Глава 14. В ТЮРЬМЕ
Глава 14. В ТЮРЬМЕ
За несколько дней пребывания в казармах мы так подружились с ударниками, что, казалось, не дни, а долгие месяцы провели вместе. На редкость симпатичные ребята.
Из оружия у нас было несколько ручных гранат и револьверов. Нас познакомили, как вставлять запал и, ударив, со счетом бросать бомбу.
Самым молодым ударником был парнишка семнадцати лет. Повествуя о своей голодной жизни, он рассказал, как добывал деньги на пропитание: «Пошел, заработал…», делая соответствующий знак рукой, означающий «украл». И вдруг один из ударников, лет двадцати пяти, расплывшись в улыбку, с отеческой нежностью начал гладить молодчика по голове, приговаривая: «Наш, наш…»
— Вы чем занимались?
— Вагоны разгружал… — Я поняла, что он имеет в виду. — На станции забирался в вагон с вещами пассажиров и на крутом подъеме, где поезд полз черепашьим шагом, открывал дверцу и выбрасывал тюки с чемоданами. А потом соскакивал сам. А здесь уже ждала подвода.
Я от души расхохоталась. В хорошую компанию попала!..
Через несколько дней поздно вечером вернулся из города встревоженный ударник:
— Товарищи, когда я заходил в казарму, то заметил часового у входной двери.
— Я пойду в разведку, — предложил другой.
Он сейчас же вернулся обратно:
— По всем коридорам стоят часовые. Никого не пропускают. Ясно, что это по нашу душу…
— Приготовьте оружие и держитесь поближе друг к другу. Будем пробиваться! — предупредил прапорщик.
С нами были два прапорщика, переодетых солдатами.
Мы все улеглись на нары, делая вид, что спим. В дверях выросли две фигуры вооруженных солдат:
— Прокопчук, Бочарников! (Как я уже говорила, мы были записаны — я под именем Николая, Прокопчук — Андрея.
Как потом узнали, в группу записалась большевичка под видом доброволицы. Она выдала всю организацию. Офицеры были убиты.)
На нарах приподнялись головы.
— Спите, товарищи, нам нужны только женщины-доброволицы.
— Нас провели в комнату, где за столом заседали несколько человек и стояла группа вооруженных солдат. Нас поставили к стенке. Солдаты вышли, приведя еще двоих. Оставшиеся, видя, что пробиться не удастся и дело плохо, зарыли оружие в кучу мусора. Через десять минут вся группа была в сборе. Солдаты навели винтовки: «Руки вверх!» Все подняли руки. Начался обыск. У нас ничего не нашли, но, разрыв мусор, обнаружили оружие. Часовые привели еще какую-то доброволицу. Я ее несколько раз встречала в коридоре. Хорошенькая, лет двадцати, нашего батальона или из отряда Бочкаревой — не знаю. Она работала переписчицей у них. Однажды, когда я проходила, она шутя стукнула меня по голове рукой. «Какой пупс!» — со смехом проговорила она.
— Зачем вы привели Д.? Она у нас работает. Отпустите!
Арестованных вывели на улицу и погрузили на грузовик.
Впрыгнувший солдат связал всем шпагатом руки. Грузовик двинулся. Несмотря на то что было не более трех часов ночи, у всех продовольственных лавок, на морозе, стояли длинные очереди. Автомобиль то и дело обгонял толпы арестованных, ведомых солдатами и матросами. Наконец грузовик остановился у громадных ворот — Петропавловская крепость! Ворота распахнулись, и мы въехали под мрачные своды.
— Здесь похоронены, так сказать, наши бывшие цари, — проговорил конвоир.
Нас ввели в большую комнату. За письменным столом восседал рыжий солдат. Сейчас же к нашей группе присоединили поручика с простоватой, неприятной наружностью.
— Будьте осторожны, похоже, что это шпик! — шепнул нам ударник.
