7 Восприятие войны в послевоенном немецком обществе
Заданная мне для участия в этой конференции тема содержит в себе несколько скрытых проблем. Они связаны с единственным числом тех существительных, которые употреблены в ее формулировке. В начале моего небольшого очерка, посвященного этой огромной теме, хотелось бы сказать об этих проблемах, потому что они дали мне повод к некоторым наблюдениям более общего плана. Далее я собираюсь представить результаты эмпирических исследований биографического опыта послевоенного десятилетия и связать между собой эти два уровня.
I. «Восприятие», «война», «послевоенное общество»
Что касается первого существительного, то тут проблемы с единственным числом представляются еще сравнительно безобидными. Ведь каждому сразу понятно, что это собирательное существительное единственного числа, т. е. что среди немцев после войны существовало не одно какое-то ее восприятие, а множество самых различных: слишком разные были судьбы у людей в эти шесть лет, да и до того, во время нацистского господства, и особенно после; их невозможно свести к какому-то одному общенациональному восприятию. Традиционные классовые или гендерные стереотипы в этом случае тоже могут принести историку мало пользы в деле структурирования экзистенциального опыта. Более полезной представляется гипотеза, что фашизм, война и их последствия в конечном итоге словно бы пробили в Германии все традиционные границы между общественными группами и общностями и сделали опыт в значительной мере индивидуальным.
Так, во всяком случае, обстоит дело, когда мы обращаемся к эмпирической истории опыта индивидов, изучая ее на основе биографических интервью и других эго-документов, многообразие содержания которых таково, что может приобрести более или менее обозримый вид только посредством глубинно-герменевтических интерпретаций и новых абстракций. Если же смотреть на послевоенное восприятие войны немцами через оптику истории культуры, обращая по традиции внимание на символы, то проявляются более единообразные паттерны, особенно при сравнении с другими странами – у держав-победительниц и у освобожденных ими наций Вторая мировая война имеет, как правило, репутацию последней «правильной войны» или, во всяком случае, рассматривается как война, ценой величайших жертв – особенно в освобожденных странах Восточной Европы – реставрировавшая традицию их национального суверенитета. Местные различия относительно легко можно свести к трем основным центральноевропейским типам: на Западе эта война – олицетворение бессмысленности, на Востоке – источник всякого смысла, на Юге – она олицетворяет общность безответственности. Именно такое сравнительное единообразие различий заставляет задаться важными вопросами по поводу зазора между публичной памятью и приватными воспоминаниями.
Со вторым существительным в единственном числе («война») дело обстоит уже сложнее, потому что в опыте большинства немцев не было одной войны как некоего единого комплекса: были несколько отдельных военных отрезков, в течение которых человек мог пережить в том числе и самые противоположные вещи. Отчетливее всего разница между 1939–1942 годами, когда серия блицкригов за пределами Германии принесла нацистскому руководству восторженную поддержку большинства населения страны, и 1943–1945-м, когда фронты на Востоке стали откатываться в обратном направлении, а бомбардировщики западных союзников стали разрушать германские города. Впоследствии многие вытесняли воспоминания о положительных чувствах первого периода, а уж после Сталинграда, утверждали все наши собеседники, каждому стало понятно, что эта война бессмысленна или по меньшей мере обречена на неуспех; некоторые даже говорили, будто поняли тогда, что военная агрессия как таковая преступна, а отдельные респонденты заявили, что у них открылись глаза и на массовые военные преступления. Различия военного опыта связаны, однако, не только с хронологическими фазами, но и с географическими регионами: одни провели войну в тылу, другие – на фронтах, причем на разных: кто-то на Западном, где до середины предпоследнего года продолжалось «прекрасное время коллаборационизма»; кто-то на Восточном, где партизанское сопротивление притупляло у солдат вермахта муки совести от соучастия в операциях СС по уничтожению евреев и восточных народов; кто-то на Южном, где Италия в результате восстания в одну ночь превратилась из союзного фашистского государства во врага; кто-то на Северном, где даже после капитуляции еще судили дезертиров; кто-то на Атлантическом океане, где германские подводные лодки столь же бесчестно, сколь рискованно и успешно топили торговые суда союзников; кто-то в карстовых горах Балканского полуострова, где коллаборационизм и уничтожение евреев сплелись воедино еще плотнее, чем на Западе, но тем не менее именно там была самостоятельно освобождена целая страна без участия или даже хотя бы желания великих держав антигитлеровской коалиции.
Наконец, третье словосочетание в единственном числе: «германское послевоенное общество». Существовало ли оно, и если да, то сколько времени? Вопрос не только в том, была ли еще в 1945 году одна немецкая нация, одно общество, стремившееся к суверенитету. Я склонен на этот вопрос отвечать отрицательно и полагаю, что Гитлер оставил после себя народ, для которого в целом уже даже шанс на коллаборационистские отношения с каждой из держав-победительниц был реальной утопией. Это, несомненно, спорная точка зрения (по крайней мере среди немцев), но если в ней имеется зерно истины, то встает прежде всего вопрос о возможностях, а это – при учете того, какие планы и договоренности были у союзников относительно Германии и Австрии, – означает вопрос о разделах. Счастливая Австрия с огромной охотой приняла на себя роль полуосвобожденной первой жертвы Гитлера и почти на сорок лет предала забвению собственное ликование в день аншлюса. Западная часть Германии, обладавшая значительным потенциалом, который был востребован не только в годы холодной войны, была избавлена западными державами от выплаты репараций Советскому Союзу и его сателлитам и отделалась меньшими расходами – денежными компенсациями евреям, пережившим холокост. Примирившись со своими западными соседями, эта часть Германии получила не только возможность постепенно взять управление своей страной в собственные руки, но и шанс участвовать в западноевропейской интеграции – довольно запутанной и едва ли действительно демократической, но, несомненно, наиболее экономически успешной в ХХ веке модели мирного национального самопреодоления. Восток же Германии был наполовину оккупирован Польшей – а на самом деле Советским Союзом – и подобно другим зонам расселения немцев в восточной части Центральной Европы подвергнут этнической чистке, затронувшей 12 миллионов человек. Другая половина – советская зона оккупации, затем ГДР – после отказа западных держав удовлетворять репарационные требования СССР и других восточноевропейских стран почти на десять лет сделалась беззащитной мишенью сконцентрированных советских репарационных интересов и (в явном противоречии с ними) одновременно объектом гигантского эксперимента по внедрению государственно-социалистических структур в сравнительно высокоиндустриализованное общество. Сначала робко, а после 1948 года все более решительно советская империя вовлекала ГДР в свое западное предполье и покрывала ее своими системными структурами. Первый, длившийся практически всего один день, выплеск народного гнева в ГДР 17 июня 1953 года стал сигналом о том, что попытка империализма «снизу» (где в иерархии индустриальных обществ находился СССР) в долгосрочной перспективе имела небезграничные возможности. Этот же урок преподнесли кремлевским хозяевам еще более внятно Польша и Венгрия в 1956 году, Чехословакия в 1968-м, а потом снова Польша в 1980-х. Плоды они наконец смогли пожать во время «мирной революции» осенью 1989 года.
