ПОГРАНИЧНИК
ПОГРАНИЧНИК
Проверка идет уже чуть ли не месяц. Фиш и другие начальники заставляли Каращенко повторять отчет устно и письменно, переспрашивали и уточняли, — все искали противоречия.
Особенно донимал гауптман Михель — тощий, как жердь, с холеным лицом, закоренелый соперник Фиша. Фиш верит своему агенту, следовательно, Михель не пожалеет сил, чтобы его очернить.
А сколько было выпито у Алевтины! У нее на плите—> самогонный аппарат, кап-кап — набирается в бутыль хлебное вино. Благодари, пей, делай вид, что пьешь в охотку, что тебе весело. Еще бы, вернулся, обманул большевиков!
Как-то раз Спасов ушел, оставив Давыдова наедине с Алевтиной. Она придвинулась:
— Немцы-то под Курском драпают. Ты в курсе? Скоро им и тут дадут прикурить.
— Едва ли…
— У меня мозги разламываются. Может, пока не поздно, сбежать отсюда? Летом и в шалаше можно кое-как… Может, к партизанам прибьюсь. Да ведь одной-то боязно! С тобой бы я с великим удовольствием.
— Ерунда! Глупая паника! Я сам был на той стороне и врать тебе не стану. Имей в виду — красным против вермахта не выстоять.
Можно ли отвечать иначе? Фиш завтра же вызовет Алевтину и спросит, о чем беседовали. Ушей и глаз тут много. И сапожник, с которым познакомил Спасов, наверняка из числа осведомителей. Уж очень настырно, выведывал, как обстоят дела на советской стороне.
— Верно, что готовят удар?
— На то и армия, чтобы воевать. Само собой — надеются.
— Силенок-то поднакопили, чай?
— У немцев больше…
От сапожника, от Алевтины, от прочей мелкоты отбиваться не впервой. Приемы у них наивные, рассчитанные на простачка. Но ежедневные расспросы — то в кабинете начальников, то за самогоном — выматывают нервы. Поспишь часа два после ночной попойки — будят, зовут к Михелю.
— Послушайте, Давыдов! Вы пишете, что получили на станции сухой паек. Что за паек у них, любопытно?
— Я все написал, господин гауптман. Американская свиная тушенка и пшенная каша. Карий глаз, как говорят солдаты.
— Карий глаз? Забавно!
— Так точно, господин гауптман. Надоела она им до чертиков, пшенка.
Продержит часок, потом милостиво разрешает доспать. Просыпаешься — и встречаешь взгляд Спасова. И тут, в своей комнате, проверка. Любит Спасов сообщать с безразличным видом новости: Михель и Фиш чем-то недовольны, ругали Давыдова.
— За что же?
— Не знаю. Я не дослушал. Они в коридоре разговаривали, потом заперлись…
Провокация, конечно. Еще одно испытание для нервов. Авось не выдержит! Спасов в поте лица зарабатывает награду. Но и Спасов — противник давно известный. Вот последняя его новость посерьезнее…
— Сказывали мне, — говорит Спасов, щуря зеленоватые, чуть раскосые глаза, — послали одного гаврика… По твоим следам, понял? Так что, если напутал чего, пропала твоя голова, заказывай панихиду!
Хохотнув, он проводит рукой по дряблой шее.
— Без попа панихиду не споют, — спокойно отвечает Каращенко.
— Поп найдется.
— Для моей панихиды поп, может, и не родился.
— На тот свет и без попа пускают. Я тебе совет даю: если что наврал, лучше сразу признайся. Сходи к Фишу и признайся, тебе ничего не будет. Если схватят за загривок, тогда хуже. Тогда петля, понял? Человека специально послали, понял?
— Пускай! На здоровье!
— Тебе видней.
Наверняка так оно и есть, решили проверить на месте. Ничего удивительного!
Каращенко не был бы разведчиком, если б не предвидел и такой ход. Проверяют всеми способами, гитлеровцы ничего не примут на веру. Тем более, если информация касается положения на Ораниенбаумском «пятачке», планов советского командования. Вопрос слишком важный… Да, наверняка так оно и есть: абвер забросил агента-контролера. Он послан выяснять, точно ли прибыли пополнения, точно ли морская пехота готовится к десанту, точно ли…
Э, что попусту ломать голову! Все равно помочь ничем нельзя, надо сидеть и ждать, не показывая вида, что тебе страшно.
Каращенко по-прежнему невозмутимо выдерживал длинные, унылые беседы со Спасовым, бывал на вечеринках у Алевтины, у сапожника, по-прежнему отвечал на бесконечные вопросы Фиша, Михеля. и старался угадать по их тону, по выражению лиц свою судьбу. Страх не убьешь, но сдержать его можно. Постоянные опасности научили Каращенко сковывать страх, он пытался даже смотреть на себя со стороны, так, словно угроза нависла над каким-то другим Каращенко. Но прятать страх, отрывать его от себя становилось все труднее. Во дворе стучали топоры, плотники сооружали виселицу.
— Не для тебя ли? — спрашивал Спасов, ухмыляясь.