Через несколько часов всех перевезли в Смольный институт. За большим столом сидел Бонч-Бруевич, окруженный во-семнадцати-двадцатилетними парнями, которые усиленно дулись, изображая из себя начальство. Начался допрос.
— Кто вы по профессии? — обратился Бонч-Бруевич к Прокопчук.
— Сельская учительница.
— А вы? — повернулся он ко мне.
— Сестра милосердия.
— И вам не стыдно? В то время когда страна переживает великие события и мы нуждаемся в медицинской помощи, вы беретесь за оружие против своих братьев?
— Я с вами, господин комиссар, работать не буду.
Молодой рабочий, сидевший рядом с ним, подскочил как ужаленный:
— И не надо, наши заводские будут ухаживать лучше вас!
— Извините, товарищ, — решительно, хоть и любезно обратился к нему Бонч-Бруевич. — Сейчас я здесь допрашиваю. — И, повернувшись ко мне:
— Прискорбно это слышать. Это, конечно, ваше дело!
Он сейчас же повернулся к красивому ударнику Демьянову:
— А вот вы, товарищ, вы! Мне было бы очень приятно, чтобы вы были большевиком!
Демьянов с презрительной усмешкой отвел от него взгляд. Обратясь еще кой к кому с вопросом, Бонч-Бруевич начал писать.
Вдруг дверь открылась и вошел в штатском с иголочки наш бывший ротный, приходивший на ученье в компании «мадемуазель». Пожав руку Бонч-Бруевичу, он окинул взглядом нашу группу, на секунду задержался на мне. Конечно, узнал! Бонч-Бруевич сделал знак конвойным, и те, окружив нас, вывели из комнаты.
Спускаемся в подвальное помещение; дохнуло затхлостью. В коридоре у всех дверей стоят часовые. Провели вглубь. Часовой открыл дверь в камеру, где сидело уже человек двадцать пять. Передавая нас, матрос предупредил:
— Начнутся разговоры на политическую тему — бей по голове прикладом. Не берет приклад — бей штыком. Не берет штык — бей пулей!
Кого здесь только среди заключенных не было! Гимназист, присяжный поверенный, чиновник, «буржуй», офицеры и т. д. Здесь же сидели трое убийц министров Шингарева и Кокошкина.
Явившись в госпиталь, где эти министры лежали больными, они их пристрелили в кровати. Двум из этих сорванцов было лет по двадцать, а третьему, с шевелюрой, как у Троцкого, лет двадцать пять. За все пребывание в подвале ни один из заключенных не промолвил с ними ни слова. Те же, видимо, чувствовали, что опасаться им нечего, и вели себя очень весело. Целый день тузили друг друга, боролись и хохотали.
Нам на обед приносили ведро бурды, которую, за неимением ложек, хлебали по очереди. Но этой же тройке пища приносилась в котелках, та же, что и конвойным.
Поручик, присоединенный к нашей группе, оказалось, сидел за дебоширство в пьяном виде. Он был запанибрата со всеми конвойными, с матросами был на «ты» и пожимал им руки, прося ускорить его дело. Как-то он вздумал поиздеваться над доброволицами. Я с ним сцепилась…
— И вы станете утверждать, что при полной нагрузке сможете проделать двадцать пять верст?
— Двадцать пять не приходилось, а восемнадцать почти с полной накладкой делали!
— И даже с противогазом?
— Нет, без него.
Он, издевательски захохотав, махнул рукой.
Самое же страшное в нашей камере — это были насекомые, ходившие стадами (когда через одиннадцать дней нас перевели в женскую тюрьму, в одиночное заключение, то надзирательницы ахнули, увидев мое изгрызанное и исчесанное тело, точно покрытое экземой).
С нами сидел очень симпатичный рабочий тридцати одного года: «С восемнадцати лет, при царе, я как революционер попадал из одной тюрьмы в другую. А при большевиках, как видите, тоже попал, но уже как контрреволюционер. Грамоте я выучился по тюрьмам…».
