ГИТЛЕР И ГЕРМАНИЯ: ПРИПОМИНАЯ БЫЛЫЕ ОБИДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГИТЛЕР И ГЕРМАНИЯ: ПРИПОМИНАЯ БЫЛЫЕ ОБИДЫ

Если посмотреть кинокадры времен перемирия 1918 г. в Париже, Лондоне и Берлине, они просто поражают сходством. Какая радость на лицах! Повсюду развеваются флаги, юные девушки забрасывают пришедших с войны солдат цветами — царит буйное веселье[1].

Однако различие все-таки есть.

Французы и англичане знают, что выиграли войну и победа за ними. Немцы не в курсе, что проиграли, — они, как им сказали, «вернулись с поля битвы непобежденными». Церемонии торжественной встречи фронтовиков в какой-то степени укрепили их в этой иллюзии. Они и представить не могли, сколь суровыми окажутся условия перемирия. Да и как можно было это представить? Ведь в течение четырех лет их родина оставалась нетронутой. Можно вообразить их бешенство, бессильную ярость и боль! «Ночь внезапно застлала пеленой мой взор, и я разразился рыданиями впервые после того, как побывал на могиле матери»{2}.

Гнев и отчаяние, испытанные Адольфом Гитлером, овладели всеми, когда стали известны условия Версальского договора. Согласно статье 231 Германии вменялся в вину военный ущерб, который она нанесла как агрессор. Ей пришлось не только выплачивать репарации и столкнуться с унизительным отказом в приеме в Лигу Наций, но и потерять исконно немецкие земли вопреки декларированному праву народов на самоопределение. В том же праве было отказано и австрийцам, которые после распада Габсбургской империи попросили о присоединении к рейху.

Большинство общественности кипело возмущением в адрес «ноябрьских преступников», т. е. подписавших Версальский договор христианских и социал-демократов, которых и так уже подозревали в том, что своей революционной агитацией они наносят армии предательский удар в спину. Безусловно, этот миф был создан в какой-то степени не без участия самих подписантов, упорно критиковавших политическое и военное руководство. Но прежде всего он исходил от верховного командования, которое сразу же после провала наступления в июле 1918 г. стало настаивать, чтобы канцлер Максимилиан Баденский подписал перемирие, прежде чем противник вторгнется в пределы страны{3}. По сути, вера в существование внутреннего врага сложилась во время войны, изначальный смысл которой постепенно почти забылся из-за яростного противостояния пацифистов и националистов. Последние, а еще в большей степени бойцы добровольческих корпусов, у которых отняли их победу над большевиками в Прибалтике, пережили сильное потрясение. Не меньшее потрясение испытали все, кто не понимал, почему их страна согласилась признать себя побежденной. Во многих отношениях война была, конечно, окончена. Но в головах людей она все равно продолжалась{4}.

Неприятие Версальского мира — иностранного «диктата», осуждение «ноябрьских предателей» сопровождалось отторжением демократического режима, привезенного в Веймар в обозе победителей. Демократия рассматривалась как «мальчик на побегушках у держав-победительниц». В одном только Мюнхене, где демобилизованный капрал Адольф Гитлер вновь встретился с товарищами по окопам, насчитывалось около пяти десятков общественных объединений, которые по пивным активно обсуждали сложившуюся ситуацию и вовсю клеймили виновников поражения, стыдя их за предательство.

Но это еще не все.

Пока шла война, жизнь в Германии текла по-прежнему. Военные действия разворачивались за пределами немецкой территории, и только с приходом Ноябрьской революции 1918 г. вооруженные стычки и забастовки внезапно прервали повседневный, обычный ритм жизни — повсюду воцарился хаос{5}. После восстания вдохновленных российским Октябрем спартаковцев, которое объединенными усилиями подавили социал-демократы и армия, за улицу, это новое поле битвы, начали борьбу добровольческие корпуса и вооруженные формирования политических организаций. Германия превратилась в «сумасшедший дом». «Страну трясет, — писал Гитлер. — Если бы житель Луны спустился на землю, то просто не узнал бы Германию. Он сказал бы: неужели это прежняя Германия?»

