5 Приближение к переменам. Поиск народного опыта в промышленной провинции в ГДР
1. Источники воспоминаний
В начале 1987 года мне было выдано разрешение провести ряд биографических интервью в индустриальных районах ГДР {1}. Исходя из опыта работы в Рурской области {2}, мы интересовались в особенности ранним опытом, в котором заключены предпосылки континуитета, и социальной культурой рабочих, сформировавшейся в новых условиях после войны. Но поскольку на протяжении жизни наших потенциальных респондентов содержание понятия «рабочий» менялось в ГДР {3} еще больше, чем в Западной Германии, в круг нашего внимания попали многие социальные группы. Из 150 человек, опрошенных нами, примерно у половины отцы были рабочими, а еще больше было таких, которые получили в свое время рабочие специальности; но только у одной трети последним местом работы была должность рабочего, бригадира или мастера в промышленности. Разумеется, эта цифра нисколько не претендует на репрезентативность, хотя она, вполне возможно, и отражает пропорции, типичные для старшего поколения жителей индустриальных районов ГДР. Мы обращались к пожилым людям – мужчинам и женщинам примерно в равных долях, – из которых приблизительно половина родились до окончания Первой мировой войны, а большинство остальных – в 1920-е годы {4}. В начале интервью мы всякий раз просили человека рассказать историю собственной жизни в произвольной форме, а затем задавали обычно множество вопросов, чтобы дополнить сообщенные им сведения. Интервью проводили весной и летом 1987 года Доротея Вирлинг, Александр фон Плато и я, обычно в одиночку (при каждом пятом разговоре присутствовали восточногерманские историки). Все беседы были записаны на магнитофонную пленку и вывезены из ГДР. При этом обещанная респондентам анонимность была сохранена.
Опрос такого масштаба был делом необычным для любого проекта по устной истории, а проведение его в ГДР стало небольшой сенсацией. До тех пор западногерманские ученые не имели возможности собирать в Восточной Германии такой объемный и многообразный материал для изучения биографического опыта. Исследователи из других стран к тому времени уже несколько лет пользовались там более благоприятным режимом {5}, но и они не могли собрать столько свидетельств в формах, поддающихся длительному хранению и анализу. В самой ГДР метод биографических интервью пока еще находится на стадии первых практических экспериментов: долгое время на целесообразность применения историко-этнологических методик для изучения современной истории там смотрели скептически {6}. Причин для такого скепсиса называют несколько. Устная история – дело хлопотное и дорогое, а результаты исследований выражаются скорее в вопросах, чем в утверждениях; возможности науки в ГДР, население которой составляет примерно столько же, сколько совокупное население земель Северный Рейн-Вестфалия и Гамбург, малы, а в то же время существует необычайно отлаженная система сбора информации по негласным, бюрократическим каналам, которая заменяет здесь некоторые информационные функции публичной сферы на Западе. Эта система охватывает большинство предприятий, учреждений и организаций со всеми их сотрудниками; зачем же историку, имея доступ к личным делам, спрашивать самих людей, когда ему про них и так уже столько известно? То, что при этом пропадает элемент субъективности, для господствующей в ГДР историографии не является большой потерей, потому что она главное место отводит экономическим силам и действиям политического руководства. Наконец, развитие устной истории блокировали и политические соображения: в государстве, где ведущую роль играет авангард самых прогрессивных сил, публичная демонстрация отсталого сознания народа самому этому народу – дело вредное.
Но к настоящему моменту большее понимание стали встречать и контраргументы: объективизм парализует индивидуальное творчество; если опыт скрывать, то дискуссии утрачивают реальность; недостаток публичности лишает правдоподобия все, что говорится. Начиная с 1970-х годов появилась возможность рассказывать о личном опыте с помощью художественной литературы {7}. И, вероятно, традиция социалистической документальной литературы сыграла ключевую роль в том, что в публичную сферу все же пришло интервью-воспоминание – как зонд для изучения континуитета и фиксации противоречий, как образец и обоснование самовосприятия индивида, которое иначе оказывалось все более оторванным от общества {8}. Мы очень надеемся, что читатели в ГДР смогут в будущем познакомиться с результатами нашего исследования, но все же такой подход – публично рассказывать об историческом опыте с позиций литературы, а не исторической науки, – не является главной задачей исследовательского проекта, который проводится людьми «извне». Почему же мы тогда осуществляем это исследование – при всей случайности отбора респондентов, при всей случайности воспоминаний, при всех превратностях взаимодействия между западными и восточными немцами на территории ГДР и при том, что ставятся вопросы, к ответам на которые исследования такого плана могут приблизить нас лишь очень ненамного?
Причин несколько. Первая связана с восприятием ГДР извне: оно зачастую настолько шаблонно, что реальная жизнь людей в этой стране игнорируется, их базовый опыт и имеющиеся у них возможности видятся превратно, а сравнимый с западным биографический багаж замалчивается, так что никакой коммуникации не происходит. Если привлечь самих людей, переживших ту часть немецкой истории, которая разыгрывалась на Востоке, то, может быть, удастся нарисовать более многосложную и дифференцированную картину, увидеть с разных сторон то, что было неизбежно, и то, что было возможно в истории ГДР. Поэтому – особенно в ситуации, когда внешние условия коммуникации становятся все легче, – все больший смысл обретают диалоги в обыденном контексте. Но чтобы это стремление облегчить коммуникацию, сделав представление о новейшей истории ГДР более дифференцированным и конкретным, не привело к увлечению никчемными деталями, историк, работающий с источниками по истории человеческого жизненного опыта и повседневности, должен ориентироваться на главные вопросы истории ГДР и стремиться к точности в постижении именно их. Я приведу только три примера таких открытых главных вопросов социальной истории страны.
Заметнее всего – та огромная дыра, которая зияет и в восточно-, и в западногерманской историографии ГДР между демографическими, экономическими и социографическими данными и структурными описаниями {9}, с одной стороны, и политологическим анализом и хроникой политического руководства республикой, с другой {10}: вся лежащая между ними область, в которой располагается общество со своим опытом, скрыта во тьме. Сделаны только первые попытки измерить и фрагметарно исследовать эту область социально-историческими средствами {11}. В западной науке уже давно возник интерес к современной социальной истории, но ей недостает источников; у восточной отчасти та же проблема, но главное – ей не хватает методологического опыта и продуктивных дискурсов, которые бы преодолевали границы внутриинституционального знания и программных точек зрения руководства. Так, например, мало известно о континуитете и изменениях в политической и социальной культурах до, во время и после нацизма – и это в обществе, легитимация которого основана на утверждении о континуитете альтернативной (рабочей) культуры.
Тьмой окутана социальная история и история человеческого опыта, касающаяся миграций в 1940–1950-е годы, хотя на территории нынешней ГДР довоенное население убыло почти на четверть и среди всех оккупационных зон именно советская приняла в относительном измерении больше всего беженцев: стали ли они предохранительными клапанами социальной революции, ресурсом «красного экономического чуда»?
Не написана, далее, социальная история женщин в этой стране, где женщин в процентном отношении больше, чем в любой другой стране Европы (кроме Белоруссии), а правящая элита состоит почти целиком из мужчин {12}.
Не проанализирован опыт вертикальной мобильности – как повышения, так и понижения социального статуса – в этой части Германии, где после войны такие процессы были, пожалуй, наиболее интенсивными и определяли облик общества.
Подобные важнейшие и при этом остававшиеся до сих пор без рассмотрения темы необходимо изучать вместе с уже разрабатываемыми – такими, как построение народной промышленности {13}, национализация индивидуальных предпринимателей – и учитывать аспекты политической социологии и международной политики. При этом надо попытаться понять каждую отдельную жизненную историю, встроить ее в групповой контекст и выделить типичный опыт, ритмы, отношения с другими типами. Только в таком случае работа с отдельными биографиями позволит разглядеть своеобразие опыта жителей ГДР и поставит такие вопросы, которые будут стимулировать дальнейшие исторические исследования и политический дискурс. Однако во время самой работы по анализу текстов эти крупные вопросы поначалу представляют собой как бы резервный фонд ассоциаций. Ведь понимание начинается с единичного случая, с того, что исследователь не понимает, т. е. с раздражения по поводу явно непонятного: это может быть одна фраза, одна ведущая тема, одна травма, одно утверждение, выводящее интерпретатора за рамки его прежних понятий и заставляющее его выдвигать гипотезы, которые потом нужно проверять, прилагая ко всему тексту биографии. Эта работа обнажает глубинную структуру новых связей и обобщающих умозаключений; и особенные, и общие их черты можно уточнить и проверить потом методами этнографии и групповой биографии.
Такой подход плодотворно используется в устной истории, когда она работает с биографическими свидетельствами. Здесь будет представлена первая, предварительная попытка сделать выводы по одному аспекту анализа на материале репрезентативных примеров, взятых из одного из трех обследованных нами регионов. Использованы были 36 интервью, относящихся к сконструированной нами особой группе, состоящей преимущественно из коренных жителей промышленных городков, расположенных у подножия Рудных гор {14}.
Изначальный вопрос был таков: если столь многие в послевоенные годы уехали на Запад, то почему большинство все-таки осталось? Иными словами, меня интересовали характер, степень и динамика сплоченности восточногерманского общества, и я попытался уточнить этот вопрос (и те, что связаны с ним или вытекают из него) на материале одной социальной группы, отличающейся особой привязанностью к родным местам. Именно в таком прояснении вопросов, а не в количественных итоговых данных, и может заключаться результат исследования, проводимого методом устной истории.
2. Раздражение от непонятного: другое я
Людвиг Хабер показался мне просто спасением для нашего проекта. Я, как любой западный немец в начале подобного исследования, находился в плену своих представлений о ГДР. Мои представления сводились к тому, что нам в этой стране в основном будут предоставлять в качестве респондентов испытанных товарищей, зарекомендовавших себя в борьбе с фашизмом. Потом оказалось, что мы вообще только в 40 % случаев выходили на наших собеседников через партийные и профсоюзные комитеты предприятий, а остальных могли и должны были находить себе сами. Когда мы провели сотое интервью, а ни один респондент все еще не соответствовал ожидаемому типу образцового гражданина ГДР, я занервничал, потому что никто бы не поверил нам, будто вся Германская Демократическая Республика состоит из одних только бывших членов гитлерюгенда, аполитичных типов или удаленных от политической жизни социал-демократов. Ведь антифашистский пафос правящей элиты республики основывался не на фикции, Хонеккер до сих пор правит государством [21] . Но выяснилось, что этот слой политически активных старых коммунистов очень тонок, а в рабочей среде, «базисе», практически незаметен {15}. Мне был преподнесен впечатляющий урок; господин Хабер добавил к нему еще один.
Он десять лет просидел в тюрьмах Третьего рейха, а после того, как вышел на пенсию, его против воли заставили заниматься историей, сказав, что осталось совсем мало людей, которые могли бы рассказать об антифашистской борьбе так, как он: еще живы, конечно, товарищи, которые участвовали в подполье, но Комитет борцов антифашистского сопротивления не может больше привлекать их в качестве исторических свидетелей, потому что они, мол, не то вспоминают. Либо, говорили, они вспоминают то, чего с ними вовсе не было, либо вспоминают то, что с ними произошло, но не соответствует исторической истине. Ведь, говорили, кругозор-то их в условиях конспирации был ограничен, они не могли видеть картину в целом. Поэтому один партийный деятель призвал Людвига Хабера подтвердить свидетельством о лично пережитом целостную историческую картину, которую он как таковую не видел. Это означает устранение индивидуальности из истории антифашистского движения, создание такой картины, какой она может видеться только руководству. Такое требование лишает ценности большинство личных свидетельств. Господин Хабер на собственном опыте познал это.
С 13 лет он был функционером коммунистической партии. После освобождения из тюрьмы в 1945 году поднялся до самых высоких постов, но в 1953 году оказался захвачен последней сталинской чисткой (так называемые процессы Сланского) и борьбой за власть в руководстве Социалистической единой партии Германии {16}, после чего был изгнан из властных структур. Падение было, однако, не полным: в порядке компенсации ущерба товарищу Хаберу предоставили место преподавателя в вузе, а через год реабилитировали, хотя в прежней должности и не восстановили. Работа в вузе его удовлетворяла, так как в ней пригодилось самообразование, полученное им в тюрьме: там соседями Людвига по камере были бывший депутат рейхстага от КПГ – филолог-германист, который познакомил способного рабочего паренька с немецкой классической литературой, и фальшивомонетчик, который объяснил ему азы высшей математики. После войны за два года в высшей партшколе эти знания были приведены в систему, потом Хабер довершил свое образование, защитил диссертацию и в конце концов стал профессором. Успех в академической сфере уравновесил неудачу в политической. Здесь, в вузе, равно как и среди товарищей по низовой партийной организации, он своими личными качествами {17} заслужил то уважение, которое в высших инстанциях было поставлено под сомнение. О том годе, который прошел с момента его падения до реабилитации, Людвиг Хабер говорит так:
Со мной фактически обращались так, как если бы я еще был тем человеком, которым был прежде.
Чем было вызвано разделение его личности на два явно равноценных, но диаметрально противоположно оцениваемых я ? Основанием для его исключения из рядов партийной элиты послужили найденные в его гестаповском деле материалы, которые свидетельствовали, что он проявил слабость перед лицом врага и назвал имена некоторых соратников. Господин Хабер не говорит, что в деле ничего подобного не сказано, но утверждает, что во время допросов называл только те имена, которые на тот момент и так уже были известны гестапо, проведшему сложную операцию по раскрытию регионального центра коммунистической молодежной организации. Он подал заявление в комиссию партийного контроля, где изложил свои показания; но, говорит он, комиссия сначала больше верила гестаповским документам – по крайней мере все время, что он оставался на своей должности. После того как Людвиг Хабер был снят, Сталин умер, произошли события 17 июня и прошел еще год, ему удалось добиться, чтобы его воспоминаниям о былых событиях поверили и его честь была восстановлена. Господин Хабер сам знает, что обе версии для стороннего человека обладают равной степенью убедительности. Он достаточно часто заседал в подобных комиссиях и действовал по принципу «доверяй, но проверяй», т. е. принимал решения, основываясь на документах. А теперь судья сам оказался в жалком положении обвиняемого и мог противопоставить только собственную память своим нынешним противникам, которые опирались на документы его прежних противников. К тому же нынешними его противниками были компетентные органы высшего руководства его партии. А без партии он был бы никто: ради нее он просидел всю свою молодость в тюрьме, она расширила его кругозор и дала ему шанс взять на себя ответственное дело. Даже пульс его личной жизни бился в унисон с пульсом жизни партийной: в 1945 году он – делегат от коммунистической молодежи – на первом своем политическом собрании влюбился в делегатку от социал-демократов, дочку эмигрировавшего высокопоставленного функционера СДПГ. Вскоре, в год объединительного партийного съезда, он на ней женился.
Когда партия, с которой он был так внутренне спаян, отстранилась от него, это вызвало в его сознании раскол: для него существовали теперь две реальности. С одной стороны, господин Хабер знал, кем он на самом деле был, и те, кто относились к нему непредвзято, воспринимали его в этом качестве. Но его alter ego — партия – в течение года, прошедшего между его политическим падением и реабилитацией, перевела это «на самом деле» в сослагательное «как если бы я все еще был…». Такой раздвоенности он бы долго не вынес. Но в конце концов партия поверила ему, а не документам, и вернула ему его прежнее лицо, а кроме того открыла ему вторую, в политическом отношении более скромную, но для него почти столь же важную возможность карьеры интеллектуала. Таким образом, он снова смог продемонстрировать свои необычайные способности, а партия тем самым еще прочнее спаяла его жизнь со своей линией. Не удивительно, что математика и философа Хабера на старости лет заставили заниматься историей жертв нацистских преследований, т. е. репрезентацией антифашизма: его личность окружена ореолом страдания, а его воспоминания – правильные.
В отличие от него, другая респондентка в этой эмпирической группе, долгое время пробывшая освобожденным партработником, явно не настолько твердо уверена в подобной спайке собственной жизни с партией. Эта женщина, у которой в воспоминаниях встречались пробелы, тоже сформулировала фразу, необычайно удивившую меня своей раздвоенностью: «Мой отец не был таким политическим человеком, он был реальным».
Стоит разобраться, в чем смысл этого различия, которое проводит Пия Димер, женщина с двадцатилетним стажем политической деятельности в условиях реального социализма. Ей под восемьдесят, и на интервью она согласилась из чувства долга, потому что была секретарем парткома, а затем начальником отдела кадров на одном из народных предприятий, где мы проводили наши опросы. Говорила она неохотно. Постоянно клялась в верности родному государству – так, словно на ГДР напали враги. Часто ругала ФРГ, где она никогда не бывала. А о своих детях она говорить и вовсе не пожелала, потому что те занимали посты очень высокие, а значит – секретные. При этом она, несмотря на робость и негативизм, оказалась очень милой старушкой. Про нее мне все говорили, что она была прекрасным товарищем для всех сослуживцев: ей можно было выложить все, что на душе.
Постепенно мы все же разговорились, и беседа шла прекрасно, особенно когда речь шла о ее молодости. Она была единственным ребенком, родители ее были конечно же рабочими – но какими! Они работали в театре! Отец был рабочим сцены, мать – реквизиторшей. Служили они то в одном театре, то в другом, так что Пия ребенком много путешествовала и в конце концов добралась до самого Берлина. Много времени, впрочем, приходилось ей проводить и без родителей – у тетки в Саксонии. Но ее миром оставался театр, он навсегда привил ей тягу к классической культуре и вообще к высокому. Когда ее муж состарился, у него начался рефлекторный кашель, и на том походы в концерт прекратились. Ей пришлось перейти на грампластинки.
В бытовом отношении жизнь была довольно скромной: так, в начале 30-х семья жила в Берлине в садовой беседке. Пия была девушкой практичной и деятельной, выучилась стенографии и машинописи, нашла место секретаря-машинистки у одного оптового торговца сигарами. Его она не без симпатии описывает как дружелюбного оппортуниста, который и до, и после 1933 года оставался на плаву и при этом еще находил доброе слово и для нацистов, и для их противников. В 1935 году госпожа Димер вышла замуж (брак был гражданским: не венчались, так как и она, и жених отказались от членства в церкви) за ткача, точнее – за жильца, снимавшего квартиру у ее тетушки и оказавшегося тоже поклонником театра («Эта была наша жизнь!»). Они целеустремленно добивались и добились квартиры в новом доме, где и по сей день живут. Пия стала домохозяйкой и матерью троих детей, младший из которых родился как раз весной 1945 года, «потому что у нас был хороший брак», – отвечает она на мой удивленный вопрос. Ее мужу не пришлось идти на фронт, он был направлен на работу в оборонную промышленность, по счастью – совсем рядом с домом. Что он там делал, она не помнит: «Я молодая женщина была, мне это абсолютно не интересно было». Во всяком случае он занимался уже не ткачеством.