Если австрийцы довольно быстро обрели государственную независимость и двигались, хотя довольно нерешительно и медленно, по пути модернизации, а западные немцы от «восстановления» перешли к «модернизации» уже в конце 1950-х и в 1960-е годы, то у восточных немцев «послевоенное общество» просуществовало фактически до 1990 года. В кризисный период смены общественного строя Восточная Германия, с одной стороны, получала от Западной массированную поддержку, но, с другой стороны, страдала от ее засилья. Поэтому в экономическом и социально-психологическом отношении восточные немцы пережили совсем иной переходный процесс, нежели остальные бывшие социалистические страны. Это обстоятельство позволяет жителям бывшей ГДР выступать в качестве моста или соединительного звена между восточно– и западноевропейским опытом «долгой» послевоенной эпохи. Эпоха эта во многих странах Восточной Европы еще не закончилась даже и в 1990 году. А на экономически интегрированном Западе, где раны войны зарубцевались гораздо раньше, своеобразие этой эпохи в культурном отношении основывалось на различии исходных позиций стран – наследниц Третьего рейха и его противников.
Таким образом, в отдельных регионах и государствах, входивших некогда в состав Третьего рейха, ритмы существования «послевоенного общества» были неодинаковы, а значит и воспоминания о фашизме и войне необходимо рассматривать дифференцированно. Австрия во время войны была в основном вне досягаемости для западных бомбардировщиков, а после 1945 года по единодушному решению союзников была в соответствии с принципом «разделяй и властвуй» отделена от бывшего рейха и пользовалась возможностью управлять собою сама; она быстрее всех достигла внешне нормальной жизни, однако четыре десятилетия спустя ее ранний уход в выгодную поначалу роль жертвы превратился в национальную и интернациональную проблему.
ФРГ, наоборот, для всех в мире (в том числе и в Восточной Европе) была олицетворением «послевоенной Германии» и вместе с тем – немецкой работоспособности. Она свои грехи искупила быстро и поверхностно, тем более что уже с 1950 года она снова стала нужна. За одно-два десятилетия справившись с последствиями войны, здесь начали справляться с последствиями фашизма, и эта работа будет продолжаться еще долго, но уже в рамках открытой и пронизанной множеством международных связей политической системы.
А в Восточной Германии часы шли медленнее, да и все ритмы социализма были неспешнее: на протяжении всего существования ГДР война оставалась главной основой легитимации государства, а оставленные ею разрушения во многих явлениях повседневной жизни были несравненно более заметны, чем в ФРГ: там, на востоке, «новая Германия» гораздо меньше позволяла забыть старую. Под конец уже трудно было различить, где старые руины, полученные государственным социализмом в наследство, а где новые, созданные им самим.
II. Фазы восприятия войны
Если посмотреть из сегодняшнего дня на то, как немцы начиная с 1945 года воспринимали минувшую войну, то можно различить три большие фазы.
1. В первое послевоенное десятилетие жизнь немцев на бытовом уровне была подчинена преодолению непосредственных последствий Второй мировой войны, а на политическом уровне – решениям союзников и затем неравному разделу страны в годы холодной войны. Сочетание этих двух важнейших условий образовывало рамки, в которых сложились паттерны воспоминания о войне, сохранявшие свое действие очень долго – как на политическом и культурном уровнях, так и на бытовом, и на уровне личных воспоминаний.
2. Следующие три десятилетия можно, с нашей точки зрения, рассматривать как фазу борьбы за память о войне и национал-социализме. Линии фронта проходили в каждом из трех государств – наследников Третьего рейха по-разному, и ритмы были тоже разные, однако во всех трех случаях в конце концов утвердилось в культуре и в средствах массовой коммуникации суждение, что эту войну можно понимать только в связи с национал-социализмом и (это особенно относится к Западной Германии) что холокост представляет собой важнейший элемент памяти о войне, который навсегда сохранит парадигматическую роль главного, о чем стоит помнить. Такой прогресс познания имел свои издержки – прежде всего они выразились в том, что необработанные военные воспоминания большинства современников оказались изолированы, лишены связи с осмысляемым жизненным опытом. Кроме того, в политической сфере воспоминания о войне облеклись в форму затертых инсценированных мемориальных ритуалов.
