Под деревней Хмели

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Под деревней Хмели

Стемнело, когда мы после мучительной, по-видимому, не для одного меня и непривычной процедуры по выбору, подгонке и надеванию лыж двинулись, наконец, в путь. Впереди шли командир батареи, радисты с радиостанцией и разведчики. Снова знакомая опушка, пересёкшая полянку... Вот и лесок! Стрельба значительно удалилась, но бой, как можно было предполагать, продолжался.

Взошла луна. Начиная с поляны, всюду видны были следы недавнего боя. В громадном количестве валялись там и сям выброшенные из сумок противогазы, целые и поломанные лыжи и палки, рассыпанные патроны, каски, и даже попадались воткнутые в снег винтовки. Вот и трупы. В белых маскировочных костюмах. Это наши. Залитые кровью, изуродованные лица. Разбросанные руки и ноги. Многие уже босые. Валенки стащены. Вот лежит труп знакомого мне младшего лейтенанта, командира взвода из второго батальона. Он в чёрной шинели. Нарукавные нашивки, как и у меня... Одна средняя... Грудь разворочена разрывной пулей. Сапоги сняты. В карманах явно кто-то копался. Почти полураздет. Это стаскивапи меховой жилет. Полностью не сняли. Или помешал кто-то, или руки уже окоченели... А вот и немцы! Их трупы большей частью в кустах или у деревьев. В хромовых сапогах, если сапоги не сняты, в коротких тёмно-зелёных куртках, таких же брюках, пилотках... Высокие, стройные, с длинными, немного острыми носами, с тонкими ноздрями, белокурые, много рыжих, с большими вьющимися волосами. Лица умные, но хищные. Через три дерева на четвёртое труп убитого снайпера-немца. Однако соотношение трупов не в нашу пользу. Один к пяти, даже к семи, пожалуй.

Снег окрашен кровью весьма обильно. Идём, лавируя на лыжах, среди деревьев и трупов, прокладываем лыжню по красному, пропитанному кровью снегу. Идём медленно и молча. Вглядываемся в каждое дерево, каждый кустик. При свете луны всё кругом кажется чудовищно ужасным. В груди тяжесть, смятение. А стрельба становится всё ближе и ближе... Навстречу начали попадаться наши пехотинцы — “моряки” второго батальона. У многих маскировочные халаты забрызганы кровью. У иных на спине большой горб: это вещевой мешок под масккостюмом. Однако большинство вещевых мешков валяются в снегу, так же как брошенные противогазы, подсумки, лыжи, палки, рассыпанные патроны. Из моих разведчиков двое уже бросили лыжи. Что скажешь? Кругом лыж так много...

Мы идём краем опушки, вдоль деревни. До неё метров восемьсот, может быть, тысяча. Дома, сараи, изгороди выделяются тёмными пятнами на белом, освещённом луною фоне. Однако это освещение нашего противника, видимо, не удовлетворяет. Регулярно, через каждые пять минут из деревни взлетает в воздух осветительная ракета. Медленно горя и опускаясь, она освещает и поляну, и тёмный лес, кишащий народом. Проходим мимо пулемётчиков, сидящих на снегу рядом со своими волокушами. Это резервная рота. Большинство спит прямо на снегу без всякой подстилки. Попадается несколько лошадей, замаскированных еловыми ветками. Это боепитание. Рядом беспорядочными грудами лежат “цинки” с патронами, деревянные ящики с зажигательными бутылками, с минами, коробки с пулемётными лентами. Двигаемся всё дальше и дальше. Трупов и брошенных батальоном “трофеев” становится всё больше и больше. Командир батареи справляется у встречных краснофлотцев, где найти командира батальона.

— В лощине, в километре отсюда, — отвечают они.