Но в 1945 году он сразу же включился в восстановление промышленности, был направлен на работу в администрацию, вскоре вступил в СЕПГ и стал местным хозяйственным начальником. В 1947 году Пия последовала за ним: вступила в партию и в профсоюз, на первом же собрании стала членом Демократического женского союза Германии, численность которого в их городе составляла тогда «от четырех до пяти сотен человек». Потом одна из подруг по Союзу сказала ей, что детьми заниматься могла бы и не она, а ее мать, жившая с ними с 1945 года. И с 1947 года Пия снова стала работать – сначала на вспомогательной конторской должности на крупном промышленном предприятии, а потом ее взяли машинисткой в партбюро этого же завода. Тут в ее жизни произошел решающий поворот: в середине 1950-х годов она раскрыла заговор «настоящих врагов государства» – своих начальников из дирекции завода, которые сообщили тайной английской радиостанции, как можно устроить диверсию против социализма. За это их «посадили на много лет». У Пии Димер были «хорошие связи» и «чутье: у кого хорошее на уме, у кого – нехорошее». После того как она так продемонстрировала свою бдительность, она стала заместительницей секретаря заводской парторганизации, а через год – секретарем, и тогда ее перевели на другое народное предприятие с женским коллективом. Там численность парторганизации как раз достигла ста человек, так что парторгу полагалось уже быть освобожденным.
А между тем Пия не побывала даже ни разу еще на партучебе. Поэтому и 17 июня 1953 года для нее стало особо важным событием, ибо «я же никогда прежде не бывала с рабочими, если не считать свекра, отца и так далее. Это для меня было событие!» Но ожидания западного интервьюера тут снова оказываются обмануты: событие состояло в том, что ничего не произошло. До Рудных гор волна протестов не докатилась. Работники завода организовали дружину охраны предприятия.
Таков был удивительный и, по всей видимости, полностью неподготовленный – даже в плане классового опыта – путь Пии Димер в политику, где она потом проработала 20 лет. Возникает естественный вопрос: как относился к политике ее отец? И тут она произносит ту фразу, что процитирована в начале этого параграфа:
...
Мой отец – он не был таким политическим человеком, он был реальным. Он был даже настолько реальным, что, когда Гитлер рабочих… – ну, когда людям работу дали, – так он этим восхищался. Но потом это все рухнуло, рухнуло все это с поведением этих нацистских сил. Кто-то его выдал, и ему пришлось все-таки уйти.
Если я правильно понял госпожу Димер, «рухнуло это все» очень поздно, строго говоря – в самом конце: в 1944 году ее отцу было поручено присматривать за одним театром в Тюрингии, и он рассчитывал, что это позволит ему прекрасно продержаться. Но тут один коллега, которому он прежде помогал, стал приставать к нему со словами, что в такое трудное время это едва ли подходящее занятие, и ему все-таки пришлось записаться в «Фольксштурм», а там он заболел и умер. Политика вторгается в жизнь через доносительство и требует незаслуженных жертв; пока все хорошо, никто и не понимает, что это политика, она анонимизируется за счет использования пассивного залога: «было поручено», «будет направлен». А слово «реальный» означает не что-то совершенно иное, а скорее смену перспективы, интуитивное чутье, позволяющее человеку оценить ту пользу или тот риск, которые заключены в заданных обстоятельствах. Реальное – это, например, то, что заставило человека поддерживать нацистов из благодарности за их социальную политику, а потом, когда «все это рухнуло», – перестать их поддерживать. Реально и то чутье, с которым человек выбирает, как мудрее вести себя по отношению к политике – даже к той, которой восхищается. Своего свекра Пия Димер тоже называет «очень реальным человеком»: он посоветовал своему сыну, ее деверю, не идти добровольцем в армию; но тот все равно пошел – и погиб под Сталинградом. То есть реальный человек – это тот, кто чувствует, что реально полезно в данных обстоятельствах.
Так какой же человек сама Пия Димер – реальный или политический? Трудно сказать, ведь в ее деятельности начиная с 1950-х годов это различие, по всей видимости, не выходило на поверхность. Мостиком между реальностью и политикой служил ее идеализм, почву для которого подготовило ее юношеское стремление к высокой культуре. В первые послевоенные годы она работала в школе и там организовала струнный ансамбль, собиравший местные народные и рабочие песни. Там она делала свои первые доклады и впервые соприкоснулась с марксизмом и Лениным, «так что чуток просветлело в голове». Пия гордится тем, что потом, на заводе, люди любили те собрания, которые проводила она, потому что они были познавательными. Это подтверждают в интервью и другие работники предприятия, в том числе и ее противники: она слыла честной, собрания проводила короткие и на высоком уровне, а главное – к Пии можно было придти и выговориться: рассказать про семейные раздоры, про квартирный вопрос, про начальство, про личное, и у всех было ощущение, что никуда за пределы кабинета сказанное не выйдет. Секретарям парторганизации приходилось на заводах заменять пасторов, и постольку, поскольку они выполняли эту работу, их признавали и использовали в качестве источника информации о том, что творится в рабочем «базисе». Парторгу приходилось улаживать повседневные конфликты и пробуждать в работниках понимание по отношению к тому, чего от них требовало руководство. И чем более лично и бесшумно это делалось, тем лучше {18}. Парторг был настолько политически эффективен, насколько он был «реален».
Парторгу Димер это, после трудностей в начале, видимо, удавалось. Она поняла, что ей нужно обрести «доверие» людей и что делать это надо через реальность тем частной жизни. Поэтому она и гордится, что люди открывали ей свои сердца; она была одновременно и представителем партии, и родной матерью. Когда она была секретарем парторганизации, ей платили как хорошей сдельной работнице; потом, когда она стала возглавлять отдел кадров, она получала на 110 марок меньше, а это тогда в ГДР были очень большие деньги. И тем не менее она занималась работой по кадрам и параллельно на общественных началах – партийной, потому что после реструктуризации завода численность парторганизации стала недостаточной для освобожденного парторга. «И поскольку у меня установка такая – чтоб мои рабочие не говорили, мол, она это ради денег делает, то я продолжала этим заниматься и потом, за меньшие деньги». Вопрос был политический: «ее рабочие», почти сплошь женщины, с которыми она была связана множеством личных связей, были реальными и едва ли стали бы делать свою работу за меньшие деньги.
В конце интервью Пия Димер радуется, что оно позади, и просит избавить ее от второй беседы. Очевидно, мы вторглись в реальные пласты ее биографии, которые она не хотела затрагивать в этом политическом разговоре с человеком с Запада. Поэтому, вероятно, ей кажется, что она обязана еще кое-что подправить, и она просит меня снова включить магнитофон. Поскольку это единственный раз, когда кто-то открыто высказывает пожелание, чтобы его слова были зафиксированы, то я приведу здесь все сказанное госпожой Димер слово в слово:
...
Надеюсь, господин профессор, из моих рассуждений вам стало ясно, что мне жаль западногерманский народ, который вынужден жить в таких условиях. У нас здесь лучше, хоть и говорят все время, что у нас свободы нет. Вот так, да.
3. К чему отсылает опыт. О революционной силе
Населенный пункт, в котором живет и работает Зигфрид Хоман, можно определить как «промышленную деревню». Хоман для многих здесь воплощает в себе человеческое лицо реального социализма. Жизнерадостный саксонец, коренастый, бодрый, дружелюбный и деловой, он вернулся в 1945 году с войны и по совету отца – главного местного функционера СДПГ – вступил в КПГ, чтобы при объединении партий сразу оказаться в нужной лодке {19}. Он не стал делать политической карьеры, а вернулся рабочим на крупнейшую из местных текстильных фабрик. По словам господина Хомана, это была «одна большая семья»: в коллективе было всего несколько мужчин и множество женщин, работавших в основном на дому. Во главе стоял очень дельный предприниматель, который в годы нацизма работал на вермахт и вступил в НСДАП, но в ящике письменного стола держал «Капитал» Маркса, чтобы готовиться к будущему. В лихие времена после 1945 года он сотрудничал с бургомистром-коммунистом и помогал снабжать население, предоставляя товары для меновой торговли; предприятие не прекращало работу. А в 1949 году за ту самую меновую торговлю его внезапно как спекулянта посадили в тюрьму. Едва выйдя на волю, он взял семью и самое необходимое, погрузил в грузовик и ночью уехал на Запад.
Зигфрид Хоман, который уже с 1948 года занимал на этой фабрике разные должности в профсоюзной организации, стал руководить производством под надзором доверенного управляющего {20}. И так он и остался заведующим производством, в то время как предприятие «перешло в народную собственность», неоднократно расширялось за счет присоединения к нему других маленьких текстильных фабрик, владельцы которых выходили на пенсию или уезжали на Запад. Потом с надомной работы перешли на индустриальный метод, потом автоматизировали производство, и наконец был образован комбинат, занимающий в своей отрасли монопольное положение в ГДР. Потом, в 60 лет, господин Хоман заболел и ему пришлось перейти на более скромную должность, а через четыре года ему оформили инвалидность.
...
Это скажем честно: в это надо было очень много сил вкладывать. …Теперь-то все кадры с высшим образованием, которые предприятиями руководят и все такое, – это же все кадры с высшим образованием. Мы же практически только фундамент заложили. Но интересно было очень. Но очень много вот силы стоило, и это вот мне больно было. Там приходилось вот много сил вкладывать, это просто цена практики, я же учился на этом предприятии. …Ну, умственных данных-то у меня нет, они у меня самые обыкновенные. Те кадры, что наверху были, кому я подотчетен был, это уже все были кадры с высшим образованием. Верхние – те уже все были. Только те, что внизу, да, – то были мы, старики вот. Ну вот если честно говорить, это стоило нам больше сил, потому что у нас умственных данных не было. …А когда каждый день так по 10–12 часов работаешь, а потом и домой-то не попадаешь, потому что наверху в горах зимой не пройдешь, новые станки, – я практически сам перевел с ручного станка на механический, все вручную изготавливали, и я участвовал в разработке станков с моторным приводом, они там до сих пор еще стоят. Это был первый путь, он [произвел] всю революцию, – назовем это так. Я и первые японские станки еще получал. И вот оно – это революция, которую мы, значит… Это стоит сил и времени.
Интервьюер: А больше всего что именно, как вам казалось, требовало от вас слишком большого напряжения?
З.Х.: Ну это – время. Время и силы, чтобы внедрить новую технику. Это трудно. Это очень трудно. Я все время говорю, когда я в 49-м получил предприятие, да, мне тогда от городского совета дали людей, хороших людей, которых сразу начальниками поставили, но вся производственная часть была в моих руках. Это трудно – сказать: «Эй ты, давай, снимаем вывеску прежнего хозяина и вешаем „народное предприятие“». Это-то – на час работы. Это на час работы. А вот чтоб потом с людьми там внутри разобраться и чтоб понять это, и вот это чувство – «народное», мы можем теперь брать все, что нам надо, народное же! Тут нужно было сперва сказать: «Погоди-ка, друг! Все будет по-прежнему; иначе вообще и не может быть, чем как раньше было, чье бы там ни висело имя, Мюллера или Майера, у нас теперь просто новый начальник, и он точно такой же служащий, только и ему надо тянуть ту же лямку». А потом новая техника и все такое прочее. Люди работали на том предприятии старые, некоторые – моего возраста, со мной, все мои однокашницы по школе и так далее. Тут надо было сперва сказать: «Слушай-ка, друг, так больше не пойдет. Так больше не пойдет, я ставлю новые станки». И все это стоило сил. Я там все устраивал, с ручного привода на моторный, целые комплексы станков с моторным приводом закупал, новые станки, которые и теперь еще некоторые используются, я их в Румынии закупал. Это было чудно?. Тут внизу, на станкостроительном заводе, не сумели сделать станок. Румыны этот станок выпускают. Мы это услыхали и – в Румынию, закупили. Видите, это же все сил стоит. И на людях быть, и… – все это сил стоило. Я все это вот именно в нервном плане уже не выдерживал. Таков был мой путь. Но опять-таки я говорю: это было прекрасное время. Это прекрасное время, я совершенно честно говорю, надо было нести ответственность, я это детям своим всем говорил, и они тоже все – хоть и не директора заводов, но свою ответственность и им нести приходится. Это прекрасное чувство, всякому советую. Да вот, меньшой мой – ему уже не хочется больше.
Меньшой – это младший из сыновей, поздний ребенок, которому еще нет 30. Видя, какие издержки пришлось понести поколению, строившему ГДР, он уже не может понять ни его пути, ни смысла всего этого. Для Зигфрида Хомана это был путь, на котором он одновременно и реализовывал себя, и сгорал. Путь этот не был предначертан ему заранее – скорее его толкнули на него, потому что он был одним из немногих молодых мужчин в большом трудовом коллективе на тот момент, когда прежний хозяин, не видя перспектив, оставил предприятие на произвол судьбы. Неожиданно для себя он, профсоюзный деятель, вынужден был бороться за трудовую дисциплину и опровергать ошибочное представление, будто народная собственность принадлежит каждому. Ему пришлось взять на себя ответственность за техническую и частично за организационно-коммерческую сторону работы растущего предприятия. И то, что он оказался на таком ответственном положении, – это и была первая революция, но про нее он не говорит («все как раньше» – «только другой директор»). Он говорит про вторую, индустриальную революцию, в ходе которой он шаг за шагом совершал переход от надомного труда к промышленному производству. Это техническое и организационное приключение, которое требовало от Зигфрида Хомана напряжения всех сил его разума; но одновременно оно изменяло и его отношения с бывшими однокашницами по школе, чей привычный мир домашней бедности он со своими машинами разрушал и которых он стремился убедить в преимуществах нового, индустриального образа жизни.
Он по-прежнему со всеми на «ты», и живет он среди своих бывших подчиненных, в трехкомнатной квартире в старом рабочем поселке. Он не может и не хочет отстраниться от того, что стоило ему стольких сил. Революция, которую он совершал, требовала сил, крепила силы и одновременно поглощала их. Чтобы понять, сколько сил тут потрачено, достаточно обратить внимание на то, сколько раз повторяется этот лейтмотив в рассказе Зигфрида Хомана, представляющем собой резюме жизненного опыта поколения строителей социализма. Этот опыт давал ему «прекрасное чувство», и больше такое не повторится: теперь все эти функции централизованы, специализированы, выполняются профессионалами, и почувствовать вкус ответственности все труднее и труднее. Молодые уже понимают, что это «прекрасное чувство» им, в отличие от старшего поколения, пережить уже более не придется, и потому боятся так вкладывать свои силы, как когда-то их отцы. Потому-то и нельзя отпускать на пенсию старых бойцов, для которых прогресс есть еще нечто само собой разумеющееся и которые еще могут разговаривать с рабочими у станка, потому что у них есть общий опыт.
...
Я давно уже уйти хотел. «Ах, Зигфрид, давай еще, вот тебе еще человека дадим, оставайся, ты нам нужен как специалист» – так ведь было. Это уже очень много сил стоило. Это так меня…, что у меня в 64-м уже первый [инфаркт] был.
4. Попутное замечание
Первые два примера показывали семантические операции над текстами опыта и рефлексии. Источником импульса было раздражение – не от мелких ляпсусов, а от непонимания интерпретатором того, что говорили интервьюируемые, в то время как слова их явно были тщательно сформулированным изложением их опыта. Это было раздражение от непривычных связей между понятиями. Под воздействием этого импульса нужно было расшифровать латентный смысл текста, его формальные сигналы и отсылки, основываясь на информации, содержащейся в тексте интервью в целом, и на познаниях, полученных из иных источников. Принципиальный вопрос можно сформулировать так: «Сколько (пред-) истории требуется тексту, чтобы он мог донести свое послание?» Далее же процесс интерпретации будет двигаться в противоположном направлении, т. е. нас будут интересовать нарративные молекулы воспоминания, которые становятся видны в биографических историях всякий раз, когда речь идет об опыте встречи с новым или об аффективно нагруженных переживаниях. Вполне понятно, что рассказ о них, как правило, ведется в жанре сценки или исторического анекдота (в формальном смысле «анекдота» как краткого занимательного рассказа; смешного там обычно мало), ведь это были впечатления, вышедшие за рамки ожидаемого, и потому они запомнились именно в виде событий, а не были сразу сведены к привычным понятиям, что заставило бы забыть подробности. Эти сцены – узлы или развилки на путях памяти – можно раз за разом пересказывать в качестве историй, и если опыт был травматичным, то человек волей-неволей все время их в таком виде вспоминает и рассказывает.
Поэтому подобные истории в большинстве своем относятся к сфере личного, а порой даже в преломленной форме приходят из сферы интимного опыта. Они – базовая скальная порода воспоминаний, они не столько подвержены смыслонаделяющей переработке в памяти, сколько сами, предшествуя ей, ее структурируют. Так что принцип интерпретации здесь нужно развернуть на 180 градусов и задаваться вопросом: «Сколько истории (т. е. исторических условий и исторических смыслов) имплицитно заложено в таком рассказе из частной жизни?» {21}
В следующем примере биографический аспект вводится в ситуацию, когда партнеры в паре исходно стоят на диаметрально противоположных позициях. Здесь оба принципа интерпретации – вопрос «сколько предыстории нужно нам для понимания?» и вопрос «сколько истории имплицировано в рассказе?» – переплетаются друг с другом, чтобы дать нам отправную точку для проверки групповой специфики.