3. Затем наступило время, длящееся до сегодняшнего дня, которое, как мне кажется, характеризуется тем, что в средствах массовой информации и в политической сфере поднимаются одна за другой волны расширения восприятия и выдвигаются вызывающие споры толкования. По главной тенденции эту фазу можно назвать фазой открытия памяти на пороге перехода от коммуникативной памяти современников и свидетелей событий к ориентированной на будущее памяти культуры. Чтобы наглядно показать противоречивость этого процесса открытия, достаточно привести несколько ключевых слов: в Австрии это спор по поводу Вальдхайма [30] и хайдеровский популизм [31] ; в ФРГ – «спор историков» об уникальности холокоста, встреча Г. Коля и Р. Рейгана на солдатском кладбище в Битбурге, где рядом с американскими и немецкими военнослужащими похоронены эсэсовцы, скандал вокруг речи Р. Йеннингера, указавшего немцам на простые и радостные человеческие чувства, связывавшие их с Гитлером и нацизмом; в ГДР в последние годы ее существования – символическое признание особого долга немцев по отношению к еврейству, в объединенной Германии – дебаты вокруг создания мемориала холокоста в Берлине, дискуссии о восточногерманском «предписанном антифашизме»‚ споры о преступлениях вермахта, о компенсациях подневольным рабочим, о бомбардировках и авиационной «охоте на людей», об изгнании немцев из Восточной Европы. Борьба за места в культурной памяти будущего ведется с применением политической власти и приватизированных средств массовой информации; в этой борьбе неприкрыто проявляются специфические групповые интересы, а также рыночные тактики реагирования на настроения масс.
Наука может влиять на такой процесс лишь сравнительно слабыми рациональными средствами. Но она может хотя бы его изучать, и в последние десять лет многочисленные исследования, посвященные памяти и воспоминаниям, показали прежде всего то, что историки принимают в создании истории будущего лишь ограниченное участие. Но все же голос историков не остался вовсе неуслышанным: он в последние лет 15 весьма способствовал тому, что коммуникативная память, приватные воспоминания обычных людей о войне и террористическом режиме оказались восприняты, причем не популистским образом, и соединены с культурными дискурсами. За счет этого значительно расширилось представление о круге жертв политического насилия: заговорили о преследовании цыган и гомосексуалистов, о военнопленных с обеих сторон, о подневольных рабочих, об «изгнанных», об изнасилованных, о войне на уничтожение на Востоке, о бомбардировках городов на Западе. Это представление было приближено к реальности и претерпело даже первичную интеграцию; но главное – историческая наука начиная с 1980-х годов все больше делала этот дискурс по поводу восприятия и интеграции интернациональным, в том числе преодолевая барьеры холодной войны и охватывая страны к востоку от «железного занавеса».
С многих точек зрения мне эта последняя фаза в истории восприятия войны, когда были сломаны границы между воспоминаниями, представляется самой интересной. Она ставит перед европейскими историками новые задачи: нужно будет объединить и по-новому упорядочить разные восприятия нашей истории. Тот факт, что мы здесь, в Харькове, можем разговаривать друг с другом о подобных вопросах, есть многообещающее проявление этой новой научной практики. Возможность принять участие в данном разговоре является для меня личным стимулом, потому что я – сын немецкого солдата и члена НСДАП, во время войны бывшего здесь, на Украине, и потом в качестве военнопленного проведшего здесь же, в Харькове и Днепропетровске, семь лет на принудительных работах. Но главное в нашем разговоре – не только благонамеренные программные декларации самого общего толка, но и поддающиеся научной обработке фрагменты материала, и потому я теперь – в соответствии с темой нашей конференции – обращусь к первой из вышеописанных трех фаз восприятия войны немцами. При этом я ограничусь рассмотрением двух моментов: во-первых, скажу о Германии под управлением Контрольного совета, а во-вторых, сравню некоторые доминирующие тенденции в истории индивидуального опыта на западе и востоке Германии.
III. Война после войны
Внешние обстоятельства
Если задаться вопросом о том, когда кончилась война, то на военно-политическом уровне ясно, что Вторая мировая война завершилась для германского рейха полным поражением 8–9 мая 1945 года. На всех прочих уровнях ясности меньше. Последствия войны начались для Германии еще за два с лишним года до ее окончания: налеты союзной авиации начиная с 1943 года оставляли руины на месте городов, куда население, частично бежавшее в сельскую местность, вернулось зачастую только много лет спустя. Уже почти за год до капитуляции войска антигитлеровской коалиции и на западе, и на востоке стояли на немецкой земле. Одни соседние государства были освобождены еще раньше – сначала большая часть Италии в 1943 году, потом значительная часть СССР, Франция и Польша, в то время как в других – например, в Венгрии – в последний год войны только началось уничтожение евреев, а в Скандинавии германская военная юстиция продолжала действовать даже после капитуляции. Отделение восточных провинций рейха и изгнание немцев из восточной части Центральной Европы достигло своего апогея фактически только через год после капитуляции, а лишь незадолго перед этим вернулись к себе на родину – в основном в Польшу и на Украину – большинство из тех десяти с лишним миллионов иностранцев, которые были пригнаны в рейх на принудительные работы или привезены в качестве военнопленных, а потом провели зачастую по несколько месяцев в советских фильтрационных лагерях.
Из более чем 10 миллионов немецких военнопленных большинство попало в руки союзников только в момент капитуляции. Кому повезло тогда или раньше попасть в американский или британский плен (их было почти три четверти), те в течение года вернулись домой, а если они оказались в лагерях для военнопленных задолго до этого, то их там даже хорошо кормили и давали возможность повысить свой образовательный уровень. Если же человек попал в военные годы в советский плен, то шансов выжить у него было почти так же мало, как и у тех пяти миллионов советских солдат, что оказались пленными вермахта: из них уже в первый год войны на Востоке три миллиона умерли от голода в прифронтовых немецких лагерях. А если человек был среди тех 3 миллионов немецких солдат, которые были депортированы с территории рейха в СССР лишь с окончанием войны, тогда шансы на выживание у него были гораздо выше, но зато времени в лагерях ГУПВИ [32] , походивших на лагеря ГУЛага, ему пришлось провести гораздо больше: от трех до десяти лет.
