленым камнем, любуется, причмокивает. И как это он изловчился снять с мертвого, из траншеи, куда валят людей автоматные очереди? Сам рыл траншею и решил воспользоваться. Глаза у Еремеича безумные, он, верно, не слышит ни очередей, ни стонов, он одержим лихорадкой наживы. Рано или поздно и он угодит в траншею со своей лопатой. Впрочем, лопату немцы не позволят зарыть, отдадут другому…

Видение Еремеича с перстнем, хилого, лысого, преследует Никулина. Страшна такая гибель человека.

Сколько раз рисовал себе Никулин, как он получает от майора Дудина явку, ночует на хуторе, потом присоединяется к партизанам, снова воюет. Имя Никулина, маска Никулина сброшены, растоптаны, забыты.

Майор Дудин, бывший начфин полка, старший в подпольной группе. Он рассудителен, сдержан, всегда владеет собой. Никулин любит таких людей, похожих на себя. Дудин умеет красноречиво помолчать или расправить лукавые морщинки, по-родному улыбнуться.

— Отправим и тебя, — говорит он, — считай себя в резерве у партизан.

Дудин и сам завидует тем, кто на воле. Но в первую очередь пускай бегут молодые, от кого больше пользы на той стороне.

На очередном собрании штаба Никулин сообщил о беседе с Шебякиным. Товарищи встревожились. Был бы Никулин здоров, — хоть завтра снарядили бы в дорогу. Попасть только в рабочую команду, а там…

Ох, до чего же тошно лежать!

Потянулись месяцы. Шебякин больше не навещал. Однажды возле прачечной шептался о чем-то с санитарами. Потом исчез.

Начался второй год войны. Никулин встал на ноги. Стараниями подпольной группы ему доставалась добавка к лагерной баланде, к ломтику хлеба, вязкому, как глина. Мускулы, одряхлевшие от неподвижности, окрепли. Теперь уже скоро! Как оттиск на бумаге, отпечатался в сознании квадрат карты, показанный Дудиным, — спасительные, зеленые сгустки леса, дороги и точечки хуторков. В одном из них примут Никулина, если он сумеет обмануть конвоиров или разделаться с ними… Должен суметь!

И вдруг…

Дробя все надежды, застучали колеса вагона — провонявшего, с ошметками грязной соломы на полу. Никулин сидел, сжимая кулаки, ногти впивались в тело. Ну, что делать! Хоть об стенку бейся головой! На этот раз даже Дудин не находил слов утешения. Разбудили ночью, затолкали в машину, потом в поезд, мчащийся неведомо куда в холодной зимней темноте.

— Вам дядя Ваня удружил, — только и успел сказать полицай Цыганов, связанный с подпольщиками.

Дядя Ваня был санитаром. Заботливый, вежливый, всех по имени-отчеству, ко всем с притворной лаской. Не желаете ли, Николай Константинович, водички выпить? Все-то он называл уменьшительно, сюсюкал, будто за детьми ухаживал.

Неужели подслушал что-нибудь? Дудин и Никулин теряются в догадках. Нет, не мог он ничего узнать. Просто взял на учет тех, которые чаще других встречались в лазарете, у койки в углу. Этого довольно. Фрицы подозревают, не могут не подозревать, что в лагере есть организованное подполье. Но улик у них нет, они бьют наудачу.

Вагон набит битком. Никулин и Дудин притиснуты друг к другу. Никулин страдает. Невыносимо держать отчаяние в себе, мять его в кулаках, молчать. Дудин намеками пытается дать понять, что могло быть хуже.

Хуже? Пусть! Сейчас все равно. Куда бы ни привезли, режим будет, наверное, строже. Не убежишь! Во всяком случае воля отодвигается надолго. Душный вагон кажется Никулину могилой, в которой его хоронят заживо.

* * *

Опасения Никулина оправдались.

Шесть с лишним тысяч пленных, запертых в офицерском лагере Саласпилс, не имели никакой связи с внешним миром. За оградой, за сторожевыми башнями, шумел лес, но это была не та гостеприимная чаща, что укрывала беглецов под Ригой.

Злой лес! Он охватывал лагерь глухой стеной. Еще никто не спасся под его кровом. Деревья торчали и в лагере, за бараками — такие же высохшие, умирающие, как люди. Голые стволы, лишенные коры, — люди ободрали ее, пытались есть. Весна сгоняла снег, открывала трупы погибших от голода, от пули, от резиновой дубинки с шариком свинца на конце.

