В Залучье и Жегалове
В Залучье и Жегалове
В деревню Залучье прибыли в полночь. Не хватало часу до суток, как мы в дороге, почти в беспрерывном движении. Здесь нас поджидала неудача: деревня была сплошь забита какой-то крупной расквартировавшейся воинской частью. Добравшись до середины деревни, наш обоз остановился, беспорядочно разъехавшись вправо и влево. Ребята мои остались с санями, хотя спать не давал сильный мороз: было, вероятно, около тридцати градусов. Я пошёл бродить от дома к дому, ища выхода из создавшегося положения. В одной большой избе, битком набитой красноармейцами, я совершенно неожиданно для себя столкнулся с “чёрной шинелью”. Ну кто же мог здесь быть в морской форме?! Конечно же, из нашей бригады! Это был начфин дивизиона.
— А я тебя ищу и ужасно рад, что вижу! — встретил он меня горячим рукопожатием. — Здесь недавно проезжал на машине командир дивизиона, он велел передать тебе его приказание двигаться дальше, не останавливаясь здесь, тут в четырёх, что ли, километрах деревня Жегалово. Там ночуют и тягачи ваши!
Потребовалось воззвать к силе воли, чтобы, выслушав это, сохранить свою выдержку и спокойствие! Ведь шли уже вторые сутки, как лошади ничего не ели, ведь пройдена ими была добрая двойная норма километров пути, да можно ли было и людям двигаться без сна, почти беспрерывно вторые сутки? Может быть, это и было возможно ценою больших усилий, но за жизнь лошадей, и без того достаточно дохлых и тощих, я серьёзно опасался. А в случае падежа в пути ответственность пала бы безусловно на меня! Да и новый приказ мой своему взводу “двигаться дальше” мог повлечь за собою не только расшатывающие дисциплину разговоры, нарекания и лишний раз осуждение начальства, но и прямое невыполнение приказа, хотя бы путем вольного или невольного отставания.
В течение дня я нагляделся: мы не раз нагоняли и перегоняли “отставших”, эту “третью степень дезертирства”!
— Не пойду! — решил я, изложив всё это нашему симпатичному начфину. Он искренне соболезновал мне и тут же, приняв от меня поток излияний, ответил тем же, распространившись на тему о том, сколько горечи и злобы рождает одно только созерцание движения нашего “цыганского табора”, как назвал он нашу бригаду.
— Эх, Володя! — сказал он. — Вы наблюдаете только движение и беспорядок в масштабе дивизиона, а я уже порядком сижу здесь в деревне и наблюдаю эту цыганщину в масштабе всей бригады! По-моему, на фронте все разбредутся в разные стороны, и как всех собрать — неизвестно. Здесь был командир дивизиона, он спрашивал меня, начфина, где его штаб! Начштаба, лейтенант Колбасов, не подаёт признаков жизни, связь между штабом и подразделениями отсутствует, вся дорога усеяна отставшими и переутомившимися краснофлотцами. А ведь мы только начали двигаться к фронту! И до него ещё, видно, далеко! И хорошо ещё, что соприкосновений с противником, как больших, так и малых, не было! И с воздуха-то нас никто не трогает! А что будем делать на фронте, когда всё это появится, с нашей-то организацией! Однако главное всё же другое. Недавно сюда с попутной какой-то машиной приехал командир взвода разведки дивизиона лейтенант Аристархов. Он был голоден и измучился до отчаяния, взвод его весь растерялся по дороге: краснофлотцы подсаживаются и уезжают на попутных подводах и машинах. В это время тут была наша уже порожняя кухня. Он подошел к ней и, взяв у старшины с полбуханки черного хлеба, отрезал себе ломоть, остальной отдал обратно. Внезапно, — особенно нервно и злобно продолжал начфин, — из машины выпрыгнул наш батальонный комиссар Моцкин (да и не Моцкин он, знаете ли? Ведь его настоящая фамилия, — начфин пригнулся и зашептал что-то мне на ухо)... Ну, да это я к слову, так вот слушайте. Подбегает он к Аристархову, весь дрожит от злости, выхватил у него из рук уже надкушенный ломоть хлеба и ударил его кулаком по лицу: “Сволочь! Ещё средний командир! Не знаешь, что ли, что и кусок хлеба имеет норму!” — кричал он. И это на улице деревни, среди бойцов, народа! Ну, подумайте только! А сами ведь жрут..., — окончание бедный начфин заскрежетал зубами...