— Ещё километр! — думается с тоскою. Спускаемся в лощину. Она идёт в лесу вдоль опушки. Потом сворачивает куда-то вправо. Из неё уже деревни не видно. Довольно глубокий овражек. По дну его уже протоптана тропка. Снимаем лыжи. Это удовольствие: здорово они нас измучили. Ещё двое моих ребят втыкают в снег свои лыжи. Это радисты. У них усиленная нагрузка. У Быкова на спине — приёмник и передатчик, у Лапшина — упаковка питания. Я молчу, но продолжаю тащить свои, поминутно цепляя ими за кусты и деревья. Вот, кажется, и финиш! Лощина обрывается. Слышатся шумный говор и оживление. Это резиденция командира батальона, командный пункт командира батальона, место, с которого ничего не видно, но которое сравнительно безопасно, к которому протянут полевой телефон, связывающий его с тылом, и на котором находятся связные командиров рот, курсирующие от передовой до командного пункта. Обстановка на передовой линии узнаётся командиром батальона через посредство связных, приказания на передовую подаются через них же, телефон используется для донесений.

Мы остановились у небольшой ёлки. Кругом группами стояли и лежали красноармейцы. “Передний край” был, по-видимому, наверху, стоило только подняться вверх по образовавшимся снежным ступенькам.

Батальон огня не вёл. Бой уже прекратился, немцы отступили в деревню, заняв там на заранее подготовленных рубежах оборону, и теперь огрызались, периодически пуская по нашему переднему краю длинные очереди из пулемётов и автоматов, изредка ведя интенсивный обстрел поляны из ротных миномётов. До лощины мины не доставали (или предварительно немцы её не пристреляли?!), пули жужжали над нашими головами. Мы полулежали в изнеможении на ледяной дорожке, ожидая возвращения командира батареи от командира батальона, куда он один отправился. Немногие оставшиеся у нас лыжи воткнули позади нас в снег.

Вскоре Калугин вернулся.

— Развёртывай радиостанцию. Сейчас открываю огонь, — сказал он отрывисто, не вдаваясь по обыкновению в подробности, по чему и откуда стрелять мы будем. Да мне не до них было. Я чувствовал, что промёрз и устал сильно. Опустившись рядом с Быковым на колени, я смотрел, как он ставил штыревую антенну, подключал питание, фиксировал волны. Готово! Радиостанция, наконец, развёрнута. Стоящие поблизости краснофлотцы грозным шёпотом говорят нам погасить свет — маленькую фару-лампочку. Объясняем им, что ночью без фонарика установить приёмник невозможно. Узнав, что мы артиллеристы, собираемся открыть огонь по деревне, и что это наша радиостанция, они успокаиваются, даже, больше того, смотрят на нас с удовлетворением, почти с почтением.

В сущности, демаскирующая роль осветительной лампочки нашей радиостанции сильно ослабляется странным поведением окружающих нас пехотинцев: они курят, зажигают спички и подчас говорят очень громко. В общем, ведут себя очень недисциплинированно. В глубине души я начинаю опасаться, как бы эта недисциплинированность и дурацкое поведение у переднего края не направили бы стрельбу германских миномётов по нашему скоплению в лощине. Овражек-то этот, безусловно, хорошо немцам известен! И чем навязчивее становится эта мысль, тем более ощущаешь в себе какую-то неприятную встревоженность. Я лежу не шевелясь на утоптанной снежной дорожке, пальцы на ногах сильно коченеют, несмотря на то, что двигаю я ими всё время достаточно интенсивно, то останавливаясь на основательной небезопасности места нашего расположения, то торопливо следя за движениями радиста Быкова, уже надевшего наушники и приступившего к настройке радиостанции.

— На приём или на передачу работать, товарищ лейтенант? — спрашивает меня Быков, выключая, наконец, действующую на нервы лампочку.

— Давай на приём, — отвечаю я, думая о том, что хорошо не знаю, с приёма или с передачи начинать, и чувствуя лишь нервное нетерпение. Врывающиеся из эфира свисты и завывания доносятся из наушников до моего слуха и действуют как-то успокаивающе: питание не село, значит, радиостанция исправна. С трудом отодвигая и заворачивая на левой руке мешающий мне рукав масккостюма, смотрю на часы: уже первый час ночи. Морозно. Луна зашла. Всё чаще взвиваются в воздух осветительные ракеты, инстинктивно заставляя прижиматься к земле и забыть про движение окоченевшими на морозе пальцами. Проходит несколько минут томительного ожидания.

