Глава 4. «Боец Красной Армии не сдается». Советским солдатам запрещалось сдаваться в плен. Предотвращение бегства вперед

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4. «Боец Красной Армии не сдается». Советским солдатам запрещалось сдаваться в плен. Предотвращение бегства вперед

Советский Союз был единственным государством в мире, объявившим пленение своих солдат тяжким преступлением. Военная присяга,[236] статья 58 Уголовного кодекса РСФСР и прочие служебные предписания, например, Устав внутренней службы или «Боевое наставление пехоты Красной Армии», не оставляли сомнений в том, что сдача в плен в любом случае карается смертью, как «переход к врагу», «бегство за границу», «измена» и «дезертирство». «Плен – это измена родине. Нет более гнусного и мошеннического деяния, – говорится там. – А изменника родины ожидает высшая кара – расстрел.» Сталин, Молотов и другие руководящие лица, как, например, мадам Коллонтай, не раз заявляли и публично, что в Советском Союзе существует лишь понятие дезертиров, изменников родины и врагов народа, а понятие военнопленных неизвестно.[237] Поскольку «рабоче-крестьянской власти» было невозможно допустить, чтобы революционные солдаты Рабоче-Крестьянской Красной Армии искали спасения в пленении классовым врагом, то советское правительство уже в 1917 г. больше не считало себя связанным Гаагскими конвенциями о законах и обычаях войны, а в 1929 г. отказалось и от ратификации Женевской конвенции о защите военнопленных. Эту позицию в отношении военнопленных необходимо иметь в виду, чтобы понять тактический маневр Москвы в июле 1941 г., который вплоть до наших дней вызывает основательную путаницу в умах.

Ведь Молотов, отвечая 27 июня 1941 г. на инициативу Международного комитета Красного Креста (Comit? international de la Croix-Rouge),[238] заявил о готовности при условии «взаимности» принять предложения о военнопленных и об обмене поименными списками. Совет Народных Комиссаров уже 1 июля 1941 г. поспешил утвердить «Положение о военнопленных» (Постановление СНК СССР № 17988000, секретно, утверждено),[239] предписания которого об обращении с военнопленными были вполне созвучны принципам международных конвенций. Далее, главный интендант Красной Армии генерал-лейтенант Хрулёв циркуляром № 017 (4488) от июля 1941 г. установил соответствующие нормы снабжения для военнопленных солдат германского Вермахта.[240] Наконец, Санитарное управление Красной Армии (начальник – дивизионный врач Смирнов, заместитель начальника по тыловым службам – генерал-майор Уткин) еще 29 июля 1941 г. представило соответствующее предложение о подобающем госпитальном обслуживании раненых или больных военнопленных вражеских армий.[241] Имея это бюрократическое прикрытие, государство-посредник (Schutzmacht) Швеция [защищавшее интересы граждан СССР и Германии на противоположной стороне после начала войны между ними] 19 июля 1941 г. сообщило вербальной нотой правительству Рейха, приложив «Положение о военнопленных», что правительство СССР готово признать предписания Гаагской конвенции о законах и обычаях войны от 18 октября 1907 г. по военнопленным при условии, «что это будет также иметь место с немецкой стороны».

Итак, коренной поворот в позиции по вопросу военнопленных? Дальнейшие события позволяют понять, что советское руководство никогда всерьез ни на мгновение не думало о том, чтобы обеспечить пленным военнослужащим Красной Армии защиту и привилегии, предусмотренные Гаагской конвенцией, или, напротив, принять какие-либо обязательства в отношении немецких военнопленных.[242] И то, что при демонстративном требовании о признании взаимности речь шла на деле о пропагандистском маневре, предпринятом лишь в отношении западных держав, как верно утверждает граф Толстой,[243] о «явном обмане» (patently a blind), показывают уже различные сталинские приказы тех же дней, особенно приказ № 270 Государственного Комитета Обороны, угрожавший советским солдатам, сдавшимся в плен, как дезертирам, уничтожением «всеми средствами на земле и с воздуха». Лишь в отношении зарубежья и показалось целесообразным придать себе соответствующую международному праву, цивилизованную внешность, ведь немного погодя, 26 августа 1941 г., и американский государственный секретарь Корделл Хэлл обратился к советскому правительству с запросом, какие из международных конвенций «предполагается сделать основой обращения с пленными» с советской стороны.[244] И после опять же туманного заявления заместителя наркома иностранных дел Вышинского от 8 августа 1941 г. советское правительство в действительности никогда больше не возвращалось к вопросу о соглашении. Оно с самого начала наотрез отказалось от применения важнейших положений Гаагской конвенции, например, от обмена списками военнопленных, доступа Международного Красного Креста к лагерям, разрешения переписки и посылок. Все усилия, предпринимавшиеся Международным комитетом Красного Креста со ссылками на советские обещания, чтобы добиться соглашения или хотя бы обмена мнениями в Москве, далее попросту игнорировались, как ранее аналогичные усилия времен войн Советского Союза против Польши в 1939 г. и против Финляндии в 1939-40 гг.