— С чего бы! — пожимал плечами Каращенко. — Вроде бы не за что… А сам не полезу, мне жизнь не надоела.
Петля качается на ветру прямо против окна, и это, конечно, не случайно. Очередная пытка для нервов, или… Нет, нельзя предполагать самое худшее! Надо спокойно двигаться, спокойно говорить, спокойно спать в одной комнате со Спасовым. Черт с ней, с петлей! К агенту Давыдову она не имеет отношения. А Мокия Демьяновича Каращенко, советского разведчика под кличкой Пограничник, фашисты не поймают.
— Орал же ты ночью! — говорит Спасов. — Сон, что ли, приснился? Будто душили тебя…
— Не помню…
Врет Спасов. Не кричал я во сне… А впрочем, может, и кричал.
* * *
В Ленинграде, в большом доме на Литейном, на карте, висящей в кабинете генерала, появилась новая пометка, нанесенная красным карандашом очень легко. Среди множества других пометок она теряется. Значение ее известно немногим.
Линию фронта пересек вражеский лазутчик. Если бы его схватили, этот знак на карте был бы, по существу, точкой, завершающей операцию.
Нет, лазутчика не задержали.
Однако глаза у генерала веселые. Он быстро, со звоном, размешивает ложечкой чай.
Крохотная стрелка на карте означает успех. Прогноз оправдался. Пограничник проторил путь для немецкой агентуры. Путь, прослывший безопасным…
Да, нужно уметь драться и впотьмах, но до чего же хорошо, когда темнота рассеивается, когда ты чувствуешь себя в силах управлять событиями!
Чай еще не успел остыть, как на стол ложится новая шифровка. Лазутчик двигается к дороге Усть-Рудица — Пульман. Да, это агент-контролер. Отлично. Он поддержит легенду Пограничника. Все возможное для этого сделано. На КПП у лазутчика потребуют документы и пропустят. Выдадут паек по аттестату на той же станции Ново-Калище. Он столкнется с военнослужащими из воинских соединений, указанных в легенде. Для этого ведь не обязательно держать на «пятачке» всю 13-ю бригаду морской пехоты, всю 227-ю стрелковую дивизию…
Лазутчику расскажут по секрету про подводные баржи с пушками. Слух о таких баржах уже пущен и, верно, обежал всех. Так же, как слух о подкреплениях, о готовящемся могучем ударе…
Конечно, существует враг всяческих расчетов, любых предположений и планов — случай. Можно построить остроумнейшую легенду, но случай вмешается невзначай и разрушит ее, как карточный домик. Слепой случай, равнодушный и к нам, и к Гитлеру, занятый лишь своей бессмысленной игрой… Правда, все меры против него приняты. Сержант Палук, тот самый сержант, который указал Каращенко тропинку к землянке СМЕРШа, и другие люди, свидетели появления Каращенко на нашем переднем крае, переведены в тыл, и лазутчик с ними не встретится. И все же случай не устранишь совсем. Урезывать его, ослаблять его можно до бесконечности. Но и бесконечно малый, ничтожный, питаемый крохотным процентом вероятности, он способен причинить огромные потери…
Жаль, если Каращенко погибнет. Генералу трудно отделить тревогу за человека и тревогу за агента, за успех большого дела. Все как-то сплелось в сердце. Каращенко не из тех людей, которые скоро забываются. Генерал поверил Каращенко, поверил чутьем, с первого взгляда. Когда проверка подтвердила правоту интуиции, стало так радостно, будто пришла весть от близкого друга.
Среди сослуживцев генерала есть хмурые товарищи, — по их мнению, личное всегда находится как бы в засаде против служебного. Слова «личные симпатии», «личное расположение», «дружеские отношения» звучат в их устах словно бранные. А почему? Разве в личном непрерывно прячется ошибочное, дурное? Да, есть немало чиновников, которые девизом своим сделали недоверие, недоверие ко всем.
Нет, надо доверять людям! А Каращенко располагает к себе. Какой-то весь он цельный, ясный, крепкий. Очень верит в себя.
Наверно, потому и веришь ему, что он так уверен в себе, в своих силах, так спокойно смотрит вперед.
Ему и случай благоволит. Ведь судьба его необычайна, другой бы, с меньшей выдержкой, сто раз бы провалился. Хмурым, недоверчивым товарищам и удачливость Каращенко кажется подозрительной. Дескать, больно уж гладко получается. Захотел обмануть немцев— обманул…
Нет. Никто не осмелится оспаривать приказ генерала. Но сомнения высказывались вслух, и он не стал избегать прямого разговора. Да, не всякий уцелел бы! Говорят, любой может стать героем. Чепуха! Красное словцо, пущенное газетчиками! Нужны данные. И еще больше нужно данных, чтобы геройски победить, принести пользу. Так вот, у Каращенко есть качества, необходимые в тайной войне. Его история, написанная им в отчете, и он сам, сидевший в кресле напротив, удивительным образом сходятся.
Каращенко, живой Каращенко, каждым движением своим, словом, взглядом подтверждает истинность замечательного приключения, зафиксированного в отчете…
Удалось ли убедить скептиков? Неизвестно. Они — упорная порода. Но вот шифровка. Между строк она сообщает, что немцы приняли легенду Пограничника всерьез. Пограничник работает.