— Ну, как? Скоро свяжетесь? — торопит Калугин.

— Товарищ лейтенант, Колесов молчит — я его не слышу! — уверенно шепчет мне Быков.

— Вызывай микрофоном, — приказываю я.

Щёлкает переключатель. В тишине, прерываемой свистом пуль и хлопаньем наверху мин, раздаётся твёрдый и отчётливый молодой голос Быкова:

— Ка-ноль два, Ка-ноль два, я Ка-ноль один, я Ка-ноль один, вас не слышу, вас не слышу, отвечайте для связи, отвечайте для связи, как меня слышите, приём, приём...

Снова щёлкает отпущенный разговорный клапан тангенты. Снова идут минуты, тягостные и длинные.

— Не слышу, — говорит Быков.

— Вызывай снова! — бросаю я, чувствуя, что ужас пронизывает меня и обжигает крепче мороза.

— Ну, как? — спрашивает подошедший Калугин.

— Я Ка-ноль один, я Ка-ноль один... — взволнованно, но звонко передаёт Быков в трубку, — даю для настройки, даю для настройки, раз, два, три, четыре, пять, шесть, я Ка-ноль один, как меня слышите, как меня слышите, приём, приём...

Опять ожидание, и никаких результатов: в эфире спокойно... Длинный поток ругательств по моему адресу — это неистовствует Калугин. Я почти не слышу его. Я слишком ошеломлён происходящим.

— Не знаешь, что ли. За это расстрел, — доносится до меня его голос как будто откуда-то издалека. — Так и знал, так и предчувствовал, что подведут! Эх!... — Калугиным овладевает злобное отчаяние.

Вырвать у Быкова трубку, вызывать самому...

— К чему это? Театральный жест, и только, — думается мне, — Быков прекрасный радист, каждое его движение я вижу, уж, конечно, как радист я хуже и неопытнее его в тысячу раз, больше того: моё неослабное внимание за каждым его движением, за каждым производимым им переключением есть не что иное как создание видимости контроля, маскировка своего незнания. И это не новость для меня. Это логичный результат нашего “ученья” в московских Хамовнических казармах... Однако надо что-то предпринимать, надо действовать...

— Ка-ноль два, Ка-ноль два, — снова врывается голос Быкова, однако в нём я улавливаю унылые, даже отчаянные нотки.

— Слушай, Быков, — говорю я ему, чувствуя, что какое-то тупое молчаливое отчаяние и какое-то каменное спокойствие овладело мною, — давай думать последовательно: в чём же дело? Или Колесов не развернул почему-либо свою радиостанцию, или она неисправна, или, наконец, неисправна наша...

— Моя радиостанция исправна, она работает, я слышу позывные Москвы... — с жаром перебивает меня Быков.

— Постой! Не торопись, давай проверим... зажги фонарик, я хочу проверить настройку антенны, — заканчиваю я, снова с болью думая о бесполезности, никчемности моего невежественного контроля.

Быков покорно присоединяет фару-лампочку на гибком шнуре. Осторожно прикрывая её рукой для светомаскировки, проверяю фиксацию волн на приёмнике и передатчике. Вернее, делаю вид, что проверяю: всё равно без очков ничего не вижу, а очки далеко, чуть ли не в кармане брюк. Лезть за ними — пальцы замёрзли окончательно.

— Как будто всё правильно, — говорю я, слушая в наушники свисты и морзянку на ближних волнах.

— Правилно, всё правильно. Это у Колесова радиостанция не работает, — уверенно и печально отвечает Быков.

Калугин полулежит на снежной дорожке. Он кончил уже, кажется, ругаться. Голова с невесёлыми, видно, мыслями приникла к самому снегу...