Рабочие команды не формировались. Осенью изможденные пленные, свезенные в дикий лес, в шалаши, поставили последний барак, — и с тех пор работа кончилась. Жесткие нары, суп с гнилыми овощами, поверки, ругань, побои. Замедленная казнь.

Когда в барак вошел высокий, смуглый господинчик в щегольском костюме стального цвета, в желтых ботинках, Никулин почувствовал прежде всего удивление. Может, померещилось… Но господинчик шагал по проходу, громко щелкая каблуками.

Никулин вдохнул запах парикмахерской, давно забытый. От него ударило в голову, как от спиртного. И все же странно, глазам не верится…

Откуда взялся франт? Каким ветром его занесло? Удивило Никулина и то, что господинчик бойко говорил по-русски.

— Господа, прошу ко мне!

Что ему нужно? А он, скажи пожалуйста, еще торопит.

— Прошу, прошу!

Скорый какой, воображает, что нет ничего легче, как соскочить с нар. Так мигом все и сбежались к тебе! Еще бы!

— Будем знакомы, — произнес господинчик густым, сытым баритоном. — Моя фамилия Плетнев. Я тоже служил в Советской Армии.

До этой минуты Никулин глядел на него, как на диковинку. Как на артиста в цирке. Так, будто вот-вот начнутся фокусы. Уж очень странен, прямо невероятен был господинчик с воли, разодетый как на бал.

— Внимание, господа! Я приехал, чтобы помочь вам в смысле работы!

Предатели, столь благополучные, Никулину не попадались еще. Шебякин — тот отличался от заключенных разве что круглой мордой да начищенными хромовыми сапогами. Ну-ка, ну-ка, что за работа?

С нар кто-то свистнул.

— Тихо! — крикнул полицай и погрозил дубинкой. — Тихо у меня!

— Глупо! — поморщился господинчик и поправил тесный воротничок. — Сколько можно жить э… иллюзиями? Ясно даже ребенку — исход войны предрешен. Впрочем, я не намерен упрашивать. Я обращаюсь к людям разумным. К тем из вас, кто стряхнул с себя коммунистический гипноз. И кто хочет работать для великой Германии, которая…

— Поищи в другом месте! — раздалось с нар.

— Шкура!

— Которая не является врагом русского народа, — закончил фразу господинчик. Его хорошо поставленный баритон перекрыл восклицания, свистки, брань полицаев, наводивших порядок.

«Ах, вот о чем речь! — подумал Никулин. — Да, ведь носился слух: приехал тип, продавшийся немцам власовец, вербует шпионов».

Никулин иначе представлял себе вербовщика. Солиднее как-то, не таким пижоном…

— Германия оказывает вам честь, господа. Умолять мы никого не будем. Я нахожусь во втором административном здании, в пятой комнате. Гарантии, разумеется, не даю. Кандидатов больше, чем вакансий. Отобранных направят в школу для соответствующего обучения. Одежда, питание…

— Подавись ты!

— К черту ваши милости!

Никулин размышлял. По тому, как усердствуют полицаи, добиваясь тишины, пижон прибыл не для болтовни. Направят в школу, а затем…

— Обмануть нас не пытайтесь, — баритон стал жестче, — номер не пройдет. У нас могут служить только лица, преданные новой России.

— Фашистской? Нет такой!

— И не будет никогда!

— Долой!

Затем, конечно, перебросят на советскую сторону. Для чего же еще могут понадобиться бывшие советские командиры.

Бежать отсюда почти невозможно. Попробуй одолеть и ограды, и заряженную током проволоку, и линии сигнализации, отвести глаза часовым, затем уйти от погони, отыскать где-то в чужом нехоженом лесу друга, снять лагерное тряпье… Друзья должны быть, но где они? Много ли шансов у человека, ослабевшего от голода, осилить все эти препятствия? Майор Дудин пытается дто-то придумать, но практически пока ничего…

— Признайся, ты ведь и сам не очень веришь, — сказал в тот же вечер Никулин майору. — Хочешь поднять настроение. За это спасибо! Но давай подойдем трезво. Я слушал Плетнева, — в конечном-то итоге дорога к своим намечается. И вернуться можно не с пустыми руками.