Первый удар по скептикам…
Стакан пуст, — генерал выпил чай машинально, не заметив. Теперь он стоит перед картой. Вся ли обстановка на пути лазутчика ясна? Нет, кое-что надо уточнить. Контрразведка Приморской группы войск, разумеется, на ногах, но этого мало, надо послать офицеров и отсюда. Кого послать? Генерал садится, берет карандаш. Он привык думать с карандашом в руке. В это время приносят новую шифровку.
«Агент противника в тринадцать двадцать явился с повинной, назвал себя Алпатовым Дмитрием Захаровичем, уроженцем…»
Эх, черт!.. Вот он, легок на помине, случай. А впрочем — нет, не случай. Алпатов — фамилия знакомая, Каращенко писал о нем в отчете. Добрый случай или дурной? Конечно, было бы лучше, если бы Алпатов ушел восвояси и поддержал версию Пограничника. Но раз он явился с повинной…
«Агент имел задание проверить информацию, доставленную другим агентом, которого он не знает».
Отлично! Надо познакомиться с этим гостем. Потом видно будет, как поступать. Оставить или перебросить обратно?..
«Направляем Алпатова к вам».
Правильно! Ждем!
* * *
Фиш ликовал. Не зря он ставил на Давыдова. Давыдов принес ему выигрыш. В конце концов жизнь тот же тотализатор. Главное в том, чтобы удачно поставить. Давыдов — находка! Генерал буквально ворковал вчера по телефону. А сегодня состоялась личная аудиенция. Генерал превозносит Сиверский разведпункт до небес. Как обычно, кидается в крайность. То Фиш у него на последнем счету, то может купаться в лучах славы.
— Господин генерал, я сразу заметил его, отличил среди других, — сказал Фиш, потупив взор. — Зная национальные черты русских…
Генерал не морщится, Фиш может свободно воздать должное самому себе.
— Он истинный русский мужик, господин генерал. Доброго старого закала, почитающий традиции… Из тех, которые просят фюрера дать им царя-батюшку.
Черта с два нужен русским царь-батюшка! Но генералу именно это и важно услышать. Пускай слушает!
— Недаром я, господин генерал, служил много лет в Москве в посольстве Германии. Некоторые мне ставят это чуть ли не в вину, называют трофейным немцем. Вы скажете, несерьезные нападки, господин генерал? Но, к сожалению, это мне так мешает двигаться по службе…
Нельзя упускать благоприятный момент. Когда же, если не сейчас, выложить свои обиды!
Но генерал прервал его. Ему не угодно беседовать о службе Фиша.
— Давыдов отдыхает?
— Да.
— Пускай отдыхает. Обеспечьте его табаком, водкой… Проследите лично. Съездите к нему, навестите, — визит германского офицера ему польстит. Как вы думаете?
— Несомненно, господин генерал.
Вряд ли польстит. Что-то не похоже! Давыдов — мужик себе на уме. Перед немцами на колени не падает. Такому свое поле — ближе всего…
— Мы обдумаем для него новое задание. Как вы считаете, — согласится?!
— Надо будет выяснить.
— Убедите его, гауптман! Настраивайте его, нарисуйте ему карьеру!
Вряд ли Давыдов мечтает о карьере разведчика. Теперь ему бы дождаться конца заварухи да получить добрый кусок земли. Его тянет к земле — он сам признавался. Он долго жил в городе и все-таки — нет, но натуре не горожанин. Мужик, типичный русский мужик! Родные его были раскулачены и умерли где-то в Сибири. Он полагает, что ему достанется земля по праву наследования.
Все это Фиш объясняет генералу. Обстоятельно, не спеша. Фиш демонстрирует при этом свое блестящее знание России.
— У него аппетит, однако… Вам же известно, гауптман, землей прежде всего будут обеспечены наши солдаты-победители…
— Давыдову это тоже известно. Но он надеется. Он считает, что его заслуги дадут ему право…
— Ах, гауптман! — генерал качает головой, — Ведь у вас есть ключ к вашему мужику.
— Вы находите?
Фиш изображает наивность. Иногда это уместно. Генерал любит поучать, растолковывать элементарные вещи. От времени до времени надо давать ему такую возможность.
Другой его конек — стратегия. Он на все лады повторяет изречение, вероятно где-то вычитанное, что разведка оправдывает себя лишь тогда, когда она в итоге двигает войска и выигрывает сражение.
— Неужели, гаутпман, ваш Давыдов — стреляный патрон? Он так блестяще начал… Строго между нами — приняты важные решения…
Фиш слушает вежливо, склонив голову набок. Когда генерал произносит имя фюрера, Фиш меняет позу, он выпрямляется, благоговейно поднимает свой круглый, пухлый подбородок и устремляет глаза вверх.