— Товарищ лейтенант, — окликаю я его, — разрешите послать на промежуточную, к Колесову, двух разведчиков с приказанием немедленно связаться с нами, работать непрерывно на приём. Я не понимаю, в чём дело. У нас здесь всё в порядке. Радиостанция исправна. Может быть, Колесов спит там.

— Дай мне связь, делай, как знаешь, — отвечает Калугин, обернувшись и глядя на меня в упор маленькими недобрыми глазами и почти не разжимая зубы, что бывает с ним каждый раз, когда он злится. — Дай мне связь, вызывай, вызывай, — повторяет он.

Я вздохнул. Мои разведчики зашевелились.

— Пошлите меня, — шёпотом просят они. Понимаю — холодно. И бегать нельзя. А в движении согреешься всё-таки. Выделяю двоих. Тут же уходят. И лыжи не берут с собой.

— Ка-ноль один, я Ка-ноль один, — слышится унылый голос Быкова.

Не до него. Мороз пронял. Тело дрожит, как при сильной лихорадке, пальцы на руках и ногах сильно онемели: щиплет чуть не до слёз. Снова взглядываю на часы: уже три часа, на четвёртый час ночи перевалило.

Послав на промежуточную станцию к Умнову, я несколько успокоился. “Что-нибудь да сделают”, — думал я. Тем более, что наставлял я их и снабжал приказаниями Умнову и Колесову не только пространно, но и в достаточно сильных выражениях. Правда, к устрашениям и ругательствам я не прибегал. Больше того, чем чаще слышал я от своих начальников, в особенности от командира дивизиона и от Калугина, направленную по моему адресу матерщину и крики “застрелю! разжалую!”, тем упорнее подымался во мне какой-то дух противоречия, появлялось упрямое желание не переадресовывать эти ругательства и крики моим подчинённым, а наоборот, чтобы пропорционально нарастающему озлоблению на меня начальства нарастало спокойное и чуткое отношение моё к подчинённому. Замечу без излишней скромности, что в этом я, кажется, несколько преуспевал. Доказательством этому являлось повсеместно наблюдаемое мною заботливое, внимательное и услужливое отношение ко мне краснофлотцев. Я написал “повсеместное” потому, что эту теплоту без заискивания или подобострастия я встречал не только в своём взводе или в нашей батарее, но и у соприкасавшихся со мной рядовых из посторонних воинских частей или подразделений. И это радовало меня. Моё упрямство побеждало. А совесть была чиста. Я знал, что добросовестно несу службу, добросовестно выполняю всё, что мне приказывают. Правда, иногда слишком велики были пробелы в моих познаниях сухопутного артиллерийского дела, отсутствовали элементарные практические навыки, однако в сравнении с окружавшими меня “перлами” командного состава я не так уж выделялся. Да и был ли я виноват в этом? Конечно, я почему-то уверен, что в германской армии не приходится затрачивать столько усилий, чтобы “гонять” рядовой и даже командный состав на занятия по изучению техники, вооружения и тактики. Вряд ли там солдатская и офицерская масса так же, как у нас, инертна, “зевающа” и неподатлива на личное военное совершенствование. Наши не только рядовые, но и командиры в своём абсолютном большинстве предпочитают провести свободные часы, занимаясь ковырянием в носу пальцами, чем чтением литературы, не то что специальной, военной, технической, а хотя бы просто занимательной — “руманов”. “А он неинтересно пишет”, — сказал мне как-то один молодой лейтенант, закрывая только что залпом прочитанный “Сборник рассказов” Льва Толстого.

Да! Пишу эти строки, а так хочется “лейтенант” поставить в кавычках! А уж боже упаси взять перо или карандаш в руку — этой доблести я среди командиров, признаюсь, не видел! Письмо домой — и то не больше пяти-шести не слишком длинных фраз напишет! Можно ли, находясь в подобном окружении, углублять и расширять свои знания?! Признаюсь, очень не легко это! Каждый раз, когда я берусь за карандаш, чувствую, что втыкаю в свой петушиный хвост павлиньи перья. Это небезопасно вдобавок!