В Германии, управляемой Контрольным советом, союзники интернировали свыше миллиона человек по более или менее тяжким политическим обвинениям. Судьба этих людей тоже была неодинаковой на Западе и Востоке. На Западе это были, как правило, люди, повинные в более серьезных политических грехах, но кормили их лучше, чем гражданское население, и между 1946 и 1950 годами, в основном в 1947/48-м, их выпустили на свободу. На Востоке политических заключенных, чья вина в среднем была менее серьезна, а также многих вовсе невиновных помещали в лагеря без права переписки, где треть узников умерла с голоду, а остальные имели шанс освободиться в 1948 или чаще в 1950 году либо быть переведенными в тюрьмы ГДР и выйти на волю в 1957 году. Иными словами, с точки зрения истории человеческого жизненного опыта «конец войны» для значительной доли немцев варьировал в хронологическом интервале около полутора десятилетий. В рамках этого интервала исследователи выделяют в качестве основного периода 1943–1948 годы («от Сталинграда до денежной реформы»).
Для чего важно такое напоминание? Есть ли оно всего лишь проявление той тенденции, которая все отчетливей видна в германских средствах массовой коммуникации в последние годы, – стремления обращать внимание прежде всего на страдания немцев во время войны: на ночные бомбежки, катастрофу под Сталинградом, изгнание немецкого населения с восточных территорий? Эта тенденция вызывает – и не только у наших соседей – опасения, что предпринимаются попытки устроить «взаимозачет», дабы больше не отвечать за Вторую мировую войну вкупе с геноцидом и прочими преступлениями, совершенными в тылу. Я не думаю, что дело именно в этом, хотя учитываю, что в СМИ и заинтересованных политических кругах такие интерпретации могут возникнуть. Но в общем и целом можно констатировать, что попытки добиться признания последствий войны для немцев – попытки, сравнительно слабо поддерживавшиеся государством, – потерпели неудачу. Эти последствия по большей части замалчивались и превращались в частные воспоминания, в то время как культурное восприятие и политическое признание ответственности немцев за военные преступления и преступления против человечества в годы Второй мировой войны с 1960-х годов все больше утверждалось в культурном сознании. Много было осознано такого, что лишь второе поколение смогло принять, и притом действительно близко к сердцу; но переживания немцев в качестве жертв были первичными переживаниями, которые могут быть интегрированы в общую картину, а главное – позволяют верно оценить и признать, в более глубоком и истинном смысле, реальный и более значительный опыт жертв, каким обладают евреи и другие европейские нации, особенно на Востоке.
Опыт и истолкования
С другой стороны, глубинно-герменевтическое историческое изучение жизненного опыта показало, что в конце войны в Германии имела место ситуация, которая демонстрирует определяющее воздействие нацистской идеологии на сознание и ожидания людей. На Западе она проявилась как комедия, на Востоке больше как трагедия. Я имею в виду встречу мирных жителей – прежде всего женщин – с солдатами передовых частей союзников. Тут необходимо знать, что в войсках западных держав был повышенный процент негров и что советская пропаганда перед капитуляцией Германии рекомендовала своим солдатам немецкое население в качестве объекта для невозбраняемой мести. Я не могу здесь пересказывать такие истории, но в конечном итоге смысл их сводится к следующему: западные немцы ожидали после поражения, что их будут насиловать победившие «недочеловеки» в лице «черномазых» (они настолько зациклились на цветных, что о белом большинстве солдат и офицеров почти никогда не вспоминают), и были весьма удивлены, когда ничего не произошло; в их воспоминаниях вступление западных армий превратилось в фантастическую карнавальную процессию, где развязные янки восседали якобы все время на своих сверхсовременных танках и джипах, швыряя в толпу конфеты (в действительности никаких приветствующих толп на улицах не было, немцы использовали все возможности, чтобы спрятаться). Остатки национал-социалистического консенсуса были разрушены этой встречей с победителями.
В Восточной же Германии нам рассказывали менее фантастические истории, которые можно свести к двум основным мотивам. Один мотив тоже касается удивления, которое вызвали победители: образованные немцы поражались, с каким знанием дела и восхищением относились к немецкой культуре советские офицеры из культотделов, часто еврейского происхождения; другие изумлялись экзотической человечности советских войск, которые прибыли в Германию на лошадях и подводах и совершенно непонятным образом обратили в бегство сравнительно высоко технически оснащенную немецкую армию. (К этой же категории относятся рассказы о том, как советские солдаты защищали немцев от насилия со стороны поляков и чехов в районах, откуда изгонялось немецкое население; при этом само изгнание они остановить либо не могли, либо не хотели.) А другой мотив связан с насилием в отношении побежденных: прежде всего это изнасилования женщин, но также и сравнительно менее тяжкие проявления произвола и неуважения, например то, что солдаты отнимали у мирных жителей часы или велосипеды. Сексуальных связей между немецкими женщинами и солдатами союзных армий было огромное множество по всей Германии, однако на Востоке о них вспоминают почти исключительно как об изнасилованиях. Очевидно, дело здесь было не столько в сексе, сколько в архаических формах лишения чести. В большинстве случаев подготовленные нацистской пропагандой ожидания в Восточной Германии скорее сбывались, нежели опровергались.