Уже 9 июля 1941 г. Международный комитет Красного Креста поставил в известность советское правительство о готовности Германии, Финляндии, Венгрии и Румынии, а 22 июля также Италии и Словакии произвести обмен списками военнопленных на условии взаимности. 20 августа 1941 г. был передан первый немецкий список военнопленных. Списки военнопленных Финляндии, Италии и Румынии также были переданы Международному Красному Кресту и направлены в советское посольство в Анкаре, указанное Молотовым в качестве посредника. Не последовало даже подтверждения их получения, не говоря уже о том, чтобы Советский Союз признал требуемый принцип взаимности. Ввиду упорного молчания советского правительства Международный комитет Красного Креста добивался по различным каналам – так, через советские посольства в Лондоне и Стокгольме – разрешения направить в Москву делегацию или делегата в надежде устранить предполагаемые недоразумения путем устных переговоров. Вновь и вновь выдвигаемые соответствующие предложения остались безо всякого ответа. Точно так же была упущена созданная Международным комитетом Красного Креста возможность направления помощи советским военнопленным в Германии, поскольку советское правительство не отреагировало на соответствующие ходатайства из Женевы. Все усилия по достижению соглашения в вопросе о военнопленных, предпринимавшиеся параллельно к этому государствами-посредниками, нейтральными государствами и даже союзниками СССР, тоже не вызвали в Москве ни малейшей реакции. Международный Красный Крест в начале 1943 г. счел себя вынужденным напомнить советскому правительству по всей форме о данном Молотовым 27 июня 1941 г. обещании и одновременно с разочарованием констатировать «qu’il avait offert ses services, sans r?sultat pratique d?s le d?but des hostilit?s». Тем временем эта ситуация не изменилась и теперь. Как советское правительство оценивало добрые услуги, оказанные Красным Крестом во время войны, выявилось в 1945 г., когда находящаяся в Берлине делегация МКК была «грубо» (brusquement) лишена возможностей для своей работы и безо всякой мотивировки депортирована в Советский Союз.

При этих предпосылках возникает вопрос, какие меры приняло советское руководство для предотвращения бегства красноармейцев вперед, то есть их сдачи в плен противнику. Как всегда, существовало два взаимодополнявшихся средства – пропаганды и террора. Иными словами, там, куда не проникала пропаганда, вступал в дело террор, кто не верил пропаганде, тот ощущал на себе террор. Выпущенное Политуправлением Ленинградского военного округа в 1940 г. руководство для политагитации под многозначительным названием «Боец Красной Армии не сдается» (Н. Брыкин, Н. Толкачев) своевременно обобщило моменты, на которые красноармейцам следовало обращать внимание в этом вопросе.[245] Исходя из военной присяги и из аксиомы, что плен – это «измена родине», это величайшее преступление и величайший позор для советского солдата, сначала был произведен нажим на педали так называемого «советского патриотизма». Согласно этому, «смерть или победа» – вот что, дескать, уже в Гражданскую войну являлось законом для каждого бойца Красной Армии, которые все предпочли бы «смерть позорному плену». Мол, девиз «большевики не сдаются в плен» был для красноармейцев путеводным принципом как в Гражданской войне, так и в боях с японцами на озере Хасан и реке Халхин-Гол, при «освобождении» Западной Украины и Западной Белоруссии, иными словами – в неспровоцированной агрессивной войне против Польши, и прежде всего в развязанных и организованных «англо-французскими империалистами» боях с финскими белогвардейцами, то есть в неспровоцированной агрессивной войне против Финляндии. «Исполняя свой священный воинский долг», «патриоты социалистической Родины», «подлинные сыны советского народа», якобы, считали чем-то само собою разумеющимся покончить с собой перед взятием в плен классовым врагом, сберечь последнюю пулю для себя самого, если потребуется – сжечь себя живьем, причем еще запев большевистскую партийную песню.

Второй аргумент состоял в расписывании страшных пыток, «ужасной мученической смерти», которые неизбежно ждут красноармейцев в плену у капиталистов. Сильнодействующие примеры приводились прежде всего из боев с «белофинскими бандами», «финскими головорезами», «белофинскими выродками». Финны, якобы, направляли все свои усилия на то, чтобы причинить военнопленным и раненым «небывалые муки, заживо сжечь раненых, как на острове Лассисаари, выжечь им глаза, распороть животы, изувечить их ударами ножа». Политагитаторы Брыкин и Толкачев могли сослаться на речь, с которой выступил 29 марта 1940 г. перед Верховным Советом СССР глава советского правительства Молотов[246] и в которой он привел много примеров «неслыханного варварства и зверства» «белофиннов». «Когда финны в одном районе к северу от Ладожского озера окружили наши санитарные шалаши, в которых находились 120 тяжелораненых, – говорил Молотов, – часть из них была сожжена, часть найдена с пробитыми головами, а остальные заколотыми или пристреленными. Не считая смертельно раненых, здесь и в других местах на большинстве погибших имелись следы выстрелов в голову и убийства ударами прикладов, а на большинстве убитых огнестрельным оружием – следы ножевых ран, нанесенных в лицо финскими женщинами. Некоторые трупы были найдены с отрубленными головами, и головы обнаружить не удалось. При обращении с теми, кто попал в руки белофинских женщин-санитарок, практиковались особые издевательства и невероятные жестокости. Финская белая гвардия, шуцкор, который финские рабочие давно уже зовут палачами, особенно ясно продемонстрировал свою звериную натуру в войнах против СССР. Издевательства, надругательства, пытки и варварские методы уничтожения пленных были у финнов излюбленным образом действий против советских бойцов. Противник не щадил никого: ни раненых, ни санитарные команды, ни женщин.» Если уж и финские медсестры, служащие Lotta Sv?rd, жестоко расправлялись даже над беспомощными ранеными, то чего же, спрашивается, могли ожидать нераненые военнопленные или чего им было ждать в будущем?