— Понимаете, Фиш, предвидения фюрера и на этот раз подтвердились. Большевики сжимают кулак для удара именно там, на плацдарме Ораниенбаума. По-этому-то и цепляются за него, как бешеные. А в связи с этим, вы понимаете, Фиш, мы можем произвести перегруппировку, высвободить кое-какие силы, скажем, на участке Пулкова…
Да, повезло с Давыдовым! Разведка, в конечном итоге, двигает дивизии. После многих провалов, после долгого ожидания — наконец-то ощутимый результат! А главное — правота фюрера лишний раз доказана. Хотя, собственно, все это не лишнее. Особенно теперь, после Сталинграда, после Курска, когда веру в фюрера важно поддержать…
— Я понимаю, господин генерал, — говорит Фиш.
— Хорошо. Можете передать Давыдову, как о нем отзываются здесь. Я думаю, мужику будет лестно. Что?
— Безусловно, — ответил Фиш и наклонил голову, пряча улыбку.
* * *
Петля недолго болталась зря. Однажды утром Каращенко, проснувшись, увидел повешенного. На нем не было дощечки с надписью «партизан» или «комиссар», сквозь листву белела майка, обтягивающая тело. Гимнастерку с него предусмотрительно сняли — пригодится другому. Спасов сказал, что это агент, не оправдавший доверия.
Казненный висел несколько дней, от него тянуло тошнотворным духом, который проникал во все щели. Спасов отплевывался.
— Тьфу! И любят же фрицы мертвечину!
Только когда повешенного сняли и закопали где-то в лесу, уразумел Каращенко окончательно, что проверка закончилась. Эта уверенность вошла в него вместе с глотком свежего воздуха, вновь напитанного запахами печного дыма и высокой, перезрелой травы в запущенном саду.
Сотни других признаков означали конец проверки. И Спасов разговаривал как-то иначе, и Алевтина перестала звать на вечеринки.
Остается услышать от Фиша…
Круглая физиономия гауптмана сияла. Он подробно рассказал о беседе с генералом и не удержался от вольного замечания:
— Если фюрер все угадывает наперед, зачем тогда вообще разведка? А? Меня так и подмывало ответить генералу в таком смысле. Воображаю, как он взорвался бы!
Несомненно, гауптман Фиш оказал агенту Давыдову высокую честь: поделился сокровенными мыслями и этим как бы возвысил до своего круга.
— Начальству виднее, — уклончиво ответил Давыдов.
— Словом, генерал в восторге. Он приказал выдать вам две тысячи марок и бутылку водки. Кроме того, я представляю вас к медали.
— Много благодарен, только… Не заслужил я таких похвал, господин гауптман. Удача просто…
— Нет, Давыдов, нет. Все считают, что вы исключительно способный человек.
Давыдов пожал плечами.
— Кому гореть, тот не утонет.
— О, вы философ!
Да, мужицкий философ. Спокойный фаталист, подобный Платону Каратаеву из «Войны и мира».
— Вы читали Толстого, Давыдов?
— Графа Толстого? — Давыдов наморщил лоб, будто силился вспомнить. — Приходилось. Здорово у него насчет первого винокура… Спиртное ведь от сатаны происходит, а мы пьем, разума себя лишаем.
— Ничего, Давыдов, вы еще не пропили свой разум. Он у вас крепкий. Все считают: ваша карьера только начинается.
— Где мне, господин гауптман! Кабы ноги были целые, не раненые…
— Мы еще вернемся к этому вопросу, Давыдов. Получайте деньги и отдыхайте.
— Слушаюсь, господин гауптман!
Проверка кончилась, и вот новые заботы. Да, хотят снова забросить через линию фронта. Поменьше бы похвал!.. Фиш, конечно, будет настаивать. По всему видно…
Инструкция Пограничнику, которую он там, у своих, в Ленинграде, прочел несколько раз и запомнил, гласит: всеми возможными способами постараться избежать новой заброски, остаться в тылу у гитлеровцев, в системе абвера. Остаться, чтобы брать на учет предателей и лазутчиков, засылаемых к нам, чтобы склонять лазутчиков к явке с повинной.
Фиш дает время для размышлений. Все равно — ответ ясен. Надо отказываться.
Отдыхает Каращенко в дачном домике, в лесу, на окраине крохотного городка Изборска. Собирает ягоды, грибы, подолгу сидит на обрывистом берегу извилистой, заросшей речки, глядит на кувшинки, на стрекоз. Кажется, никакой войны нет. Единственное реальное в мире — кувшинки на остановившейся, невозмутимой реке, столетние липы, которые не спеша переговариваются о чем-то. Хочется хоть на час забыть Фиша, Спасова, повешенного в белой майке…
Каращенко сознает — вернуться к своим вполне в его власти. Стоит только согласиться с предложением Фиша, уйти к своим и доложить — так, мол, и так, отказаться было немыслимо. Угрожало разоблачение. Поди проверь!