5. По следам памяти: испытания чувств
Большинство наших респондентов не только помнили основные даты своей жизни, но и рассказывали о ней особым образом, членя на отдельные тематические разделы и переходя последовательно от одной графы к другой. Зиглинда Эргер рассказывает иначе. Она начинает со смерти своего супруга (ей было тогда 23 года) и рождения дочери, потом упоминает про своего зятя и внуков, потом говорит о тех трех квартирах, которые она сменила за свою жизнь (в первой, родительской, она прожила 41 год), описывает свои нынешние, стесненные, но для нее приятные бытовые условия и затем говорит о том, что семь раз лежала в нервной клинике: «Шизофрения у меня была» {22}. От этого она переходит к рассказу о том, как в 48 лет получила профессиональное образование по специальности «сбыт и снабжение на промышленных предприятиях»: было трудно, но в финансовом отношении окупилось. Заканчивает она рассказ о своем жизненном пути досрочным выходом на пенсию в 59 лет в связи с тем, что к нервной болезни добавились сердечно-сосудистые нарушения и ревматизм. Потом она рассказывает еще про брата, который на Западе, и заключает словами, что живет она в ГДР потому, что на Западе ей все кажется слишком неопределенно, опасно и дорого. После этого она спрашивает: «Что еще рассказывать?» У меня вопросов много, и в ходе довольно долгого разговора выясняется, что госпожа Эргер помнит даты и собственной биографии, и своих родственников, и еще много чего; но гораздо более важными, чем традиционный порядок их изложения, являются для нее травматичные стечения событий, обстоятельства, в которых ее индивидуальные жизненные перспективы были захвачены, перенаправлены и сужены внешними силами.
В наиболее ярких случаях эти поворотные точки и условия, которые делают их понятными, сплетаются в сцены. Иными словами, история жизни Зиглинды Эргер соединяется с общей историей, и это позволяет четче увидеть, как последствия войны становились частью опыта индивида. Потеряв на войне мужа, вдова погружается в повседневные дела в кругу семьи и коллег, и ей удается заглушить боль травмы, но не преодолеть ее, и в кризисные моменты травма снова прорывается наружу в виде временных помрачений рассудка, обрекая женщину на одиночество и привязывая ее к клинике. Возможно, играла свою роль и предрасположенность {23}, но ведь задатки не всегда развиваются в болезнь; мы здесь будем говорить об общественной составляющей страданий этой женщины.
Во время мирового экономического кризиса семья Зиглинды, где важнейшими ценностями были приличия и уважение окружающих, перенесла серию тяжелых потрясений. Отец – возчик, из социал-демократов, – остался без работы и до 1938 года не мог найти постоянного заработка. Мать – женщина строгая и религиозная – пыталась прокормить семью из пяти человек, беря работу на дом. Одному из сыновей сумели даже оплатить учебу на ремесленника, второй без образования пошел в СС, а Зиглинде прямо со школьной скамьи пришлось идти работать на фабрику. Поначалу, правда, ее брали только на временную работу, несколько раз она оставалась вообще без заработка. Незадолго до войны все снова устроилось: отец нашел работу, брат смог перейти из СС в вермахт, а Зиглинда попала в контору большого завода, там обучилась стенографии и машинописи и влюбилась в одного конструктора, на 11 лет старше себя. Он из слесарей дорос до инженера, на военную службу его до 1943 года не призывали. Человек он был спортивный, деятельный и из левых, как и ее отец; они ходили с ним в байдарочные походы.
...
Я была беременна, и мы пожениться хотели на Рождество 43-го года. Но тут пришло письмо, что он не сможет приехать, потому что ему надо на фронт. …Все бумаги для оформления брака-то у него уж на руках были к Рождеству. А 9 января 1944 года командир роты написал, что он погиб в Италии в автомобильной катастрофе. И тут мне пришло извещение, и бумаги на заключение брака были тоже у меня, и тогда 18 мая 1944 года я здесь в ратуше обручилась – с саблей и каской… они лежали на столе у чиновника… чтобы дочь моя была рождена в браке. И чтоб вдовью пенсию мне тоже получать. …Вы себе этого и представить не можете. Нас вызвали. Мы были все одеты в черное. Я была в положении, была на восьмом месяце… и прямо все как обычное бракосочетание. Потом мы только дома у меня посидели. Празднованием-то это не назовешь. Так печально было. У меня были здоровые, удачные роды. Моя дочка родилась здоровая и была у сестер в клинике любимицей. А на другой же день мне пришлось спускаться в подвал – сирены завыли. А через день нас переправили в A., всех нас – рожениц, чтобы от самолетов, значит [увезти]. И там вот у меня начался послеродовой психоз.
Ребенка оставили у матери Зиглинды, а саму ее отвезли в клинику и лечили электрошоком. От страха она выздоровела.
...
Я всякий раз страшно этого боялась. Я всякий раз думала, ну все, со мной покончено. Дыхание перехватывает, в голове у тебя все кружится, все у тебя наэлектризовывается, а потом вставляют тебе в рот резиновый кляп. А потом спишь часа два-три, и потом тебе хорошо. Но перед этим все равно ужасно страшно. И так 12 раз. Снова такое не хотела бы пережить.
Крушение чувств и надежд повергло ее в оцепенение, а когда она начала выходить из него, то очутилась в послевоенном обществе крупного города в советской оккупационной зоне, где на двух мужчин приходилось по три женщины. Но складыванию новых отношений с противоположным полом мешало не только это: были и внутренние препятствия:
...
У меня с мужчинами ничего не получалось. Я просто не могла больше. Мужа своего все время перед собой видела. Просто не могла от этого избавиться. …У меня и когда я извещение читала, [слез] не было – не могла ни одной [слезинки] пролить, потому что в толк взять не могла вообще, что он не вернется. Это все так постепенно пришло, что я одна. И я привыкла к тому, что я одна. Да мне и не хотелось ничего заново, т. е. так, поклонники были, но они все меня как-то разочаровывали. Не знаю. Либо разведенные были, либо женатые, либо характер был не особо хороший, а я все время их сравнивала.
Зиглинда Эргер жила с дочерью в квартире своих родителей, состоявшей из двух с половиной комнат. Пока получала пенсию за погибшего мужа, могла уделять свое время ребенку. Мужчины исчезли: отец умер в конце войны, братья вернулись из плена только через несколько лет, устроились на работу, женились и уехали. Один переселился на другой конец города, другой никак не мог выпутаться из поспешно заключенного брака и сбежал в одиночку на Запад – такой «развод по-немецки». Возврата быть не могло: членство в СС, неуплата алиментов, побег из страны – все это делало визит на родину слишком рискованным.
В доме остались одни женщины. Жить стало трудно, когда в 1950 году правительство ГДР прекратило оказывать поддержку «переселенцам» [22] и солдатским вдовам, чтобы заставить их работать на благо строительства социализма. И госпожа Эргер снова пошла работать. С ребенком поначалу сидела мать, но и той приходилось делать все больше надомной работы, поэтому Зиглинде пришлось искать няню и другое место работы – поближе к дому. Она устроилась в контору фабрики крепежных изделий. О климате, царившем там, у нее сохранились самые лучшие воспоминания, но сама работа и условия труда были адские:
...
На крепежной фабрике мне нравилось, только шум там! Это было в [цеху] наверху, внизу под нами грохотали станки, а мне надо было писать с [утра] до вечера – цифры. Свежего воздуха не было у нас. …Десять лет так. Счета писала, цифры с утра до вечера. Цифры, цифры… Мне очень нравилось, просто нервы уже не выдержали у меня, в нервную клинику попала.
Это был второй приступ, через 20 лет после первого. Кроме шума и цифр тут было и стечение нескольких других обстоятельств: в тот год у Зиглинды ушла из дома и вышла замуж дочь и умерла мать. Посреди климактерического периода госпожа Эргер осталась вдруг совершенно одна. Работа с цифрами стала невыносимой, и она начала повышать квалификацию, чтобы найти работу получше. Чтобы сдать экзамены на диплом специалиста по сбыту и снабжению на промышленных предприятиях, нужно было каждый вечер ходить на курсы.
От этого приступа она так уже никогда до конца и не оправилась. В клинике были тишина и покой, с нею приветливо разговаривали и хорошо обращались, давали психотропные препараты. Потом она нашла себе новую квартиру, чтобы уйти от своих воспоминаний, и, восстановившись на курсах, сумела сдать квалификационный экзамен, после чего получила более хорошую работу в финансовом отделе другой фирмы. Но в ее жизненной ситуации ничего не поменялось, в новой квартире оказалось шумно, а на новой работе был ужасный климат в коллективе.
...
Омерзительное руководство, отвратительные начальники, они нехорошие были. Эти четырнадцать лет мне совсем не нравилось. …Это ж все были настоящие финансовики, знаете, своеобразные люди. Командовать любили. И прямо жажда повелевать у них была. И трое такие были у меня начальниками. Это было страшное дело. Это мне тоже нервов стоило.
Теперь приступы у Зиглинды Эргер случались каждые два-три года, после них она некоторое время вынуждена была проводить в клинике, и там ей было хорошо. Но это была не вся ее жизнь: она поддерживала отношения с семьей дочери, а теперь еще и путешествовала, чтобы спастись от одиночества. Самая прекрасная поездка была в Советский Союз – единственное ее путешествие на самолете. Она вспоминает достопримечательности, походы по магазинам и людей – «они там такие дружелюбные, такие предупредительные. Мы так поражены были», – и это воспоминание возвращает ее к опыту повседневной жизни в ее родном городе:
...
Такие замороченные… лица у всех такие загнанные, только работа, работа, работа и деньги, деньги, деньги. Как хомяки – лишь бы всего набрать… Один раз в год ярмарка, праздник прессы, а так у нас в городе тишина. По вечерам на улице ни души. Все по домам сидят, перед ящиком. Никого.
После выхода на пенсию ей разрешили поехать и на Запад – навестить любимого брата, с которым она не виделась 25 лет [23] . Мечта снова обернулась травмой. Темп жизни, неуверенность в завтрашнем дне и меркантилизм Запада оказались для Зиглинды слишком большим испытанием, да еще добавилось волнение от встречи с братом, и на другой же день после приезда у нее случился приступ. Брат отвез ее в клинику, там все было чужое, медсестры не были с ней так приветливы, как дома, а на ночь ее пристегивали ремнями к койке. И теперь никакие соблазны магазинного изобилия этот опыт не перевешивают. Своего брата госпожа Эргер, конечно, хотела бы повидать еще раз, но дорога на поезде теперь уже кажется ей слишком дальней. «Я ему написала: нам придется смириться с тем, что мы никогда больше не увидимся».
Те факторы, которые сказывались в жизненных кризисах Зиглинды Эргер, каждый по отдельности не были редкостью для судеб солдатских вдов, но их сочетание оказалось для нее невыносимым: свадьба со смертью ради сохранения чести и прав на материальное обеспечение; кризис одиночества на невыносимом месте работы, откуда можно было уйти только ценой усилий по повышению квалификации в зрелом уже возрасте. Семейной поддержки хватало для того, чтобы справляться с последствиями войны в практическом плане, а вот в душевном – нет. Помогали социальные учреждения – клиники и клуб пенсионеров, в котором давали дешевые обеды. Но возможностей выйти на какие-то другие жизненные перспективы и сломать фиксацию на травматическом опыте не оказалось: мешали и соотношение полов в ее возрастной группе, и политическое положение.
...
Я не так уж этим и интересовалась. Я думала – не будет этого, не будет никакого единения, и так все время, и тогда уже и интереса-то больше никакого не было иногда про это слушать, потому что все равно только все про мир да про мир говорят, что мир они хотят установить. И ничего не делается.
В ее случае скорее можно было бы подумать о церкви – ведь она, как и ее мать, очень религиозна. Она читает Библию, она молится о мире и здоровье, смотрит богослужения по телевизору. Но с церковью как социальной общностью она порвала: во время голода пришел сборщик церковного налога, увидал булочку у них на кухонном столе и сказал: «На белый хлеб у вас деньги есть, а для Бога нет». Тогда они с матерью выставили его за дверь и подали заявления о выходе из церкви.
6. Формирование и границы идентичности: вечный раскол
«А полегче ничего спросить не можете?» – отвечают супруги Каррер, когда я интересуюсь, как это их угораздило пожениться в феврале 1945 года. Оба они родом из саксонских рабочих семей, познакомились в армии: госпожа Каррер, которой было тогда 22 года, уже была офицером в береговой вспомогательной части военно-морского флота, а господин Каррер, на три года моложе ее, был еще обер-ефрейтором в войсках ПВО. В первый же вечер знакомства им показалось, что они уже всю жизнь были вместе. И это внутреннее единство они и по сей день противопоставляют тяготам внешнего мера, в которых есть одновременно и нечто реальное, и нечто фиктивное.
Госпожа Каррер – дочь коммунистов. В 1933 году ее отец – старший мастер на бумагоделательной фабрике – собственноручно купил 12-летней дочери униформу Союза немецких девушек: ей нравилось, что там ходят в походы и поют, а отец надеялся, что эта дань режиму замаскирует коммунистически настроенную семью. Но потом его все же арестовали – за листовку; через некоторое время, правда, выпустили. После нападения на Францию его забрали в армию. Дочь работала в конторе той же фабрики. Был произведен обмен: за то, что дочь пошла добровольно в береговой вспомогательный отряд флота, предприятие обеспечило отцу бронь как незаменимому работнику. Оба старались, каждый на своем месте: девушка быстро дослужилась до командирской должности, отец спас все важные станки своего завода и во время войны, и во время оккупации. То, что потом они были демонтированы и вывезены в Советский Союз, стало для него, старого коммуниста, тяжелым шоком. Впрочем, он и во многом другом не мог сжиться с новыми политическими условиями. Как члена компартии с 1921 года, его хотели сделать то директором, то бургомистром города в Мекленбурге, но он все эти предложения отверг и остался у себя на фабрике, не вступил даже в СЕПГ. «Не думали мы, – говорил он, – что будет так, как сейчас: мы думали, будет иначе чем в Третьем рейхе, прежде всего – что больше будет свободы…» Потом, в 1950-х годах, добавились личные проблемы, и в один прекрасный день отец бросил в механизм станка молоток, а когда его собрались привлекать за диверсию, покончил с собой.
В рассказе дочери слишком много пробелов, чтобы можно было составить настоящее представление об облике ее отца. Но этого рассказа достаточно, чтобы понять, почему складывающаяся социалистическая действительность для нее является чем-то само собой разумеющимся, а она тем не менее не принимает в ней активного участия.
У Макса Каррера отец тоже лишился жизни по причинам, имеющим какое-то неясное отношение к политике. Он был из семьи социал-демократов, но единственный из всей своей родни он был за Гитлера даже еще до того, как тот пришел к власти. Дело в том, что Каррер-старший был инвалидом Первой мировой войны: под Верденом его засыпало после взрыва, и он вернулся домой с тяжелым нервным заболеванием, из-за которого в последующие годы постепенно утратил трудоспособность, не смог больше работать каменщиком и вынужден был жить на инвалидскую пенсию. А за пенсии для инвалидов войны активнее всех выступал именно фюрер национал-социалистов. И в Третьем рейхе пенсии были – по рабочим меркам – в самом деле такие хорошие, что семья смогла даже построить себе дом, чтобы отец, которому становилось все труднее двигаться, хотя бы мог смотреть на зелень.
Единственному сыну в семье было неуютно. После того как он ребенком пострадал при падении с велосипеда, мать, боясь после мужа потерять еще и сына, более ни на минуту не спускала с него глаз. Едва появился благовидный предлог, чтобы вырваться из-под этой удушающей опеки, юноша сбежал: уважительной причиной стало членство в гитлерюгенде. Там ему все очень нравилось, «потому что у матери мне было тесно, а там я вырвался, у меня там была свобода». В отличие от большинства других мальчиков из рабочих семей, Макс остался активным членом организации и после того, как, закончив школу, поступил в лучшую на тот момент учебно-механическую мастерскую во всей округе. Когда его призвали на «трудовую повинность», для него это было «как когда птицу из клетки выпускают», и в армии ему тоже было хорошо. От Третьего рейха Макс был в восторге, хотя его и озадачивало, что дедушка, социал-демократ, с которого он всегда брал пример, не скрывал своего сдержанного отношения к нацистам. Впоследствии Максу довелось также услышать, что одна из сестер его отца все эти годы прятала у себя в доме учителя-коммуниста.
Уже когда Макс был в армии, отца внезапно увезли в клинику, а матери потом кратко сообщили, что он скоропостижно скончался. Доказательств нет, но все полагают, что он как инвалид стал жертвой эвтаназии.
В последний год войны вера невесты Макса в победу нацизма и тысячелетний рейх рухнула. Ей пришлось признаться девушкам, которыми она командовала, что она и сама не знает, ради чего творится все это безумие. Обер-ефрейтор Каррер в это время со своей зениткой оборонял от бомбардировщиков один портовый город, где все корабли в гавани давно были потоплены, а все здания сравнены с землей. После одного такого авианалета молодые люди ехали вместе на трамвае и внезапно, по наитию, без всякого обоснования, решили пожениться. Им даже дали еще отпуск, чтобы отметить бракосочетание дома, у отца-коммуниста, и вернулись они в свои части как раз вовремя, чтобы быть взятыми в плен.
Но там на севере, в Шлезвиге-Гольштейне, плен был недолгим. В лагере оказался представитель той фирмы, где Макс проходил обучение: теперь он был британским офицером и предложил господину Карреру эмигрировать в Англию, обещал ему там место техника. Но жена затосковала по дому, и Макс отказался от предложения. Он нашел себе работу там же, на севере Германии, однако госпожа Каррер в конце концов уговорила его съездить на две недели домой. Они ехали товарными поездами, и когда на вокзале в Готе увидели первых русских, которые устроили пьяный дебош из-за того, что им пришлось ехать на паровозе, Макс захотел повернуть обратно, но слезы жены заставили его смягчиться. В конце концов «как это и бывает: там все в руинах, у нас все в руинах, а тут родина, значит тут и останемся».
И снова сыграли свою роль старые заводские связи: Макса Каррера, бывшего активиста нацистской молодежной организации и обер-ефрейтора, один не в меру ретивый сотрудник в ратуше назвал «военным преступником», однако мастер с его прежнего завода, который теперь как антифашист занимал должность в ведомстве трудоустройства, спас его от урановых рудников и послал в тихую гавань – маленькое частное предприятие с дюжиной работников. Господин Каррер, со своим сданным экзаменом на подмастерье, вскоре сделался чем-то вроде старшего мастера и проработал там 24 года.