Правда, для того, кто не вполне желал верить официальным доводам, Политуправление имело наготове еще один и на этот раз действительно убедительный аргумент. «А таких, которые сдаются из страха и тем самым изменяют родине, ожидает позорная участь, – говорилось с угрозой, – ненависть, презрение и проклятие семьи, друзей и всего народа, а также позорная смерть.» В агитационном издании приводится случай с двумя красноармейцами, которым после возвращения из финского плена пришлось «ответить перед советским народом» за свою «измену» и «клятвопреступление» и которые понесли «заслуженное наказание». Военный трибунал приговорил обоих, как «изменников родины», «ублюдков» и «мерзких душонок», к смертной казни – расстрелу, поскольку «изменник социалистической родины не имеет права жить на советской земле». В действительности дело обстояло несколько иначе, так как советские военнопленные, репатриированные после заключения мира с Финляндией 12 марта 1940 г., не были обвинены индивидуально, а все без исключения арестовывались НКВД только за свою сдачу в плен. О них никогда больше ничего не слышали, ведь они все до единого были расстреляны.[247]

Оценка плена как преступления, как показывают уже сталинские террористические приказы, разумеется, тем более практиковалась в советско-германской войне. Начальник Управления политической пропаганды Красной Армии армейский комиссар 1-го ранга Мехлис распоряжением № 20 от 14 июля 1941 г.[248] ввел соответствующий нормативный язык, сориентированный на агитационное издание 1940 года. В начале приводится советско-патриотический призыв: «Ты дал присягу до последнего дыхания быть верным своему народу, советской Родине и правительству. Свято исполни свою присягу в боях с фашистами». Далее следует устрашение: «Боец Красной Армии не сдается в плен. Фашистские варвары зверски истязают, пытают и убивают пленных. Лучше смерть, чем фашистский плен». И в конце – весомая угроза: «Сдача в плен является изменой родине». Политиздание «Фашистские зверства над военнопленными. По данным зарубежной печати. Ленинград, 1941», распространенное в помощь пропагандистам и агитаторам осенью 1941 г., указало путь, как можно для начала по доброй воле отбить у красноармейцев желание сдаваться в плен немцам. Так, здесь лицемерно утверждалось, что Германия «не соблюдает международные соглашения о военнопленных», которые в действительности признавались именно Германией, но не Советским Союзом. Дескать, тем самым военнопленные поставлены «вне закона. Каждый в фашистской Германии может их убить». Свидетелем якобы «зверского обращения с пленными, беженцами и населением на оккупированных территориях» явился военный комиссар Мушев из 22-й армии, о котором еще будет упомянуто ниже.[249] Теперь Главное управление политической пропаганды Красной Армии с грубой наглядностью демонстрировало красноармейцам, чту означала бы для них сдача в плен: «Все пленные чрезвычайно сожалеют, что живыми попали в руки фашистов; смерть – ничто по сравнению с тем, что им приходится испытывать в плену», «фашистский плен – это ад, смерть», «плен у фашистов означает то же самое, что мучительная смерть», «фашистский плен – это каторга, нечеловеческие муки, хуже смерти».

Воздействие на военнослужащих Красной Армии в том духе, что в немецком плену они неизбежно будут убиты,[250] началось с самого начала войны – согласно документальному подтверждению, с 23 июня 1941 г.,[251] развертывалось и усиливалось политическим аппаратом в качестве центральной задачи и с железной последовательностью проводилось всю войну. Однако речь шла не только об одних расстрелах, но и – в продолжение пропаганды финской зимней войны – о том, что немецкие солдаты «надругаются над военнопленными перед их верной смертью», «зверски их пытают», «ужасно увечат», «истязают до смерти», «отрезают им уши и нос и выкалывают глаза», «отрезают им пальцы, нос, уши, голову или разрезают спину и вынимают позвоночник, прежде чем их расстрелять».[252] В документах всюду рассеяны ссылки на подобные якобы совершавшиеся зверства, без которых в 1943 г. не должна была больше обходиться никакая политическая учеба или доклад, ни один «митинг», никакое «обращение» политработников и ни одна фронтовая газета. Для большего правдоподобия приходилось использовать и грубые фальшивки. Так, уже в июле 1941 г. фотографии поляков и украинцев, которых тысячами расстреливали органы НКВД во львовских тюрьмах, выдавались за доказательство злодеяний «немецких солдат» в отношении военнопленных. Использовались и другие методы. Немецких военнопленных расстреливали и оставляли лежать у путей отступления, чтобы спровоцировать ответные меры в отношении советских военнопленных, что в свою очередь, как надеялись, будет сдерживать «склонность красноармейцев к переходу на сторону врага».[253] Отдельные немецкие командные структуры действительно намеревались поддаться на подобные провокации. Однако Верховное главнокомандование Вермахта своевременно положило этому конец и запретило меры возмездия, «поскольку они способствуют лишь ненужному ожесточению борьбы».