Другой человек, не столь щепетильный, так бы и поступил. Каращенко на миг даже позавидовал тому, другому. Нет, обманывать можно только врагов. Ценой обмана вернуться к своим? Нет, нет! Пусть никогда не раскроется обман, пусть никто и не заподозрит, все равно…
Быть может, путь к своим, открытый сейчас, последний. Второго, может, и не будет. Как знать! Все равно, надо отказываться. Честность внушена Каращенко с детства, честность вошла в плоть и кровь, она сильнее его самого. Инструкция говорит ясно: отступать вместе с гитлеровцами, находиться с ними до конца войны. Отступать хоть до Берлина…
И при этом не ждать сложа руки, а воевать, склонять к явке с повинной. Значит, постоянно рисковать головой. Правда, некоторый опыт есть. Каращенко уже обрабатывал некоторых соклассников по шпионской школе. Разумеется, выбирать надо людей не враждебных нам, а запутавшихся, таких, которые не против Советской власти, а только боятся открыть себя. Гитлеровцы изо дня в день твердили в школе: попадетесь комиссарам— расстреляют. Повинился или нет, разницы никакой— уничтожат как предателя.
Важно переубедить…
Война идет, нигде не отдохнешь от нее, пока она, проклятая, грохочет и терзает, пьет кровь… Следя за полетом стрекоз, Каращенко вспоминает своих подопечных. Взять Алпатова…
В памяти тотчас возникает справка, — одна из десятков затверженных справок. Алпатов Дмитрий Захарович, работал до войны в Москве токарем, был комсомольцем, собирался перед войной поступать в институт, стать геологом. Против Советской власти ничего не имеет.
Легко написать эти несколько слов в отчете, но не так-то просто было завести разговор с этим молчаливым парнем. Видно было, его донимает какая-то неотвязная мысль. Какая? Мало-помалу выяснил Каращенко биографию Алпатова, его настроения. Оказалось, что только страх мешает явиться с повинной.
«Поступай, как хочешь, — сказал тогда Каращенко. — Имей в виду только, если поймают, худо будет. А повинную голову помилуют».
Не лишено вероятности, что агент, которого пустили по его следам, и есть Алпатов. Сдался он или вернулся? Алпатов исчез из виду. Те, кто возвращается с задания, вообще редко встречаются с товарищами, которые на старте. Стало быть, ты не узнаешь, явился твой подопечный с повинной или нет. После войны, может, и узнаешь. Если тебя не выдадут. Если увидишь его — конец войне…
В инструкции сказано: вести беседы осторожно, без антисоветчины, но и без антигерманских высказываний, отнюдь не запугивая неизбежным разгромом Гитлера. Расценивать обстановку объективно, без всяких симпатий к той или другой стороне, рисовать перспективу безопасного выхода из войны.
Каращенко мысленно сравнивает инструкцию и свой собственный опыт, В сущности, расхождений нет.
Инструкция формулирует то, что подсказывала ему собственная смекалка.
Деревья шумят, в речное ложе врывается ветер, чуть колеблет кувшинки, сбрасывает в воду первые, очень ранние желтые листья. Уже нет-нет да запахнет осенью, особенно по вечерам. Скорее бы двигалось время!
Нет, и на час нельзя забыть войну. Даже здесь, над заросшей, сонной речкой.
Скажу Фишу, что пошел бы на ту сторону, если бы не ноги. Сильно болят ноги и вообще здоровье не позволяет. Взяться и не выполнить — это уж последнее дело.
Каращенко так и сказал Фишу три недели спустя, когда покончил с отдыхом.
— Очень жаль, — вздохнул тот, — вы много теряете.
Глаза его стали холодными. Рука, протянувшая было Давыдову пачку сигарет, застыла в воздухе. Гауптман Фиш раздраженно сунул сигареты обратно в ящик стола.
* * *
Противник повел себя странно.
В последнее время его артиллерия на приморском фланге фронта подавала голос редко и по давно установленной программе обстреливала наш передний край, участок за участком, с чисто немецкой последовательностью. По вражеским пушкам можно было проверять часы.
И вдруг вражеские батареи взбесились. Огонь обрушился главной своей силой не на передний край, а в глубину Ораниенбаумского «пятачка». Мало того, туда же понесли свой груз эскадрильи бомбардировщиков. День за днем сыпались на «пятачок» снаряды и бомбы разных калибров. Донесения, поступавшие с «пятачка» в штаб фронта, не скрывали недоумения: вся эта лавина стали и взрывчатки тратилась явно впустую, вспарывала землю, на которой не было ни траншей, ни землянок, ни огневых позиций.
Под огнем оказался и Копорский залив — пустой залив, давно не принимавший военные суда в сколько-нибудь значительном количестве…
Лучше всего понимали смысл происходящего в штабе фронта и в большом доме на Литейном. Карты запестрели новыми пометками. Достаточно сопоставить поражаемые огнем лесные и болотные урочища и данные дезинформации, с которой ушел на ту сторону Пограничник, чтобы убедиться в успехе тайной операции. Да, немцы поверили! Они воображают, что громят наши бронированные подводные баржи.
Две недели грохотали разрывы на «пятачке», а затем к свежим воронкам, к обломкам бутафорских штабных строений, бутафорских автомашин потянулись щупальца вражеской разведки. На «тропе Пограничника»— так чекисты прозвали этот маршрут через линию фронта — появились новые лазутчики. Немцы с упрямой настойчивостью бросали сюда своих агентов, хотя возвращались немногие.
