Очерк V. Московская стратегия «классического» периода: особенности формирования и эволюции
Рассмотрев в предыдущих очерках вопросы, связанные с количественными и организационными аспектами функционирования русской военной машины «классического» периода ее истории, перейдем к характеристике внешних, видимых сторон ее деятельности, ответив на вопрос: «А как бились с многочисленными супостатами государевы полки, какой была тактика и стратегия московских ратей?»
Ответ на этот вопрос на первый взгляд как будто представляется достаточно простым и очевидным – ну вот же, есть свидетельства иноземных наблюдателей, которые вроде бы как описали ратный обычай московитов. И что с того, что сами московиты не оставили нам толстенных военно-теоретических трактатов (или, на худой случай, мемуаров и записок с рассуждениями о том, как правильно воевать)? Вот, к примеру, уже неоднократно упоминавшийся нами Сигизмунд Герберштейн, считающийся авторитетнейшим «московитологом» уже на протяжении пяти столетий (кстати, в 2017 г. как раз и исполнилась пятисотая годовщина со времени первого вояжа Герберштейна в таинственную и загадочную Московию в качестве посла императора Священной Римской империи). Так о чем же писал имперский дипломат относительно ратного обычая московитов? А вот что (заранее просим прощения у уважаемых читателей за обширную цитату): «Готовясь вступить в сражение, они (московиты. – В. П.) возлагают более надежды на численность, на то, сколь большим войском они нападут на врага [а не на силу воинов и на возможно лучшее построение войска]; они удачнее сражаются в дальнем бою, чем в ближнем, а потому стараются обойти врага и напасть на него с тыла». Продолжая свою характеристику дальше, он отмечал, что «при первом столкновении они (московиты. – В. П.) нападают на врага весьма храбро, но долго не выдерживают, как бы придерживаясь правила: «Бегите или побежим мы» …». При этом Герберштейн отметил, что «в сражениях они (московиты. – В. П.) никогда не употребляли пехоты и пушек, ибо все, что они делают, нападают ли на врага, преследуют ли его или бегут от него, они совершают внезапно и быстро [и поэтому ни пехота, ни пушки не могут поспеть за ними]…». Отдельно имперец указал на отсутствие у русских твердых навыков применения артиллерии. По его мнению, «московиты, по-видимому, не делают различия между разными пушками, или, говоря вернее, между их назначением. Они не знают, когда надо пускать в дело большие орудия, которыми разрушаются стены, или меньшие, которые разрушают вражеский строй и останавливают его натиск». Как результат, «города они редко захватывают штурмом и после сильного натиска; у них более в обычае принуждать людей к сдаче продолжительной осадой, голодом или изменой»[275].
Описание, данное Герберштейном, благодаря своей полноте и живости слога стало своего рода образцом для подражания, и последующие сочинители в общем и целом следовали за Герберштейновым описанием, внося лишь отдельные несущественные изменения. Возьмем, для примера, не менее, пожалуй, известное сочинение, приписываемое британскому мореходу и дипломату Ричарду Ченслеру, который побывал в Московии спустя почти три десятилетия после Герберштейна. Он сообщал своим читателям, что «всякий раз, вступая в стычку с неприятелем, идут они (московиты. – В. П.) вперед без какого-либо порядка; они не разделяют свои ряды ни на крылья, ни на какие-либо другие подразделения, как это делаем мы, но находясь большей частью в засаде, внезапно бросаются на врага…»[276].
Другой англичанин, не раз уже упоминавшийся нами Дж. Флетчер, был более словоохотлив (и, как нетрудно заметить, так же как и его предшественник, следовал за Герберштейном). «Русский царь надеется более на число, – писал он, – нежели на храбрость своих воинов или на хорошее устройство своих сил». Согласно его описанию, «войско (русских. – В. П.) идет, или ведут его, безо всякого порядка, за исключением того, что четыре полка, или легиона, на которые оно разделяется, находятся каждый у своего знамени, и таким образом все вдруг, смешанной толпой, бросаются вперед по команде генерала». При этом, «когда они начинают дело или наступают на неприятеля, то вскрикивают при этом все сразу так громко, как только могут, что вместе со звуком труб и барабанов производит дикий, страшный шум». Флетчер отдельно отмечал, что «в сражении они (московиты. – В. П.) прежде всего пускают стрелы, потом действуют мечами, размахивая ими хвастливо над головами прежде, чем доходят до ударов». Относительно русской пехоты англичанин писал, что московитские «генералы» «обычно помещают в какой-нибудь засаде или удобном месте, откуда бы она могла более вредить неприятелю с меньшей опасностью для себя…». Примечательно, что Флетчер далек от уничижительной Герберштейновой характеристики умениям московитов обращаться с артиллерией, отмечая, что для войны с поляками русские воеводы стараются запастись возможно большим числом артиллерийских орудий, обильно снабженных всем необходимым. «Полагают, – писал он, – что ни один из христианских государей не имеет такого хорошего запаса военных снарядов, как русский царь». Правда, это, по мнению Флетчера, мало помогает русским – они хороши при обороне крепостей, тогда как «в открытом поле поляки и шведы всегда берут верх над русскими»[277].
Оставим последнее утверждение на совести иноземца и подведем некий предварительный итог всему сказанному Герберштейном и его последователями. В их описании ратных обычаев московитов причудливо переплетаются реальность и выдумка. В самом деле, откуда могли достоверно узнать иностранные дипломаты, купцы и путешественники о том, как привыкли сражаться русские? Военных атташе тогда не существовало, на поле боя и в походы ни Гербер-штейна, ни Ченслера, ни Флетчера, ни других дипломатов и иных наблюдателей русские с собой не брали – зачем? И из книг – тех самых военных трактатов и мемуаров, тем более уставов или наставлений, – узнать об особенностях московской тактики и стратегии они не могли. Единственный путь – расспросить о том, как привыкли биться московиты, у их противников, тех же поляков или литовцев, да поговорить с иностранными наемниками, которые со времен Ивана III не переводились на московской военной службе. И само собой, можно ведь почитать, что пишут о ратных обычаях русских другие авторы – а если полагать московитов варварами, этакими скифами, так задача еще более упрощается. Достаточно найти аналогии у тех же античных авторов, и описание готово, а падкий на сенсацию и все необычное западноевропейский читатель всенепременно клюнет, особенно если книжка будет снабжена соответствующими гравюрами, живописующими варварский облик московитов as is (и гравюры голландского мастера К. де Брюина не самый худший из возможных вариантов изображения воина-московита).