Судьба, которая, якобы, ожидала советских военнопленных в руках немцев, столь настойчиво демонстрировалась военнослужащим Красной Армии, что такая пропаганда не оставалась безрезультатной. Так, немецкие командные структуры вновь и вновь сообщали, что среди красноармейцев в результате систематической обработки их своими «офицерами и комиссарами» распространено мнение, будто немцы «убивали каждого пленного», будто «мы расстреливаем каждого русского военнопленного, а перед этим даже надругаемся над ним».[254] Как выяснилось, зачастую рассчитывали на расстрел, во-первых, «простые натуры» среди солдат. Уже упоминавшийся медик с кафедры микробиологии медицинского института в Днепропетровске Котляревский, теперь – в составе 151-го медсанбата 147-й стрелковой дивизии, показал 24 сентября 1941 г., что «все его раненые, которым он был придан как врач-ассистент, были твердо убеждены, что немцы их убьют». Но это опасение разделялось и в офицерских кругах, даже частью высших офицеров, а в отдельных случаях – и генералами.[255] Так, например, командир 102-й стрелковой дивизии генерал-майор Бессонов 28 августа 1941 г., как и полковник из штаба 5-й армии Начкебия 21 сентября 1941 г.[256] и другие офицеры, находились под впечатлением, что поплатятся в немецком плену своей жизнью. «Многие офицеры и командиры считали, что в немецком плену их расстреляют», – признал майор Ермолаев, командир 464-го гаубичного артиллерийского полка 151-й стрелковой дивизии 20 сентября 1941 г.

Сейчас общеизвестно, что на основе пресловутых комиссарских директив Гитлера политические функционеры Красной Армии действительно расстреливались как мнимые некомбатанты охранной полицией и СД, а частично, согласно приказу, и войсками, хотя и в относительно ограниченном количестве и с растущим нежеланием. Представляется, однако, необходимым упомянуть в этой связи, что полная аналогия тому имелась и на советской стороне – ведь и здесь военнослужащие Вермахта, особенно офицеры, о чьем членстве в НСДАП становилось известно, чаще всего тоже немедленно ликвидировались. Полковник Гаевский из 29-й советской танковой дивизии 6 августа 1941 г. даже дал показание о наличии приказа вышестоящей армии (4-й или 10-й), согласно которому «офицеры низших рангов должны были расстреливаться, так как их считали офицерами, преданными Гитлеру».[257]

Плен на немецкой стороне вполне мог характеризоваться различными методами обращения, как будет показано в кратком обзоре. Ведь если, например, германские сухопутные войска, согласно приказу генерал-квартирмейстера, генерал-лейтенанта Вагнера, с 25 июля 1941 г.[258] перешли к тому, чтобы отпускать советских военнопленных украинской, а вскоре и белорусской национальности в их родные места на оккупированной территории (в зоне ОКХ, согласно российским данным, таких пленных до прекращения этой акции 13 ноября 1941 г. насчитывалось 292702, в зоне ОКВ – 26068), и если, к примеру, 3-я танковая группа отправила домой в качестве поощрения 200000-го захваченного ею военнопленного по фамилии Дрюк,[259] а другие соединения поступали аналогичным образом, то оперативные группы охранной полиции и СД принялись физически ликвидировать «нетерпимые элементы», то есть прежде всего неугодные в политическом и «расовом» отношении. Жертвами этих акций уничтожения становились и представители народов Средней Азии и Кавказа, очень часто – именно самые непримиримые противники советского режима, которые теперь отсортировывались из-за своей подчас экзотичной внешности как символы большевизма, неверно трактуемого как «азиатский» или «монгольский». И опять же именно представителей этих национальных меньшинств Главное командование сухопутных войск с зимы 1941/42 гг. сочло достойными и призвало вступать в качестве соратников и равноправных солдат в создаваемые национальные легионы туркестанцев, азербайджанцев, северо-кавказцев, волжских татар, грузин и армян, а также в Калмыцкий кавалерийский корпус и прикреплять к серой полевой униформе германскую государственную эмблему со свастикой в лапах орла.