Итак, отправив своих разведчиков, я несколько успокоился. Помимо указаний радисту Колесову я передал им приказание Умнову немедленно приступить к прокладке сюда полевой телефонной линии. Если радиостанция неисправна, то пусть телефон выручает. Это хоть наверняка будет! От наших пушек до радиостанции Колесова было метров пятьсот, ну, по лесу до передовой мы шли километра четыре-пять. Кабеля должно хватить! С Москвы брал семь тысяч метров! И весь он у меня проверен, прозвонен, обрывов быть не может, а сама прокладка линии не такое уж большое дело! Ну, пусть два часа, пусть три, пусть четыре пойдёт на прокладку линии, ну, к рассвету хоть, а дадут огонь! Только бы приказ выполнить! И разведчикам своим я приказал тоже сопровождать телефонистов, показать им дорогу, привести к нам, содействовать их работе, охранять их.

Думы мои прервал командир батареи.

— Ну, чего же сидишь? — зашипел он, — сползал бы на передовую, узнал бы от командиров рот, по чему нам стрелять нужно, разведал бы огневые точки противника. Вернёшься — мне расскажешь!

Я охотно поднялся. О возможности быть раненым или даже убитым я совсем не думал, а подвигаться, чтобы хоть немножко отогреться, хотелось очень сильно, да и любопытство разбирало: что наверху делается, и что видно оттуда?

Поднялся. Осторожно пригибаясь и цепляясь за голый кустарник, стал подниматься по обледенелому скату вверх из овражка. Удивительно чёрной стала ночь! Темнота абсолютная! И даже ровная белая пелена снега не помогает!.. Снова взвилась вверх ракета. Горит, как фейерверк! К снегу я уже плотно прижался, однако успел заметить на ослепительном белом фоне грязные островки масккостюмов: это наши краснофлотцы. Медленно ползу к ним, перебирая поочередно руками и ногами по глубокому рыхлому снегу. Ползти очень тяжело, так что, за исключением конечностей, согреваешься быстро.

— Какая рота? — спрашиваю я шёпотом, натыкаясь на лежащую кучку краснофлотцев.

— Пулемётный взвод, — отвечают они. Ползу дальше.

— Где командир вашей роты? — спрашиваю я уткнувшегося в снег краснофлотца. Он не отвечает. Начинаю трясти его за ногу. “Мёртвый, что ли?” Наконец, зашевелился. Спит, оказывается. А над головой то и дело с визгом, иногда с каким-то стоном проносятся пули. Почему звук, вызванный их полётом, имеет множество разных интонаций?

Разбудив краснофлотца, повторяю ему свой вопрос.

— А кто его знает, — говорит он.

— Что ж ты спишь, — говорю я, — в такой мороз?! Ведь замёрзнешь!

Он уже всхрапывает во сне вместо ответа.

В деревне слышатся глухие далёкие удары. Как будто кто-то дрова колет! Проходят секунды. Вдруг впереди меня метрах в пятнадцати поднимается красный огненный столб. Одновременно резкий, оглушающий звук взрыва прижимает к земле. Второй, третий, четвертый. Взрывы следуют один за другим. Это мины. Сердце бьётся часто-часто. Как молоточками стучит кто-то. “Четырнадцать, пятнадцать, — считаю я, — сейчас должно прекратиться: из деревни перестали доноситься тупые удары — значит, германские минометы замолчали!”

Когда это я начал ползти обратно? (“Должно быть, инстинктивно...” — думаю я, заметив, что разрывы мин ровно на сто восемьдесят градусов изменили направление моего движения). Приподнявшись насколько можно над снегом, стараюсь оглядеться. Справа лесок, спереди поляна, за ней деревня. Наша лощина сзади.

Вглядываюсь в темноту, стараюсь нащупать силуэты домов, определить до них расстояние. Пробираясь то ползком, то на четвереньках среди групп большей частью спящих краснофлотцев, держу путь к лощине, к тому кустарнику, цепляясь за который, я вышел на поляну. Вдруг почти у самого ската я заметил у одного из лежащих, но в бодрствующей группе, под неплотно прилегающим масккостюмом “капусту” морской командирской шапки.