Увы, эта довольно низкая оценка умения русских вести войну была усвоена и русской историографией – мнения князя Н. С. Голицына и С. М. Соловьева по этому поводу мы уже приводили прежде. Правда, при столь печальном состоянии дел не совсем понятно, как же все-таки московские государи умудрились не просто выжить в мире, где полно было хищников больших и малых, но при этом еще и суметь существенно расширить пределы своего государства, превратив его в подлинное царство, империю, Третий Рим. При этом было обращено в ничтожество Великое княжество Литовское (которое при великих князьях Ольгерде и Витовте во 2-й половине XIV – начале XV в. едва не поглотило все русские земли), отражен татарский натиск – да что там отражен, когда в ходе противостояния Москва подчинила себе три татарских «царства» – Казанское, Астраханское и Сибирское – и отбила у Крымского «царства» мечту восстановить могущество и величие Золотой Орды. Более того, устояв в Смуту, Русское государство во 2-й половине XVII в. успешно поборолось с Речью Посполитой за верховенство в Восточной Европе, завершив долгую, 200-летнюю, войну подписанием «Вечного мира» в 1686 г. Остается или, пожав плечами, вспомнить знаменитое тютчевское «Умом Россию на понять, аршином общим не измерить…», положившись на некое чудо, или же попробовать разобраться: так ли уж примитивно было военное искусство наших прадедов, так ли уж они были беспомощны и бестолковы, как долгое время было принято считать? И надо сказать, что в последние 10–15 лет в деле изучения особенностей русского военного дела позднего Средневековья – раннего Нового времени отечественными историками сделан если не прорыв, то, во всяком случае, серьезный сдвиг в сторону от устоявшегося стереотипа об архаичности и отсталости московского ратного обычая.
Итак, начнем борьбу со стереотипами с характеристики московской стратегии. Конечно, никаких «белых» или иных цветных книг с изложением основ московской стратегии, равно как и меморандумов на ту же тему из Разрядного приказа, приказа Посольского или рожденных в недрах царской канцелярии или Боярской думы докладных записок в нашем распоряжении нет. Да и вряд ли в Москве задумывались над такими высокими материями. Однако, если порыться в старых документах – в посольских книгах, речах царских ли, дипломатов ли, в писаниях книжников, то можно попробовать реконструировать основные положения московской «стратегической» «доктрины» (во всяком случае, определить цели, ради которых стоило вести войны, – точно). И кстати говоря, помощи от иностранных наблюдателей-современников в этом деле мы вряд ли дождемся. Ведь если глянуть на приведенные выше свидетельства Герберштейна и англичан, то нетрудно заметить, что в них речь идет о тактике, а вот тот круг вопросов и проблем, что имеет отношение к стратегии, в них на затрагивается вовсе.
Для начала отметим, что, как подметил британский историк Р. Маккенни, «насилие и войны – это константы европейской истории, однако в XVI в., – продолжал он, – подогреваемые самой экспансией, они обрели новый и невероятный масштаб… Никогда прежде армии и пушки не использовались с такой жестокостью и размахом (выделено нами. – В. П.)… Экспансия экономическая, интеллектуальная и духовная, равно как и собственно географическая, – и конфликт – социальный, религиозный и международный – проходят красной нитью через все столетие, объединяя в единое целое перемены, связанные с Возрождением, Реформацией, Контрреформацией и географическими открытиями…»[278]. Россия не могла остаться в стороне от этих процессов, если не просто хотела выжить, но и заставить с собой считаться (не говоря уже о внутренних причинах, обуславливавших экспансию, – причинах не только политических, но и экономических, и социальных). Экспансия же предполагала активную, наступательную внешнюю политику, а значит, и войны – войны многочисленные и регулярные, особенно если принять во внимание слова В. О. Ключевского (не откажем себе в удовольствии процитировать на этот раз их полностью). Великий русский историк, оценивая стратегическое положение Русского государства, писал, что его территориальное расширение во 2-й половине XV–XVI в. поставило Русскую землю «в непосредственное соседство с внешними иноплеменными врагами Руси – шведами, литовцами, поляками, татарами. Это соседство ставило государство в положение, которое делало его похожим на вооруженный лагерь (выделено нами. – В. П.), с трех сторон окруженный врагами…»![279]
Действительно, с трех сторон света у России не было каких-либо серьезных природных преград в виде могучих рек, морей, непроходимых лесов, болот или горных хребтов, оборотившись спиной к которым можно было бы сражаться лицом к лицу с врагами, не опасаясь за свой тыл. Впрочем, с тех пор, как немецкий авантюрист Г. Штаден предложил на завершающем этапе Войны за ливонское наследство 1555–1583 гг. организовать нападение с моря на русский Север[280] (и похоже, что ганзейские купцы в 70-х гг. XVI в. провели рекогносцировку с этой целью в Белом море[281]), то это направление перестало быть относительно безопасным, особенно когда шведы в конце XVI в. совершили серию нападений на русские владения на Кольском полуострове.
И хотя, подчеркнем это еще раз, московская «стратегическая доктрина» и не была четко и недвусмысленно артикулирована, общий внешнеполитический курс и принципы, на основе которых он выстраивался, в действиях московских государей прослеживаются достаточно явственно. С одной стороны, это экспансия на западном (в первую очередь) и юго-западном направлениях (условно «литовский» «фронт»), а с другой – противостояние, стратегическая оборона, на линии соприкосновения с возникшими на руинах Золотой Орды татарскими юртами (южный и юго-восточный «фронты», сперва «казанский», а затем – «крымский»). При этом вплоть до середины XVI в. в Москве «литовский» «фронт» рассматривали как главный, основной. И если не все, то, во всяком случае, большая часть усилий, ресурсов и помыслов Москвы была подчинена достижению успехов на этом направлении. Северо-западное направление, «ливонско-шведский» «фронт», в этих условиях играл сугубо второстепенную роль. Взоры Москвы на протяжении большей части «классической» эпохи были обращены совсем в другую сторону, и внимание этому направлению уделялось по остаточному принципу (история Ливонской войны 1558–1561 гг. тому наглядное свидетельство).