— Нет, вы знаете ли, — продолжал он, — что кушают-то они в штабе всё то, что получается для нас с вами, ведь мы не видим положенное нам сливочное масло или печенье! Всё оставляется и съедается в штабе! Причём львиная доля идёт, конечно, командиру и комиссару. А вот ещё: меня, начфина, посылают сейчас за бензином в Горовастицу! Вы подумайте только, ведь я начфин! При чём тут получение бензина? И ещё не дают для этого автомашину, а приказывают привезти на попутной. Ну, ладно, ещё мне одному добраться на попутных машинах до Горовастицы, но вот как можно с “попутными” пристроиться оттуда с четырьмя бочками бензина? Ума не приложу!..
Долго ещё разливался начфин, но я его дальше почти не слушал. Я слишком устал. Устал настолько, что совсем не отвечал на его тирады, хотя в голове бродили думы и мысли, ему импонировавшие. Я вспомнил, как в деревне Щучье, зайдя в избу, где разместился наш штаб, мне пришлось быть свидетелем такой сцены: батальонный комиссар Моцкин, с трудом втащив в сени изрядно пьяного ветврача нашего дивизиона, в исступлении и ярости награждал его пощёчинами, бил сапогами и, густо матерясь, потрясал перед его носом сорванным с него наганом...
Я думал о том, что вот и я, командир взвода управления батареи, взвода, который можно назвать глазами и ушами батареи, взвода разведки и связи батареи, вместо выполнения своих прямых функций плетусь с обозом, выполняя функции, которые с успехом могли быть возложены на старшину батареи, да и на любого младшего командира. Правда, в глубине души я только благодарил Бога за то, что хотя временно попал в “обозники”. Чувство долга всегда было во мне развито, стремления же скорее попасть на передовую я в себе не наблюдал. Да и было ли оно в ком-нибудь? В порывах вперёд командира и комиссара батареи я совершенно ясно видел притворство, желание выслужиться перед капитаном и перед батальонным комиссаром, соответственно, комиссар и капитан дивизиона выслуживались перед полковником — командиром бригады! О командирах взводов говорить нечего: желание выслужиться отсутствовало так же явно, как и стремление вперёд, присвоенная нам роль покорных и молчащих пешек заставляла нивелироваться с рядовым составом. Этому способствовало полное отсутствие разницы в питании, одинаковость жизненных условий. Вышестоящее начальство всеми силами старалось отмежеваться от нас, смотрело на нас, как на младших командиров.
Правда, абсолютное большинство средних командиров и не заслуживало иного по своим личным качествам. Невежество, невоспитаность, неопрятность, низкая выучка были неотъемлемыми качествами очень и очень многих. Однако всё же как можно было, например, мне, командиру взвода артразведки и связи, не выдать топографическую карту, не ознакомить с обстановкой, с задачей, поставленной перед батареей? Понимает ли также начальство, что поныне верна суворовская аксиома: “Путь к победе лежит через желудок солдата”?! А ведь слишком частые голодовки на фоне общего недостаточного питания, вечные нехватки табака никак не способствуют поддержанию духа у рядового состава...
Мороз крепчал. Мы с начфином стояли на крыльце избы, набитой красноармейцами, навалившись животами на перила. Глаза блуждали по тёмной улице, переходя с силуэтов часовых у пушек на силуэты дворов, подвод, распряжённых лошадей. Стояла тёмная ночь.
—Однако что же мне делать? Ведь это приказ — двигаться дальше! — сказал я начфину после минуты короткого молчания.