В целом судьба советских военнопленных в немецком плену зимой 1941/42 гг., как известно, была ужасающей. Это по праву было названо «трагедией величайшего масштаба», ведь сотни тысяч из них погибли в эти месяцы от голода и эпидемий. Причины этой массовой смертности имеют многообразную природу. Нередко могли играть свою роль, прежде всего на низовом уровне, незнание народов Востока, а также человеческое бездушие и злая воля, вытекавшая из политического подстрекательства. Но в более высоком смысле это была не столько злая воля, сколько техническая невозможность хоть как-то обеспечить и разместить на восточных территориях миллионную массу военнопленных, зачастую уже совершенно изможденных, в условиях зимы 1941/42 гг., так как после почти полного развала транспортной системы и немецкая действующая армия, оборонявшаяся не на жизнь, а на смерть, испытывала в это время тяжелую нужду. Кроме того, для сравнения можно указать, что и уровень смертности советских военнопленных в финском плену составил почти треть их общего количества.[260] И попытка возложить теперь ответственность за это именно на генерал-квартирмейстера, ведавшего в Генеральном штабе сухопутных войск делами военнопленных, и, как оно имело место, связать его с так называемой гитлеровской «политикой уничтожения» на Востоке попросту противоречила бы исторической правде. Ведь именно генерал-квартирмейстер в Генеральном штабе сухопутных войск своими приказами от 6 августа, 21 октября и 2 декабря 1941 г. установил для всех военнопленных, находившихся на оккупированных восточных территориях, включая районы подчинения командующих Вермахта на Украине и в Прибалтике (Ostland), а также в Норвегии и Румынии, продовольственные рационы в достаточном для сохранения жизни и здоровья размере. Поэтому встает лишь вопрос о том, выполнялись ли и в каком объеме или могли ли выполняться эти приказы и, если нет, то по каким причинам выполнение отсутствовало.

Во всяком случае, приказы и распоряжения Главного командования не могли просто игнорироваться. И действительно, можно показать, что соответствующие командующие тыловыми районами сухопутных войск и коменданты тыловых армейских территорий, а также многие лагерные коменданты в рамках своих ограниченных возможностей стремились улучшить положение военнопленных и как-то им помочь. Если им удавалось добиваться лишь очень ограниченных успехов, то это было вызвано растущими трудностями снабжения ввиду гигантского числа пленных и, наконец, как было сказано, полным крахом транспортной системы зимой 1941/42 гг., который поставил под серьезнейшую угрозу и снабжение германских Восточных армий. Однако весной 1942 г., когда лед тронулся, были предприняты многообразные и энергичные меры по улучшению положения советских военнопленных, сознательно увязывавшиеся с положениями Гаагских конвенций о законах и обычаях войны, которые никогда не признавались Советским Союзом. С весны 1942 г. ситуация в сфере действий как ОКХ, так и ОКВ начала шаг за шагом консолидироваться, так что простое выживание в лагерях для военнопленных вскоре уже не составляло вопроса.

Это, разумеется, не затронуло распространения измышлений о зверствах, как важного фактора советских военных усилий, и в Красной Армии оно непоколебимо продолжалось.[261] Даже весной 1943 г., когда во всех заведениях для военнопленных и дивизиях немецкой армии на Востоке давно уже функционировали «Русские подразделения помощи» (Russische Betreuungsstaffeln) РОА (Русской Освободительной Армии) в составе 1 офицера, 4-х унтер-офицеров и 20 рядовых, задача которых состояла в защите интересов их военнопленных соотечественников – учреждение, которое, кстати говоря, оказывало устойчивое воздействие на красноармейцев, – с советской стороны неизменно сообщалось,[262] что немцы «вешают или расстреливают» каждого военнопленного, причиняют ему «жестокие муки» и, как недавно в Катыни, «в районе Смоленска, перестреляли 35000 пленных»,[263] имея в виду убийство польских офицеров советским НКВД. Даже антисоветски настроенные красноармейцы, как гласили немецкие документы, начали «несколько настораживаться, поскольку они не знают, расстреляют их у немцев или нет».[264]

В целом немецким войскам пришлось скоро убедиться, что систематическое распространение сообщений о мнимых или подлинных зверствах в отношении военнопленных автоматически влекло за собой ужесточение сопротивления Красной Армии и склонность красноармейцев сдаваться в плен ослабевала. Майор Соловьев, начальник штаба 445-го стрелкового полка 140-й стрелковой дивизии, выразил это такими словами: «Единственное объяснение сопротивления Красной Армии следует искать исключительно в том обстоятельстве, что о зверствах военнослужащих германского Вермахта говорят и пишут с неслыханной интенсивностью».[265] Уже 24 июня 1941 г. военнопленные назвали «причиной своего упорного сопротивления» то, что им «убедительно внушали:

1. Если они оставят позиции и отступят, то их сразу же расстреляют политические комиссары.

2. Если они перейдут к немцам, то будут немедленно расстреляны ими.

3. Если их не расстреляют немцы, то это произойдет тотчас, когда вновь придут красные войска. В этом случае будут иметь место также конфискация имущества и расстрел близких».