Более того, и противостояние с татарами также долгое время носило второстепенный характер. Меры, которые Москва предпринимала на этом направлении, должны были создать необходимые условия для победы над старинным врагом, Литвой, ну и предупредить возможное усиление одного из юртов – возрождение Золотой Орды, пусть и в ином, чем прежде, обличье, московских государей никак не устраивало. И именно эти опасения и попытки крымских Гиреев возродить Орду в ее прежнем величии, но под крымской эгидой, способствовали победе в середине 40-х гг. XVI в. в Москве «партии войны» и переходу Русского государства в наступление на «татарском» фронте. Активизация же русской политики в Поволжье привела к перерастанию «холодной» войны между Русским государством и Крымским ханством, начавшейся в 10-х гг. XVI в., в войну «горячую», «войну двух царей», Ивана Грозного и Девлет-Гирея I, в 1552–1577 гг. с соответствующей переориентацией усилий и внимания Москвы. Надолго, до самого начала XVII в., южный и юго-восточный «фронты» стали первостепенными для Москвы, и сюда, в Дикое Поле, была направлена ее экспансия в последние десятилетия XVI в. и в канун Смуты (правда, здесь надо принять во внимание, что вполне вероятно, стремление Москвы закрепиться в Поле в эти десятилетия имело своей целью также противостоять экспансии в этом регионе Речи Посполитой).
Но вернемся все же к целям войн, которые в избытке вело Русское государство в конце XV – начале XVII в. Московское княжество, одно из многих удельных княжеств, из которых состояла Северо-Восточная Русь в начале XIV в., хоть и не было основано саблею, саблею поддерживало свое существование и саблею же отвоевывало себе место под солнцем в непрерывном противостоянии с соседями. Необходимость и неизбежность экспансии вкупе с ситуацией «осажденной крепости» и теми ожиданиями, которые возлагались обществом, «землей», на верховную власть (а надо отметить, что, вопреки представлениям о тираническом и деспотическом характере власти московских государей, они были очень чувствительны к «общественному мнению», ибо слабость властных институтов понуждала в те времена монархов и в России, и по всей тогдашней Европе искать опоры и поддержки у «земли», без содействия которой наладить более или менее нормальное управление обширными подвластными территориями было просто невозможно[282]), оказывали прямое воздействие на формирование стратегической «доктрины» и, соответственно, стратегии. В основе же последних, как можно предположить, лежали три основные идеи.
Первая была озвучена московскими дипломатами от имени великого князя имперскому посланнику рыцарю Николаю Поппелю, предложившему было русскому государю «влиться» в семью «цивилизованных» народов, приняв королевскую корону из рук императора Священной Римской империи и признав себя вассалом императора. Надменный московит на это предложение ответствовал, что «мы Божиею милостию Государи на своей земле изначала, – от имени своего государя заявили московские дипломаты, – от первых своих прародителей, а поставление имеем от Бога, как наши прародители, так и мы, а просим Бога, чтобы нам дал Бог и нашим детям и до века в том бытии, как есмя ныне Государи на своей земле, а поставление, как есмя наперед сего не хотели ни от кого, так и ныне не хотим…»[283].
Эта уверенность московского государя в своем самодержавстве (в смысле суверенности, независимости от кого бы то ни было на этой земле) была не голословной декларацией, но покоилась на прочном фундаменте осознания своей силы. Во все эпохи реальный политический вес государства в системе международных отношений определялся прежде всего размерами его военного потенциала, и раннее Новое время не было исключением. И, требуя относиться к нему с должным уважением и почетом, Иван III, создатель единого Русского государства, прагматичный и расчетливый политик, был уверен в том, что его претензии на равноправие (как минимум) в нужный момент будут подкреплены более чем реальной военной силой. Эту уверенность разделяли и продолжатели начатого им дела Василий III и Иван IV, унаследовавший и московский стол.
Вторая идея, не менее, а с точки зрения иерархов православной церкви, быть может, и самая важная, была прописана, к примеру, в послании ростовского архиепископа Вассиана Рыло Ивану же III несколько ранее, в 1480 г., когда хан Ахмат явился с ратью на реку Угру приводить в повиновение своего неверного русского улусника. Наставляя великого князя в его обязанностях, архиепископ писал, что он, великий князь, «не яко наимник, но яко истинный пастырь» и «добрыи воин христов», должен «избавити врученное тебе от Бога словесное ти стадо духовных овец от грядущего волка», «крепко стояти за православное христьянство, за свое отчьство противу безбожному бесерменству». В противном же случае, допустив гибель православных, разорение церквей и прочие бедствия от нашествия иноплеменных, «не от твоих ли рук тех кровь взыщет Бог по пророческому слову» и где, в таком случае, «хощеши избежати и воцаритися, погубив врученное ти от Бога стадо?». «Тако же убо ныне поревнуеши своему прародителю великому и достоиному хвалам Дмитрию, – продолжая свое речение, поучал архиепископ государя, – тако же подщися избавити сто Христово от мысленного волка. Видев Господь Бог твое дерзновение, тако же поможет ти и покорит враги твоя под нозе твои, и здрав и ничим же врежен победоносец явишися, Богу сохраншу тя, и осенит Господь над главою твоею в день брани…»[284]
Эта идея о возложенной на великого князя свыше обязанности (нет, даже не обязанности, а священном долге как последнего независимого православного государя) защищать православную веру, церковь и все «православное христьянство» от бусурман и еретиков прослеживается во многих посланиях, адресованных православными иерархами и книжниками московским государям – от Ивана III до Ивана IV. Достаточно вспомнить многословные послания к нему, написанные митрополитом Макарием, новгородским архиепископом Феодосием и протопопом Сильвестром, – все они не давали молодому Ивану забыть о его долге![285] Да что там в посланиях, которые не выходили за узкий круг приближенных к государю лиц – в тех же летописях или всякого рода исторических и воинских повестях этот мотив прослеживается не менее четко. «Задонщина», «Сказание о Мамаевом побоище», «Казанская история» – все эти произведения русской книжности, пользовавшиеся немалой популярностью среди русских книгочеев, так или иначе, но обращались к этой теме. И мог истинный православный государь не соответствовать этим ожиданиям?