— Вот это уж не знаю, — ответил начфин. — На всякий случай имей в виду, что часа через полтора-два деревня будет свободна, так как эта воинская часть её покидает. Ну, я пойду в помещение, а то замёрз окончательно. Ты знаешь, я здесь превосходно устроился на печке. Тепло, как в Африке! Заходи и ты!
Я поморщился. Кроме тепла там могли быть и насекомые; в глубине души удивился, почему начфин так беззаботно игнорирует это обстоятельство. Начфин ушёл. Из открытой на мгновенье двери вырвался спертый воздух и шум красноармейской разноголосицы. Действительно, как быть? Что делать? Ребята замёрзают на улице, двигаться дальше физически невозможно. Одна лошадь после распряжки стазу же легла тут же на снегу... Пойду проверю свой обоз, решил я, медленно спускаясь с крыльца.
Вдали на улице деревни на мгновенье блеснули и погасли фары автомашинфы. Через минуту около меня остановился и запыхтел “пикап” начальника штаба лейтенанта Колбасова.
Выйдя из машины, начштаба прежде всего расспросил меня, где командир дивизиона со своей эмкой и трактора с пушками, приказал мне оставаться в деревне и ожидать здесь обоз лейтенанта Мальцева, хозвзвод и кухню, с тем чтобы дальше двигаться всем обозам вместе. По его расчётам, Мальцев и другие обозы должны были прийти в Залучье не раньше следующего дня. Сам же начштаба тут же отправился в следующую деревню Жегалово догонять командира дивизиона.
Воспрянув духом, так как приказание начштаба “остаться” отменяло приказание капитана “двигаться”, я отправился дальше к своему обозу, считая нужным перетащить лошадей и сани поближе к избе, которая через час освободится.
Своих ребят я застал за “делом”. Заключалось оно в воровстве из стоявшей неподалёку машины сухарей, гружёных в плотные бумажные пакеты. Машина охранялась поочередно двумя шофёрами, и пока один заговаривал с шофёром, второй “работал”.
Скоро сухари весело хрустели на зубах всего взвода, у многих наполнились и карманы, не забыли угостить и своего командира, чем я был искренне доволен. Возня с санями, “пикирование” (так называлось нами воровство или иная форма незаконной добычи) протолкнули время незаметно, и в третьем часу ночи мы уже ввалились в избу, в то время как оттуда вываливались красноармейцы.
Эти красноармейцы вели себя исключительно некультурно. Густой мат, несмотря на присутствие хозяев, в том числе двух молодых девушек, плевки и сморканье на пол, где они же спали вповалку и без всякой подстилки, шум и крики, даже драка — вот что застали мы, впихнувшись с мороза в избу. Бедные хозяева уже, конечно, не могли спать и забились все в дальний угол за печкой. Их было пятеро: старуха-хозяйка, две дочери лет по восемнадцать-двадцать и двое ребят — мальчик и девочка в возрасте трёх-пяти лет. Изба была похожа на другие избы этого района и мало чем отличалась от описанной ранее в деревне Павлиха. Передний левый угол был завешан иконами, в углу — стол, по стенам — лавки. Красноармейцы выкатывались неохотно, начальствующие над ними сержанты и младший лейтенант поминутно заходили в избу, приказывая всем немедленно выходить строиться, что каждый раз выполнялось только одиночками.
От поминутного открывания двери изба студилась, и хозяева в углу глухо ворчали. На завалинке русской печки коптила керосиновая лампа без стекла. Окна были замаскированы обрывками невероятного тряпья.
Пробравшись через гущу стоявших и лежавших красноармейских тел, я прошёл в передний угол и сел на лавку под иконами. По дороге я предупредил хозяйку, что занимаем помещение мы, на что она ответила недружелюбным молчанием. Наконец, после долгих окриков и уговоров красноармейцы повыкатывались из избы, на смену им стали заходить мои ездовые, разведчики и связисты взвода. Я сидел, с трудом удерживаясь, чтобы не вмешаться в безобразное поведение красноармейцев. Мои смертельно уставшие ребята держали себя тихо.
Наступившая относительная тишина неожиданно была прервана громким и длинным ругательством ездового Конверова. Я привстал. Нервы не выдержали.