Нам с Прокопчук уступили узкую кровать, на которой можно было лежать, только вытянувшись. Остальные заключенные спали на столах и под столами на грязном полу. Каждую ночь кого-нибудь вызывали с вещами. Наступила наша очередь с Прокопчук и еще нескольких человек из нашей группы.
Мы были выведены в коридор, где уже стояли арестованные из других камер. Сердечно простившись с остающимися, мы последовали за конвоем. У ворот ждал громадный грузовик. Места для всех не хватило, и четверых усадили в легковую машину. Мужчин отправляли в «Кресты» и пересыльную тюрьму, нас же — на Выборгскую сторону, в женскую тюрьму одиночного заключения.
Тюрьма была новая, построенная при Николае II. После подвалов Смольного было ощущение, что попали в первоклассную гостиницу. Сделали ванну, выдали грубого полотна рубашку, платье, косынку и арестантскую курточку. Чистая камера на третьем этаже. Под потолком крошечное окошко с решеткой. Вделанная в стену железная кровать, стол, табуретка и полка. Волосяной матрац с подушкой и шерстяным одеялом. Алюминиевая кружка, тарелка, кувшин и деревянная ложка. Тут же уборная с крышкой и проточной водой. Под потолком электрическая лампочка. Паровое отопление. В дверях для подачи пищи окошко, закрывавшееся на ночь, и глазок.
Все надзирательницы, за исключением старшей, лет сорока злого цепного пса, были на редкость сердечные. Нам, политическим, не разрешалось ни с кем разговаривать. На прогулку во двор выводили на пятнадцать минут, тоже в одиночестве. Я от прогулок отказалась. Во-первых, при стоящих морозах я замерзала, да и вид клочка неба напоминал мне, что я в неволе. В отсутствие старшей нам надзирательницы делали поблажку, разрешая через окошечко перекидываться фразами с другими заключенными. Иногда и сами надзирательницы вступали с нами в разговор.
В нашем коридоре сидели: несколько воровок; возлюбленная князя Д., стрелявшая в него, когда он захотел с ней порвать и жениться, страшная скандалистка, еженедельно отправляемая в холодный карцер за ее грубость старшей надзирательнице; убийца пятидесяти восьми лет, всю жизнь терпевшая тирана-мужа, бившего ее смертным боем, которого она зарубила во время сна топором. Разрубив потом его тело на части, голову сварила в котле, а изувеченные до неузнаваемости части тела разбросала по городу. Воровка — интеллигентная барышня восемнадцати лет, со дня революции попавшая за воровство в тюрьму и уже сидящая в третий раз… «Ты опять к нам пришла?» — спросила ее надзирательница. «Да не пришла, а привели!» — смеется в ответ. Сидела также княгиня Куракина, за саботаж, и две шведки, одна сорока двух лет, симпатичная богатая дама, хорошо говорившая по-русски. Она хотела вынуть из сейфа свои драгоценности и угодила за это в тюрьму. Вторая, девятнадцатилетняя шведка, была доставлена прямо с бала в роскошном синем платье за отказ сотрудничать с большевиками. По-русски не говорила.
Прокопчук сидела через камеру от меня. Раз надзирательница открыла мою камеру: «Идите проведать свою товарку!» Обрадовавшись, что мы вместе, забыв всякую предосторожность, пустились мы в разговоры и громко захохотали. Вдруг смех замер у нас на губах… В окошечко смотрело злое лицо старшей надзирательницы. «Это что еще за теплая компания! Марш к себе!» Она открыла дверь, и я, как провинившаяся школьница, рысью помчалась обратно. За себя я не боялась. В крайнем случае попаду в холодный карцер. Но, Боже, как мы подвели нашу добрую надзирательницу!