Социал-демократы и коммунисты уже в 1945 году призывали его вступать в партию, однако с политикой он решил больше не связываться. Да и не нравилась ему тамошняя политика, особенно та, которую проводили новообращенные, или «тоже антифашисты» (так он называет их в противоположность вернувшимся из концлагерей коммунистам, у которых образ мыслей был, по его словам, совершенно другой, конструктивный).
Госпожа Каррер только теперь, оглядываясь назад, понимает: то, чем она восхищалась в юности, было лишь манящей оберткой, за которой скрывалось совсем другое содержание. Теперь ей ясно, что ее отец, который по идее должен был бы стоять на стороне победителей, не мог смириться с новой жизнью потому, что она слишком напоминала ему прежнюю.
У супругов родились двое детей, и госпожа Каррер поначалу сосредоточилась на семье и обеспечении ее. Брала работу на дом. Потом получила специальность и стала работать в торговле. В 1950-е годы был куплен мотоцикл с коляской, они стали совершать поездки, в которых заводили новых друзей. Воспоминания о 1950–1960-х годах у супругов Каррер хорошие: «Дела шли в гору». Снабжение было лучше и дешевле, чем сегодня, была рабочая сила, не так много шло на экспорт. Но самое важное, по мнению господина Каррера, было то, что еще имелись старые, денацифицированные специалисты, которые знали хозяйство «как свои пять пальцев», и политики еще вмешивались в ход событий на местах: Горбачев напоминает ему Вальтера Ульбрихта, который тогда, в 1950-х годах, тоже без предупреждения наведывался в провинциальные промышленные районы и выводил на чистую воду коррумпированных функционеров.
Маленькое частное предприятие, где работал господин Каррер, находило для себя ниши на рынке и лазейки в бюрократических правилах. Производили они зажигалки, и Макс Каррер изобрел новую модель, которая выглядела «как западная». Никто их не трогал, потому что работали они хорошо и вели себя тихо. Они даже могли себе позволить такую вольность как поиздеваться над профсоюзным кассиром, который приехал собирать взносы и вынужден был не солоно хлебавши убраться восвояси. Но соблазн сделать карьеру стал даже для Макса искушением, когда СЕПГ однажды прислала к ним на предприятие агитатора потолковее.
...
Это был агитатор, и что-то в нем такое было – он умел объяснить, что такое на самом деле социализм и как все это происходит. И тогда мы подумали: «Ну что ж, звучит очень даже неплохо». И поскольку нас, наше малое предприятие это, никто вообще не трогал, мы продавали эти наши штуки, и под конец сами даже поверили, что это что-то хорошее могло быть. Но потом я сказал: «Все, мне надоело, меня засасывает, а этого я не хочу». Я был против с первого дня.
Этот отказ был своего рода проявлением верности Макса Каррера своему опыту, который научил его, что политика может «увлечь и разочаровать». Основой для него было не иное убеждение, а пассивное сопротивление, при котором человек многое как бы по привычке принимает, покуда это не затрагивает его лично. «Полицейское государство у нас было. И мы его уважали, в том смысле, что никто практически уже ни слова против всего этого не говорил официально». А в другой момент он добавляет, что их поколение никогда не видело никакой демократии: до Гитлера они еще были совсем детьми, а потом ее и не было.
В конце интервью мы разговариваем о средствах массовой информации, о социальном прогрессе и о пропасти между поколениями. В отличие от своей жены, которая предпочитает читать газеты и раздражаться по поводу того, что в них пишут, господин Каррер читает только объявления о смерти. Но каждый вечер они вдвоем смотрят новости по западному телевидению. «Мы живем в постоянном расколе». Для западного человека, слушающего поверхностно, смысл этих слов кажется ясен: сами Карреры сидят на Востоке, а головы у них – на Западе. Но на самом деле их раскол не совсем таков. Самым худшим в публичной сфере ГДР они считают то, что их постоянно обманывают: ведь если бы о реальных недостатках говорили честно, можно было бы активно заниматься их изживанием.
Западному телевидению господин Каррер верит больше, но оно постоянно напоминает ему о том, как во время войны он – в то время нацист – на своей зенитной позиции тайком слушал вражеское (британское) радио. «Одни говорят направо, другие налево, а дорожка посередке». Снова звучит слово «раскол»: теперь, когда они на пенсии, супруги подумывают, конечно, о том, чтобы посмотреть на Запад своими глазами, и уверены, что вернулись бы потом обратно, но господин Каррер колеблется, потому что не хочет, чтобы из-за этой поездки они «оказались в расколе»: ему достаточно и того напряжения, которое порождают в его голове разные картинки на телеэкране. Возможно, он опасается, что потеряет ту дорожку, что посередке. Обоим супругам по-прежнему дорога цель воссоединения Германии, но в то, что оно произойдет на их веку, они уже давно не верят. Они просто считают, что это «неестественно: мы же все немцы, мы говорим на одном и том же языке, мы чувствуем одинаково». Так ли?
Господин Каррер критикует пустые слова, затмевающие реальность социализма, волокиту, упадок трудовой морали, а также руководителей, которые измельчали и не имеют ни практического опыта, ни авторитета. Такого, считает он, при частной собственности быть не может. Но и у частной экономики – две стороны, и об этом у живущих душа в душу супругов Карреров было больше споров, чем о чем бы то ни было еще. Макс стоит на точке зрения начальства: он тоже считает, что у молодежи теперь нет трудовой этики, что социальная политика заходит слишком далеко и ограничивает возможности предприятий по увеличению производительности труда. Он подробно расписывает мне проблемы, с которыми сталкивается руководство предприятий, а госпожа Каррер то и дело вступает в разговор и говорит о том, как приятно, что можно самому распределить свое рабочее время, что начальники должны к тебе прислушиваться и что женщинам полагается год отпуска после родов. Одним словом, они поют мне дуэт о социальном партнерстве в народной индустрии. А у этого дуэта – тоже своя предыстория.
В 1971 году, когда кончилась эпоха Ульбрихта и начался период социально-политических улучшений, в семье Карреров тоже произошел большой кризис, который все изменил. Дело в том, что господин Каррер сгорел на своей тихой работе. Под конец он, охваченный технологическим энтузиазмом, попытался практически на голом месте изобрести автомат для изготовления зажигалок. Днем он руководил производством на фабрике, а по ночам одолевал специальную литературу, писал патентные заявки и конструировал свой аппарат. Кончилось все крупным нервным срывом, ему на полгода пришлось лечь в клинику, и врачи сказали, что работать ему теперь можно только там, где не надо думать. Это было самое тяжелое время в его жизни, главным содержанием которой прежде были работа и техника. За время отсутствия мужа госпоже Каррер наконец удалось продать дом его родителей: он был поделен на две части и семья, снимавшая одну из них, требовала сделать там такой ремонт, какого Карреры не могли уже оплатить. Вырученных денег как раз хватило на новенький «Трабант». Теперь Карреры поселились в квартире в многоэтажке и освободились от экономических проблем, связанных с домовладением. Когда Макс вышел из больницы, все советовали ему переходить на работу на какое-нибудь народное предприятие. Он стал снова простым рабочим, однако зарабатывал теперь в полтора раза больше, чем прежде. Жена пошла вместе с ним на фабрику – следить, чтобы он не надорвался снова. Ради этого она оставила свою руководящую работу в торговле.
Все, естественно, вышло по-другому, потому что только работа господина Каррера и вылечивала. На завод привезли новые японские автоматы, в которых никто ничего не понимал, а ему захотелось разобраться. Без отрыва от производства он овладел специальностью «техник текстильного производства», через три года его ввели в состав руководства завода партгрупоргом, а еще через пять лет он стал заместителем директора по технической части. Жена продолжала работать в цеху у станка. Нервы у господина Каррера были теперь в хорошей форме, но стало пошаливать сердце, и пришлось постепенно сокращать работу. Незадолго до пенсионного возраста (Макс, разумеется, хотел продолжать работать) все было кончено, врач настоял на окончательном переводе на инвалидность. Госпожа Каррер после пенсии сначала еще немного поработала – это можно было, – но потом и она ушла с работы. Ей пенсионерская жизнь пришлась вполне по душе, а вот ее муж воспринял освобождение от прежних обязанностей как приговор: «Мне теперь нужно это выдержать».
В народной экономике Макс Каррер критикует многое – и то, что она не народная, а партийная, и то, что с перебоями идут поставки от смежников, и то, что комбинат не способен быстро реагировать на изменения конъюнктуры, и то, что бытовое снабжение плохое. Но главное – он не может понять молодое поколение, у которого уже нет никакого настроя на работу, оно не считает, что труд – это «моральный долг по отношению к государству, мы живем, чтобы работать». И это при том, что их государство их всем обеспечивает, а это несправедливо по сравнению с маленькими пенсиями стариков: «Ведь это же мы вытащили все на своих плечах».
Я опять чего-то не понимаю и переспрашиваю: как же это получается, что «человек работает для государства», когда это государство ему вовсе не нравится? Ответ таков:
...
Ну, это просто-напросто чувство долга, оно зовет вперед. Мы же должны работать; если никто работать не будет, то не будет же ничего. Тут я должен повторить то, что здесь всегда говорят: как мы сегодня работаем, так мы завтра будем жить. И для меня работа была потребностью. Нам же надо было снова подниматься. Нам же надо было выбираться. Какая была бы нам польза, если бы мы сидели сложа руки и ничего бы не делали? Я бы при любом строе работал.
Интервьюер: А это вообще как-то связано со строем или дело только в вас, – что Вы любите работать?
М.К.: Я работать люблю. Работать люблю. И было так – кто в самом деле видел [тот помнит]: того не было, этого не было, то было плохо, это было плохо. Мне просто радость доставляло – производить сразу такую зажигалку, за которую не стыдно было и которую люди хорошо принимали. Это было удовлетворение, что дело вперед двигалось. И я же говорю: да, дело двигалось вперед.
7. Второе попутное замечание
Одна фраза, один текст, два жизненных кризиса, силуэт двойной биографии: первое знакомство, первые попытки понять опыт поколения, строившего ГДР, – тех, кому в конце войны было от 20 до 30, а в год возведения Берлинской стены от 35 до 45 лет. Один функционер-антифашист поясняет, что партия и сформировала его, и связала; женщина – политик заводского масштаба – рассказывает о наследии политического реализма среди новообращенных; квалифицированный рабочий, поднявшийся до предпринимателя, вещает о революционной силе, растраченной в ходе индустриализации; солдатская вдова описывает свою лишенную выбора жизнь с ее испытаниями и опорой в быту; аполитичная супружеская чета репрезентирует политическую закалку и демонстрирует тот запас авторитаризма и второстепенных добродетелей [24] , который ГДР унаследовала от Третьего рейха и который смягчал в ней конфликты и обеспечил львиную долю всех ее достижений в строительстве социализма. Эти три женщины и трое мужчин могли бы представлять собой взаимно-дополнительные основные типы первого поколения работников народной индустрии, но в индивидуальности своего опыта и его выражения они, конечно, такими типами не являются. И я отбирал эти примеры именно по такому критерию: насколько они позволяли через воспоминания об экстремальном опыте подобраться к более или менее типичным процессам? Ведь в чрезвычайных ситуациях, на переломе, становятся видны структуры нормального, обычно не заявляющие о себе. Это касается прежде всего той трещины, которая по самым разным причинам проходит через идентичность всех шестерых кратко представленных героев. Может быть, она вызвана теми констелляциями конфликтов, которые довелось пережить этим людям? Или же она отражает более общие структуры жизненного опыта в ГДР, только в заостренной форме?
Для обобщений нужно было бы сравнить эти биографии с историями других людей, попавших в схожие обстоятельства, но в рамках настоящей статьи это невозможно, для этого потребовалась бы целая книга. А между тем, лишь так можно было бы создать прочно обоснованную типологию.
Кроме этого, следовало бы обратить внимание на связующие элементы между типами, в которых проявляется своеобразие поколений и условий. И тут некоторые наблюдения на основе наших шести случаев можно сделать.
Все эти люди – из рабочих семей, на политические взгляды всех шестерых оказали в детстве влияние родительские семьи, а в юности – собственный опыт. Только мужчины смогли в молодости получить профессиональное образование. Годы фашизма и войны наложили на всех неизгладимый отпечаток: господин Хабер пережил длительное заключение за свою коммунистическую деятельность, госпожа Димер прошла через вживание в атмосферу сдержанного оппортунизма, господин Хоман пережил маргинализацию своего отца – социал-демократа – и три ранения на фронте, госпожа Эргер лишь с опозданием познала стабильную жизнь, которая потом рухнула с утратой спутника жизни и травматичными родами; у обоих супругов Карреров отцы стали жертвами своих идеалов, а сами они в юности пережили крушение абсурдной фиктивности своей детской политизации и спаслись от сумасшествия или суицида за счет ухода в частную жизнь, где стали растрачивать ту работоспособность, которая была в них пробуждена имперской трудовой повинностью и службой в армии.
Все они повысили в ГДР свой статус и квалификацию, особенно мужчины, в то время как женщины приобрели то профессиональное образование, которое было им недоступно в молодости. Главным фактором, обусловившим эту социальную мобильность людей из рабочей среды, только в исключительных случаях была политическая активность. Она повлияла скорее на ритм их продвижения: у господина Хабера, коммуниста с давним стажем, подъем начался сразу после освобождения. У госпожи Димер и политическая активность, и статус повысились в годы холодной войны. Господин Хоман – член СЕПГ с социал-демократическим прошлым и без партийных постов – в начале 1950-х годов по политическим причинам оказался на управленческих, но все же технических должностях, а трудолюбие Макса Каррера – опоры государства и врага режима в одном лице – было инвестировано уже в 1950-е годы, но вознаграждено формальным повышением статуса только в 1970-е.
Всем шестерым ведомы и более или менее значительные понижения статуса. У троих они произошли из-за душевного и/или телесного истощения, тесно связанного с перегрузками в профессиональной сфере; у двоих – из-за политики; у одной – оттого, что она хотела, перестав быть освобожденным парторгом, выполнять и дальше на заводе свои задачи по политической работе с людьми; еще у одной – потому, что она ушла со своей сравнительно высокой должности ради заботы о муже. Кстати, во всех этих случаях мы наблюдаем в послевоенные годы – порой на протяжении длительного времени – взаимную заботу и поддержку в рамках семей, состоящих из трех поколений, обитающих совместно в слишком тесных для них квартирах.
Подобные наблюдения направляют наше внимание на такие факторы, как влияние среды на политическое мировоззрение, социальная мобильность, семья и болезнь; их можно свести в признаки и соответствующие данные из большого числа интервью подвергнуть статистической обработке для получения наглядной картины. Конечно, когда мы говорим о группах более или менее сопоставимых случаев, мы не претендуем на репрезентативность этих количественных данных ни для одного региона, ни тем более для всей ГДР. Нас скорее интересуют имманентные количественные соотношения, на основе которых отдельные случаи могут быть отнесены к той или иной группе и можно контролировать выводы, сделанные на основе сравнений. Это – метод формирования насыщенных эвристических типов. Он будет ниже вкратце продемонстрирован на 36-ти биографиях из района нашего исследования, которые по признаку «профессия отца интервьюируемого» делятся на три равновеликие группы: люди из среды мелкой буржуазии (в том числе четыре женщины), сыновья рабочих и дочери рабочих {24}.
Из-за того, что в расчет принимаются и обработанные данные из других источников, такая процедура количественного образования признаков может претендовать лишь на ограниченную точность измерения. Она может применяться к двум весьма различным сферам, как будет показано на примерах в двух нижеследующих параграфах: с одной стороны, это этнографический или социографический аспект истории повседневности, т. е. сведения о материальных условиях жизни или о структурах семей в определенные моменты времени. С другой стороны, это количественные признаки биографий возрастных когорт, т. е. попытка продемонстрировать диахронную динамику жизни в группах через биографические индикаторы.
8. Быт как опора и как обуза: переплетения отношений и распределение собственности
Поскольку повседневная жизненная практика в значительной мере состоит из досознательных рутинных действий, она не фигурирует в активной памяти индивида. Но те обстоятельства и действия, которые человек наблюдал сравнительно долго: жилищные условия, состав семьи, рабочие операции, – сохраняются в памяти в латентном виде, и человек по требованию может с большой точностью вспоминать и описывать их. Таким требованием может послужить вопрос, касающийся соответствующих фактических данных, но зачастую эта латентная память о повседневности используется как своего рода склад реквизита для создания сцен в нагруженных чувствами и смыслом рассказах-воспоминаниях. Точность таких воспоминаний в ситуации интервью основана прежде всего на том, что высказывания по поводу бытовых деталей обычно не связаны очевидным образом со смысловыми и ценностными аспектами высказывания. Однако, поскольку это данные, которые могут меняться со временем, приходилось бы во время интервью чрезмерно утруждать респондента неоднократными просьбами вспомнить, например, все семь квартир, в которых он жил. Некоторые интервьюируемые раздраженно реагировали на такие «бессмысленные» вопросы, даже когда их задавали им в первый раз. Поэтому у нас в распоряжении всегда имеется лишь некоторое выборочное количество подобных сведений, полученных в ответ на вопросы или уже содержавшихся в историях, рассказанных нашими собеседниками. Одним словом, точность воспоминаний о бытовой стороне прошлого высока, а их регулярность и сопоставимость невелики. Но в рамках одной группы, члены которой объединены несколькими социальными показателями, можно, как правило, набрать достаточно сведений для того, чтобы описывать специфические для данной группы условия повседневной жизни.
Однако, если постановка вопроса подразумевает количественный анализ, – а это всегда требует представления хронологического среза, – тогда можно говорить, как правило, лишь о значениях в пределах некоторого временного диапазона и только по самым общим и самым значительным признакам. Приведу пример. В начале я упоминал в качестве одной из эпистемологических целей нашего проекта изучение интегративных факторов, которые скрепляли воедино послевоенное общество в ГДР. С этой точки зрения первостепенный интерес представляют родственные связи: у кого вообще были родственники {25} или хорошие знакомые на Западе и сколько из таковых были действительно близкими людьми? Не менее важный вопрос: зависели ли (в практическом либо психологическом смысле) респондент или его семья в том месте, где они жили, от связей с ближней и дальней родней, например, когда родители либо иные родственники работающей женщины сидели с ее детьми или когда человек заботился об одиноких либо нуждающихся в посторонней помощи нетранспортабельных членах семьи, в особенности о престарелых родителях?