Эти слова обрисовывают безвыходную ситуацию, в которой на деле оказались советские солдаты.

Ужесточившееся сопротивление войск Красной Армии может служить и прагматичным объяснением растущего нежелания немецких командных структур применять директивы о комиссарах, которые 6 мая 1942 г. были, наконец, отменены. Чтобы избавить советских солдат от страха перед пленом, с немецкой стороны была одновременно запущена массированная пропаганда с помощью листовок.[266] Ведь у военнопленных, наряду с негативным, иной раз бывал и позитивный опыт, как это отметил командир 8-го стрелкового корпуса генерал-майор Снегов, который 11 августа 1941 г. пожелал занести в протокол следующее: «Первые дни в немецком плену оказали на нас чудесное воздействие. Мы заметили, что становимся другими людьми. Я и мои товарищи в первый раз смогли откровенно поговорить друг с другом».[267] После того, как была пережита катастрофическая зима 1941/42 гг., можно было в возрастающей мере приводить позитивные аргументы. Но предпосылкой успеха такой контр пропаганды была и оставалась безусловная правдивость. Поэтому командование 3-й танковой армии и дало знать Главному командованию сухопутных войск 21 августа 1942 г., что обещание хорошего обращения без выполнения этого обещания сделает в перспективе сомнительной всю немецкую фронтовую пропаганду.[268]

Командование Красной Армии пыталось средствами террора задушить в корне любое сомнение в его сообщениях о зверствах противника. Это относилось прежде всего к немецкой пропаганде с помощью листовок, хотя она, как и соответствующая советская пропаганда, поначалу отличалась неуклюжей грубостью и зимой 1941/42 гг. потерпела ощутимое фиаско. Лишь когда с помощью местных знатоков страны удалось приспособиться к образу мышления советских солдат и когда прежде всего перестали игнорировать также офицеров и политработников и угрожать им, а к ним начали обращаться персонально, прокладывая к ним «золотые мосты»,[269] и когда, кроме того, на листовках появились надписи об их использовании в качестве пропусков,[270] они возымели действие в полной мере. Советские командные структуры реагировали на это нервозно и привели в движение все, чтобы воспрепятствовать попаданию немецких листовок к чрезвычайно заинтересованным советским солдатам.[271] «Усильте сбор и уничтожение фашистских листовок… партийными и комсомольскими организациями и политическим аппаратом дивизий и позаботьтесь о том, чтобы листовки не попадали в руки красноармейцев», – гласил лозунг НКВД в сентябре 1941 г.[272] Уже просто поднятие «контрреволюционных фашистских листовок» угрожало тяжкими карами. В случае нахождения немецких листовок у красноармейцев соответствующие военнослужащие, согласно директивам вновь созданных «особых отделов» НКВД (контрразведка, до этого 3-е управление), к примеру, Юго-Западного фронта, 26-й армии (2 августа 1941 г.), 9-й армии (5 сентября 1941 г., № 25165), должны были «немедленно арестовываться» и привлекаться к ответственности.[273] О том, что происходило с виновными, документы единодушно сообщают: сбор и чтение немецких листовок наказывались смертью.[274] Красноармейцев всюду расстреливали за это и без приговора военных трибуналов, по возможности – перед строем.[275] «Если у красноармейца будет найдена немецкая листовка, то он попадает под военный суд и в большинстве случаев расстреливается», – без обиняков признал командир 27-го стрелкового корпуса генерал-майор Артеменко в сентябре 1941 г.[276]

Не менее вредоносным для правдоподобия антинемецких измышлений о зверствах оказался и другой источник информации. Это были «изменники» и «шпионы», названные так Сталиным в одной директиве (Северо-Западный фронт, № 0116, 20 июля 1941 г.), в особенности «командиры (офицеры), политруки и красноармейцы, возвращающиеся из окружения в западных районах Украины, Белоруссии и в Прибалтике поодиночке и группами», одним словом – все военнослужащие Красной Армии, независимо от их рангов, которые пробивались к собственным войскам из немецкого плена или тыла. Теперь они все, согласно воле Сталина, автоматически считались подозрительными и ставились в положение обвиняемых. Наряду с прямой агентурной деятельностью, командование Красной Армии опасалось прежде всего распространения «провокационных слухов… того содержания, что командование немецкой армии, якобы, не предпринимает никаких репрессий в отношении военнопленных, хорошо их кормит и затем отпускает на работу в колхозы», как гневно заметил начальник 3-го отдела 12-й армии полковник Розин 15 июля 1941 г.,[277] «провокационных слухов о непобедимости немецкой армии, о хорошем, сердечном обращении немцев с пленными красноармейцами», как говорится в другом месте. Хотя советские военнопленные на немецкой стороне подвергались ведь и притеснениям, и насилию, а с осени 1941 г. все сильнее терпели нужду, советские командные структуры, например, Курский областной военкомат 23 сентября 1941 г.,[278] все же подозревали, что «контрреволюционные слухи» о, якобы, хорошем обращении с «пленными красноармейцами и мирным населением» могут пошатнуть пропагандистские версии о «кровавых преступлениях и зверских актах насилия гитлеровских людоедов».