Для него, как и для всех остальных участников праворадикальных группировок, состоявших на тот момент из демобилизованных военных и членов былых политических партий, от которых остались одни осколки, вина за все происходящее лежала на тех разлагающих силах, что именовались марксистскими партиями и чья политическая риторика приводила его в бешенство еще до начала войны. «Они отрицали и отбрасывали все: нацию — выдумку капиталистического класса, понятие родины — инструмент буржуазии, созданный для эксплуатации рабочего класса, верховенство закона — способ подавления пролетариата, школу — призванную растить рабов, религию — средство лишить людей сил, мораль — основу глупого долготерпения, годного лишь для баранов, и т. д. Не осталось ничего чистого и святого, что они не изваляли бы в грязи!» («Майн кампф»){6}.

В качестве разлагающих элементов, постоянно настроенных критически, он обличал также иностранцев, чужаков, которые еще в Вене «загрязняли чистоту немецкой расы». «Конгломерат рас, находившийся там, этническая смесь чехов, поляков, венгров, русинов, сербов, хорватов и пр., казался мне отвратительным. Не говоря уж о бацилле, разрушающей человечество, — евреях и снова евреях»{7}.

Потому-то, по его признанию, он и покинул Вену. Этот город вообще ассоциировался в его жизни с постоянными поражениями и неудачами. Там он два раза проваливался на вступительных экзаменах в Высшую школу изобразительных искусств. Там познал лишения, постигшие его как непризнанного художника, и вынужден был продавать свои акварельные рисунки, выдавая их за почтовые открытки. В Мюнхене, где Адольф продолжил свое прозябание, он мог, по крайней мере, дышать «чисто немецким воздухом» и в 1914 г. завербовался в баварскую армию{8}.

Однако дорогой его сердцу Мюнхен, как, впрочем, и Берлин, повидал ужасы революции. Ее певец, «бродяга, чуждый стране и расе», большевик Курт Эйснер, мечтал сплотить всех «благодаря правлению добра, но, поскольку считал, что Германия несет свою долю ответственности за развязывание войны», был убит, так же как в Берлине — спартаковцы Карл Либкнехт и Роза Люксембург.

И ведь все они евреи.

Евреями, по мнению Гитлера, являлись также «Исаак Цедерблюм, иначе Ленин, и его венгерский ученик Кон, иначе Бела Кун, владелец роскошного гарема, насильник и растлитель невинных девиц»{9}. Бела Кун действительно был еврей, однако гарема не имел, а Ленин и евреем не был (хотя в антибольшевистских кругах поговаривали, что в лице его бабушек и дедушек сошлись «татары, немцы и евреи — три извечных врага России»), Но Гитлера все это не волновало. Что же касается Либкнехта и Розы Люксембург, то они всегда чувствовали и называли себя не евреями, а социалистами.

Правда и ложь причудливо перемешивались в представлениях о русской революции, складывавшихся на основании свидетельств беженцев, белоэмигрантов и вместе с тем текстов, исходивших из самой Красной России, — например, писаний латыша Лациса, одного из основателей ВЧК. Он пояснял: «Мы, большевики, уничтожаем буржуазию как класс», — и с явными интонациями Сен-Жюста (изрекшего когда-то: «Королей не судят, их свергают») утверждал, что принадлежность к буржуазному сословию сама по себе уже делает человека «врагом революции».

Можно представить, какой страх внушали подобные рассказы и теории после революции спартаковцев, когда образовалась мощная Коммунистическая партия Германии (КПГ). «Необходима сила, которая будет отвечать ей таким же насилием», — растолковывал Гитлер собиравшимся в пивных города членам многочисленных мелких ультраправых группировок. Он встал на борьбу с большевизмом и с евреями, вскоре, по примеру одного из своих духовных учителей Дитриха Эккарта, объединив и то, и другое под общим названием иудеобольшевизма.