— Смотри сам, Коля, — ответил Дудин, — я тут тебе не товарищ, меня по возрасту забракуют. Ты молодой — это первое твое преимущество. Есть и другое…

Дудин замолчал, так как об этом втором преимуществе Никулина никогда не говорил вслух.

— Я схожу к нему завтра.

— Молодым дорога, — произнес майор задумчиво, и голос его как будто отодвинулся. Лицо в полумраке различалось смутно, отсвечивал только клочок седины, и Никулин пододвинулся, чтобы разглядеть лицо и чтобы понять, почему так, издалека и слегка отчужденно, зазвучал голос.

— Так вы одобряете? — спросил Никулин.

Когда дело касалось чего-нибудь важного, он часто переходил на «вы», а иногда — наперекор плену, наперекор лагерю — обращался к Дудину по званию.

Дудин уловил в вопросе недосказанное. Он вздохнул.

— Прости, Николай, я позавидовал тебе… Что бы и мне родиться на двенадцать лет позднее!

Никулин все еще беспокойно вглядывался, стараясь увидеть лицо друга.

— А я думал, вы…

— Что, Коля?

— Вы и правда одобряете? Честное слово? Кроме вас, у меня никого нет, и если вы… Другие, конечно, отнесутся иначе, но для меня главное, чтобы вы…

Он волновался страшно. Это было давно не испытанное, мальчишеское волнение младшего перед старшим и мудрым. Дудин был в эту минуту не только самым близким человеком. Нет, он значил гораздо больше, чем обычно значит один человек.

— А если вы считаете, что я… Ну, что я подлец, что я из-за жратвы или… Тогда, клянусь вам, я никуда не пойду. Я останусь.

Дудин приподнялся на локте:

— Останешься?

— Клянусь вам!

— Не дури, Николай!

Голос Дудина, — или это показалось, — вернулся, стал теплее.

— Ладно… А то ведь… Кто мне может дать добро? Только вы.

Дудин, пошарив по трухлявой, липкой соломе, отыскал руку Никулина и сжал.

Прошло, однако, несколько дней, прежде чем Никулин постучался в комнату номер пять. Проявлять нетерпение он счел неосторожным.

— Пленный Никулин! — представился он Плетневу. — Я по поводу вашего предложения…

Тогда Плетнев был в серо-стальном костюме, теперь в коричневом. Темные, гладко зачесанные назад волосы. Смуглота естественная, загару взяться еще неоткуда.

— Никулин? — Плетнев опустил щеточку, которой чистил ногти. — И что же? Предложение вас устраивает?

— Так точно, господин капитан.

— Отлично, Никулин. А вы знаете, что такое разведка? Может быть, вы полагаете, это комедия с переодеванием? Публика хлопает… Вы, вообще, имеете хоть какое-нибудь понятие?

— Сталкиваться не случалось, — сказал Никулин степенно. — Но, господин капитан, ведь не боги горшки лепят!

— Согласен. Но видите ли, Никулин, тут горшок не простой. Не бог лепит, но и человек не всякий годится. Вы отдаете себе отчет?

— На то обучение, господин капитан. Вы говорили, в школу направят…

— Уже собрались в школу? Погодите, Никулин!

Капитан поиграл щеточкой и, не выпуская ее, стал расспрашивать. Что заставило прийти, чем обидела Советская власть.

— С Советской властью, господин капитан, — сказал Никулин мрачно, — у меня старые счеты.

— Да? Какие же счеты?

Опустил глаза, занялся ногтями, но Никулин почуял— это-то Плетневу важнее всего знать.

— Раскулачивание вы помните?

— Помню, Никулин.

— Что мне вам объяснять тогда. Вы тоже русский человек. Если родных на ваших глазах без всякой вины… всего лишают…

Никулин замолчал, как бы потрясенный нахлынувшими воспоминаниями.

Капитан задал еще несколько вопросов: о происхождении, о семье, о службе в Советской Армии.

— А вы мне нравитесь, Никулин, — сказал он врастяжку, барственно-пренебрежительно, подбросил щеточку и уронил на пол.

«Ждет, что брошусь поднимать, — подумал Никулин. — Не стану, сам поднимет».

Плетнев, помешкав, подобрал щеточку.

— Я вас поддержу, а там… Прежде чем послать вас в школу, проверят все ваши данные. Мало ли… может быть, вы вовсе не Никулин.

— Без проверки нельзя, господин капитан, — истово произнес Никулин, выдержав взгляд Плетнева.