И наконец, третья идея. В Москве, судя по всему, помнили о тех временах, когда вся Русская земля считалась совместным владением всего семейства Рюриковичей, и не забыли слова Всеволода Большое Гнездо, сказанные им в 1207 г. Тогда Всеволод, узнав про то, что черниговские Ольговичи «воюют с погаными землю Рускую», решил вмешаться в борьбу южнорусских князей, заявив: «То ци тем отчина одинем Руская земля, а нам не отчина ли?»[286] Ну а раз так, то, позиционируя себя в качестве наследников древнерусских князей, потомков великого Владимира Мономаха, московские Рюриковичи, почувствовав свою силу, в конце XV в. открыто заявили о своих претензиях на все русские земли, в том числе и на те, что в свое время, во 2-й половине XIV в. и позднее, вошли в состав Великого княжества Литовского. Эта недвусмысленная заявка на «Ярославово наследие» предопределила дальнейший характер отношений Москвы с Вильно, Краковом и Варшавой. И когда русские послы заявляли литовским, что миру с Литвой не бывать до тех пор, пока под властью Ягеллонов будет оставаться «вся Русская земля, Киев, и Смоленеск, и иные городы», которые, по мнению московских дипломатов, «с Божьею волею, из старины, от наших прародителей наша отчина»[287], то войны было не избежать, тем более что и та, другая сторона отнюдь не собиралась отказываться от благо (и не очень) приобретенных владений, апеллируя к праву сильного, мотивируя тем самым законность своего владения тем же Смоленском или Киевом тем, что-де «тот столец Киев есть и будет, дали Бог в моцы, в руках и держаньи его Королевъское милости»[288]. Но на всякую силу найдется еще большая сила (впрочем, не в силе Бог, но в правде, а правда, по мнению московских книгочеев, была на стороне их государя), и раз литовские великие князья и польские короли не намерены вернуть принадлежащие московским государям по праву земли – то пусть тогда спор разрешится на поле брани и сам Господь решит, кто прав, а кто нет (ибо война и есть Божий суд). «Перемирье с братом своим додержим по перемирным грамотам, – заявил Иван Грозный литовским послам 16 марта 1559 г. на прощальной аудиенции, – впредь правду и неправду меж нас всемогий Бог розсудит»[289].
Кроме этих трех, если так можно выразиться, «генеральных» идей post factum можно вести речь и о других, более приземленных и прагматичных целях войны, которые, быть может, не были столь же четко артикулированы, но принимались в расчет в Москве. Взять хотя бы то же завоевание новых земель. Ведь оно позволяло не только увеличить число налогоплательщиков, пополнить государеву казну за счет взятой добычи, но и накормить (в прямом и переносном смыслах) многочисленных голодных, злых и свирепых детей боярских и прочих служилых (у которых, как у того солдата из андерсеновской сказки, мелких денег не было, а крупных и не водилось). Вот уж для кого латинское выражение vivere est militare, «жить – значит сражаться», было исполнено реального смысла. Нужда и невозможность не то что снарядиться на государеву службу «конно, людно и оружно», но порой и просто прокормиться с мельчающих вотчинишек и поместий, реальные размеры которых чем дальше, тем реже соответствовали занесенным в служебную документацию Разрядного приказа поместным окладам, понуждала служилых рассчитывать на короткую и победоносную войну. На ней можно было ополониться, нахватать «животов», получить царское жалованье и награды и рассчитывать на увеличение того же поместного оклада за доблестную ратную службу, «полонное терпение» и прочие перенесенные на государевой службе тяготы. Многочисленные и регулярные войны позволяли к тому же сбросить и растущее социальное напряжение в обществе, канализировав накапливающуюся энергию пассионариев не на внутренние разборки, а против внешних врагов.
Не стоит забывать также и о цене войны не в финансовом ее измерении, но и в людском. Ресурсы Русского государства были ограничены, а если учесть отмеченную нами прежде тенденцию к профессионализации войны, то Москва не могла позволить себе щедро расходовать живую силу, в особенности детей боярских. Конный лучник – товар дорогостоящий, требующий немалых расходов на свою подготовку и содержание (пожалуй, что и больших, чем конный копейщик). Можно вспомнить фразу выдающегося отечественного оружиеведа М. В. Горелика, который в свое время отмечал, что изготовление лука хотя и длительный процесс, но относительно несложный, в то время как «успешное же овладение этим видом оружия требует многолетних, постоянных, многочасовых тренировок». Как результат, «массовое наличие лучников был возможно прежде всего в относительно отсталых обществах либо там, где пережитки родового строя оставались чрезвычайно сильны и имелась многочисленная прослойка свободных общинников».
Татарские юрты, с которыми приходилось иметь дело Москве, относились к такого рода сообществам, и отнюдь не случайно в Крыму именно ногайские воины почитались самыми свирепыми и боеспособными[290] – очевидно, что это было связано во многом с тем, что для ногайского общества были характерны более отсталые, нежели в собственно крымском, социальные отношения.
Что же касается Русского государства, то М. В. Горелик указывал, что «только мощные военные державы в состоянии воспитывать большие контингенты лучников в своей среде, создавая привилегированное сословие лучников, раздавая им на льготных условиях земельные владения, причем экономические потери при этом возмещались за счет большей эксплуатации податных сословий (выделено нами. – В. П.) либо покоренных иноэтничных коллективов»[291]. Отсюда и необходимость беречь эти самые большие контингенты лучников, создание и поддержание боеспособности которых обходилось столь дорого и в прямом, и в переносном (принимая во внимание неизбежные социальные, а следовательно, и политические издержки переложения тягот на их содержание на крестьянство и посадских людей) смысле.
Это требование налагало свой отпечаток на русскую стратегию – цель войны состояла и в том, чтобы нанести неприятелю максимальный ущерб при минимизации собственного. «Малая» война, состоящая в набегах и опустошении неприятельской территории при уклонении (по возможности) от больших, генеральных «прямых дел» с неприятелем, чреватых большим кровопролитием, и война «осадная», в которой можно было сполна реализовать преимущество Москвы как «пороховой империи» в артиллерии, в наибольшей степени соответствовали этому запросу. И, анализируя описания войн, которые вело Русское государство в «классический» период, нетрудно заметить, что они в общем и в целом хорошо укладываются в данную схему.