Часто можно слышать, что многие граждане ГДР вообще-то имели причины бежать на Запад, но не сделали этого, потому что не могли бросить дом или какую-то другую собственность. Иметь собственный дом в ГДР уже в 1950-х годах было с точки зрения социального облика гражданина скорее недостатком, чем преимуществом. К тому же и жилищные условия в частных домах были нередко ничем не лучше, нежели в других. Поэтому данный аргумент в отдельных случаях может быть верен, но в целом он скорее сомнителен. Об этом говорят и количественные данные по нашей группе респондентов, где была сравнительно большая вероятность высокого процента домовладельцев, даже если учитывать так называемые наследуемые квартиры – жилье, прежде всего в жил-товариществах, которое снималось на выгодных условиях и могло передаваться родственникам.
Таблица 1
Контакты с ФРГ и факторы, удерживающие в ГДР. 36 биографий из саксонского индустриального города (1987)
В таблицу 1 сведены данные из интервью по периоду 1945–1961 годов. В последней строке суммированы сообщения о том, сколько респондентов в каждой группе подумывали об отъезде на Запад либо о невозвращении оттуда после плена или турпоездки, причем учитывались как прямые сообщения, так и намеки, поскольку тема эта в ГДР является политически небезопасной.
Прежде всего бросается в глаза, что больше половины опрошенных имели с ФРГ какие-то точки соприкосновения, которые, однако, в большинстве случаев не стали «притягивающими факторами»: даже из тех четверых, у кого на Западе были близкие родственники, только один человек думал об эмиграции. А вот наличие сети семейных связей в собственном городе оказалось сильнейшим фактором оседлости, – тем более что учтены в таблице только те случаи, когда у человека имелась не просто родня, а такая, которая была ему нужна или которой был нужен он.
Количество собственников невелико, и ни в одном случае владение домом, квартирой или предприятием не было главной причиной отказа от эмиграции на Запад. Скорее можно сказать, что отказались от таких планов те, кто были привязаны к месту семейными связями, а подумывали об отъезде в основном те, кто лишились родни, имущества, культурных или профессиональных перспектив. Таких в группе мелкой буржуазии было значительно больше, чем среди рабочих, и поэтому нам следует обратиться к динамическим социальным и политическим факторам.
9. Социально-культурные среды и возрастные когорты: прогресс как причина прогресса
Биографические интервью можно анализировать по признакам социального и политического опыта, которые потом будут представлены отдельно для каждой группы, в ходе трех последовательных шагов. Здесь будет, однако, недоставать одного важного аспекта, который только при большем количестве интервью имело бы смысл изучать количественными методами: я имею в виду внутреннее деление каждой группы на поколения, каковых в данном случае имеется два (годы рождения опрошенных – от 1901-го до 1932-го). Не только средний возраст респондентов, но и распределение их по возрастным группам во всех трех социальных группах примерно одинаковы.Таблица 2
Социальная мобильность и перспектива. 36 биографий из саксонского индустриального города (1987)
* Общее количество детей для каждой группы.
** Отдельно учтено число детей членов СЕПГ из всех социальных групп (12 из 36).В таблице 2 представлены данные по долгосрочным трендам социальной мобильности (прослеживаемой по профессиональной карьере), которые можно почти без исключения считать надежными. Если сравнить последнее место работы респондентов с последним местом работы их отцов, то бросается в глаза прежде всего мощное восходящее движение от статуса рабочих вверх – в служащие, причем на руководящие должности. Эта тенденция обнаруживается и среди женщин, но в значительно более слабой форме: меньшее их число поднялось до руководящих должностей, и должности эти были не такими высокими. В остальном восходящая социальная мобильность связана преимущественно с упрочением профессионального положения респондентов после перехода с надомной работы на высокие (но не руководящие) конторские должности. У представителей мелкой буржуазии наблюдается упрочение положения с восходящей тенденцией, но она не имеет столь важного значения, поскольку многочисленные биографические превратности, выпавшие людям в этой группе, то и дело меняют направление их социальной мобильности и они крайне неуверены в своем положении и своих перспективах.
Если же проследить тренд дальше, приняв в рассмотрение образование и профессиональную карьеру детей, то общая восходящая его направленность сохраняется, однако акценты смещаются: в тенденции дети мелкой буржуазии смогли избавиться от промежуточных нисходящих движений, характерных для мобильности поколения их родителей.
Наиболее отчетливо видна восходящая тенденция у детей женщин из рабочих семей: это поколение оказалось главным резервом будущих квалифицированных кадров. У мужчин же эта тенденция прервана за счет того, что очень сильным было повышение социального статуса у родительского поколения и дети достигли потолка. В тех случаях, когда это не так, их социальное восхождение продолжилось.
Но едва ли не более интересно число детей в каждой из трех социальных групп; в отличие от семей их родителей, где было в среднем примерно по 2,5 ребенка на семью, у самих наших респондентов уже менее чем по двое детей, т. е. они почти не обеспечивают даже собственного воспроизводства. Мелкая же буржуазия, некогда лидировавшая по численности детей, теперь, наоборот, медленно вымирает {29}.
В этих цифрах отражается влияние прочности жизненного положения на долгосрочные перспективы существования семей. Это лишний раз становится очевидно, если отдельно посмотреть данные по членам СЕПГ (независимо от социального статуса): число детей у них в целом самое высокое, и в том, что касается социальной мобильности, дети членов партии – в авангарде восходящего движения мужской части пролетариата.
И наконец, эти цифры позволяют увидеть еще одно, особое свершение женщин, которое следует учитывать в связи с их меньшими успехами в повышении собственного социального статуса: в то время как все опрошенные мужчины из рабочих семей воспитывали – или предоставляли своим женам воспитывать – детей в устойчивых браках (две трети из которых были заключены в послевоенное время), более половины женщин растили почти такое же число детей все время или часть времени в одиночку. И из них всех что-то вышло.
Нельзя, однако, ставить знак равенства между долговременным трендом изменения формального социального статуса и биографическим или историческим опытом респондентов. Чтобы подойти к этому опыту в изучении наших трех социальных групп, можно, поделив события, упомянутые в интервью, на две группы, на оси времени отложить все процессы повышения профессионального и социального статуса как положительные значения, а все его понижения, все утраты и лишения (в особенности потерю близких) – как отрицательные, причем в случаях, когда имела место особо травмирующая дискриминация (как, например, тюремное заключение у господина Хабера) или особо травмирующие утраты (как утрата спутника жизни у госпожи Эргер), я удваивал значения. Соотношение положительных и отрицательных событий в личной и профессиональной жизни членов группы значений в тот или иной отрезок времени выражается положительным или отрицательным числом {30}: если число больше +1, то оно показывает меру превышения числа позитивных событий над негативными, а если оно меньше -1, то оно показывает меру превышения негативных событий за данный период. В качестве меры времени использовались, во-первых, периоды жизни, во-вторых, общепринятые фазы политической периодизации.
Что касается распределения по фазам жизни, то прежде всего бросаются в глаза огромные положительные показатели у пролетариев-мужчин в молодом и среднем возрасте и гораздо более скромные (если не считать возраста 18–25 лет), а то и вовсе отрицательные значения у женщин {31}. В среде мелкой буржуазии вся фаза молодости еще представляет собой период положительного опыта, а все, что потом, выглядит по сравнению с ожиданиями юности безрадостно.Таблица 3
Социальная мобильность как жизненный опыт. 36 биографий из саксонского индустриального города (1987)
Интереснее всего – последняя строчка этой части таблицы, где рабочие в более зрелом возрасте сохраняют положительный баланс, хотя и на более низком уровне, а у женщин вообще впервые проявляется заметное преобладание положительного опыта. Если бы мы применительно к респондентам старше 40 исключили из рассмотрения весь опыт утрат и понижения статуса, связанный с заболеваниями или инвалидностью (считая только те болезни, которые возникли до выхода на пенсию), то все значения оказались бы положительными: у буржуазии чуть больше единицы, у пожилых женщин заметнее (и выше, чем у молодых мужчин из рабочих семей), а у пожилых мужчин наблюдался бы просто карьерный взлет. Буквально все случаи понижения статуса в этой группе обусловлены заболеваниями: эти мужчины были слишком перегружены, слишком приспосабливались, работали на износ. У женщин же в этой возрастной категории понижение статуса, наоборот, лишь частично связано с физическим или нервным истощением; ничуть не реже причиной становилось то, что женщины полностью либо частично оставляли работу ради заботы о престарелых и/или больных членах семьи (обычно о матерях). Таким образом, позднее повышение статуса у женщин, которое, конечно, тоже представляет собой важное улучшение их жизни, не поднимает их так высоко, как мужчин, и возможности его зависят от семейных обязанностей: помимо своих детей, работающие женщины должны заботиться и о своих престарелых родителях, и о своих внуках.
Когда мы распределяем данные по фазам политической периодизации, первыми бросаются в глаза отрицательные значения. Наиболее заметен постоянный отрицательный баланс у женщин пролетарского происхождения: равновесие наблюдается только в послевоенные десятилетия, когда повышение профессионального статуса компенсировало приватизацию последствий войны. В других группах единственный случай отрицательного баланса – это у мелкой буржуазии в период денацификации и исчезновения социальных и политических перспектив для этого слоя в «переходный период от капитализма к социализму». Справедливости ради надо отметить, что цифра, относящаяся к периоду нацизма, искажена, потому что среди наших респондентов оказались одна еврейка и один полуеврей. В целом это для ГДР очень нетипичные фигуры, и если не принимать в расчет их опыт дискриминации, то получится положительная цифра, почти вдвое превышающая значение для мужчин-пролетариев в послевоенные десятилетия. Впрочем, у последних баланс в годы Третьего рейха тоже был бы весьма положительным, если бы не входящий в эту группу один коммунист, долгие годы сидевший в тюрьме и потому получивший двойное количество отрицательных «очков». Если же еще больше вдаваться в детали, то довоенная фаза национал-социализма для мужчин пролетарского происхождения оказывается временем примерно такого же положительного баланса, как и послевоенный период социализма.
Таким образом, цифры в таблице, относящиеся к Третьему рейху и послевоенным годам, не совсем верно отражают реалии, легшие в их основу, и потому необходима более подробная детализация по политическим признакам. Таковая, несомненно, сопряжена в целом с более серьезными трудностями, нежели диахронный анализ изменений социального статуса или социального опыта, потому что политические убеждения и их изменения в Германии вообще и в ГДР в особенности весьма многослойны. Так, если из наших 36-ти собеседников только трое могут вспомнить, что их родители были национал-социалистической ориентации (или их отцы состояли в нацистских организациях), то это не то чтобы неправдоподобно, но было бы удивительно низким показателем для любой общественно-активной группы населения Германии. Поэтому я рекомендую в таблице 4 скептически отнестись в особенности к данным, касающимся национал-социализма, хотя мне самому как раз сведения о политическом континуитете и представляются наиболее интересными.Таблица 4
Политика. 36 биографий из саксонского индустриального города (1987)
*HJ – членство в гитлерюгенде.
Как уже говорилось выше, только трое из наших собеседников сказали, что их родители были национал-социалистами, но примерно половина опрошенных были сами связаны с той или иной нацистской организацией лично или через мужа/жену. Это говорит о том, что организационная сила Третьего рейха сумела вторгнуться в сплоченную левую среду: ведь 15 наших респондентов родом из социал-демократических или коммунистических семей и пятеро (частично те же самые люди) в молодости придерживались левых взглядов или были активными членами левых политических организаций, причем эти цифры наверняка не занижены. Но интересно распределение: среди родителей социал-демократы преобладают над коммунистами в пропорции 3:1. Очень большая доля этой политической активности исчезает в годы Третьего рейха: только четыре человека из 12-ти социал-демократических семей и один человек из трех коммунистических вступили после 1946 года в СЕПГ. Две трети этого потенциала левой политической традиции осталось в послевоенную эпоху в латентном (мягко выражаясь) состоянии. И наоборот, больше половины членов СЕПГ среди наших респондентов не из левых семей. Хотя СЕПГ несомненно рассматривает себя как наследницу коммунистической традиции, среди опрошенных нами менее одной восьмой родом из семей коммунистов, а среди респондентов – членов СЕПГ таких только одна шестая. Нельзя, конечно, забывать о том, что очень много коммунистов в Третьем рейхе поплатилось кровью за свои убеждения, а многие из тех, кто не эмигрировал, продолжали придерживаться старых установок КПГ и не могли понять ориентации своей партии на буржуазно-демократический путь развития в 1945 году, а зачастую и поведение Советского Союза, в силу чего Ульбрихт расценивал большую часть базиса своей партии как «сектантов». Но таких старых коммунистов было настолько мало, а руководящих постов в СЕПГ настолько много, что едва ли хоть кто-то из поборников традиций КПГ, желавший работать в СЕПГ, смог остаться в пролетарских низах и не подняться по карьерной лестнице {50}. Разумеется, все эти цифры в целом не репрезентативны, но если две трети некоей политической традиции оказываются в традиционной среде невостребованными, то это и применительно к более крупным структурам ставит вопрос, которым необходимо заняться {51}.
Если посмотреть на прошлое самих респондентов, то напрашивается вывод, что в партию они пришли не в силу семейной традиции, а в результате агитации. Из 12-ти членов СЕПГ четверо состояли в свое время в нацистских организациях, которые все более или менее жестко обязывали человека придерживаться определенных взглядов. Пятеро долгое время были на фронте, воевали в основном против СССР, и при этом ни один не перебежал на сторону противника. Двое мужчин, которые привели за собой в СЕПГ своих жен, были профессиональными военными (и три года провели в советском плену) или проработали всю войну в военной промышленности, будучи освобождены от призыва как незаменимые работники. Насколько можно заключить по интервью, ни одного активного нациста среди членов СЕПГ в числе этих 36 опрошенных не было. Обобщая, можно сказать, что по данным, полученным в этой группе, СЕПГ, при своем повышенном иммунитете против бывших активных нацистов, не была партией левой политической традиции. Скорее она была, так сказать, «общенародной партией нового типа»: она собрала массу бывших аполитичных людей и людей, сменивших политическую ориентацию, и этим большинством авторитарно руководило маленькое коммунистическое меньшинство при содействии еще одного меньшинства – старых социал-демократов, – которое в послевоенные годы поставляло большую часть опытных политических кадров. Кадры эти, однако, использовались прежде всего на руководящих должностях в профсоюзах и на производстве, т. е. не допускались к политической власти.
Более одной десятой из этой группы опрошенных в особо тяжелой форме испытали на себе нацистский террор: заключение в тюрьме или концлагере, антисемитское преследование, убийство близких; столь же часто встречаются семьи, где один из членов провел за решеткой какое-то время (в большинстве случаев недолгое). Почти половина тех, кто так близко столкнулись с нацистским террором, впоследствии вступили в СЕПГ.
Еще больше (почти треть) было число тех, кто особенно сильно пострадали от войны и ее последствий, – потеряли близких, пережили травмы, более трех лет провели в плену или были изгнаны из родных мест, а из остальных большинство лишились всего своего имущества во время бомбежек. Почти никто не вышел из войны невредимым. Каждому шестому респонденту пришлось потом иметь дело с долговременными ее последствиями в виде денацификации, хотя целый ряд семей, которым на Западе пришлось бы через эту процедуру пройти, в ГДР остались ею не затронуты {52}.
Удивительно мало попалось нам участников войны, которые были в плену на Востоке {53}. На эту тему стоило бы провести более обстоятельное исследование, так как этот опыт предположительно влиял на решение эмигрировать на Запад. Вместе с тем, насколько можно судить по рассказам бывших военнопленных, именно опыт плена, видимо, предопределил или надолго окрасил восприятие конфликта между Востоком и Западом в сознании граждан ГДР, вернувшихся преимущественно из лагерей в западных оккупационных зонах. В отличие от сравнимых интервью, взятых нами в ФРГ, рассказы восточных немцев о том, как они были в плену у англичан или американцев, выдержаны в основном в миноре, в них часто подчеркивается, что рассказчика как жителя советской оккупационной зоны либо вовсе не отпускали, либо отпускали с задержкой, и ему пришлось прибегнуть к хитрости, чтобы попасть на родину. С тех пор почти ни у кого не было никаких личных контактов с американцами, англичанами или французами; интеграция с Западом ассоциируется у этих людей с интернированием на Западе.
Говоря о членстве в политических организациях, надо прежде всего отметить низкий процент выхода из таковых: похоже, только в самые первые послевоенные годы можно было выйти из той или иной партии {54}. Те, кто оставались членами одной из закостеневших партий «антифашистско-демократического блока», почти автоматически получали какие-то функции и мандаты. В СЕПГ гораздо легче было остаться пассивным членом. Вместе с тем эта партия давала своим членам широкие возможности занимать посты и в самых низах. Такие посты в нашей группе, как правило, – в шести случаях из восьми – занимали люди, у которых за плечами не было левой традиции. Те двое, к кому это не относится, сделали, впрочем, наиболее впечатляющую политическую или профессиональную карьеру во всей группе. Профсоюзная работа для данного поколения была подготовительной стадией к политическому перевоспитанию через участие в политической деятельности: здесь аполитичным, представителям дружественных классов и бывшим социал-демократам и национал-социалистам предоставлялось поле деятельности, где они могли продемонстрировать свой конструктивный образ мыслей.