— Кто ругался? — спросил я с интонацией, не допускавшей, вероятно, невозможности ответа.
— Я, — ответил Конверов.
— Так вот, если я ещё раз услышу здесь что-нибудь подобное — стреляю на месте! — сказал я, кладя зачем-то на стол вытащенный мною из кобуры наган. Ребята и хозяева молчали.
Поняв, что слишком разнервничался, я тут же отдал младшему командиру-радисту Быкову приказание о порядке охраны наших подвод и, узнав у Максимцева о размещении лошадей, лёг на лавку, подложил под голову бинокль и шапку (верхом вниз), положил в кобуру наган, накрылся шинелью и мгновенно заснул. Шёл четвёртый час ночи.
16-е февраля
Проснулся я в десятом часу утра. Ребята ещё спали. Начфин уехал ночью, как сообщила мне хозяйка. День был яркий, солнечный, с умеренным на дворе морозом градусов на пятнадцать-двадцать. Вскоре стали подниматься и ребята. Приказав радисту Быкову принести рацию РП-12, чтобы послушать последние известия, направился наружу, намереваясь достать из своего заветного чемоданчика бритвенные принадлежности, мыло, зубную пасту и щётку. Выйдя на улицу, на солнце, увидал подходивших краснофлотцев из взвода управления дивизиона. Меня не удивило их сообщение, что взвод плетётся группами и поодиночке, в то время как старший лейтенант Лапшёв, командир взвода, уехал вперёд на машине. Но, кроме этого, они передали мне совершенно ошеломляющую информацию, слышанную будто бы по радио старшим политруком — комиссаром их взвода.
Заключалась она в сообщении Советского Инфорбюро о взятии обратно нашими войсками одиннадцати городов, в том числе Харькова, Орла, Курска, Брянска, Киева, Одессы, Смоленска и т.д. Известия ошеломляющие, и мы немедленно приступили к проверке их с помощью рации. Развёртывал рацию и настраивался я сам, однако, когда по радио послышался знакомый голос диктора “От Советского Информбюро” и далее: “На фронте ничего существенного не произошло”, возбуждение у всех пропало, кислые мысли полезли в голову, из них особенно навязчивой была мысль об отсутствующем завтраке и о ненадёжности обеда.
Утро прошло в бритье, умывании, разговоре с хозяйкой. Вначале хозяйка избы на вопрос о пребывании немцев в деревне сообщила, что пробыли они здесь месяцев пять-шесть, ушли в начале января “в одночасье”, “боёв тут не было”. “Сами ушли”, — говорила она. На вопросы о грабежах, мародёрстве отвечала: “И-и, батюшка, сам знаешь, что и говорить!” — сокрушённо махала руками. Однако вскоре нам удалось расположить её в нашу пользу, она стала словоохотливее, почувствовала, что мы люди не вредные.
— А что это у тебя в сарайчике, бабушка, свинка-то хрюкает, — заметил я, — или немцы не отобрали?
— А у нас, видишь, ребятишки маленькие, — отвечала она. — У кого дети есть, у тех мелочь немец не отбирал!
— Ну, а с коровами как дело было? — допытывались мы.
— Колхозных-то всех наши угнали, ну, а личных-то коров немцы взяли пять штук. У нас, почитай, в каждом дворе корова.
Деревня Залучье насчитывала семьдесят пять дворов. Пять месяцев немцы пробыли в деревне.
— У меня в избе восемь немцев жили, — продолжала она. — Вот тут спали, — показала на переднюю часть избы, под иконами, — простыни стелили, раздевались. И всё-то у них есть: и щёточки, и ножички какие-то, и духи, и баночки всякие. И едят-то они не по-нашему, всё кофей пьют, хлеб ситный маслом мажут...
— Шоколад, вино и печенье им из Германии присылали, — вставила старшая дочь, стоявшая в это время у печки.
Далее хозяева рассказали, что письма и посылки из Германии приходили к их жильцам очень часто, что сами они много писали писем, что в посылках получали конфеты, печенье, фрукты, что народ немцы очень весёлый, у каждого губная гармошка. Здорово на ней играют и танцуют при этом.