На следующий день новая надзирательница сообщила, что устроившую нам свидание надзирательницу увольняют. На другой день, перед закрытием окошек, она пошла прощаться с заключенными. Ее все так любили! Увидела я ее и у моего окошка с протянутой рукой:
— Прощайте, голубчик, увольняют!
Я схватила ее за руку:
— Дорогая, скажите, это я с Прокопчук вас подвели?
Она с улыбкой, как у ребенка, похлопала меня по щеке:
— Нет, милая, успокойтесь. Просто сокращение штата. Я скоро все равно должна была уйти сама, так как жду ребенка. А если бы даже и так, то моя совесть спокойна. Я против заповедей Христа не поступила, а людской суд меня не страшит…
В это время с моим окошком поравнялась хорошенькая девочка пятнадцати лет в сопровождении банщицы.
— Пойди сюда! — позвала ее надзирательница. Она ее обняла за плечи. — Вот, тоже полюбуйтесь! Еле из пеленок вылезла, а уже попала за решетку!
— Как, разве это не дочь кого-нибудь из служащих?
— Нет, сидит уже полтора месяца.
— За что?
— Я душа заговора, — засмеялась девочка. — Я сирота. Мама умерла, когда мне было тринадцать лет. Она оставила мне маленький домик; я сдавала комнаты и на это жила. У меня поселились ударники. Пришли их арестовывать, сказав, что они устроили какой-то заговор, а заодно и меня тоже. Сказали, что я — душа заговора!
— Боже, что делается на свете! — вздохнула надзирательница. — Скоро грудных младенцев начнут прятать по тюрьмам за то, что не по-советски сосут у мамки сиську…
Дней через пять надзирательница сообщила:
— К нам сегодня привезли смертницу.
— Кто такая?
— Какая-то молодая баба. Вместе с двумя мужчинами совершила вооруженный налет, а когда прибыли красногвардейцы, стали отстреливаться. Все приговорены к расстрелу. Казнь состоится на рассвете.
В эту ночь я не ложилась спать, сидела прислушиваясь. Электричество горело всю ночь. Перед рассветом раздался громкий треск открываемой двери. Послышались шаги нескольких человек. Со звоном щелкнула открываемая камера. Мужской голос что-то тихо произнес. Через несколько секунд послышались удаляющиеся шаги… Хлопнула дверь… Все стихло. Я перекрестилась: «Упокой, Господи, душу новопреставленной рабы Твоея…».
Из тюрьмы разрешалось писать на волю: по получении от меня письма пришла навестить доброволица Каш. Меня провели в приемную, перегороженную поперек, на расстоянии аршина, двумя решетками. Надзирательница оставила нас одних на пять минут. Начальником тюрьмы был бывший рабочий, тридцати одного года, на редкость симпатичный человек. Как-то для развлечения заключенных он разрешил какому-то приезжему господину устроить чтение о «Сыне Человеческом» (о Христе). Все были собраны в зал, где по окончании хором поблагодарили за доставленное удовольствие.
Второй раз по молодости лет, не подумав, что могу подвести человека, написала знакомой адрес поручика Сомова, прося сообщить ему о моем аресте. Впоследствии, после освобождения, зашла к ним. Она мне говорит: «Когда я сказала, что вы из тюрьмы сообщили мне его адрес, он схватился за голову: «Боже! Что она наделала!..»» Возможно, что он скрывался. Лет пять назад, переписываясь со знакомой, я узнала, что поручик Сомов был большим другом ее двоюродного брата и что в 1918 году он был расстрелян большевиками. Страшное подозрение закралось в голову… Описав в письме случай с письмом из тюрьмы, я задала вопрос, не я ли была Иудушкой, предавшим Сомова на расстрел. Две недели я не находила себе места, пока не пришел ответ: «Нет, его выдали солдаты его полка».