— Товарищ лейтенант, — обрадовался я, — разрешите узнать, кто вы будете?

— Я начальник штаба батальона. А вы кто? — вглядывается он в меня, узнавая во мне среднего командира. Я назвал себя.

— Вы можете сейчас открыть огонь по деревне? — спрашивает он. Я объясняю ему, что сейчас мы не совсем готовы, так как нет связи для управления пушками, но она скоро должна быть...

— Известное дело! — говорит он, отворачиваясь от меня, и бросает, уходя, куда-то всторону: — Приходить нужно тогда, когда ваши пушки стрелять могут!

Я скатываюсь, вернее, съезжаю по обледенелому скату вниз в лощину. Снова заговорили германские миномёты. На этот раз ближе, почти над самой лощиной. Краснофлотцы шарахаются в стороны, рассредотачиваются по снегу. В леске справа совсем близко над лощиной неожиданно затрещали частые очереди германских автоматов. Пули проносятся по лощине.

“Кажется, никого не зацепило! Автоматчики! Неужели обходят? Однако должно же быть там наше сторожевое охранение!” — проносится во мне, когда я устало опускаюсь на снег рядом с командиром батареи. Он лежит неподвижно, но не спит: его маленькие глазки тячжело и часто моргают заиндевевшими на морозе ресницами. Три моих оставшихся разведчика, пренебрегая опасностью, встали во весь рост и прыгают по дорожке. Они хлопают нога об ногу, быстрыми движениями сводят и разводят руки.

“А как устаёшь всё-таки! И до чего бессмысленное и бесполезное путешествие совершил я сейчас!...” — думы мои невольно возвращаются к вопросу о том, какие удобные, портативные штуки походные радиостанции, и как в результате неразумной, поспешной подготовки их тактическая ценность и удобство свелись к нулю, наши хорошие новенькие радиостанции превратились в тяжёлый, ненужный балласт.

— Скоро связь будет? — прерывает мои мысли командир батареи.

Голос у него стал какой-то металлический. Что отвечать ему? Положение со связью он знает не хуже меня. Отвечаю ему, что я сделал всё от меня зависящее. В крайнем случае, когда-никогда, а должны же приплестись сюда телефонисты со своим телефоном!

— Когда же будет связь? — снова звучит металлический голос комбатра. Смотрю на часы. Уже седьмой час утра, оказывается. Зубы стискиваются. Что же делать?

— Разрешите мне самому идти на промежуточную, — предлагаю командиру батареи.

Разведчики сразу подходят ко мне.

— Возьмите меня, товарищ младший лейтенант, — просится каждый по очереди.

— Иди! — роняет через несколько минут Калугин.

Беру с собой Петухова. Тут же отправляемся с ним в обратный путь. Из числа пяти моих разведчиков Петухов самый неудачный. Артиллерийское дело он не знает совершенно, устройство артиллерийских наблюдательных и измерительных приборов (буссоль, стереотруба) знает очень поверхностно, практически работать на них не может, а главное — к приобретению военных знаний и навыков относится не только пассивно, но и с нескрываемой враждебностью.

— Что вы пытаетесь дурака выучить? Дураком был, дураком останусь! — говаривает он, когда я привлекаю его к занятиям. — Всё равно по азимуту ходить меня не выучите!

Дураком я его, однако, не считаю, недолюбливаю в нём невоздержанность языка, грубость и постоянную матерщину. Он очень громогласен! Высокого роста, косая сажень в плечах, лицо простое, крестьянское. А и ленив же, хитёр же! На еду лют, когда дело касается добычи продовольствия, проявляет исключительную ловкость и проворство. В прошлом он был в хозкоманде хлеборезом и не скрывал сожаления о старой специальности, явно без охоты переключаясь на боевую деятельность артиллерийского разведчика. Дураком он, повторяю, не был. Из-за этого я и решил взять его, должно быть...