— Женились здесь даже! — сказала старшая дочь, неопредёленно улыбнувшись, на что младшая тотчас же фыркнула.
Узнав от ездовых, что рядом с конюшней, где были размещены наши лошади, находится склад трофеев, оставшихся от немцев, я пошёл туда.
Большая просторная конюшня была утеплена сверху настилом из досок в виде потолка, прошпаклёванного и заложенного сверху сеном.
— Немецкая работа! — заметил сопровождавший меня старшина Максимцев.
На двери в конюшню была сделана надпись “Heuf des Pferde”, а ниже ещё четверостишие. И надпись, и четверостишие были выполнены тушью на прекрасной толстой бумаге, выполнение было не только тщательное, типографским шрифтом, но и, безусловно, художественное. Первые буквы каждой строчки четверостишия были выведены, вернее, нарисованы красной тушью. Надписи были точно распределены на двери и аккуратно привёрнуты четырьмя шурупами каждая.
Зайдя в конюшню, я увидел налево дверь — тоже с соответствующей надписью и четверостишием. К несчастию, незнание немецкого языка не даёт мне возможности воспроизвести даже смысл написанного. Кроме злосчастного “Heuf des Pferde”, я ничего не понял. Дверь налево вела в склад, что, по-видимому, и значилось на верхней надписи. Надписями я просто любовался!
Войдя в помещение склада, мы увидели беспорядочную, весьма внушительных размеров груду поломанных и исправных мотоциклов, велосипедов, ручных, станковых и крупнокалиберных пулемётов, большое количество ящиков с патронами, минами, миномёты, конскую упряжь (красной кожи и превосходного качества) и т.д.
Левый угол помещения был заполнен разваленными кипами писем. Бросив беглый взгляд на валяющееся германское вооружение и убедившись, что ничего подходящего для меня нет, я принялся за письма. (Хотелось мне заменить полевую сумку из дрянного дерматина хорошей кожаной, хотя бы немецкой!).
Первые же два немецких письма, вынутые из конвертов, сразу обратили моё внимание исключительной чистотой и аккуратностью письма, выполненного на хорошей буиаге фиолетовыми чернилами, без единой помарки и с небольшими полями. Мало сказать, что все просмотренные мною письма носили отпечаток чистоты и аккуратности. Их выполнение, безусловно, заключало в себе эстетические элементы. Шрифт (так же, как и в надписях на дверях) был только готический.
И здесь, к великому моему сожалению, кроме дат и мест отправления вроде “Kelhn, 18 iuli”, кроме начальных “Lieber Robert”, я, как ни бился, ничего понять не мог. А бился упорно и много. Доставал новые. Старался хоть в чём-нибудь уловить смысл. Запас немецких слов, которыми я располагал, оказался слишком скудным. Письма были только из Германии, преимущественно от июля-августа 41 года, в конце письма среди коротких фраз, прощальных приветов, поцелуев и пожеланий стояло почти неизменное “Да сохранит тебя Бог!” Много писем было женских.
“Да, далеко нашему не только красноармейцу, но и командиру до подобной культуры письма!” — думалось мне, когда я стоял в раздумье перед пачками писем, не зная, взять или не взять несколько из них. Перевести их я смог бы не раньше своего возвращения в Москву, а когда это будет? Уж, конечно, не вскоре, да и вернусь ли я ещё? В конце концов мысль о том, что впереди фронт, и неизвестна как моя судьба, так и судьба моей полевой сумки, — победила и рассеяла сомнения. Я не взял ни одного письма и в своё временное жилище — избу — вернулся с пустыми руками, но со многими свежими мыслями в голове.
Было два часа дня. Со вчерашнего вечера, за исключением “пикированных” сухарей, мы ничего не ели. Пришлось снова прибегнуть к сухарям. Хозяйка, видимо, располагаясь в нашу пользу, чему, безусловно, способствовало ограниченное количество постояльцев, — нас ведь было “только” семнадцать человек, — вскипятила нам в печке несколько котелков воды. У запасливого Максимцева нашёлся чай, и мы ожили: сухари размачивались в чаю и поглощались с удовольствием, которое не доставит и пирожное!