Из захваченных под Вязьмой документальных материалов[279] особого отдела НКВД 19-й армии немцы в мае 1942 г. действительно смогли с удовлетворением сделать вывод: «Противоположную позицию в сравнении с пресловутыми партизанами занимает мирное население многих населенных пунктов, которое с искренней радостью встречает немцев как спасителей. Уникальный, видимо, в военной истории факт, что народ приветствует в чужеродном противнике освободителя от невыносимого ига собственного руководства, уже сам по себе является уничтожающим приговором. Но этот приговор находит свое документальное подтверждение во всеохватывающем недоверии, которое пронизывает данные документы НКВД от первого до последнего листа. Каждый гражданский человек, каждый солдат, даже бежавшие с риском для жизни из немецкого плена советские военнослужащие, подозреваются в государственной измене, причем подозрения зачастую принимают попросту гротескные формы».

Теперь со стороны аппарата НКВД, политического аппарата и аппарата военной юстиции стали приниматься энергичные меры, чтобы во исполнение сталинских директив пресечь любое воздействие на войска спереди и изолировать либо обезвредить возвращенцев. Правда, главный военный прокурор Красной Армии, дивизионный военный юрист Кондратьев в своем приказе № 00120 от 24 сентября 1941 г.[280] еще пытался провести различие между завербованными «прямыми изменниками» и «совратителями» из числа «фашистских военнопленных», которые лишь рассказывали «о хорошем обращении» в плену, хотя по нему, разумеется, уже «представляли большую опасность» обе категории. Но руководящий аппарат НКВД давно не обращал внимания на такие тонкости. Так, например, особый отдел 26-й армии объявил 5 августа 1941 г., что немцы проводят «среди гражданского населения, среди сдающихся в плен красноармейцев и дезертиров массовую вербовку агентов» и направляют их «в целях шпионажа и диверсий на советскую территорию» – огульное обвинение, которое предполагало распространение «провокационных слухов» как само собою разумеющееся явление и одновременно вскрывало недоверие к каждому советскому солдату. Уже армейский комиссар 1-го ранга Мехлис принципиально рассчитывал на наличие «шпионов и белогвардейцев» в особенности среди возвращающихся офицеров.[281]

Отныне стали угрожать «самыми острыми контрмерами»: «арест всех лиц, прибывающих с оккупированной немецкими войсками территории, обстоятельный допрос с целью получения признания и отдача под военный трибунал», что было равносильно расстрелу. Как показали 16 августа 1941 г. высокопоставленные офицеры советских 6-й и 12-й армий, среди которых – генерал-лейтенант Музыченко, генерал-лейтенант Соколов, генерал-майор Тонконогов, генерал-майор Огурцов (6-я армия), генерал-майор Понеделин, генерал-майор Снегов, генерал-майор Абранидзе, генерал-майор Прошкин (12-я армия), «солдаты, бежавшие из немецкого плена, немедленно расстреливались». Согласно показанию командира 196-й стрелковой дивизии генерал-майора Куликова, возвращающиеся офицеры «за пребывание на территории врага» получали лишь не менее 10 лет лагерей.[282] Кроме того, суровым преследованиям подвергались все советские солдаты, которые спаслись после развала фронтов и боев в окружении и пробились к своим частям. Как пишет генерал-майор Григоренко,[283] этих «окруженцев» «встречали приказом о казни»: «Расстреливались солдаты и офицеры, снабженцы, пехотинцы, летчики… экипажи танков… артиллеристы… а на следующий день те, кто расстреливал их по законам военного времени, сами попадали во вражеский котел и их могла постичь та же участь, что и тех, кого они расстреляли вчера». Дескать, только отсутствие сплошного фронта и развал упорядоченного командования уберегли от бессмысленного массового уничтожения буквально «сотни тысяч».

С советской стороны использовалось еще одно, психологическое средство, чтобы удержать военнослужащих Красной Армии от бегства вперед: хорошо знакомый каждому жителю Советских Социалистических Республик принцип мести и возмездия членам семьи (Уголовный кодекс, часть 2, статья 58[284]). Записи допросов согласно разоблачают, с каким страхом пленные советские солдаты сознавали реальность «такой мести советских власть имущих»,[285] а именно, что их близкие «будут сосланы Советами в Сибирь или расстреляны».[286] А «круг родственников, подлежащих самым суровым репрессиям», был, согласно высказыванию одного военнопленного старшего лейтенанта, «очень широк».[287] Старший лейтенант Филипенко, 1-й офицер для поручений в штабе 87-й стрелковой дивизии, уже 27 июня 1941 г. показал под протокол, что в Советском Союзе существует закон, «по которому родственники попавшего в плен или перебежавшего солдата привлекаются к ответственности, то есть расстреливаются». В итоговом докладе о допросах военнопленных немецкого 23-го армейского корпуса от 30 июля 1941 г. говорится: «Офицеры находятся под угрозой, что все их близкие будут расстреляны ГПУ, если они сдадутся в плен». Таково было впечатление и экипажа самолета – лейтенанта Аношкина, младшего лейтенанта Никифорова и сержанта Смирнова: «Если становится известно, что летчик попал в немецкий плен, то за это должна отвечать его семья – путем ссылки или расстрела отдельных членов семьи. Этот страх перед наказанием семьи удерживает их от того, чтобы перебежать». Генерал-майор Абранидзе, командир 72-й горнострелковой дивизии, 14 августа 1941 г. точно так же высказал немцам большую тревогу «за судьбу своих близких», «если станет известно, что он попал в плен».[288] Генерал-майоры Снегов (командир 8-го стрелкового корпуса), Огурцов (командир 49-го стрелкового корпуса), полковники Логинов (командир 139-й стрелковой дивизии), Дубровский (заместитель командира 44-й стрелковой дивизии) и Меандров (заместитель начальника штаба 6-й армии) в тот же самый день подтвердили наличие приказа от весны 1941 г., согласно которому близкие перебежчика «наказываются по всей строгости закона, вплоть до смертной казни – расстрела».