Из этих немногих большинство отправлялось назад с информацией, полезной нашему командованию. Они увидели и узнали то, что для них было предназначено. И вот теперь, после огневых шквалов, надо продолжать дезинформацию. Уже пущен слух о потерях советских войск. Потери не маленькие, но и не очень большие. А подкрепления все прибывают…
Те лазутчики, которые были задержаны или явились с повинной, отвечали на допросах. Ни одно из имен Пограничника контрразведчиками не называлось, но они старались уловить хотя бы тень его судьбы наводящими вопросами.
Генерал не забывал откладывать в памяти все, касавшееся человека, ставшего на расстоянии его другом. Да, генерал не мог думать о Пограничнике без сердечного тепла. Как же приняли его там, на той стороне? Проверку он выдержал, что артиллерийскими орудиями и «юнкерсами» объявлено громогласно.
А дальше что?
— Болтают насчет одного агента ихнего, — говорил один из незваных визитеров, — болтают, будто он побывал тут и немцы его наградили. В дом отдыха, что ли, послали, под Псков.
— За что наградили? — спросил генерал.
— За важные сведения… Тропка, по которой мы шли, так это он ее проложил.
Прошел месяц, вести о Пограничнике прекратились, а потом задержанные опять заговорили о каком-то награжденном агенте. Он не угодил начальству и куда-то исчез. Что с ним стало? По одной версии, его казнили, по другой — перевели в лагерь с особым режимом.
Генерал чувствовал: покуда длится война, он всегда будет ждать вестей о Каращенко, всегда будет выискивать в протоколах допросов хотя бы туманные намеки. Судьба Каращенко может скоро потерять значение военное, но значение для него лично она не утратит. Хотя бы потому, что он сам поверил ему, сам послал обратно к фашистам.
Позвонил начальник штаба фронта и сообщил радостную весть — гитлеровцы сняли с Пулковского участка фронта две дивизии.
Нет сомнения — и в этом сказалась работа Пограничника. Немцы убеждены теперь — Пулковский участок второстепенный, главная опасность угрожает со стороны Ораниенбаума. Это соответствует концепции фюрера и теперь сделалось каноном. Долгое время можно не опасаться, что противник узнает правду. Каноны живучи, агентурные данные разбиваются о них, не оставляя иногда даже царапины. Немцы намертво привязаны к своим канонам, начальники малые, средние и высокие, искренне или корыстно, будут до последней возможности оборонять концепцию фюрера.
Генерал испытывал желание поделиться успехом с самим героем событий. Рисовалась встреча после воины, когда Пограничника можно будет назвать громко подлинным его именем. Сентиментальность? Что ж, пускай так! Генерал не стыдится.
Мокий Демьянович… Звучит непривычно, угловато. Мокий! Теперь не дают таких имен. Однако к нему оно почему-то идет. Кряжистый, медвежеватый немного, шероховатый. Да, и шероховатый, потому что не приглаживает себя, не наряжает, краснобайства не терпит. Таким людям хочется сказать спасибо просто за то, что они существуют на свете. Помогают жить.
В глубине души генерал верил, что Мокий Демьянович Каращенко переживет Пограничника, сумеет дождаться конца войны, дойдет до Берлина.
— Жаль, Давыдов, очень жаль!
Голос у гауптмана Фиша недовольный, усталый. Нет, ничем не проймешь этого упрямого мужика, — не хочет он снова в тыл к большевикам. Хотя Фиш не очень-то надеялся выманить согласие, он все же раздосадован. Агент Давыдов, лошадь, на которую он так удачно поставил, отказывается принести новый выигрыш!
Фиш представил себе, как будет огорчен генерал, и досада перешла в злость.
— Если вы не понимаете своей пользы, — пухлые руки Фиша дрожали, комкали бумагу на столе, — ступайте! Я не хочу тратить время. Ступайте! Уходите!
Последнее восклицание вырвалось у Фиша визгливо, на минуту он перестал владеть собой. Когда дверь за Давыдовым закрылась, он провел рукой по вспотевшей лысине. Незачем было горячиться. Мужик вообразит еще, что абверу без него не обойтись!
Фиш больше не вызывал к себе Давыдова. Через несколько дней передал ему через Спасова приказ — собирать вещи.
— В путь-дорожку, майн пупхен!
Спасов кривлялся, фиглярничал.
— Что ж, счастливо оставаться, — ответил Каращенко спокойно, — береги здоровье.
— Ты свое-то береги! Черт ты, а не человек, посмотрю я, — и Спасов выругался. — Словно две головы у тебя. Хоть бы спросил, куда угоняют?
— А тебе разве докладывали?
— Тьфу! За кудыкины горы!
Так они и простились. Каращенкр очутился не за горами, а на краю эстонского городка Вильянди. Снова открылись перед ним ворота лагеря для военнопленных. Снова унылые ряды бараков, плац, полицаи с дубинками, словно коршуны, высматривающие добычу…
Однако бараки остались позади, показался забор, в нем калитка. Конвойный позвонил, Каращенко шагнул через высокий порог.