Во время этого приятного препровождения времени, причём общему хорошему настроению, безусловно, способствовал прекрасный солнечный день, и в феврале о весне напоминавший, дверь в избу открылась, и на пороге показалась чёрная шинель лейтенанта Мальцева — командира взвода управления первой батареи, следовавшего за мной со своим обозом.
Лейтенант Мальцев, типичный “лейтенант запаса”, менее всего напоминал военного. Сняв шапку и обнажив свою седую голову, он с тяжёлым вздохом опустился на лавку рядом со мной.
— Не по моим силам эта война! — тихо заговорил, скорее прошептал он, обращаясь ко мне. Я промолчал, сочувствуя ему и с уважением относясь к его пятидесятилетнему возрасту.
В голову пришла мысль, высказанная вчера в разговоре с начфином: насколько увеличился бы эффект работы каждого из нас, если бы каждый был на своём месте. Вспомнил и о том, что по мобилизации “местом” Мальцева было заведование одним из московских магазинов. Завмаг, иначе говоря. А теперь лейтенант. И ещё воюющей армии. И ещё впервые в жизни неизвестно для чего надевший морскую форму, которую и носить-то не умеет. Да и не желает, так же, как и воевать.
Неторопливо попивая чаёк под звуки какой-то транслировавшейся по радио музыки, Мальцев сообщил, что ночевал он с обозом в деревне Красуха, что за тракторами своими он поспевать не собирается, считает, что чем дальше в хвосте всей колонны, а главное — чем дальше от капитана и комиссара, тем лучше.
— Вот с питанием и, особенно, с фуражом, действительно, плохо! — согласился он со мною.
Кто знает, может быть, “действительно, плохо” нам предстоит только, и вспоминать об этом движении с обозом мы будем, как о счастливейшем периоде нашей фронтовой деятельности!..
Мальцев имел устное приказание от начальника штаба дивизиона: соединиться здесь, в Залучье, с моим обозом и далее вместе продвинуться в деревню Жегалово, что в четырёх будто бы километрах отсюда. Снова довелось мне возмущаться!
— Ну, какая разница, — жаловался я Мальцеву, — ждать подвоза корма лошадям в Залучье или в Жегалове? Делая в день по четыре километра, далеко не уедешь. А если бы мне подвезли корм, дали бы до ночи отдохнуть лошадям и людям, я ещё километров семьдесят отмахал бы! Ведь ту задачу, которую, как я понимаю, ставит передо мной командование дивизиона, — двигаться по возможности быстрее, по мере сил не отставать от батареи со своим обозом, — ведь эту задачу я стараюсь добросовестно выполнить! И что же? Вместо поддержки — палки в колёса! Вместо организации подвоза фуража и продовольствия, вместо обеспечения людям и лошадям отдыха, вместо ознакомления с маршрутом следования, с противником, с задачей, поставленной перед батареей и дивизионом, — “голое администрирование”, выражаясь по-граждански, с тем лишь отличием, что здесь, по данной организации, критиковать действия и распоряжения начальников не будешь! Получил приказ — выполняй безоговорочно!
— Ну, вот и сейчас: получил приказ — давай выполнять, двинемся в деревню Жегалово, — сказал Мальцев, — только я раньше чем через четыре часа не поеду. Пусть отдохнут лошади!
Я согласился с Мальцевым, установив с ним время для перемещения в следующую деревню — Жегалово — 17.00, с тем, чтобы движение было осуществлено засветло.