Раз я получила передачу, присланную уехавшей Котликовой ее родителями из Сибири. Уезжая, она просила сестру милосердия из госпиталя передать ее мне. Сухари, несколько кусков сахару и коробка из-под гильз с папиросами. Продукты я поделила с Прокопчук, а папиросы передала ей все, так как сама не курила.
Через два дня к окошечку подошла заключенная-воровка:
— Товарищ, возьмите мой паек хлеба, а если вам еще принесут папиросы, то дайте мне одну.
— Не нужно! Возьмите ваш хлеб, так как мне никто больше не принесет папирос. Если будет передача, то я вам и так дам с удовольствием.
Хлеб взять обратно она отказалась.
Раз я услыхала стук по окошечку. Молодая шведка быстро сунула коробку открытых сардинок и исчезла. У кого были деньги, тот в тюремной лавочке мог купить сардинки, сельди и фруктовое повидло. Побывали у меня и две дамы из благотворительного общества. Я попросила кусок мыла и зубной порошок.
Пользуясь отсутствием цербера — старшей надзирательницы, дежурная иногда выпускала кого-нибудь из заключенных погулять по коридору. Выпущенная как-то пожилая шведка со мной заговорила:
— Ах, вы знаете, я так боюсь! Как только услышу по коридору мужские шаги, мне кажется, что это идут за мной, чтобы вести на расстрел. И мне делается дурно…
Надзирательницы, отчаявшись запретить нашей певунье петь, просто махнули на нее рукой, но старшая, получив на требование замолчать дерзкий ответ, позвала сторожа, единственного человека, которого заключенная боялась. «А ну, вылетывай!» Та быстро схватила подушку, единственное, что разрешалось брать с собой в карцер, и побежала впереди него, ожидая, по-видимому, затрещины.
Что мучительно давало себя чувствовать, так это голод. Утром получали кувшин кипятку, кусочек кирпичного чаю, один кусок сахару и на весь день 200 граммов черного с соломой хлеба. На обед три дня давали соленую жижицу с запахом селедки и немного ячневой каши-размазни на воде. Три дня — суп из протухшей свинины с тремя кубиками мяса и просяную размазню. От голода, заткнув нос и затаив дыхание, быстро проглатывали жидкость, но от мяса несло такой падалью, что не было сил проглотить — лезло обратно. И только в среду был «пир горой»! Гороховый суп на воде и гречневая каша. В этот день у меня бывало ощущение, что накормили пирогами!.. А вечером опять немного каши.
Одиночное заключение сказывалось. В душу начало закрадываться отчаяние. Сколько еще времени придется быть полу-погребенной? Может быть, месяцы, а может, и годы… Однажды я не могла долго уснуть, перебирая в памяти события. Я не выдержала, и тяжелый стон вырвался из груди. Я сейчас же услыхала быстрые шаги надзирательницы, и в глазок показался ее глаз. В это время вся большевицкая верхушка переехала в Москву, а новое начальство начало кое-кого освобождать. За нас хлопотал Политический Красный Крест. Через два месяца меня с Прокопчук вызвали в канцелярию и в сопровождении солдата повели в какое-то учреждение, где дали подписать бумагу. Вернулись обратно, и надзирательница нам сообщила:
— Вы свободны!
Я обратилась к ней:
— У меня по прибытии отобрали два патрона. Это я спрятала на память о первом бое в Зимнем дворце. Нельзя ли их получить обратно?
Та засмеялась:
— Благодарите, что вам жизнь со свободою вернули, а про патроны забудьте.
Она нас провела к воротам. Часовой открыл тяжелую дверь, и мы очутились на свободе.
С каким наслаждением я втянула струю холодного воздуха! Казалось, что пахнет он иначе, чем в тюрьме. На проезжающей подводе сидела баба.
— Куда вы идете? — сокрушенно покачала она головой.
— Домой! — засмеявшись, крикнула Прокопчук.
На одном из поворотов мы пожали друг другу руки и разошлись навсегда.