В обеих частях страны в первые годы после войны в сфере культуры, находившейся под надзором союзников, стали раздаваться голоса жертв нацистского режима, которые пытались разъяснить природу фашизма, формулировали экзистенциальный опыт, извлеченный из войны, и стремились указать немцам на их ответственность и за эту войну, и за массовые преступления, которые тогда еще почти не были расследованы. Культура оккупационного периода предлагала больше информации (и не только об организованном союзниками Нюрнбергском суде), чем последующее десятилетие, однако она лишь в небольшой мере смогла достучаться до приватной памяти индивидов, полностью занятых преодолением последствий войны. Поэтому первое послевоенное десятилетие в среде просветительски настроенной молодой интеллигенции часто называли временем вытеснения (наиболее сильная работа в этом ключе – книга Александра и Маргареты Мичерлихов «Неспособность горевать» 1967 года). Но взгляд историка, учитывающий сопоставимые феномены, например, в Израиле, может увидеть, что эти годы были одновременно и годами, когда экзистенциальные перегрузки предшествующего десятилетия «брали в скобки», с тем чтобы вернуть хотя бы немного нормальной жизни, пусть даже фиктивной, и чтобы справиться с преодолением последствий насилия, творившегося на фронте, на оккупированных территориях и в концлагерях. Таким образом, тезис Германа Люббе, что предпосылкой западногерманской демократии стало коммуникативное молчание о прошлом (1983), не лишен оснований. Но он вызывает по меньшей мере два вопроса. Первый, что это была за демократия, которая в своей институциональной публичной сфере затушевывала экзистенциальный опыт и, как утверждали Мичерлихи и как показали впоследствии микроисторические исследования, отвлекала неотработанные чувства на замещающие объекты – холодильники, автомобили, телевизоры, журнальные столики и другие материальные фетиши времен «экономического чуда», так что с ними оказались в ФРГ связаны гораздо более сильные эмоции, чем в других европейских обществах, где модернизационные процессы начались немного позже. Но главное: после 1990 года возникла возможность видеть и сравнивать обе части Германии, и теперь вся эмфаза тезиса Люббе рушится, ибо то же самое коммуникативное молчание о личном опыте членства в нацистской партии и участия в войне, который теперь был связан со страхом и стыдом, помогло государственно-социалистическому режиму в ГДР утвердить без особых возражений свою воспитательную антифашистскую диктатуру. Но если тезис сокращается до утверждения, что публичное вытеснение приватного опыта служит легитимации политических систем любого толка, тогда он теряет всякую связь с демократией.
Второй вопрос – был ли якобы коммуникативно замалчивавшийся опыт настолько ясным и всеобщим, что все молчали об одном и том же? Была ли это, как полагали Мичерлихи, фанатичная любовь к Гитлеру, особенно с 1933 по 1942 год? Она, конечно, представляла собой табу в публичной сфере 1950-х годов, и прошло еще два десятилетия, прежде чем первые вспомненные чувства такого рода смогли быть публично высказаны и соответственно смогло начаться их преодоление. Молчание в буржуазных семьях 1950-х годов лежало бременем на следующем поколении и позволило ему с чистой совестью отважиться на бунт в 1968 году. В ходе этого бунта молодежь идентифицировала себя в первую очередь с подавленными традициями немецких левых и жертвами национал-социализма (другое дело, что идентичность эта существовала лишь в фантазии молодых бунтарей).
Однако на бытовом уровне для многих в послевоенные годы протекал в плане жизненного опыта иной процесс: снова собрались вместе семьи, которые во время войны были искалечены почти так же, как и в Восточной Европе, а теперь оказались единственной подлинной социальной сетью, какая была в обществе, переживавшем коллапс и частичное исчезновение государства. Теперь проработка последствий войны была облегчена – прежде всего потому, что многие женщины вернулись к своим традиционным поддерживающим ролям и отложили свою эмансипацию и профессиональную карьеру, а также потому, что после следующего – несомненно, гораздо более мягкого – общественного кризиса (1948 – начала 1950-х годов) материально-экономическая сфера стала притягательной и открывала шансы: в ней многие представители рабочих слоев почти обрели то, что нацисты обещали им перед войной. Достаточно назвать такие реалии, как внеклассовое равенство возможностей, например, в отношении образования и социальной мобильности (на Западе это равенство возникло позже и было поначалу менее выраженным, чем на Востоке, но зато продолжалось потом дольше), более динамичное социальное обеспечение в старости (неведомое людям в зацикленных на производстве обществах Востока), компенсация урона от войны (прекращенная на Востоке в 1950 году, когда на Западе она только началась), открытие рекреационных и потребительских ресурсов для всех, независимо от участия в процессе производства, что на Востоке означало низведение всех до уровня рабочих, а на Западе под знаком «демократии потребления» последовательно размывало культуры нижних и средних классов.
Далее я хотел бы на примере трех выбранных мною дифференциалов (из сфер социальной, культурной и политической истории) продемонстрировать принципиально новые факторы дифференциации жизненного опыта между двумя германскими послевоенными обществами и внутри каждого из них.
Гендер как дифференциал
Доминирующий в памяти стереотип – причем как в «обществе виновников», так и в «обществе жертв» – можно свести к одному слову: «прорваться», т. е. приспособиться к новым динамическим структурам жизни. И попутчики нацистского режима, и его выжившие жертвы демонстрировали удивительно схожие паттерны индивидуализации. Они перестали вспоминать о политической ответственности и политических взаимосвязях между событиями в прошлом общества, а вместо этого стали вспоминать о том, как им удавалось выжить и сохранить свои семьи. Во внешней жизни республика переживала «пубертатный период», несколько неловко осваивая заново стереотипные гендерные роли – сильного оберегающего мужчины и слабой беззащитной женщины; в то же время реальный опыт, стоявший за этим, был совсем иным: война превратила мужчину (если говорить об идеальном типе) в побежденного, загнанного, убегающего, раненого, арестованного или еще каким-либо образом травмированного человека, а женщину – в противоположность изначальной программе нацистов – поставила лицом к лицу со множеством неведомых ей прежде испытаний в общественной и приватной сферах, и большинство женщин эти испытания прошли – в одиночку воспитывая детей, служа во вспомогательном армейском подразделении, разбирая развалины, превратившись в «мамашу Кураж», приобретя профессиональную квалификацию и заменив мобилизованных на фронт мужчин, не растеряв свою семью в потоке беженцев или эвакуации. Когда вернулись те мужчины, что смогли вернуться, оказалось, что эта – зачастую вынужденная – эмансипация была делом временным. Те женщины, которые остались одни, – а таких, особенно на Востоке, было много, – продолжали работать, но те, кто снова обрели партнера, стали использовать свои новые профессиональные навыки в приватной сфере: вели дом и семью – теперь с прицелом на последовательное повышение материального и социального статуса – и старались морально восстанавливать своих ставших слабыми мужчин.