Итак, в Красной Армии уже было распространено чувство тревоги за судьбу членов семьи, когда Сталин приказом № 270 от 16 августа 1941 г. еще раз подчеркнуто велел применять принцип ответственности всех близких. Согласно приказу № 270,[289] подписанному Сталиным в качестве председателя Государственного Комитета Обороны (другие подписавшие – Молотов, Буденный, Ворошилов, Тимошенко, Шапошников, Жуков), как упоминалось, командиры (офицеры) и политруки, попавшие в плен, приравнивались к дезертирам. Поэтому их семьи должны были арестовываться как «семьи нарушивших присягу и предавших Родину» дезертиров, а семьи пленных красноармейцев лишались «государственных пособий и помощи» и тем самым обрекались на голодную смерть. Ссылка офицерских семей в необжитые районы ГУЛага, к тому же с конфискацией всего имущества, предполагалась как нечто само собою разумеющееся. Но политработники, разъяснявшие сталинский приказ в частях, согласно показаниям военнопленного главврача д-ра Варабина и других, тут же «намекали и на более суровое наказание».

Где только возможно, особые отделы НКВД и политотделы в частях отныне видели свою задачу в том, чтобы передать домашние адреса плененных солдат соответствующим местным органам НКВД с целью осуществления грозящих репрессий.[290] Такое происходило, например, даже в случаях, когда, как это было 27 сентября 1941 г. в 238-м стрелковом полку 186-й стрелковой дивизии, красноармейцев неожиданно захватывала и уводила немецкая разведгруппа. Главный военный прокурор Красной Армии дивизионный военный юрист Кондратьев 24 сентября 1941 г. также дал указание военным прокурорам фронтов: осуждать военнопленных красноармейцев в их отсутствие и «предпринять все меры к применению репрессий в отношении близких». 15 декабря 1941 г. военный прокурор 286-й стрелковой дивизии даже получил выговор от исполняющего должность начальника отдела Главной военной прокуратуры военного юриста 1-го ранга Варского (№ 08683), поскольку он запоздал выслать адрес родственников убитого при попытке «изменить родине» красноармейца Панстьяна для осуществления предусмотренных законодательством репрессий в отношении семьи.[291]

Вся шаткость фраз о мнимом «советском патриотизме» и «массовом героизме» в Красной Армии проявилась в показательном приказе № 0098 Ленинградского фронта от 5 октября 1941 г., который подписали генерал армии Жуков, член Военного совета и секретарь ЦК Жданов, члены Военного совета адмирал Исаков и Кузнецов, а также генерал-майор Семашко.[292] Поводом явилось «беспрецедентное поведение» отдельного 289-го пулеметного батальона, дислоцированного на участке Слуцк – Колпино, где появились немецкие солдаты и завязали разговоры с красноармейцами, чтобы побудить их перейти на свою сторону. Теперь Жуков в привычной грубой манере использовал это «преступное братание» на поле боя, чтобы поставить под подозрение сразу все войска Ленинградского фронта и пригрозить им. Были преданы Военному трибуналу и расстреляны как «пособники и преступники перед родиной», как «пособники фашистской нечисти» не только непосредственные командиры и политруки данных солдат, которые не пресекли эти переговоры. Драконовским наказаниям подверглись и сотрудники политорганов и особых отделов на уровне данного батальона, укрепрайона, 168-й стрелковой дивизии и 55-й армии. Чтобы впредь уже в корне подавить любую попытку «измены и подлости», разумеется, не устрашился преследования членов семей и Жуков, он приказал: «Особому отделу НКВД Ленинградского фронта немедленно принять меры к аресту и отдаче под суд членов семей изменников родины». Если солдатам Красной Армии во многих случаях не оставалось ничего иного, как сражаться до самоуничтожения, то глубокие движущие силы этого явления зачастую следует искать в таких и подобных преступных приказах советского командования, а не в идейных побудительных мотивах так называемого «советского патриотизма».