Одним словом, война была нужна и полезна, даже необходима, правда, при одном условии – если она будет краткой и победоносной. Долгие и тяжелые войны, сопряженные с неудачами и потерями, рано или поздно оборачивались своей противоположностью, и с этим столкнулся, к примеру, Иван Грозный, когда к исходу своего правления вынужден был продолжить конфликт с объединившейся в одно государство Речь Посполитую Литвой и Польшей. И войско, и народ к исходу 70-х гг. XVI в. неимоверно устали от продолжавшихся «безперестани» с середины 40-х гг. войн то с татарами, то с литовцами, то с ливонскими немцами и со шведами (не говоря уже о внутреннем, поволжском фронте, на котором приходилось постоянно усмирять бунтующих черемисов). Эта усталость и невозможность мобилизовать столь же крупные и боеспособные силы, как это было в 50-х – начале 60-х гг., обусловили вынужденный выбор оборонительной стратегии в Баториевой войне 1578–1582 гг. И этот вынужденный выбор привел к вполне закономерному поражению, ибо, сражаясь от обороны, выиграть войну с решительным и настроенным на безусловную победу неприятелем невозможно.
Но вернемся к московской стратегии, к идеям, ее формирующим, и ее целям. Если первая идея побуждала Москву регулярно демонстрировать свое могущество и величие, то вторая и третья обуславливали в конечном итоге разные подходы к ведению войны на разных фронтах и направлениях. Стратегия на «литовском» фронте предполагала иной образ действий, нежели на «татарском», равно как война с «немцами» неизбежно принимала иной оборот, чем «литовщина» или «татарщина».
Попробуем дать для начала характеристику «литовской» стратегии (памятуя о том, что само по себе использование термина «стратегия» применительно к образу действий московских ратей в «классический» период, да и много позднее, выглядит все же несколько преждевременным). Великое княжество Литовское недаром называют еще «другой Русью» – как уже было отмечено выше, большую часть владений великих литовских князей составляли русские земли, православные подданные намного превосходили по численности католиков или мусульман, признававших власть Ягеллонов, русский (точнее, его западные диалекты) язык доминировал над латинским в официальном делопроизводстве, и до поры до времени московским государям было сложно мотивировать свои агрессивные действия против Литвы защитой православия. Вдобавок ко всему до самого начала XVI в. говорить о каком-либо угрожающем православию наступлении католичества в Великом княжестве Литовском не стоит. Напротив, как отмечал отечественный историк М. М. Кром, после великой смуты, наступившей со смертью Витовта, «земскими привилеями 30–40-х гг. XV в. и последующими правовыми актами русские князья и бояре были уравнены с литовскими панами и боярами»[292]. Это же относится и до горожан пограничных городов княжества (во всяком случае, крупных, имевших самоуправление). В итоге ни первые, ни вторые, не ощущая себя в Великом княжестве Литовском людьми второго сорта, отнюдь не торопились переходить на сторону ни Ивана III, ни (в особенности) Василия III, а если и переходили, то, во всяком случае, этот переход был продиктован никак не религиозными соображениями. В общем, тот же Иван III, начавший 200-летнюю войну с Литвой, по словам М. М. Крома, «очень ревниво следивший за положением православных в Литве»[293], тем не менее «ревнивость» эту рассматривал не как цель, а как средство, используя ее как лом, которым вскрывал границы Великого княжества Литовского.
Итак, отнюдь не религиозные чувства определяли мотивы и характер противостояния Москвы и Вильно, но борьба за «Ярославово наследие» в первую очередь. Упорство же, с которым православные подданные Ягеллонов отказывались признать власть московских государей (не все, конечно, но очень, очень многие), Калитичи очень скоро научились ломать с еще большим упорством и целеустремленностью. Это упорство, если не сказать «упертость», стремление «дожать» неприятеля если не в этот раз, так в следующий, составляет одну из характернейших черт московской стратегии на «литовском» направлении (впрочем, и на других тоже). Смоленский казус это демонстрирует самым наглядным образом. Иван III, предприняв одну попытку взять Смоленск в ходе войны 1500–1503 гг., проложил, образно говоря, дорогу для своего сына и преемника Василия III. Последний трижды, в 1512, 1513 и 1514 гг., ходил на смолян и, в конце концов, не мытьем, так катаньем, но вынудил их открыть ворота и присягнуть себе на верность. При этом складывается впечатление, что с обеих сторон по мере развития конфликта уровень насилия только возрастал. На первых порах мы можем видеть, как обычные пограничные «наезды» тамошних warlord’ов перерастают в более масштабные боевые действия с привлечением великокняжеских воинских контингентов. Осуществляемые набеги с непременным разорением и опустошением местности и угоном пленных и скота имели своей целью заставить жителей приграничья побыстрее определиться с выбором, какому государю им все-таки следует служить. Одним словом, действия московских войск в приграничных владениях Великого княжества Литовского прекрасно вписываются в рамки стандартной формулы «и Божиею милостию, дал Бог, воеводы великого государя и люди все вышли из Литовьскые земли здравы с многим пленом».
«Литовские» русские (не только князья и бояре, но мужики – мещане и поселяне) в этом ничем от «московских» не отличались – примером тому может служить не менее стандартное описание: «[То]го же лета приходили литовь[ски]е люди к Радогощу, да и город сож[гл]и и наместника Стефана Лыко[ва] в городе сожгли, а детей его в поло[н] взяли и полону много имали». Другое дело, что военная машина Русского государства была в организационном плане более эффективна, нежели аналогичные структуры Великого княжества Литовского, почему московские рейды отличались большим размахом и разрушительностью, нежели литовские, и к тому же Москва была в этих пограничных конфликтах наступающей стороной, тогда как Вильно ушло в глухую оборону.
До поры до времени такая стратегия постоянного военного давления (капля по капле и камень точит) работала более или менее эффективно. Однако к концу правления Ивана III она практически исчерпала себя. Те пограничные князья и бояре, кто остался еще в своих владениях после волны отъездов в Москву в конце XV в., в массе своей оставались верны Ягеллонам. Не торопились признавать власть единоверного православного государя и русские города на востоке Великого княжества Литовского – что княжеские, что имевшие самоуправление. Все-таки, похоже, климат при дворе Сигизмунда I и Василия III стал существенно разниться (не то, что при Иване Большом и его современниках Казимире и Александре). При этом начала намечаться обратная тенденция. Отъезд от Василия III, несмотря на крестоцелование, князя Константина Острожского и знаменитого пограничного warlord’a Остафия Дашкевича обратно в Литву весьма симптоматичны, что ни говори. И в ходе первой Смоленской войны в Москве пришли к выводу (особенно после кампании 1514 г., когда в том же Смоленске, несмотря на торжественное обещание Василия III блюсти все смоленские вольности и привилегии, после его отъезда созрел заговор с целью вернуть город под власть Сигизмунда I), что ожидать новых актов добровольного (или добровольно-принудительного) перехода что пограничных «баронов», что городов с уездами и волостьми под высокую государскую руку ожидать уже не приходится.