Поговорив с Мальцевым о мнимом сообщении Советского Информбюро о взятии войсками одиннадцати городов, мы расстались. Между прочим, Мальцев подтвердил это сообщение, которое, оказывается, распространяется с удивительной быстротой, несмотря на то, что каждый сообщающий оговаривается, что “сам” не по радио слышал и не в газетах читал, а “слышал” от комиссара или политрука такого-то. Мальцев пошёл к себе в избу напротив. Между тем, мои ребята понабрали себе из трофеев немецкие лезвия для безопасных бритв, пулемётные пружинные ленты для винтовочных патронов, да и сами винтовочные патроны от нашей трехлинейки в весьма изрядном количестве, множество личных немецких фотографических карточек, кто-то ухитрился раздобыть даже брошенный кожаный бумажник. Лезвия были хорошего качества; патронные ленты, которыми ребята увесили верхние половины туловищ во всех направлениях, оказались кстати, так как имеющиеся у каждого патроны за отсутствием обойм, пакетов и подсумков содержались в россыпи, в карманах. А здесь запас патронов у каждого по меньшей мере утроился — ленты очень пригодились! Брошенные немцами фотографические карточки были, по-видимому, любительские, большинство стандартного размера — девять на двенадцать, однако любительские никак не в смысле примитивности выполнения: фотографы из наших фотографий могли бы полюбоваться на качество бумаги, на композицию и на художественную отделку снимков.
Моя глупая щепетильность, а может быть, и иные чувства, в которых я не старался разобраться, не позволили мне взять что-либо трофейное. Что-то мне в этом напоминало мародёрство! А может быть, повторяю, здесь была излишняя щепетильность! Так или иначе, я ничего не взял. Сейчас раскаиваюсь: досадно, что не взял! Нужно было взять фотографические карточки и хоть пару писем для образца и перевода! Было бы что показать, и память бы об этом осталась.
Фотографии были из Германии, многие на обороте были надписаны датой и местом съёмки. Моё знание географической карты Германии оказалось слишком поверхностным: большинства мест я не знал, даже никогда о них не слышал. С горечью подумал, что от общего для всех невежества ушёл недалеко!
В семнадцать часов наши обозы двинулись в Жегалово. Опять горы, раскаты... Хорошо, что недалеко.
Пройдя до середины деревни, мы увидели в стороне от дороги подходящее для наших лошадей помещение рядом с солидным, в четыре окна, домом. В левой стороне дома квартировали какие-то чумазые, с песнями пьющие водку военные, трактористы. Два трактора стояли в снегу у дома.
В правой половине, состоящей из большой горницы с лёгкой перегородкой и, как везде, русской печью, жила женщина лет тридцати с тремя ребятами мал-мала меньше. Здесь мы и поселились.
Хозяйка наша не являлась владелицей дома: заброшенная сюда судьбой, снимала у чужих квартиру. Уроженка и постоянная жительница города Осташкова, она эвакуировалась с детьми после того, как мужа взяли на фронт, а немцы подошли к городу. Случилось же так, что город немцы не стали брать, а расселились по Селигеру, и она оказалась на оккупированной территории. Говорила о себе мало и неохотно. Видно было, что и дети, и она голодают, но чем могли мы помочь, когда у самих ничего не было?!
Дал я ей постирать бельё — у меня была нестиранная смена, дал имевшийся в запасе кусок мыла, предупредив, что возвращать остатки не нужно. Дал денег за работу. Она приняла с благодарностью. Кто-то из ребят взвода поступил так же. Печально было видеть эту мать голодающего семейства — измученную, измождённую, строго молчаливую. Бойцы мои, глядя на ребятишек, скорбно покачивали головами.
Спустился вечер. Я извлёк из своей полевой сумки общую тетрадку, выбрал химический карандаш поострее и приступил при свете керосиновой лампы к этим записям. Давно хотелось мне начать их!
В горнице тепло, по-домашнему уютно, а на дворе мороз к ночи крепчает. Ребята мои — плясун и баянист Афонин, старшина Мамонов, Лапшин, Быков и другие — отпросились на танцы, к девушкам, в ярко освещённую и шумную избу на краю деревни. Проводил их до места, а сам не заходил туда, вернулся в тепло, в дом.
— Пусть молодёжь повеселится, кто знает, что будет завтра?! — сказал я хозяйке. В ответ она бросила на меня косой взгляд.
— И с немцами вот так же эти девушки танцевали, а сегодня с нашими танцуют, что им! — заметила презрительно и сурово.
Да, что принесёт нам завтра?