Мы идём молча, медленно, с трудом пробираясь по опушке леса. Согрелись быстро. Даже ноги, и те в движении согреваются! Светает. Не то туман, не то какой-то белый пар стоит над землёю, так что в двадцати шагах уже ничего не видно. Опушка довольно извилиста, дорогу как следует не удалось запомнить, и вскоре (этого я больше всего боялся!), после значительных, но редких переглядываний, я убеждаюсь, что мы потеряли ориентировку.

— Знаешь, нам пора сворачивать вправо, — чуть не в третий или четвертый раз говорю я Петухову, остановившемуся и внимательно рассматривающему многочисленные следы и лыжни, стараясь, по-видимому, по ним восстановить в памяти маршрут нашего первоначального следования.

— Не рано ли? Давайте пройдем ещё немного! — отвечает Петухов, и по его испуганному, вдруг осунувшемуся лицу я вижу, что и он растерялся. Бредём дальше медленно и напряжённо.

— Нужно сворачивать! — вслух решаю я. Петухов молчаливо соглашается.

Теперь я иду впереди, держим между собою дистанцию метров в пять, останавливаемся... прислушиваемся... Дальше и дальше... Справа от нас слышатся шум и голоса. Это немцы работают в деревне. Пилят что-то... Слышен грохот падающих балок, вероятно, укрепляются... Кругом тишина могильная. Ветка на дереве не шелохнётся. Снег не осыпается с ёлки, и тем явственнее в тишине доносится оживление из деревни. Как шумно они работают!

— Не отставай! — кричу я Петухову, мне кажется, что останавливается и прислушивается он чаще меня. Правда, идти очень трудно, проваливаешься в снег всё время выше колена. И эта жуткая тишина и мглистый утренний туман ещё больше напрягают и без того туго натянутые нервы. Двигаемся медленно, медленно. Вдруг в одну очередную короткую остановку я услышал впереди себя совсем рядом произнесённую вполголоса на немецком языке фразу. Мы оба окаменели. Вряд ли чудесное превращение жены Лота произошло быстрее! Буквально шагах в десяти от нас, по-видимому, двое тихо разговаривали по-немецки. Туман скрывал их от нас. Столбняк наш длился, вероятно, какие-то секунды. Как мышь уходит под спокойным взглядом играющей с ней кошки, так и мы приниженно и бесшумно двинулись обратно в сторону леса. До него добрались благополучно и как-то исключительно быстро. Проблуждав ещё немного и ориентируясь далее исключительно по валявшимся трупам, мы вышли к шумной опушке, занятой красноармейскими шалашами.

— Пожалуйте сюда, товарищ лейтенант! — послышался голос Умнова, и через минуту я вползал уже в наспех сооружённый шалаш с разложенным костром посередине.

— Колесов! Вы с ума сошли! — вырвалось у меня первой фразой, едва я увидел у костра знакомую фигуру радиста Колесова в старой красноармейской шинели (он ведь был в “сером”!) с радиостанцией 6-ПК под боком.

В ответ он разразился длинной и бурной тирадой и в перерывы нескончаемого мата до меня доносилось, что он всю ночь сидел, то слушая, то безнадёжно взывая в микрофон: “Ка-ноль один, Ка-ноль один...”, что его радиостанция явно неисправна, в чём неисправность — он определить не может, что ещё в Москве она “корпусила”, что он не спал трое суток, что третий день не ест ничего и всё на морозе...

Колесов говорил долго и кончил, странно всхлипывая.

Я лежал у костра, облокотившись и положив голову на снег, чувствовал смертельную усталость. В голове одна мысль: “Что же делать дальше?..” Спросил Умнова, когда он выслал телефонистов, и пошли ли сопровождать их посланные мною разведчики.

— Часа в четыре, в пятом, — отвечал Умнов.

Взглянул на часы. Боже мой! Уже десять, а разведчики и телефонисты ушли в четыре, а связи с Калугиным всё нет!...

Так вот оно, первое знакомство с фронтом! Какой-то сплошной кошмар! И когда он кончится? Или я только вступаю в полосу кошмаров, и это только начало?..