С этого момента война приобретает иной характер. Она ведется уже без оглядки на некий, условно говоря, «гуманизм», живущие по ту сторону границы уже не рассматриваются как потенциальные подданные, но как враждебно настроенное население. Раз уж противник упорствует, то теперь перед войсками ставится иная, чем прежде, задача. Принцип «война кормит войну» запускается на полную мощность, и вторгающиеся московские и новгородские полки (а уж татары – те само собой) действуют так, как привыкли, не особо заморачиваясь соображениями гуманности. Уж если они и на своей земле не отличались добрым нравом, «силно имая» все, что нравится, то на неприятельской земле – чего стесняться? Опустошая местность, по которой огненным валом прокатывались государевы полки, московские воеводы и служилые люди наносили огромный ущерб великому литовскому князю, сужая экономическую базу для продолжения им боевых действий, демонстрировали его подданным бессилие великокняжеской власти и ее неспособность защитить своих людей. И естественно, московские «воинники» не забывали и свой интерес, набивая свои торока, вьюки, обозные телеги и сани захваченными «животами» и гнали на восток толпы пленных и гурты скота.
Естественно, что это ни в коем случае не добавляло любви к ним и к их господину со стороны тамошних литовских мужиков. В этом отношении примечательна судьба воеводы князя П. И. Шуйского. После поражения на реке Ула в январе 1564 г. воевода, сумев скрыться от преследовавших его литовских «воинников», был пойман местными мужиками и «посажен в воду» в наказание за грабежи и насилия, учиненные его войсками. С явно недружелюбным отношением столкнулись и московские «перелеты», которые «выбрали свободу», перебравшись под власть Сигизмунда II в годы очередной русско-литовской войны 1561–1572 гг. Дело порой доходило даже до friendly fire, когда литовские шляхтичи вкупе с местными мужиками побивали отряды московитов, служивших Сигизмунду.
И поскольку в изменившихся условиях прежняя стратегия уже не работала, в Москве по ходу дела ее дорабатывают. Для закрепления взятых с бою территорий в завоеванных волостях и уездах возводятся государевы крепости, призванные стать военно-политическими центрами и опорой московских властей в приобретенных саблей владениях. И вот в ходе Стародубской войны 1534–1537 гг. на северо-западной границе ставятся грады Ивангород-на-Себеже и Велиж. Спустя же тридцать лет, в ходе Полоцкой войны 1562–1570 гг., Иван Грозный после того, как Сигизмунд и паны-рада отказались замириться после падения Полоцка по «смоленскому» варианту, повелел выстроить систему крепостей, настоящий укрепленный район вокруг Полоцка, рассчитывая тем самым закрепить Полочанщину за собой. Пожалуй, можно с уверенностью сказать, что от кавалерийских наскоков в Москве перешли к планомерному, постепенному отвоевыванию земель, которых московские великие князья полагали своими. Не замахиваясь на большее и не ставя перед собой сверхзадачу полного разгрома неприятеля, и Василий III в ходе первой Смоленской войны, и его сын Иван в ходе войны Полоцкой разыгрывают, по существу, один и тот же стратегический пошаговый сценарий. Сперва захват крупного города с прилегающими к нему землями, потом «переваривание» завоеванного, закрепление итогов в ходе мирных переговоров и затем следующий шаг, в ходе очередного витка конфронтации. Так было со взятием Смоленска, так было и со взятием Полоцка. Правда, такая стратегия имела и обратную сторону – воспользовавшись предоставленной паузой, неприятель мог перейти в контрнаступление и попытаться отбить утраченное. Сигизмунду I и его сыну, Сигизмунду II, с этим не повезло – несмотря на тактические победы (под Оршей в 1514 г. и на Уле в 1564 г.), ни Смоленск, ни Полоцк им вернуть не удалось. Однако повезло Стефану Баторию. Иван Грозный и его военные советники, планируя кампанию 1579 г., решили, исходя из соотношения сил, отказаться от активной, наступательной стратегии в пользу обороны. Пускай Степан Обатур расходует силы на осады и штурмы многочисленных русских крепостей и замков в Ливонии и на русско-литовском пограничье, думали в Москве, а тем временем мобильная, состоящая преимущественно из конницы русская полевая армия попробует, улучив момент, нанести контрудар по утомленному и истощенному неприятелю. Увы, эти расчеты не оправдались ни в 1579, ни в следующем, 1580 г. и лишь частично – в 1581 г., когда наступательный порыв королевской армии разбился о мужество защитников Пскова. При этом полевая русская армия в полном составе так и не вступила в бой с главными силами Батория, выполняя «директиву» «Ставки ВГК» об уклонении от «прямого дела» («на прямое бы есте дело с литовскими людьми не ставились, промышляли б есте смотря по тамошнему делу, чтоб вам нашего дела поискать, а собя уберечь»[294]). Впрочем, в той ситуации, которая сложилась к концу 70-х гг. XVI в., вряд ли у Ивана Грозного был иной выбор. Истощенная длившейся вот уже несколько десятилетий войной на нескольких фронтах, страна просто не располагала нужными ресурсами для того, чтобы вести активную, наступательную войну.
Московская стратегия на «татарском» фронте несколько отличалась от той, что применялась на «литовском». Нет, конечно, общая черта ее, упорство и целеустремленность остаются, но характер ее был иным – не наступательным, но оборонительным. На первых порах Москва не претендовала на установление над возникшими после распада Золотой Орды татарскими юртами своего политического господства и введения там прямого управления через своих наместников – все ее внимание было отвлечено на разрешение внутренних проблем, связанных с собиранием земель, а затем, как уже было отмечено выше, на разрешение «литовского» вопроса.