Ему отвели койку в одном из трех домиков, зажатых в загородке. Кормежка здесь хуже, чем у Фиша, но лучше, чем за забором, в обычном лагере, постель тоже помягче. Как-никак зондерлагерь, то есть особый. В чем его особенность, Каращенко понял в первый же день: его окружали люди, как и он, причастные к абверу. Многие побывали на заданиях.
Стало быть, резерв, сказал себе Каращенко. И с первого же дня стал приглядываться к соседям. На койке рядом — тихий, темноволосый парень с мягким, вкрадчивым голосом. Длинные, проворные пальцы тасуют колоду карт.
— Хочешь, погадаю?
Гадальщик Николай — так мысленно записал его Каращенко на карточку в памяти. Странный тип! Начальство ругает его, грозит отобрать карты, тоску он наводит на всех мрачными предсказаниями.
Геннадий — слезливый, истеричный, профессиональный вор. И он оказал какие-то услуги немецкому начальству. Перед комендантом лагеря отчаянно лебезил, но в один прекрасный день не удержался и стащил часы. Отправили куда-то…
Мальков Константин — бывший учитель, хрупкий, измученный какой-то тревогой… Ходил в советский тыл, хотел повиниться, но в последнюю минуту испугался, передумал. Задание не выполнил, в объяснениях запутался. Доверившись Каращенко, досаждал ему жалобами.
— Что будет со мной! Что будет!
— Ты, главное, возьми себя в руки, — советовал Каращенко, — не скули, не болтай!
Среди озлобленных предателей, среди всякой продажной шушеры Каращенко различал людей, державшихся в стороне, погруженных в свои мысли. Такие не подхалимничали, не подлаживались, не искали никаких выгод от оккупантов. Значит, есть шансы найти общий язык.
Каращенко вел себя с достоинством, и это обеспечило ему доверие. Знали, что он не ябедник, не сплетник и не из тех, что способны выдать товарища. Много выслушал Каращенко исповедей в укромном углу шепотом.
— Я отчего пошел к ним служить? От голодухи, от полицаев проклятых спастись хотел. В отчаянность впал, будь что будет, думаю… Немцы — сила, вот-вот всю Россию заберут, так не пропадать же зря… А теперь — вон оно как повернулось на фронте…
Боится за себя, это ясно. Но что еще у него в душе? Сохранилась ли любовь к Родине, советский человек он в основе своей или существо безликое, безвольное, покоряющееся обстоятельствам? Как определить?
— Немцы еще не выдохлись, — говорил он, — что у них здорово, так это порядок.
— Порядок есть… На бойке тоже порядок… Я на мясокомбинате работал. У нас тоже все использовалось, вплоть до поросячьего хрюка…
Вот так, похвалить что-то у немцев, воздать должное нашим, чересчур никого не хаять и не хвалить. Послушать, какова реакция. С выводами не спешить, лишь после обстоятельных бесед и размышлений записать на карточке памяти: «Мечтает загладить свою вину» или «Настроен антисоветски».
Состав обитателей зондерлагеря менялся, — одни таинственно исчезали, на их койки прибывали новички. Каращенко нередко добавлял к мысленной записи: «В случае переброски через линию фронта решил явиться с повинной».
Такому человеку Каращенко рассказывал о житье под началом у Фиша, о структуре гитлеровской разведки, в расчете на то, что все это будет там, на нашей стороне, попадет в протоколы допроса.
Абвер продолжал забрасывать агентуру, но куда осмотрительнее, со строгим отбором. Прежде гитлеровцы были нагло беспечны — пускай хоть один из сотни справится с поручением. Положение на фронтах изменилось, самоуверенности у «высшей расы» поубавилось, да и кадры, навербованные из советских военнопленных, стали куда менее надежными. Во всех звеньях разведки наступил режим осторожности. Ведь если лазутчик схвачен, он сам становится источником информации. Нельзя добыть чужие тайны, не поставив на карту свои. Большевики все сильнее, значит, рисковать своими тайнами опасно.
Каращенко отдавал себе в этом отчет. Картотека в его памяти росла…
В зондерлагере он пробыл до весны 1944 года. Советские войска освободили Нарву. Генерал Дитмар — «радиогенерал», как его прозвали немцы, — все еще сообщал своим бархатным, баюкающим басом об «успешных оборонительных боях», намекал на «нетронутые силы», способные остановить «выдыхающиеся дивизии врага». Однако тревога среди гитлеровцев росла, и в начале мая в зондерлагерь прикатил комендант Валговской шпионской школы гауптман Шнайдер. Вызвал пятнадцать человек, в том числе Давыдова, погрузил в поезд.
Из вагона вышли два дня спустя в Тильзите. Каращенко с любопытством оглядывался: небольшой, тихий городок, застройка не по-русски плотная, улицы узкие, тесные, держат тебя будто в каменных клещах. Только на окраине разжимается городской сплошняк, дает место подстриженным садикам, виллам, похожим на кубышки. Садики подстриженные, деревья точно в неволе.
В доме с вывеской «Хольцмессамт» встретила приезжих деловитая, энергичная немка фрау Лида. Велела ждать — скоро вернется из поездки директор фирмы, господин Шрамм, и все объяснит.