Членство в церкви было в переходный период обычно признаком оппозиционности; оно коррелирует с понижением или стагнацией социального статуса – если не считать пасторов. Оно было и по сей день является опорой для критики властей предержащих, однако границы проходят тут неоднозначно. Среди опрошенных имеется один истово верующий член СЕПГ и один набожный человек, не связанный ни с какой церковью. Многие подчеркивают, что по их ощущению церковь оттолкнула их своей узколобой позицией по вопросу о совместимости «праздника вступления молодежи в жизнь» [25] и конфирмации, а также консерватизмом клира в послевоенные годы. Большинство вышло из церкви в первые десять послевоенных лет, после того как уплата церковного налога была сделана добровольной. Некоторые, впрочем, совершили этот шаг еще в годы Третьего рейха.Было бы, однако, ошибкой рассматривать СЕПГ и церковь как два враждебных лагеря. Слишком много было в нашей группе примеров того, как покорность государственной власти и ориентация на порядок, типичные для исследуемого поколения, наблюдались у людей аполитичных или у противников правящей партии. Слишком многие респонденты критически высказывались о бесперспективности жизни, нарастающих проблемах с бытовым снабжением в этом промышленном регионе: эта критика звучала не извне, а из рядов самих партийцев, наряду с рассказами о политической дискриминации после 1945 года. Именно респонденты в той подгруппе, где наблюдаются наибольшая доля членов СЕПГ и наибольшая восходящая социальная мобильность, т. е. мужчины из рабочих семей, обнаруживают во время разговора наиболее прочную уверенность в себе: они не отказываются говорить об острых политических вопросах или о трудных моментах в своих биографиях, причем это – в тенденции – относится и к тем, кто повысил свой статус, но при этом отвернулся от политики. И наоборот, страх перед новой ситуацией – интервью, магнитофон, человек с Запада – сильнее всего у тех, кто в послевоенные годы пережили тяжелые политические пертурбации и неоднократные изменения своих долговременных социальных перспектив (таких больше всего среди мелкой буржуазии), и у тех членов СЕПГ (особенно женщин), которые не имеют за плечами левой политической традиции, в молодые годы при нацизме были, по их воспоминаниям, аполитичны, а в послевоенные годы заняли низовые посты в партии.
В целом наиболее важными определяющими критериями мировоззренческих установок и поведения оказались в нашей группе опрошенных такие факторы, как семейные связи и динамика социальной мобильности, в которой самые большие взлеты и падения всегда были связаны с политикой. Давние, принимаемые как данность и развиваемые традиции встречаются в этой группе крайне редко. Для подавляющего большинства респондентов характерны процессы социальной адаптации, которая, в свою очередь, обосновывалась и вознаграждалась обычно наращиванием профессиональной квалификации и компетенций. Даже в этих поколениях, потрепанных историей, гиперадаптация или, наоборот, сопротивление по мировоззренческим причинам оказались не столь сильны, как смешанная с печалью гордость по поводу трудовых достижений. Горд человек в той мере, в какой его собственный уровень жизни и социальная защищенность сегодня отличаются от той бедной и нестабильной жизни, которой жили в детстве он и его семья, а также от того, что стало с его жизнью во время Второй мировой войны. Печален же он при этом потому, что экономическое кредо поколения строителей социализма выхолащивается постоянными и зачастую все более и более непонятными экономическими проблемами, а также сравнением с технико-экономическим развитием капиталистического окружения.
Это тревожит многих людей в ГДР, сталкивающихся с вопросом о смысле жизни. Ведь позитивное послание старшего поколения все сильнее оказывается связано с прошлым, в то время как перспектива будущего неясна и следующее поколение почти не воспринимает этого послания. На мой вопрос, что будет дальше, Зигфрид Хоман ответил обезоруживающими словами: «Понятия не имею». А один довольно высокопоставленный священнослужитель рассказал мне о доверительной беседе, которая незадолго до интервью состоялась у него с одним из ведущих пропагандистов местной партийной организации: они согласились друг с другом в том, что в ГДР есть два меньшинства – убежденные христиане и марксисты, – и им бы следовало почаще разговаривать друг с другом…
10. Специфичность опыта
Как предпринятые мною попытки герменевтической интерпретации текстов интервью, так и контроль, осуществленный с помощью количественных методов, свидетельствуют о том, что в истории ГДР факторы, скрепляющие общество, невозможно свести к единому знаменателю. Это противоречит тому, что изображает инсценированная публичная сфера Восточной Германии, призванная создавать впечатление единства между руководством и народом. Противоречит это, однако, и распространенному на Западе представлению, будто в странах, находящихся в советской зоне влияния, интеграция общества обеспечивается, главным образом, привилегиями (для партийно-государственной элиты) и страхом (для народа, который в принципе, как считают, настроен оппозиционно). В том, что касается бытовой и трудовой повседневной жизни пожилых рабочих, служащих и местных партийных и государственных элит (а именно они были выборочно изучены нами в ходе проекта), картина вырисовывается гораздо более дифференцированная: это сложная конструкция из опыта и установок, которую легче всего понять с помощью системы взаимодополняющих типов опыта.
Дело в том, что в области политики и идеологии обнаруживается лишь немного элементов консенсуса, да и то потребовались бы репрезентативные исследования, чтобы доказать, что это именно элементы консенсуса. Но все-таки и в нашей небольшой исследуемой группе удалось найти такие элементы, однако из-за недостатка возможностей выбора они – в отличие от западных обществ – не соединяются с установками, релевантными для поведения людей, а пребывают в некотором пассивно-произвольном состоянии. Поэтому мы ближе подойдем к пониманию восточногерманской действительности, если будем рассматривать более сложные и хуже поддающиеся измерению типы опыта, ибо они и действуют в повседневной коммуникации, а их взаимодействие задает и ту общую рамку, в которой осуществляется политика, и тот резонатор, в котором раздается ее отзвук.
Назовем, однако, некоторые из тех консенсусных элементов, в которых соединяются опыт и современные установки. В качестве наивысшей эксплицитной нормы фигурирует во всех лагерях и социальных ситуациях понятие «мир» {55}. Идея мира в ГДР не регулярно, но для западного уха все же удивительно часто связывается (в том числе противниками СЕПГ) с «переходом промышленности в народную собственность» {56}. Этот переход в принципе почти никогда не ставится под вопрос (в отличие от сферы услуг, где частная инициатива заглохла), хотя многие и критикуют структурные проблемы и низкую эффективность народной индустрии. Подавляющее большинство одобряет также социальную защищенность, в особенности гарантированную занятость, гигантские дотации на квартплату, общественный транспорт и некоторые знаковые продовольственные товары {57}, а также бесплатное здравоохранение. Не столь регулярно, но достаточно часто упоминаются в этой связи и другие элементы, такие как возможности повышения профессиональной квалификации, жилищное строительство последних двух десятилетий, социальный климат на промышленных предприятиях, а также нередко и опыт знакомства (как правило, за пределами ГДР) с гражданами СССР, которые оказывались неожиданно симпатичными или компетентными людьми. Резидуальный консенсус обычно сводится к формуле «У нас тут никто с голоду не помирает». Для подкрепления этой формулы респонденты говорят о безработице, бездомных, нищих и бродягах в западногерманских городах, и это показывает, что данный консенсус составлен из социальной солидарности и признания государственного порядка и дисциплины.
Признание таких «достижений» почти никогда не предполагает активной причастности к ним. Правда, значительная часть старшего поколения считает, что это именно оно «вынесло все на своих плечах». Однако почти ни у кого – если не считать небольшого числа партийных функционеров – эта гордость (зачастую конкретизированная рассказами о том, что человек участвовал, например, в возведении конкретного здания или лично добился тех или иных технических достижений) не сопровождается воспоминаниями о том, что человек лично участвовал в достижении того или иного политического или социального «завоевания социализма». Они все в какой-то момент появились или просто имели место. Точно так же, в наших беседах – даже с партработниками – ни разу не встретишь мысли об альтернативах в политике ГДР; по крайней мере никогда речь не идет о личных альтернативах, крайне редко – о концептуальных. С точки зрения рабочего базиса руководство обладает божественными качествами: оно существует на совершенно ином уровне – том, где вершатся судьбы, – и с этим уровнем человек может сообщаться только посредством ходатайств, причем ходатайства эти, как правило, содержат призыв о помощи в борьбе с низовой бюрократией, и вовсе не так уж редко они оказываются успешными {58}.
Идея, что было бы возможно и имело бы смысл вмешиваться в дискуссии на уровне политического руководства, прозвучала в наших интервью только один раз – в разговоре с высокопоставленным партийцем-интеллектуалом {59}. Всякий выбор, касающийся персональной судьбы человека, делается где-то на вершине Олимпа, и ни к чему ломать над ним голову: все равно только потом узнаешь, были ли альтернативы. Независимо от того, как относится человек к политическому руководству среднего и высшего уровней – отвергает ли он его или доверяет ему, – оно представляется ему существующим где-то в ином мире. Многие, говоря о политике, используют метафоры погоды. Говоря: «Там наверху небось знают, что делают!», люди сосредоточивают свои мысли на том, чтобы свой приватный мирок укрыть от бурь и расположить на солнышке. Политическая фантазия в этом послушно-благопристойном социализме угасла, а потому и в сфере практики отсутствует тот консенсусный потенциал, который играет ключевую роль в западных обществах, а именно участие в политическом процессе за счет представительства оппозиции {60}.
И тем не менее политические фантазии в ГДР существуют, однако направлены они не на Олимп, а за границы – в основном на Запад, реже на Восток {61}. У наших собеседников из старшего поколения, когда они вообще соглашались говорить на тему политических перспектив {62}, фантазии эти в большинстве случаев приобретали образ пролетарской утопии конвергенции: вот бы соединить богатство Запада с социальной защищенностью Востока…
Тот факт, что при социализме, стремившемся к освобождению производительных сил от оков капиталистических производственных отношений, цель благосостояния масс оказывается соединена в мечтах людей прежде всего с этими самыми отношениями, указывает на один скрытый аспект консенсуса, организующего поколение строителей социализма, а именно его зацикленность на экономике, превратившуюся в дилемму. На Западе люди послевоенных поколений тоже спасались от военного разорения и политического смятения, с головой погружаясь в восстановление экономики и дальнейшее наращивание своего благосостояния, но в ГДР эта сосредоточенность на экономике с самого начала охватила большую часть надстройки. С тех пор как в начале 1950-х годов было провозглашено строительство социализма, средства массовой информации, искусство, политика заговорили экономическим языком. Позже они стали менее напряженно относиться к национальному наследию. К тому же в эпоху Ульбрихта это наследие было подвергнуто критической «сортировке»: оставлено было только то, что соответствовало официальной русофильской позиции властей.
Теперь уже и бытовой язык – по крайней мере у старшего поколения – отличается специфической суженностью понятийного состава: во время интервью наши собеседники абсолютно все переводили на язык экономики – и работу в собственном саду на досуге, и путешествия во время отпуска; любовные истории превращались в истории о получении жилплощади; родственные связи превращались во внешнеторговые; болезни свидетельствовали о напряженных отношениях между трудовым коллективом и производственным планом или о перебоях в поставках от смежников, а диалог между поколениями сводился к обсуждению годичного послеродового отпуска и относительного обеднения пенсионеров. Народ усвоил идеалистически окрашенный материализм своего авангарда и в системе отсчета относительного массового благосостояния Запада намертво заключил его в оболочку рабского языка, лексика которого состоит из таких понятий, как срок ожидания автомобиля (на сегодня – 14 лет), валютные магазины, дефицит валюты, недовыполнение плана, премиальные, повышение цен, дополнительное пенсионное страхование, которое позволяет не скатываться в старости на уровень прожиточного минимума. Социалистическая программа сокращена до своей экономической части. Трудные экономические условия придают многим безобидным повседневным желаниям характер запредельных притязаний. Под этой лавиной экономически перегруженной повседневности оказываются погребены фантазия и перспектива, а ценностное сознание молодежи, воспитанное на социалистических идеалах и образах героев-революционеров или антифашистов, отчуждается от реальности. Молодым, которые лучше образованы, более квалифицированы и менее мотивированы, чем их деды и отцы, нужны были бы экспериментальная, рефлексивная и экспрессивная культура и политические площадки, которые не были бы только площадками для игр.
В ГДР никогда не существовало такой констелляции поколений – как в плане социальных отношений, так и в плане истории человеческого жизненного опыта, – которая в ФРГ образовалась (прежде всего в буржуазной среде) в конце 1960-х годов и представляла собой политический конфликт между поколением отцов и поколением выросших после 1945 года детей. Сыновья из буржуазной среды, почти не имевшие в ранней ГДР шансов, по большей части искали своей доли на Западе. Начиная с 1950-х годов образовательная революция мобилизовала в «трудящихся» классах всех, с кем можно было иметь дело. Но политическая верхушка системы была плотно нашпигована страдальческими фигурами бывших узников концлагерей и отдельными вернувшимися из западной эмиграции евреями, в то время как скомпромитированным оставалось смириться с ролью анонимных и безмолвных исполнителей. Кто выказывал возмущение по адресу коммунистов, вернувшихся из Москвы, или по адресу «старшего брата», в скором времени оказывался на Западе или в местах не столь отдаленных. Западная Германия пошла в 1968 году особым путем, восстав против континуитета культурного наследия Третьего рейха, а в Восточной Германии для этого ни среди отцов, ни среди сыновей не было достаточного потенциала, потому что здесь имел место не конфликт, а реальный обмен идеями, перспективами, персоналом и социальным багажом. Однако политические и поведенческие структуры здесь отличались гораздо большей преемственностью, чем на Западе. Гораздо больше, чем в ФРГ, было здесь и тихих, неприметных попутчиков и приспособившихся. Для нового поколения не было активного противника, тем более что образовательная революция в ГДР произошла раньше и привела молодежь не на улицу, а в кабинеты.
Таким образом, этот конфликт в ГДР оказался заморожен и теперь все сильнее тормозит развитие системы. Показатели роста производительности снижаются, внешний долг растет, а это – тревожные признаки для экономики, ориентированной на экспорт технической продукции. В таких обстоятельствах несостоявшийся конфликт поколений проявляется в том, что творческий потенциал оказался выхолощен и сместился на периферию общества, а те люди, которые служат резервом роста в этой ориентированной на рост системе, предпочитают оставаться простыми рабочими, ибо там, внизу, они получают больше денег и меньше неприятностей, чем на ответственных должностях. А вакантные высшие посты поэтому вместо них занимают – помимо своей воли – бесхребетные моллюски, на которых злятся все, включая старую коммунистическую гвардию, не узнающую себя в этих безликих фигурах. Последние оставшиеся в живых антифашисты и жертвы нацизма, находящиеся на ключевых политических должностях, еще подтверждают своим авторитетом социалистическую идею, но структурно господствует уже следующее поколение. Его габитус был сформирован в гитлерюгенде, а в Союзе свободной немецкой молодежи был переориентирован в содержательном плане. В атмосфере господства экономических понятий это поколение не имеет иных критериев для суждений, кроме критериев экономической эффективности. Данная проблема в сочетании с перестройкой в СССР делает актуальным для ГДР тот же вопрос двойного разрыва между поколениями, с которым столкнулась ФРГ в конце эпохи Аденауэра.
Это возвращает нас ко взаимнодополнительной констелляции опыта у послевоенных поколений – насколько ее можно разглядеть в нашем примере. Что объединило и удерживало вместе эти типы опыта? Является ли этот опыт специфичным только для данного поколения, потому что он кровно связан с неповторимыми историческими условиями, или же он может быть обобщен так, чтобы основные его составляющие можно было передать молодым поколениям? Ни в коей мере не притязая на полноту и репрезентативность, я попытался проанализировать сосуществующие, но четко отличающиеся друг от друга типы опыта рабочих и рамочные условия их существования в этих возрастных и социальных классах. Эти типы нуждаются в дополнении и уточнении, но их облик и взаимодействие я хотел бы в заключение еще раз обрисовать.
Прежде всего надо сказать о тех деятелях рабочего движения и в особенности КПГ, которые за свои убеждения просидели при нацизме зачастую много лет в тюрьмах и концлагерях, и в силу этой своей судьбы пользовались в послевоенное время высоким авторитетом в этом обществе «попутчиков», в том числе и у своих идейных противников. Они в большинстве своем дисциплинированно подчинились той линии, которую задавали вернувшиеся эмигранты и политические обстоятельства, но они были необходимы для убедительности этой линии. Однако их численности и квалификации было никоим образом не достаточно, чтобы занять все руководящие посты на всех уровнях, имевшиеся в послевоенные годы в распоряжении СЕПГ, тем более что рабочие резервы левой традиции веймарских времен в годы Третьего рейха сильно уменьшились и/или только частично были или могли быть мобилизованы в советской оккупационной зоне. Поэтому на должности низового уровня пришлось рекрутировать новые кадры, которые пришли к антифашистским взглядам только после разгрома фашизма. В их личных убеждениях важные аффективные элементы их собственного исторического опыта были подвергнуты скорее формульной рационализации, и биографического слияния с политикой у них не происходило. Но независимо от этого они объективно, в глазах остальных, должны были опровергать выдвигавшиеся против них подозрения в оппортунизме, и то, что они говорили, было не очень убедительно. После 1948 года в СЕПГ была подвергнута опале прежняя – в основном социал-демократическая – левая традиция, в связи с чем еще острее стал недостаток в людях, своей судьбой подтверждавших провозглашаемые идеалы, и еще острее стала необходимость замещать их функционерами, которые годились на руководящие посты прежде всего благодаря своей молодости или прежней аполитичности {63}. Эти люди, особенно если были честными, неизбежно подчинялись политическому руководству со стороны образцовых закаленных антифашистов, которых быстро забирали на повышение.
Поэтому мы обнаружили в ГДР поколение политических функционеров старше 50, состоявшее из двух частей: одна – это быстро убывающая с 1960-х годов группа старшего возраста, несущая на себе отпечаток фашизма и сталинизма, обладающая политическим авторитетом, основанным на ее биографии; вторая группа – это приходящие в большом количестве на смену старикам выдвиженцы, которые не имеют укорененной в личном опыте левой или антифашистской традиции и привыкли скорее к авторитарному подчинению и исполнению функций, нежели к приобретению демократических лидерских качеств. Таким образом, старшее поколение руководителей сегодня в большинстве своем состоит из промежуточного между до– и послевоенными поколениями слоя, обладающего вторичным авторитетом, который опосредованно связан с констелляциями 1930–1940-х годов, в то время как само это промежуточное поколение не имело больших возможностей для формирования своего собственного взгляда. Поскольку и построение социализма, и структура этого процесса для этих людей были уже само собой разумеющейся данностью, то их жизнеощущение укоренено в четкой политической дисциплине и старательном исполнении своих функций, за которые их вознаградили неожиданно быстрым продвижением по карьерной и социальной лестницам. Эти люди деятельны и практичны, но перед лицом новых проблем и непривычных обстоятельств они пасуют; и они не могут понять, почему третье и четвертое послевоенные поколения уже не принимают в качестве само собой разумеющегося общественного долга ту дисциплинированную самоотверженность строителей социализма, которая столь характерна для них самих.