Законодательная власть и управление экономикой в первые годы существования ФРГ находились преимущественно в руках пожилых мужчин. Они поддерживали этот процесс реставрации прежних порядков: вернули численность женщин, занятых профессиональной деятельностью, к традиционному показателю (около одной трети) и отдали «социальное обеспечение» инвалидов войны и изгнанных с восточных территорий в основном на добрую волю их жен, спутниц жизни или родственниц. Те же, о ком не заботилась никакая женщина, вынуждены были выходить на рынок труда.
На Востоке это было совершенно иначе. В ходе советизации ГДР к власти пришел такой антифашизм, который восточных немцев, вынужденных в одиночку платить репарации за весь рейх, объявил в идеологическом отношении историческими победителями, при условии что они подчинялись новому порядку и Советскому Союзу. За счет этого приватная память, в которой мотив «прорваться» был укреплен специфическим опытом послевоенного насилия, еще сильнее подвергалась изоляции и подавлению. Но ГДР – как и большинство послевоенных обществ советского блока – являлась обществом, которым управляли почти исключительно мужчины, но которое в основной своей толще было отчетливо женским. Превышение численности женщин по отношению к численности мужчин было в ГДР вторым по величине после Белоруссии. Сильные женщины послевоенной эпохи были очень важным ресурсом государственного социализма, который в 1950-х годах довольно брутальными мерами заставил их включиться в общественное производство и шаг за шагом вынужден был делать им уступки в виде организованных при предприятиях социальных учреждений для присмотра за детьми и для коллективизации части домашнего труда. В течение 1950-х годов женщины в среднем превратились в квалифицированных рабочих, благодаря чему многие мужчины из квалифицированных рабочих поднялись на руководящие должности, заменив сбежавших на Запад или уволенных буржуазных специалистов. Сила женщин этого поколения заключалась в той энергии и работоспособности, с которой они принимали на себя и работу, и семью, сосредоточиваясь таким образом на своем приватном мирке и не идя в политику – а значит в том числе, и в политическую оппозицию. Тем самым они вносили двоякий вклад в стабилизацию нового порядка. Их пассивная поддержка была важна, так как активными поборниками этого нового порядка было только меньшинство общества. Их активное участие в производстве было важно, поскольку молодые мужчины из рабочей среды, число которых и так сократилось из-за войны, были увлечены открывшимися возможностями получения образования и социального роста, а значительная часть их ровесников из буржуазной среды эмигрировала на Запад (половина всех беженцев из ГДР в 1950-е годы были молодые мужчины в возрасте от 18 до 25 лет). Во всяком случае гендер является особо важным дифференциалом в восприятии войны и формировании двух очень разных культур повседневности на востоке и западе Германии в первое послевоенное время.
Миграция как дифференциал
Сходным по значимости является такой дифференциал, как миграция, ибо она в эти годы, как правило, была связана с войной и ее последствиями. Почти половина немцев весной 1945 года тем или иным образом хотя бы временно была «перемещена», причем даже если не считать классических «перемещенных лиц» (а это были ждущие возвращения на родину подневольные рабочие, военнопленные, узники концлагерей и восточноевропейские евреи, уцелевшие после холокоста и, как правило, ожидающие выезда в другие края). Поэтому послевоенная миграция, связанная для каждого данного индивида часто с огромными бытовыми и душевными нагрузками, для общества в целом означала в долгосрочной перспективе прежде всего индивидуализацию, повышение мобильности, модернизационный ресурс, а также трудовые ресурсы для будущего восстановления страны. Наиболее компактной группой среди мигрантов того времени были 12 миллионов немцев, изгнанных из восточных провинций рейха и из Судет. Они несли на себе бремя одного из самых тяжких последствий войны, хотя и не могли понять, какая их личная ответственность повлекла за собой решение союзников урезать территорию Германии, переменившее их судьбу.
В первые послевоенные годы «изгнанные» создавали большие проблемы: их нужно было где-то размещать и кормить. В советской зоне оккупации, где осела непропорционально большая их часть, они были быстро расселены и худо-бедно интегрированы за счет перераспределительных мер. Однако в 1950 году, когда молодая Германская Демократическая Республика должна была признать границу с Польшей, проведенную по Одеру и Нейссе, особая судьба этих людей на сорок лет была в публичной сфере табуирована, и им запрещено было создавать какие-либо самодеятельные организации. Зачастую они, уроженцы католических сельских общин, оказавшись в индустриальном обществе ГДР, управляемом коммунистами и протестантском по культурной традиции, оказывались поначалу в жесточайшей изоляции, покуда не исчезла та особая внешняя причина, по которой они пребывали в этом обществе на лишенческом положении. Многое говорит в пользу предположения, что католические общины в ГДР отличались сравнительной замкнутостью и стабильностью именно благодаря притоку «изгнанных». С другой стороны, они составляли непропорционально большой процент среди руководящих (в том числе и партийных) кадров республики: таковы два лица миграции – с одной стороны крепкие культурные связи, с другой стороны готовность приспосабливаться и добиваться успеха.