Длинное название на вывеске означало буквально: контора по таксации древесины. До войны Шрамм и его подчиненные ничем иным не занимались.
— Для вас наша вывеска только прикрытие, — откровенно сказал Шрамм, обмахивая свое жирное, раскрасневшееся лицо платком. — Сюда должны доставить еще человек сто. Вас будут обучать…
Потом Шрамм произнес несколько фраз о неизбежной победе Германии.
— Великая Германия нуждается в вас, — прибавил он. — Вы покажете себя в тылу у красных. Для вида вы служащие конторы, а подлинное назначение — диверсанты, которым предстоит… — Тут Шрамм сделал многозначительную паузу. — Командование не раскрывает свои планы, но все же в общих чертах известно: большевикам готовится сюрприз. О, великолепный сюрприз! Удар в самое сердце!
Каращенко чуял: не терпится Шрамму выболтать все до конца. Он знает больше, но не договаривает. Человек штатский, новичок в военном деле, он явно рисуется. Доверенная ему тайна распирает его…
Мало-помалу выяснилось: гитлеровцы намерены сбросить десант на Москву. Отряд головорезов, которым терять нечего.
Выходка сумасшедшая, бесспорно обреченная. Последние судороги фашизма. От хорошей жизни такое не придумаешь. Надо бы предупредить своих, дать знать на ту сторону!.. Но как?
Десант на Москву. Многие вполне пригодны для такого дела. Взять Черноярова, он с фашистами не на жизнь, а на смерть, с отчаяния на все готов.
Еще в молодые годы Чернояров был осужден за антисоветскую агитацию, добровольно сдался в плен немцам, был палачом в лагере военнопленных, замучил сотни людей. А ведь по виду и не скажешь… Важно запомнить приметы. Голос медовый, вкрадчивый, ко всем обращается с прйтворной нежностью: «сыночки», «миленькие мои», «голуби».
Такой же изверг — турок Хаким. Мальчишкой перебрался из Турции в Среднюю Азию, в чем, наверно, помогла разведка. Позднее пытался уйти обратно, был задержан на границе, отсидел восемь лет. У гитлеровцев служил в охране штаба, расстреливал советских партизан. Седой, сутулый, узкое морщинистое лицо. Все советское ему ненавистно.
Среди сброда, согнанного в Тильзит из зондерлагерей, из разных закоулков абвера, есть и бывший артист оперы, помышляющий теперь, кажется, лишь о том, чтобы ускользнуть подальше от фронта. Есть непроницаемо замкнутый, вечно хмурый старовер, шепчущий молитвы. Что у него на уме? Его Каращенко так и не раскусил…
А знать надо всех. Особенно, если придется лететь в Москву с этой компанией…
Затея, положим, фантастическая… Несколько недель прошло в ожидании. Занятия все откладывались. Наконец их совсем отменили. Преподаватель, слышно, угодил на передовую.
Наверное, и план десанта — порождение безрассудной ярости — потонул в архивах, как и программа учебы диверсантов. Однако еще не исключено, забросить в тыл могут… Гитлеровцы изо всех сил стремятся остановить наших, не впустить в Германию. Да, могут забросить с поручением взрывать мосты, железнодорожные пути, отравлять колодцы и прочее в таком роде.
Будущих диверсантов, чтобы не кормить даром, распределили по мастерским, по фермам в окрестностях. Каращенко до осени работал столяром, ремонтировал мебель. Потом был батраком у фермера, грузчиком на трехтонке, подручным у церковного старосты. Поливал клумбы у кирхи, ставил на место скамейки, сдвинутые во время богослужения.
Советские войска подошли к Восточной Пруссии. Каращенко и еще несколько человек получили приказ — эвакуироваться в Кенигсберг. Но события на фронте опередили, зачеркнули приказ. На дороге, забитой беженцами, Каращенко застрял, оторвался от спутников. Ночевал на ферме, в пестрой, очень веселой разноязычной компании. Под одной кровлей оказались русские, два француза, поляк из Гданьска, а с ним тоненькая, большеглазая девушка — варшавянка. Они встретились в неволе, на этой ферме, вчера брошенной хозяином, вместе поедут в Польшу. Отныне они навсегда вместе! Война не сегодня-завтра кончится.
В подвале фермы нашли бутылку вина, выпили за здоровье молодых. А на другой день увидел Каращенко на шоссе советских мотоциклистов, замахал им, остановил, а голоса вдруг не стало, слов не стало…
* * *
— Так я и не дошел до Берлина, — говорит, улыбаясь, Мокий Демьянович.
Он сидит передо мной — плечистый, спокойный, в шапке густой, буйной седины. Он рассказал мне свою поразительную историю очень скромно, как бы прося не удивляться. Его добрые глаза говорили мне — история сложная и в то же время простая. Чему тут удивляться, если он попросту не мог поступать иначе!
Восклицательные знаки, которые читатель нашел в моем тексте, каюсь, почти все на моей совести. Герой повествования обходился без восклицаний.
Я смотрю на него и радуюсь тому, что он живой, невредимый, что он вышел победителем — Мокий Демьянович Каращенко, талантливый чекист.
Человек, отстоявший свое имя.