Эта некритичная дисциплинированность и трудовая этика характерны как для политических, так и для индустриальных рабочих элит; такая позиция среди старшего поколения работников промышленности может сочетаться как с политической активностью и/или идейной поддержкой СЕПГ, так и с различными формами дистанцирования от нее и оппозиционности. Очень часто, по всей видимости, именно здесь находят для себя поле деятельности люди, связанные с социал-демократической традицией, которые, напрягая порой до крайности свои силы, участвовали в созидании такого общества, конкретные политические очертания которого не отвечают их надеждам, но они не могли бы их изменить. Таким образом, энтузиазм рабочих, строивших ГДР, – особенно мужчин, но отчасти так же и женщин – объясняется в первую очередь не политическими убеждениями, а, главным образом, шансами карьерного роста, превышавшими их юношеские ожидания, трудовой и гражданской дисциплиной, усвоенной еще в Третьем рейхе, и теми преимуществами, которые дала рабочим народная промышленность в плане социальной защищенности и социального климата в трудовых коллективах. В самые первые послевоенные годы рабочие могли обрести более высокий статус, прежде всего по политической линии, а руководящие посты в промышленности тогда еще преимущественно занимали опытные в профессиональном отношении, но лишенные социальных перспектив представители среднего класса. После утечки мозгов на Запад в 1950-е годы возникла острая нужда в руководителях нижнего и среднего звена на всех технических и организационных должностях. Постепенно это движение мобилизовало не только тех, кто рано начал карьерное продвижение в национализированной промышленности, но и тех, кто прежде, в условиях переходного периода, поддерживал свою трудовую и семейную этику в нишах частного сектора. Этому поколению пришлось доучиваться и переучиваться, усваивая структурную проблематику планового хозяйства, что означало нагрузки, которые, с одной стороны, наполняли этих людей гордостью, но, с другой стороны, часто раньше времени приводили к пределу их возможностей. Вместе с так называемой научно-технической революцией, требующей большей специализации и дифференциации, это ведет к тому, что в промышленности поколения сменяются быстрее, нежели в политике. Новые же поколения уже не отличаются ни досоциалистической дисциплиной, ни готовностью к самоотверженному труду (которая у старших подкреплялась военным опытом и наградой в виде неожиданно быстрой социальной мобильности), ни высокими ожиданиями по отношению к будущему при большой личной скромности. Трудовая этика промышленных рабочих, их способность и готовность к большим нагрузкам и привычка довольствоваться малым оказались исторически специфическими чертами одного поколения, которые не передаются дальше, равно как и его опыт уже не может быть передан молодым в качестве смыслоустанавливающей и мотивирующей силы.
Людей, чей профессиональный и/или политический статус не повысился сколько-нибудь значительно, в нашей контрольной группе среди мужчин – меньшинство, а среди женщин – большинство. Применительно к обществу, в котором осуществлялась социальная революция, представляется неожиданным упоминавшийся выше факт: долговременные тренды почти не показывают значительных снижений статуса, но и до, и после 1945 года наблюдаются кратковременные падения (в основном по политическим причинам), которые в течение длительного последующего периода хотя бы отчасти снова компенсируются. Это говорит о том, что высшие слои буржуазии – по крайней мере здесь, в этом индустриальном регионе, – в значительной мере ушли со сцены за счет эмиграции или очень малого количества детей в семьях. Из представителей буржуазных слоев здесь в основном встречаются еще дети средних или мелких и индивидуальных предпринимателей, которые либо застряли на подобных же позициях, либо были взяты на средние должности в государственном секторе промышленности, куда потом пошли за ними и их немногочисленные дети. Что же касается культурного бюргерства, прежде численно не уступавшего промышленной буржуазии, то в течение всего нашего исследования нам встретилось всего несколько выходцев из этой среды, и все они (кроме духовенства) занимали высшие технические должности. В этой социальной группе процент эмиграции был, очевидно, огромен, тем более что большинство чиновников и учителей после войны были уволены.
Остаются две стагнирующие группы: во-первых, сыновья ремесленников и рабочих, которые остались рабочими или низшими служащими, а во-вторых, большое число женщин, которые тоже к выходу на пенсию не поднялись выше этого уровня. На фоне всеобщей тенденции к повышению статуса среди рабочих этого поколения не удивительно, что если такой процесс у мужчин не происходил, то за этим обнаруживаются преимущественно политические причины. Наиболее важными тормозящими вертикальную мобильность факторами представляются денацификация и своего рода политическая самоизоляция людей (часть которых была известна как весьма квалифицированные и дисциплинированные рабочие-специалисты), которые либо приобрели тяжелый личный опыт взаимодействия с советскими властями, либо сызмальства росли и формировались в социал-демократической среде и потом навсегда заняли дистанцированную позицию по отношению к режиму, но исполняли то, что от них требовалось, и потому были неуязвимы. Можно было бы себе представить в качестве мотивов такой позиции и христианское мировоззрение или опыт изгнания с родины, но в нашей выборке ни того, ни другого не обнаруживается.
Интересно то обстоятельство, что оба упомянутых стагнирующих типа, которым ГДР обязана большим количеством добросовестно исполненной физической работы, не воспроизводятся в следующих поколениях. Они исторически конечны и характеризуют только одно поколение, дети которого в ряде случаев делают даже стремительные карьеры.
Последнее относится, как было показано, и к женщинам – причем не только к тем из них, которых можно назвать политически обездоленными или разочарованными. Наиболее заметный фактор, определяющий облик этого поколения женщин в обследованном нами промышленном районе ГДР, – это тяготеющее над ними бремя последствий войны, которые на протяжении их жизни уже не компенсируются; прежде всего я имею в виду утрату фактического или потенциального партнера. В результате такой утраты женщины зачастую оказывались включены в сложные семейные системы (отчасти – продленная зависимость от родителей, отчасти – воспитание детей в одиночку, а часто – смесь того и другого), ограничивавшие для них возможности трудоустройства, которое с начала 1950-х годов стало экономически необходимым. Работать эти женщины в среднем начинали на низко– или неквалифицированных должностях, так что, потратив силы и время на профессиональное образование, они только достигали тех позиций, с которых мужчины в среднем начинали свою карьеру. А дальнейшее карьерное продвижение женщин ограничивалось, как правило, тем, что их профессиональная деятельность раньше времени заканчивалась или сокращалась, поскольку они в какой-то момент полностью или частично уходили с работы, чтобы заботиться о престарелых родственниках, прежде помогавших им, или о своих мужьях, которым их карьерный рост дался ценой подорванного здоровья. Женщины этого поколения представляли собой, таким образом, резерв рабочей силы для низовых функций, а кроме того, они взяли на себя значительную долю бремени экзистенциальных последствий войны и революции. Наградой им за это служили, главным образом, те возможности повышения профессионального и социального статуса, которые доставались их детям. Но вряд ли их дочери захотели бы взять в качестве ролевой модели эту обусловленную историческим моментом двоякую роль – трудового резерва и приватного буфера социальных кризисов. Впрочем, возможно, что они научились у своих матерей некоторой вере в себя.
В задачи нашего исследования не входило выяснять, каков был опыт младших поколений граждан ГДР и какие установки у них выработались на основе этого опыта. Этого мы не знаем. И представленные здесь типологические гипотезы – не более чем набросок, сделанный на основе небольшого количества примеров. Он ставит новые исторические вопросы и требует уточнения на основе репрезентативных источников, которые, несомненно, заставят во многом скорректировать представленную здесь картину. Но не только к прошлому адресованы вопросы, встающие в связи с опытом этого поколения, – исторически специфичным, по большей части не поддающимся переносу на другие группы, опытом поколения людей, оставшихся после войны в промышленном районе Восточной Германии и строивших там социализм. Этот опыт был связующим обручем местного общества, обладающего рудиментарными, по сравнению с западногерманскими, элементами политического консенсуса, но зато большим общим фондом унаследованной с прежних времен дисциплинированности, привычки подчиняться политическому руководству и семейной скромности. Именно благодаря ему общество ГДР отличается повышенным уровнем социальной кооперации и способностью к большим трудовым и карьерным достижениям. Когда сойдет со сцены старшее поколение, то в ГДР возникнет разрыв в передаче опыта, который обеспечивает социальные нормы, и преодолеть этот разрыв можно будет только посредством переработки последующими поколениями своего собственного опыта и своих собственных ценностей в условиях новой культуры. Если царящие в стране авторитаризм и экономизм будут как прежде пресекать эту переработку, то следует ожидать значительного ослабления сплоченности и мотивируемости общества. При взгляде извне нельзя не заметить культурного движения, начавшегося в ГДР, и его последствий. Но, поскольку это движение корнями своими уходит в базовый консенсус, то представляется маловероятным, чтобы оно поколебало четыре столпа восточногерманского общества, каковы суть ориентация на относительно эгалитарное и нацеленное на достижения социальное устройство, обобществленная промышленность как непременное условие этого устройства, принятие установившейся в результате Второй мировой войны «политической погоды в регионе» и стремление к сохранению мира.
Примечания
{1} Я приношу свою благодарность председателю Государственного совета ГДР, которого я просил о разрешении на это исследование, Институту истории Академии наук ГДР, оказавшему нам помощь в организации некоторых встреч и в других вопросах, пограничной службе ГДР за то, что удовлетворила просьбу о вывозе рабочих материалов из страны без досмотра, Фонду «Фольксваген», финансировавшему проект, моим коллегам по Университету заочного обучения в Хагене, которые отпускали нас в длительные исследовательские командировки, а также Научному коллегиуму в Берлине, в чьей гостеприимной атмосфере я в настоящее время обрабатываю материал и где я имел возможность впервые вынести на обсуждение часть из того, что изложено в этой главе. Кроме того, я хотел бы поблагодарить друзей, из которых назову здесь Додо Вирлинг и Александра фон Плато, прочитавших прежний вариант этого первого, приблизительного и частичного анализа и давших мне множество советов. Число ведомств, партийных и профсоюзных функционеров, церковных организаций, религиозных ассоциаций и т. д., которые помогали нам находить информантов и организовывать интервью, настолько велико, что я не cмог бы назвать здесь их всех по отдельности. Без них, однако, мы едва ли могли бы собрать столько материала в ГДР. Прежде всего я хочу принести благодарность нашим собеседникам – их было почти 150 человек, – которые уделили нам от двух до семи часов своего времени, оказали нам доверие и рассказали о своей жизни.
{2} См.: LUSIR. Bd. 1–3.
{3} По статистике в ГДР девять из десяти трудящихся относятся к рабочему классу, потому что рабочие и служащие (в том числе в государственном аппарате и в непроизводственных организациях) считаются вместе. См., например: Zur Entwicklung der Klassen und Schichten in der DDR. Berlin, 1977. S. 113ff.; Statistisches Taschenbuch der DDR 1987. Berlin, 1987. S. 35; реальная сфера занятий положена в основу оценок и расчетов в книге: Vogt D., Voss W., Meck S. Sozialstruktur der DDR. Darmstadt, 1987. S. 128ff.: (рабочие – 44 %, из них 59 % квалифицированные, доля последних утроилась с 1950-х годов). В этой же книге можно найти самую лучшую библиографию по данной теме.
{4} Примерно четверть составляют «переселенцы» («изгнанные»). Примерно по пятой части опрошенных составляют члены СЕПГ (18,5 % взрослого населения ГДР) и различных религиозных ассоциаций.
{5} См., например, основанные на устных сообщениях работы американских социологов: Rueschmeyer M. Professional Work and Marriage: An East-West-Comparison. London, 1985. Р. 112ff. (“Does Socialism make a difference?”); Ostow R. Being Jewish in the Other Germany: An Interview with Thomas Eckert //New German Critique. 1986. № 88. Р. 73ff.; Idem . Jews in Contemporary East Germany: The Children of Moses in the Land of Marx. N.Y., 1989 (немецкое издание: Frankfurt a. M., 1988).
{6} Одна из основных трудностей при этом состоит в том, что на любые опросы в ГДР надо получать официальное разрешение. Очевидно, это не относится к самостоятельному созданию письменных текстов, так что людей призывают писать автобиографии, но по заданному плану; этим сильно снижается субъективный фактор. При интерпретации такой «письменной устной истории» в будущем нельзя забывать указания Культурбунда (весьма дельные). См.: R?ch H.-J. Erinnerungen zum Alltagsleben proletarischer Familien vor 1945. Hinweise und Anregungen f?r das Schreiben von Autobiografien // Kultur und Lebensweise. 1979. H. 2; 1980. Н. 1. S. 76ff.
{7} См.: Emmerich W. Kleine Literaturgeschichte der DDR. Darmstadt; Neuwied, 1981. S. 137ff. и особенно 196ff.
{8} См. прежде всего: Wander M. “Guten Morgen, du Sch?ne”. Frauen in der DDR. Protokolle. Mit einem Vorwort von Christa Wolf. Darmstadt; Neuwied, 1978; Herzberg W. So war es: Lebensgeschichten zwischen 1900 und 1980. Nach Tonbandprotokollen. Halle u.a., 1985 (западногерманское издание: Darmstadt; Neuwied, 1987); в том же был, видимо, замысел работы: Eckart G. So sehe ick die Sache. Protokolle aus der DDR. Leben im Havell?ndischen Obstanbaugebiet. K?ln, 1984, из которой, однако, только отдельные пассажи удалось опубликовать в ГДР. Открытого диалога, подобного книге: Toranska T. Die da oben: Polnische Stalinisten zum Sprechen gebracht. K?ln, 1987, не существует.
{9} См. компендиумы, такие как: Vogt D., Voss W., Meck S. Op. cit.; Rytlewski R., Opp de Hipt M. Die Deutsche Demokratische Republik in Zahlen, 1945/49–1980. M?nchen, 1987; а также исследования, такие как: Barthel H. Die wirtschaftlichen Ausgangsbedingungen der DDR. Berlin, 1979; Zank W. Wirtschaft und Arbeit in Ostdeutschland, 1945–1949. M?nchen, 1987.
{10} Синтез см. в работах: Staritz D. Geschichte der DDR, 1949–1985. Frankfurt a. M., 1985; Weber H. Geschichte der DDR. M?nchen, 1985; Geschichte der Deutschen Demokratischen Republik / 2 Aufl. Berlin, 1981; см. также сборники: Die DDR in der ?bergangsperiode / Hg. von R. Badst?bner, H. Heitzer. Berlin, 1982; Parteiensystem zwischen Demokratie und Volksdemokratie: Dokumente und Materialien zum Funktionswandel der Parteien und Massenorganisationen inder SBZ/DDR, 1945–1950 / Hg. von H. Weber. K?ln, 1982. Разбор литературы с вниманием к нюансам см. в работе: Weber H. Die DDR, 19 45– 1986. M?nchen, 1988. S. 105ff.
{11} О западногерманских исследованиях см.: Staritz D. Op. cit.; о восточногерманских: H?bner P. Forschungen zur Sozialge schichte der DDR: Arbeiterklasse. Hagen, 1988/89; Jahrbuch f?r Geschichte. 1984. Bd. 31.
{12} О нынешнем состоянии исследований см.: Meyer G. Frauen in den Machthierarchien der DDR, oder: Der lange Weg zur Parit?t // Deutschland-Archiv. 1986. Bd. 19. S. 294ff.; Kessler C. Frauenrolle und Frauenalltag in der DDR // Frauen / Hg. von I. Ostner (= Soziologische Revue. Sonderheft 2. 1987. Bd. 10. S. 149ff.).
{13} См., например: Roesler J. Die Herausbildung der sozialistischen Planwirtschaft in der DDR. Berlin, 1978.
{14} В целях обеспечения анонимности все имена, а также некоторые иные данные о респондентах изменены.
{15} Статистических данных о числе коммунистов с довоенным стажем в послевоенные годы, насколько мне известно, нет. В последние годы Веймарской республики Коммунистическая партия Германии обладала в основном молодым и очень непостоянным составом; хотя общая численность ее была около 230 тысяч, лишь небольшую долю от этого числа можно причислять к убежденному и активному ядру. Кроме того, преследования в период нацизма и эмиграция уменьшили численность этого ядра, вероятно, еще примерно на треть. В советской зоне оккупации за неполный год после разгрома Третьего рейха численность КПД составила уже 3 % населения, а в СЕПГ за два года вступило более 10 %. Таким образом, «старые коммунисты» составляли, по всей видимости, значительно менее 0,5 % населения ГДР (старые члены СДПГ – более 2 %). Самым молодым из тех, кто еще жив, сегодня около 75 лет.
{16} На эти темы подробно пишут: St??el F.T. Positionen und Str?mungen in der KPD/SED, 1945–1954. K?ln, 1985. S. 557ff.; J?nicke M. Der dritte Weg. K?ln, 1964.
{17} Это моя интерпретация, основанная на моем впечатлении от личности этого человека. Господин Хабер во время беседы высказал другую, которая предполагает психологические бездны как у руководства, так и у рядового состава партии. На мой взгляд, его версия несостоятельна, однако представляет собой, по-видимому, приукрашивающую рационализацию его озлобления, и в таком качестве вполне понятна. Дело в том, что по его предположению, руководство партии намекнуло товарищам на местах – практически одновременно с его падением, – что вскоре ожидается его реабилитация, и потому те обращались с ним словно с высокопоставленным функционером, лишь временно отстраненным от должности, – каковым он на самом деле не являлся. В дальнейшем я попытаюсь вывести из его слов более глубокое понимание его опыта, исходя (по принципу экономии) из менее мрачного представления о человеке.
{18} Бывший парторг народного предприятия Зигфрид Хоман (член СЕПГ), который будет представлен в следующем параграфе, рассказывал мне о функциях секретаря заводской парторганизации следующее: «Он участвует во всех заседаниях руководства. Не бывает, чтоб общее собрание руководства без партсекретарей и без профоргов, такого просто не бывает. Его вышестоящая инстанция – это округ, у них есть там районный секретарь, и они требуют информацию по предприятию. Мероприятия, которые надо осуществить, политического характера, проведение собраний, на какие темы, – это все указывает округ, ему надо только провести. И каждый день, или у нас на предприятии через день, он ведет прием, и к нему может прийти практически каждый, – по вопросу о жилплощади или по какому-то другому вопросу. Все туда. Я вам честно скажу, такую должность я бы ни за что не хотел, даже за 5000 марок не хотел бы такую должность. Это же быть ковриком для ног. Он же не может это все реализовать так, как хочет. Есть вещи, где можно разобраться, потому что глупость была сделана, такие вещи, когда говорят: „Вот этого назначаем“. Тогда он вмешивается. Он его зовет к себе. У нас ведь такого нет, чтоб, как говорится, перед строем обложить, это совершенно не принято и совершенно нелогично. Если мнение сразу людям выложить, то становится бессмысленно. Так не делают. Их вызывают. Разговор ведется только с глазу на глаз, и потом я то-то и то-то должен исправить. То есть дел у него хватает. Я бы и за 5000 марок не стал этим заниматься. [Интервьюер: «А какие люди этим занимаются?»] Ну, прежде всего люди, которые уже хорошие партийные школы прошли, которые с рождения так воспитаны, они должны быть из хорошей семьи, быть верными делу и обладать политической дальновидностью, это тоже надо. Ну и, как я сказал, много любви нужно, чтоб этим заниматься».