Подобное можно найти и в Западной Германии, но в совершенно ином контексте. Здесь в период оккупации «изгнанных» по большей части не интегрировали, чтобы подчеркнуть временный характер отторжения восточных территорий. Поэтому они образовывали в ФРГ сильные организации, представлявшие их интересы, и даже целые политические партии или фракции в крупных партиях. Они преследовали две взаимно противоречившие друг другу цели: во-первых, воспрепятствовать общественному признанию тех границ Германии, которые установили союзники, а во-вторых, получить от местного населения компенсацию за ущерб, понесенный от войны. В достижении первой цели они долгое время добивались большего успеха, чем второй: их вето на протяжении десятилетий парализовало политику ФРГ по отношению к вопросу о границах, а их землячества, возглавлявшиеся порой бывшими нацистскими функционерами, на государственные дотации вели культурную работу, в которой сочетались организованная ностальгия и протест (зачастую агрессивный) против того, чтобы ответственность за войну реализовывалась за счет «изгнанных». В том, что касается материальных компенсаций, успехи были не так велики: пусть общая сумма компенсационных выплат и производила внушительное впечатление, но эти платежи были распределены на пятую часть населения и растянуты на десять лет, так что в результате люди получили в основном лишь жалкие подачки. Потом, во время «экономического чуда», «изгнанные» оказались нужны, и ущемленность их положения уменьшалась по мере того, как набирал силу рынок. Они стали первыми «гастарбайтерами» ФРГ, а после того, как закончилась их экономическая интеграция, их сменили мигранты из Южной Европы.
Холодная война как дифференциал
Третий дифференциал, оказавший сильнейшее воздействие на вторую половину первого периода, когда восприятие войны затмили хлопоты по преодолению ее последствий, – это холодная война. Она, по-видимости, началась из-за балканских конфликтов, однако в подоплеке ее всегда действовала заинтересованность в потенциале Германии. В период Корейской войны, когда подготавливалось вооружение обоих немецких государств, изменились внешние условия для восприятия войны германским обществом. Холодная война пришла в Германию несколькими волнами. Она была подготовлена конкуренцией союзников, наперегонки стремившихся оккупировать страну, и постановлением Контрольного совета, гласившим, что в случае, если союзники не договорятся, каждый командующий зоной может действовать по собственному усмотрению. Первыми предвестниками холодной войны стали отказ США допустить выплату репараций Советскому Союзу, покуда тот отказывался признать все оккупационные зоны единым экономическим пространством, а также создание в советской зоне Социалистической единой партии Германии. Начиная с 1947 года США стали добиваться раздела Германии, чтобы хотя бы две трети ее удержать и консолидировать под контролем Запада. Когда СССР не дал своим сателлитам принять план Маршалла, собрал их в Коминформ, а непослушные страны либо оттолкнул, как Югославию, либо устроил в них революции, как в Чехословакии, то в Европе сложились идеальные условия для раздела Германии на два государства. Несмотря на конфликты между странами антигитлеровской коалиции, они были единодушны во мнении, что тот противник, в войне с которым они объединились, должен оставаться демилитаризованным.
Табу на вооружение было сломлено Корейской войной: оба германских государства, при поддержке своих оккупационных властей снова стали планировать создание воинских подразделений. На Западе эти вооруженные силы планировалось включить в структуру Европейского оборонительного сообщества, чтобы не допустить самостоятельного управления ими со стороны национального правительства и умилостивить соседей. На Востоке Сталин приказал, чтобы ГДР вооружалась в таких же объемах, что и ФРГ, а в пересчете на душу населения это означало втрое большую армию. Так в последний год Сталин поставил свое «нелюбимое дитя» на грань банкротства и подтолкнул его к восстанию 17 июня 1953 года. После этого скандала на Востоке милитаризация повседневной жизни в ГДР была усилена за счет создания заводских дружин («боевых групп»). На Западе тоже имел место скандал, хотя и меньший, когда французы, бывшие инициаторами создания ЕОС, в 1954 году сами же его развалили. Год спустя ФРГ была принята в НАТО, смысл существования которого применительно к Западной Европе один высокопоставленный британский военный выразил тогда следующей сжатой формулой: «To keep the Americans in, the Russians out, and the Germans down» [33] .
Реально вооруженные силы были созданы только в последующие годы, но дебаты по поводу ремилитаризации на Западе и не обсуждавшееся распоряжение о ремилитаризации на Востоке породили значительную внепарламентскую оппозицию, особенно среди молодых ветеранов (под лозунгом «Без меня!»). Однако высокопоставленные офицеры вермахта снова заняли важное место в обществе, а избирательные интерпретации военной истории получили широкий резонанс. К этому добавились регрессивные тенденции в базовых структурах обоих немецких индустриальных обществ: на Западе это была реставрация традиционных интересов в тяжелой промышленности (которая теперь, правда, была интегрирована в международные западноевропейские структуры) и рейнского капитализма. На Востоке же это наращивание вооружений понимали как сталинистский примат тяжелой промышленности над производством товаров народного потребления.
На Западе в 1952 году в ходе урегулирования внешних долговых обязательств Германии самый большой из этих долгов – компенсацию подневольным рабочим, подавляющее большинство которых происходило из Восточной Европы, – отложили до второго пришествия, но ответственность за холокост признали и начали выплачивать – при поддержке США – денежные компенсации, которые достались главным образом людям, жившим на Западе, и государству Израиль.