Такой политике благоприятствовала и внешнеполитическая обстановка. До поры до времени на русско-татарском «фронтире» было относительно спокойно – Ивану III удалось подчинить себе Казань, а крымский хан Менгли-Гирей I был его «братом» и союзником. Но все враз переменилось после смерти грозного государя. Казанский «царь» Мухаммед-Эмин поспешил отложиться от Москвы, приказав перебить собравшихся на торг в Казани русских купцов и посадить в тюрьму русского посла, а Менгли-Гирей, добившийся к тому времени падения Большой Орды, счел, что союз с Москвой ему не нужен. С этого времени напряженность на татарском «фронтире» будет непрерывно нарастать. Татарские «князья», огланы, мурзы и просто удалые «казаки», гонимые кто страстью к «хищничеству» и желанием разбогатеть на захвате и продаже полона, кто – стремлением прославиться, а кто просто гонимый нуждой, начинают регулярно совершать набеги на пограничные (и не только) уезды и волости, и частота этих набегов все время возрастает. «Малая» война на русско-татарском, сперва на казанском и ногайском, а затем и крымском (со 2-й половины XVI в. и в особенности в конце его, когда границы Крыма и Русского государства сблизились) пограничье становится постепенно обыденностью. И хотя «малая» война была характерна и для русско-литовского порубежья, тем не менее заметные отличия все же были налицо. Набеги татарских удальцов перемежались время от времени походами «царевичей» или же самих «царей», и эти походы наносили намного больший урон, нежели обычные рейды бусурман за полоном – одно дело, когда в набеге участвовали несколько десятков или сот всадников, и совсем другое, когда их счет шел на тысячи и десятки тысяч. И здесь кроется главное отличие ситуации, которая складывалась на казанском рубеже, от той, что была на крымской «украйне».
Казань была уязвима, и длинная рука Москвы до нее могла дотянуться, что она не раз и демонстрировала, и в Казани об этом всегда помнили. Это в определенной мере сдерживало хищнические интересы казанской аристократии. Иначе дела обстояли на крымском направлении. Отделенный от русских пределов сотнями километров выжженной солнцем степи, крымский «царь» и его «князья» и мурзы могли чувствовать себя в безопасности – Дикое поле защищало Крым от ответных ударов русских лучше всяких валов и бастионов. Инициативой здесь безраздельно владели татары (лишь во 2-й половине 50-х гг. XVI в. Иван Грозный попытался совместно с ногаями предпринять серию атак на ханские владения, но не слишком удачно, а потом Полоцкая война вынудила его отложить, и, как выяснилось, навсегда, планы посажения на крымском «столе» «своего» хана). Они выбирали время и место нанесения удара, а русские могли рассчитывать только лишь на то, что им удастся вовремя определить, где и когда разразится крымский «смерч». Правда, здесь стоит сделать оговорку – стратегические преимущества крымцев имели и обратную сторону. Безлюдные пространства Дикого поля небольшим отрядам всадников было трудно преодолеть и еще сложнее им уйти с добычей в Крым и доставить туда главную ценность – ясырь. Проще это было сделать большой армии, но ее было легче обнаружить и принять необходимые контрмеры.
Одним словом, с того момента, как отношения между Москвой и Крымом переросли от союза к откровенной враждебности, а потом и вовсе к войне, главная проблема, которую пришлось решать в Москве, – как отодвинуть передовой рубеж обнаружения татарского нашествия и развертывания своих войск как можно дальше от сердца Русского государства – Москвы и замосковных уездов. Ока, конечно, была хорошим рубежом для организации обороны, но у нее был большой недостаток – если остановить вторжение на «берегу» не получалось, путь к Москве был открыт, три перехода, и вот, пожалуйста, татары уже на Воробьевых горах пьют государские меды из его погреба! Это был тот самый случай, о котором писал прусский военный теоретик Г. Мольтке-старший, «если соображения, принятые за основание, оказываются неверными, то вся работа пропадает: даже одна ошибка, сделанная при первоначальном сосредоточении, едва ли может быть исправлена в течение всей кампании…»[295], ибо кампания была чрезвычайно скоротечна, а глубина русской обороны – невелика.
Первые же крупные «польские» кампании, 1517 и 1521 гг., выявили два главнейших фактора, определявших конечный успех и неудачу в борьбе с татарской угрозой в Диком поле, – время и пространство. Чем раньше могли быть обнаружены неприятельские отряды и чем больше пространство предстояло им преодолеть, находясь под пристальным вниманием русских сторожей, тем меньше шансов на успех было у татар и, наоборот, тем выше была вероятность того, что русские смогут разгромить агрессоров и преподать им хороший урок.
И вот, когда в Москве окончательно уяснили для себя важность двух этих факторов, начинается постепенная перестройка всей системы обороны крымской «украйны». Поэтапно, на протяжении всего столетия, передовые рубежи Русского государства будут сдвигаться от «берега» в Диком поле, все глубже и глубже. Уже при Василии III в Диком поле строятся две каменные (sic!) крепости – Тула и Зарайск, укрепляется сам «берег» – летопись под 7039 г. (1530/31 г.) сообщает, что «доделан бысть град камен Коломна» и «срублен бысть того же лета на Кошире град древян, а на Осетре камен…». Затем в сентябре 1535 г. на реке Проне был поставлен «городок Пронеск», быстро ставший одним из важнейших опорных пунктов обороны на «рязанской украйне»[296]. Полной перестройке была подвергнута система обороны самого «берега». И в 1541 г. новая система была подвергнута тотальной проверке – Сахиб-Гирей I исполнил свое давнее обещание и двинулся на Москву наказать своего неверного улусника Ивана IV.
К превеликому ханскому сожалению, повторить успех 1521 г. Сахиб-Гирею не удалось. Двадцать лет борьбы с крымскими татарами не прошли даром. Московские воеводы накопили большой опыт войны с этим опасным и сильным противником. Методом проб и ошибок была выработана определенная система организации обороны южной «государевой украйны», включавшая в себя несколько основных компонентов. Как отмечал В. И. Буганов, ее основу составили две оборонительные линии – от берега, на Оке, протянувшаяся от Угры до Коломны. Главными ее опорными пунктами были на правом фланге реки Угра, а затем Калуга, в центре – Серпухов и на левом фланге – Коломна (почему иногда роспись воевод и полков на берегу именовалась также и «коломенской»). Эта линия считалась главной и будет таковой до самого конца столетия. На нее выдвигались каждую весну полки поместной конницы, усиливаемые артиллерией, стрельцами и казаками, что размещались на «перелазах» через Оку, а далеко в степь выбрасывались сторожи и заставы, которые должны были обнаружить выдвижение татарских отрядов и дать знать воеводам «береговых» полков – где, когда и в каком количестве ожидать прихода «поганых». Перед ней находилась вторая линия, от поля, являвшаяся своего рода предпольем главной. Ее образовывали крепости с сильными гарнизонами и артиллерией – Тула, Пронск, Белев, Одоев, Зарайск.