{19} Отец Зигфрида Хомана, рабочий-металлист, был председателем социал-демократической фракции в совете этого промышленного местечка; СДПГ там была самой сильной партией. Нацисты выгнали его не только из депутатов, но и с работы. Несколько лет он был безработным, семья страдала от политической дискриминации и бедности. Председатель же местной организации СДПГ – чиновник администрации – перешел в НСДАП и был оставлен на своей должности. А в 1945 году сложилась удивительная политическая ситуация: отец Зигфрида Хомана был бесспорным лидером социал-демократического большинства, но от всего пережитого устал; бургомистром стал вернувшийся из концлагеря старый коммунист, которого через год с небольшим сменил представитель Христианско-демократического союза Германии. При объединении рабочих партий старый Хоман все еще представлял большинство, но в руководство новой партийной организации, составленное на паритетных началах из ведущих социал-демократов и коммунистов, он уже не попал. Зато ему досталась простая работа: он стал садовником в больнице. Через несколько лет он умер. Его сын был спортсмен и рубаха-парень, в армии ему поначалу понравилось. Отец в первые военные годы напрасно пытался подорвать его веру в цели этой войны. Только в 1945 году, после трех ранений, он стал больше прислушиваться к словам отца. Тот посоветовал ему вступить в КПГ, но в то же время рекомендовал не делать политическую карьеру.
{20} Сравнение нескольких таких карьер показывает, что на путь Зигфрида Хомана продолжало отбрасывать длинную тень социал-демократическое прошлое: он уважает коммунистов как руководящую силу, антифашистской борьбой доказавшую свое право на лидерство, однако его самого на руководящие политические должности назначать не захотели. После ликвидации производственных советов (которые, впрочем, на его родном предприятии почти никакой роли не играли) его в 1948 году направили по профсоюзной линии, а потом при удачной возможности – в технические управленческие кадры. Это говорит о том, что его профессиональные качества уважали и использовали, но политических функций не доверяли. См. продольный хронологический срез идеологических позиций коммунистов и социал-демократов в ГДР: Spranger H.-J. Die SED und der Sozialdemokratismus: Ideologische Abgrenzung in der DDR. K?ln, 1982.
{21} О методологических проблемах интервьюирования, воспоминания и интерпретации см. статью «Вопросы – ответы – вопросы» в настоящей книге.
{22} Во многих интервью у нас возникало впечатление, что люди в ГДР непринужденнее говорят при посторонних о своих медицинских проблемах, чем в ФРГ.
{23} Госпожа Эргер сама говорит о меланхолии своего отца.
{24} При этом следует еще раз подчеркнуть, что доля «изгнанных» в населении исчезающе мала, поэтому данная группа отчасти характеризуется региональными особенностями, а отчасти создана особыми условиями существования. Эта часть опроса проводилась в районах (прежде – отдельных промышленных предместьях) одного большого города в Саксонии, где имеется давнее оседлое местное рабочее население. Но в одном из этих районов есть крупное, сильно засекреченное предприятие, среди работников которого предположительно очень высок процент «изгнанных». Поскольку мы в этом районе опросов не проводили, количество местных уроженцев среди наших респондентов искусственно завышено по отношению к реальности.
{25} Под ближайшими родственниками здесь и далее понимаются родители, братья и сестры, супруги или спутники жизни и дети интервьюируемых.
{26} Из них одна треть – женщины. Профессиональная принадлежность родителей: 4 – ремесленники, 4 – мелкие предприниматели, 4 – чиновники (в том числе один высокопоставленный).
{27} Из них одна треть – женщины. Профессиональная принадлежность родителей: 4 – ремесленники, 4 – мелкие предприниматели, 4 – чиновники (в том числе один высокопоставленный).
{28} Один ребенок еще ходит в начальную школу.
{29} Приведенная в таблице цифра искажает реальную картину, поскольку в данную группу попали два многодетных католических пастора. Без этой «помехи» детей было бы около 10, что составляет менее половины от того числа, которое обеспечило бы воспроизводство соответствующих родительских пар.
{30} При этом большая сумма положительных или отрицательных событий (в расчете на группу и единицу времени) делилась на меньшую, так что в результате получалась величина >1. Знак + / – указывает на преобладание положительных или отрицательных событий.
{31} Здесь – слабое место этого отображения, поскольку не учитываются рождение детей и другой опыт, связанный с детьми, так как он исключительно редко расценивается как событийный. Поэтому данное утверждение надо рассматривать вместе с тем, что было сказано выше о роли женщин в воспитании детей, – или во всяком случае учитывать этот момент, потому что самоощущение женщин в значительной мере основывается, помимо всего прочего, на оценке личностного и социального развития их детей, а она обычно проявляется скорее в общей итоговой оценке.
{32} Из них одна треть – женщины. Профессиональная принадлежность родителей: 4 – ремесленники, 4 – мелкие предприниматели, 4 – чиновники (в том числе один высокопоставленный).
{33} Это значение так мало потому, что дети из мелкобуржуазных семей мечтали не о тех специальностях, которые им разрешено было получать. Дети же из рабочих семей не решались мечтать о большем и потому значительно более позитивно воспринимали те небольшие возможности вертикальной социальной мобильности, которые у них имелись. С поправкой на эти несбывшиеся мечты данное значение должно было бы составлять +2,7. Это все еще ниже, чем у юношей из рабочей среды, потому что в данной группе присутствуют женщины, а им по большей части отказывали в профессиональной квалификации.
{34} Если бы мы в этой строке исключили фактор болезни (и ухода за больными), то получились бы значения, на-гляднейшим образом демонстрирующие издержки общества, в котором господствует вертикальная социальная мобильность (а общество ГДР представляет собой выдающийся пример подобного общества): +1,2 у представителей буржуазии, не поддающееся выражению (в силу необходимости делить на 0) значение +24 у мужчин пролетарского происхождения и 7 у женщин из того же слоя.
{35} Без антисемитской дискриминации (2 случая) +6.
{36} С учетом войны; без нее около +3.
{37} С учетом плена; без него около +3,8.
{38} Без болезни +19.
{39} Из них одна треть – женщины. Профессиональная принадлежность родителей: 4 – ремесленники, 4 – мелкие предприниматели, 4 – чиновники (в том числе один высокопоставленный).
{40} В 1945 году в концлагере Терезиен-штадт вместе родителями и сестрой, которые тоже остались живы.
{41} В 1935–1945 годах – в заключении за коммунистическую деятельность.
{42} Отец, вернувшийся с Первой мировой войны с нервной болезнью, был умерщвлен в 1941 году.
{43} Трое индивидуальных предпринимателей, из которых двое ради того, чтобы получить политические гарантии безопасности для своей профессиональной деятельности, вступили в ЛДПГ; все трое занимали – в том числе длительное время – различные коммунальные должности от этой партии и от Христианско-демократического союза Германии. Сюда же относится один студент-теолог, в 1950 году вышедший из ХДСГ, который утратил его доверие.
{44} Из них один в 1946 году снова вышел из партии.
{45} Среди них – господин Хабер, госпожа Димер, один ученик слесаря, состоявший в гитлерюгенде, после войны сделавшийся старшим офицером полиции, а потом начальником отдела кадров на промышленном предприятии, и одна работница текстильной промышленности, ставшая впоследствии редактором.
{46} В том числе один бывший учитель, дважды (в 1946 и 1956 годах) уволенный со службы, и один бывший член НСДАП, впоследствии председатель профкома отдела; один техник, в свое время весьма активный член гитлерюгенда, а потом председатель конфликтной комиссии; одна дочь пекаря, служившая позже на писарской должности в профкоме предприятия, получившая профессиональное образование по торговой части, вступившая в СЕПГ и в возрасте около 40 лет ставшая заведующей отделом культуры и социальных вопросов на предприятии; и наконец, одна работница текстильной промышленности, которую в 45 лет уговорили стать председателем профкома предприятия, для чего она вступила в СЕПГ. 47 В том числе в 1940–1950-х годах – помимо случаев, уже упомянутых выше в тексте, – следующие: один член СЕПГ едет в сельскую местность за продуктами, его грабит служащий вспомогательной полиции, после чего он выходит из партии; один заместитель руководителя городской организации НСДАП в 1944/45 году по доносу арестован Красной армией и проводит пять лет в Бухенвальде, не имея возможности известить семью о своем местонахождении, а в день своего освобождения (согласно справке – «без поражения в правах») умирает; на одну женщину в 1951 году поступает донос, что она «водила дружбу с военными преступниками», и ее увольняют, а после того как спустя несколько недель доносчица эмигрирует на Запад, ее восстанавливают на работе; один человек, с 1920 по 1945 год занимавший пост бургомистра в деревне (в период Веймарской республики он принадлежал к социал-демократическому большинству) за членство в НСДАП провел пять лет в денацификационном заключении и вышел сломленным человеком; у одного владельца предприятия 17 июня 1953 года «по ошибке» отбирают его собственность, но после его заявления возвращают; у одного человека в 1950-е коллегу надолго сажают в тюрьму за политический анекдот; одного человека увольняют с высокой должности за то, что он в 1958 году публично ссылался на статью конституции, гарантировавшую свободу вероисповедания (по поводу конфирмации дочери); один пастор имел конфликт с бургомистром (христианским демократом) по вопросу о «празднике вступления молодежи в жизнь» в конце 1950-х.
{48} В их числе – одна женщина, у которой это объясняется преклонным возрастом.
{49} Из них трое – служащие среднего и высшего звена, последние – функционеры СЕПГ.
{50} Среди наших респондентов есть только одна работница, которая на выдаче товара на фабрике заработала медаль Клары Цеткин, а на наградные деньги наконец смогла купить себе японский телевизор.
{51} При этом следует учесть, что разломы и разрывы в политической культуре рабочего движения были в ХХ веке столь значительны, что неверно было бы предполагать, будто дети, как правило, придерживались той же политической ориентации, что и родители. Конфликт поколений зачастую способствовал, хотя бы на время, и занятию полярных политических позиций. См. фундаментальное исследование: Zimmermann M . Ausbruchshoffnung: Junge Bergleute in den Drei?iger Jahren// LUSIR. Bd. 1. S. 97ff.
{52} Прежде всего в американской зоне оккупации, где каждый взрослый, желавший получить продовольственную карточку, должен был заполнить анкету для денацификации; сообщенные в ней сведения часто проверялись с помощью наличных документов, которые собирались в региональные архивы. В советской же зоне денацификацию, по всей видимости, проводили в основном по месту работы, основываясь на личных делах сотрудников. В условиях послевоенной высокой мобильности такая процедура оставляла больше «дыр», особенно для людей, не имевших капитала или земельных владений и не служивших в государственных организациях. Поэтому, несмотря на строгость, с которой проводились чистки в отношении чиновников и владельцев собственности (см. об этом: Meinike W. Die Entnazifizierung in der sowjetischen Besatzungszone 1945 bis 1948 // Zeitschrift f?r Geschichtswissenschaft. 1984. H. 32. S. 968ff.), не вызывают недоверия то и дело встречающиеся в наших интервью упоминания о рабочих или представителях мелкой буржуазии, состоявших в НСДАП или в СС и либо вовсе не проходивших денацификацию, либо прошедших ее самым неформальным образом.
{53} Из 71 опрошенного мужчины 41 принимал участие в войне как военнослужащий, 80 % были в плену – две трети на Западе, треть – на Востоке. Это приблизительно соответствует данным по всей Германии, согласно которым из приблизительно 11 млн немцев, побывавших в плену, около 3,5 млн оказались в СССР, а из них около 2 млн не выжили. Необычно в этих интервью то, что опрошенные часто рассказывают о длительном, по несколько лет, пребывании в западном плену.
{54} Удивительно, что нам не попался ни один из тех сотен тысяч человек, которые в начале 1950-х годов были исключены из СЕПГ (только во время большой партийной проверки было аннулировано членство около 150 тыс. человек, см.: Weber H. Op. cit. S. 221). Вероятно, эти исключения из партии отражали – и порождали – значительные потери состава вследствие миграции. Кроме того, среди исключенных могло быть большое число умерших людей, которые были сочтены виновными в «социал-демократизме». Бывших активных социал-демократов нам тоже почти не удалось отыскать. И наконец, не исключено, что тот или иной респондент мог стыдливо умолчать о перерыве в своем партийном стаже.
{55} Интервью оставили у меня впечатление (его невозможно проверить с помощью исследований такого рода), что в ГДР эта цель – мир – обладает большей непреложностью и абсолютной неоспоримостью по сравнению с ФРГ, где на первое место среди целей, важных для населения, она встает только в ситуациях, когда возникает угроза войны. В ГДР эта цель не только представляет собой платформу для единения людей любых взглядов с политическим руководством, но и прежде всего отражает тот факт, что в опыте жителей этой части Германии Вторая мировая война отделена от современности не такой большой дистанцией, потому что последствия ее были несравненно более тяжкими и ощущались всеми гораздо дольше, чем на Западе.
{56} При этом регулярно приводится тот аргумент, что опасность войны уменьшится, если вывести из игры тех, кто наживается на производстве вооружений.
{57} Это несущая составляющая общественного консенсуса: социализм приравнивается к строго бесплатному, пусть и сравнительно однообразному и не очень качественному жилью, питанию и общественному транспорту. Тем самым урезаются возможности экономических реформ, так как эти дотации поглощают значительную долю государственного бюджета и из-за этого происходит застой в удовлетворении более дифференцированных потребностей.
{58} Ходатайства и личные заявления граждан в ГДР столь же распространены, как в СССР – письма в газету. Они адресуются городским, окружным советам, но прежде всего председателю Государственного совета, который выступает в роли верховного омбудсмана. Для граждан они – инструмент борьбы с инертностью бюрократии, потому что в отличие от заявлений, подаваемых в бюрократические инстанции, на ходатайства приходят ответы с обоснованиями. Для партии они, подобно отказу от голосования на выборах, – сейсмограф, показывающий, чем граждане недовольны. Окружные партийные органы периодически запрашивают у государственных инстанций данные о числе, происхождении и предметах полученных ими заявлений. Ходатайства, подаваемые в Государственный совет, могут касаться личной дискриминации человека, содержать просьбу о выделении газового обогревателя женщине, больной ревматизмом, или разрешения на ремонт крыши церкви. Успех зависит, помимо всего прочего, и от настойчивости отправителя: ведь в первом раунде эти письма передаются на рассмотрение тем самым инстанциям, которые до сих пор ничего не сделали. Поэтому сначала проситель зачастую получает только отписки и отговорки. В случае повторного обращения пометка о передаче на рассмотрение, видимо, для этих инстанций уже более неприятна; во всяком случае на второй или третий раз граждане очень часто добиваются того, о чем просили. Десятки тысяч людей обходят таким путем бюрократические трудности. Добившись успеха, многие из них благодарят за него лично главу государства и рассказывают об этом так, словно государственная услуга была личным подарком им от «генерала». Тем самым в народе закрепляется старинный, типично монархический паттерн. СЕПГ тоже набирает очки за счет антибюрократизма, но характерно, что и тут это происходит не столько на уровне низовых организаций, сколько через руководителя партии в роли руководителя государства. В таких обстоятельствах сторонники демократических преобразований в СЕПГ ставят на первое место в своем списке приоритетов учреждение независимых административных судов.
{59} Одним из наиболее запоминающихся побочных впечатлений, которые мы вынесли во время наших поездок по промышленным районам ГДР, было то, что интеллигенция там представлена минимально и мало знакома с этими районами. Политические и интеллектуальные силы (в том числе реформаторски или оппозиционно настроенные) сосредоточены в столице и в немногих крупных городах в такой же степени, какая характерна для Франции.
{60} Эта машина, обеспечивающая консенсус в западных обществах, не может быть заменена ни социальными ролевыми играми, ни символической репрезентацией расхождений, ни процессом согласования экономических интересов между партнерами по блоку. На локальном же уровне наблюдаются попытки партий «антифашистско-демократического блока» продемонстрировать собственный профиль: отчасти они перенимают политические темы у западных гражданских инициатив и играют на большей подвижности сателлитов по сравнению с главной партией – СЕПГ.
{61} У людей, опрошенных нами, эти фантазии гораздо реже, чем на Западе или у молодых восточногерманских интеллектуалов, направлены на Горбачева. Отчасти это – проявление выжидательной позиции по отношению к любой «политической погоде», отчасти же за этим стоят экономические причины, потому что в этом аспекте Советский Союз, как представляется, больше нуждается в реформах, нежели ГДР. Культурные и демократические импульсы, исходящие из СССР, менее важны для старшего поколения восточных немцев. В разговорах с нами, однако, Горбачева несколько раз сравнивали с Вальтером Ульбрихтом, который, как говорили наши собеседники, еще пытался бороться с коррупцией и инертностью среднего слоя бюрократии, лично вмешиваясь в дела на местах.
{62} В большинстве своем это были люди, не активные политически.
{63} В нашем примере это были шесть освобожденных заводских партийных и профсоюзных функционеров (в том числе служащих, например кадровиков, редакторов и т. д.), в основном женщин, которые получали значительно меньше, чем государственные и технические административные чиновники, руководившие теми же предприятиями. Никто из этих функционеров до 1933 года не состоял в какой-либо левой партии и не происходил из семьи члена КПГ или СДПГ, а тем более – жертвы нацистского режима; наоборот, половина из них имеют по крайней мере одного близкого родственника с нацистскими взглядами или сами в течение какого-то времени были увлеченными членами гитлерюгенда или Союза немецких девушек. Правда, если верить словам этих функционеров, в НСДАП никто из них не состоял.