В качестве символического жеста в официальный канон памяти было включено покушение на Гитлера, совершенное военными 20 июля 1944 года, и некоторые из участвовавших в нем и оставшихся в живых генералов были назначены правительством на роль разработчиков планов ремилитаризации. Они призваны были репрезентировать ту часть вермахта, которая могла стать основой традиции, и служили в силу своего профессионализма мостиком между армией Третьего рейха и будущей армией демократической Германии, девизом которой было: «Солдат – это гражданин в военном мундире». Если прежде война на официальном уровне отвергалась как таковая, то теперь было введено различие: военные преступления приписывались только Гитлеру и СС, а армия, как утверждалось, во время войны осталась «чиста». Так сложилась живучая легенда, разрушить которую до конца удалось только четыре десятилетия спустя. Эту легенду активно поддерживала масса бывших участников войны, последние из которых вернулись из советского плена в 1955 году. Но она породила и значительно более далеко идущие ревизионистские устремления: союзы бывших военнослужащих СС стали требовать, чтобы их рассматривали наравне с прочими участниками войны, а осужденные за военные преступления, но досрочно отпущенные союзниками генералы предлагали свои услуги для начала новой – на сей раз успешной – войны на Востоке. Наиболее известным из таковых стал генерал-фельдмаршал Манштейн со своими мемуарами «Проигранные победы» (1955), где он объяснял поражение в войне безграмотным вмешательством Гитлера в профессиональное ремесло военных. Не отставала и праворадикальная пропаганда, восхвалявшая в книгах и специальной «Солдатской газете» военные успехи вермахта и войск СС, клеймившая покушение на Гитлера как предательство, а компенсации жертвам холокоста – как еврейское долговое рабство. Это были, правда, лишь единичные – хотя и довольно живучие – ростки частичной реставрации; но все же в течение нескольких лет лозунг первого послевоенного времени «Не допустим больше никогда войны!» преобразовался в более частные, но и более конкретные: «Не допустим больше никогда диктатуры!» и «Не допустим более никогда Освенцима!»; они вызывали споры, но все же постепенно возобладали. Правда, в условиях повседневной борьбы с последствиями войны при оккупационном режиме трудно было избежать того, что внимание людей быстро сконцентрировалось на страданиях, перенесенных в военные годы ими самими, и теперь к этой сосредоточенности на собственном горе добавилась оправдательная легенда, будто большинство немцев не несут никакой личной ответственности за войну и совершенные в ходе нее массовые преступления. Таковы были – в плане истории человеческого жизненного опыта – исходные позиции, с которых в середине 1950-х годов началась длительная борьба за память.
На Востоке исходная ситуация перед началом ремилитаризации в годы холодной войны была схожая: ведь это был тот же самый немецкий народ. В Восточной Германии тоже нужна была оправдательная легенда и нужны были профессионалы военного дела, тем более что милитаризация общества здесь началась раньше и уже в 1950-е годы приобрела значительно большие масштабы, нежели на Западе, так как маленькая ГДР должна была не отставать от большой ФРГ. После 17 июня было создано специальное ополчение для предупреждения внутренних беспорядков. В качестве оправдательной легенды в ГДР откопали предание о Национальном комитете «Свободная Германия», который был создан после Сталинграда среди немецких военнопленных в СССР и в конце войны, когда его диверсионная деятельность показала в целом свою безуспешность, был распущен советскими властями. Оправдательное действие должна была оказывать идея, что только нападение на Советский Союз было преступлением, что ответственность за войну нес финансовый капитал (т. е. Запад), а при осознании руководящей роли Советского Союза военная служба необходима и почетна. Прошедшие антифашистскую переподготовку офицеры под надзором пролетарских кадров СЕПГ, которые впоследствии их сменили, планировали и создавали «Народную армию» и крепили «братский союз» с бывшим главным противником и главной жертвой войны – Советским Союзом, – выбирая из исторического предания те редкие моменты, когда Пруссия или Германия в союзе с Россией выступала против Запада. Прежде всего речь шла о наполеоновских войнах, но при этом не упоминалось о последовавшем за ними Священном союзе, с которым, кстати, у Варшавского пакта по его реальным функциям было больше сходства. Под коммунистическим девизом «Главное не форма, главное – содержание!» военнослужащие Национальной народной армии ГДР были ради укрепления связи с народом даже облачены в мундиры, напоминавшие вермахтовские, а на парадах вышагивали в ногу прусским шагом.
Но все эти ориентации и инсценировки были предписаны сверху. О том, как реально воспринималась война в народе, публичных разговоров избегали, а всякие формы самоорганизации для сохранения исторического предания или отстаивания групповых интересов строго пресекались. На темы «изгнания» и изнасилований было наложено табу, зато подчеркивали «бомбовый террор» западных союзников (на примере Дрездена) и причастность бундесверовских генералов к уничтожению мирного населения в годы войны на Востоке. В то же время уничтожение евреев удивительным образом оставалось в тени, а Израиль назывался авангардом империализма на Ближнем Востоке. Таким образом, профашистские установки, существовавшие среди населения, на Западе в 1950-е годы нашли ясное выражение в реакционных организациях и публикациях, но в ходе открытого социального взаимодействия их удалось в значительной мере устранить. На Востоке же они сохранились дольше, так как были заметены под ковер «германо-советской дружбы», в которой каждый был обязан клясться и непременно состоять в соответствующей организации. К тому же бытовая борьба с последствиями войны затянулась здесь на гораздо более долгое время, чем в ФРГ.
IV. Попытка стереофонии воспоминаний
Чтобы завершить этот критический анализ эволюции и разновидностей восприятия войны немцами в первые послевоенные годы на более позитивной ноте, скажу еще о том, как формировалось тогда раздвоенное, а при взгляде из сегодняшнего дня как бы стереофоническое осознание ответственности за величайшие преступления Второй мировой войны. Это было связано с холодной войной. Во время наших биографических интервью, которые мы проводили в Западной и Восточной Германии в 1980-е годы, почти каждый наш собеседник на Западе вспоминал о том, как лично наблюдал случаи дискриминации, а порой даже депортацию евреев из своего района. На Востоке столь же распространены были воспоминания о подневольных рабочих и узниках из Восточной Европы. Разумеется, в обоих случаях это были только прелюдии наихудших преступлений, однако в обеих частях страны эта странным образом раздвоенная публичная память стимулировала личные воспоминания, которые в своей совокупности стали важным фундаментом для готовности более полного восприятия войны. Оно было для большинства невозможно в первый период преодоления ее непосредственных последствий и в годы холодной войны. Теперь же, когда две части Германии воссоединились, такое более полное восприятие Второй мировой возможно, и интернационализация исторического дискурса по ее поводу является в этом деле важной подмогой.