Эта оборонительная стратегия, суть которой заключалась в постепенном выдвижении рубежей, на которых планировалось встретить бусурман, стала доминирующей на крымском стратегическом направлении с середины XVI в. Весной 1551 г. был «поставлен» город Михайлов на реке Проне, весной 1553 г. – еще одна крепость «на шатцких воротех», Шацк, а еще через год поставлена была крепость Дедилов. С весны 1555 г. на страницах разрядных книг появляется Болхов, а осенью 1557 г. началось строительство Ряжска («Ватман-города на Пехлице»), в 1563 г. была отстроен Новосиль, в 1566 г. были возведены Орел и Епифань, за ними последовал в 1568 г. Данков. В 70-х гг. был сделан следующий шаг в создании глубокого стратегического предполья – наряду с «береговым» разрядом (полками, ежегодно разворачивающимися по Оке) был создан малый «украинный» разряд, комплектовавшийся ратными людьми из «польских» городов. Они должны были принять на себя первый удар неприятеля с тем, чтобы дать время главным силам изготовиться к обороне по окскому оборонительному рубежу и не допустить повторения катастроф 1521 и 1571 гг.
Создание «украинного» разряда было дополнено при Борисе Годунове и Федоре Ивановиче постройкой новых городов-крепостей в Диком поле. Первыми из них стали Воронеж и Ливны, которые были «поставлены» в конце 1585 г., затем настала очередь Ельца, а потом – Белгорода, Курска и Старого Оскола, Валуек и, наконец, Царева-Борисова. В итоге к началу XVII в. насчитывалось более 30 «украинных» городов, к которым добавилось еще 8 «польских» городов. Создание этих городов и размещение в них многих ратных людей, «казаков, стрелцов и жилецких людей», позволило отодвинуть рубеж соприкосновения с татарами еще дальше к югу и надежно обезопасить сердце Русского государства от татарских набегов.
На «казанском» фронте сценарий был несколько иным. Казань, в отличие от Крыма, подчеркнем это еще раз, была более уязвима – по Волге от Нижнего Новгорода можно было доставить к стенам татарской столицы и пехоту, и наряд, и все необходимые припасы. Иван III неоднократно демонстрировал казанцам, что может быть, если они будут упорствовать в своем враждебном отношении к Москве. Однако «младоказанская» «партия», сделав ставку на союз с Крымом, решила, что она сможет, несмотря на очевидное неравенство в ресурсах и силах, успешно противостоять давлению со стороны Москвы. И после смерти ее «лидеры» пришли к выводу, что настал благоприятный момент, чтобы взять реванш за многолетнее унижение. «Староказанская» «партия», хорошо выучившая «уроки», преподанные Иваном III, активно противилась этой перемене, и почти полстолетия Казань потрясали внутренние усобицы и перевороты, которые выливались так или иначе в напряженность на русско-казанском «фронтире».
В ответ Москва усиливала военное давление на Казань, предпринимая раз за разом военные экспедиции против казанцев и оказывая поддержку «староказанцам». И чтобы это давление было более эффективным и менее затратным, Василий III приказал в 1523 г. воздвигнуть «на усть реки Суры град древян и нарече его Василь-град…»[297]. Цель постройки Василь-города сам великий князь сформулировал четко и недвусмысленно – в наказе отправленным в Литву послам говорилось, что государь-де «на Казанской земле близко Казани, на Суре, велел город поставити того дела, чтоб ему ближе из того города с Казанью свое дело делати, людем бы его ближе ходити к Казани…»[298]. В том же духе высказывался митрополит Даниил, который «великому князю велику хвалу» воздавал, «что город поставил, тем деи городом всю землю Казанскую возьмет»[299].
Сын Василия Иван IV продолжил эту стратегию постройкой Свияжска накануне своего третьего и последнего похода на Казань в 1552 г., выдвинув передовой рубеж развертывания своих ратей на непосредственные подступы к Казани. При этом в промежутке между двумя этими вехами в 30-х – начале 40-х гг. спешно укреплялось русско-казанское пограничье для того, чтобы «от казанских людей отседетися мочьно»[300]. Эти меры в конечном итоге позволили успешно разрешить «казанский» вопрос, а вместе с ним – и «астраханский». Правда, здесь необходимо отметить, что от прежней оборонительной стратегии, в которой главную роль играла дипломатия, подкрепленная силой оружия, и главная цель которой, как уже было отмечено выше, было создание условий для решения «литовского» вопроса, сменилась на иную – наступательную, а вместе с ней изменилась и цель. Раньше Москва пыталась, действуя по принципу «Разделяй и властвуй», играть на противоречиях между татарскими династами и юртами, с одной стороны, а с другой – активно эксплуатируя «внутрипартийную» борьбу между татарскими аристократическими кланами, и тем самым создавала благоприятный для себя политический климат на казанской и ногайской «украйнах». Теперь же, с середины 40-х гг., с победой в Москве «партии войны» (одним из «вождей» которой был, судя по всему, митрополит Макарий), было решено перейти к установлению прямого московского господства над татарскими юртами. И решалась эта задача теперь не дипломатией, но военными средствами.
Подводя общий итог, можно сказать, что новая московская стратегия, активная, наступательная (до поры до времени) на «литовском» «фронте» и «оборонительная» на «татарском», контуры которой наметились, надо полагать, еще во время междоусобной войны Василия II со своим дядей Юрием и его сыновьями, получила свое развитие при Иване III и окончательно закрепилась при Василии III и Иване IV. Главными ее чертами были целеустремленность и упорство в достижении поставленной цели, ориентация на «малую» войну, осады крепостей и разорение неприятельской территории посредством организации опустошительных массированных набегов вкупе со стремлением уклониться от больших полевых сражений в ее «наступательном» варианте. В оборонительном же варианте московская стратегия предусматривала организацию системы дальнего обнаружения выдвигающихся неприятельских сил, выдвижения навстречу врагу передовых рубежей развертывания своих войск и, самое главное, организацию «фортификационного наступления» через постройку укрепленных линий как можно дальше от сердца государства – с тем, чтобы обезопасить его от набегов неприятеля. Такая стратегия, быть может, не была эффектной – работа лопатой и топором требовала пролития немалого пота, но она позволяла сберечь главное – людские жизни. И, подводя общий итог проделанной в конце XV – начале XVII в. московскими государями и их служилыми людьми работы, можно с уверенностью сказать – московская стратегия в общем и в целом оправдала себя.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК