Карпенко Нинель Ивановна

22 июня мы с подругой были на даче у её тётки. Отдыхали, а потом смотрим, чего-то залетали самолёты. Думаем: «Господи, чего это они сегодня разлетались?» Вдруг прибегает соседка и говорит: «Девчонки, война началась». Мы говорим: «Какая война? Да не может быть». Она говорит: «Да, война объявлена нам. Собирайтесь, отправляйтесь в город». Мы приехали в город, кругом народ собрался у репродукторов. Молотов произносил речь. Мы, конечно, рты разинули. Всё это было и страшно, и интересно. В понедельник мы пошли в училище, где нам и сказали, что мы на каникулы не распускаемся, а продолжаем учёбу.

Мы, конечно, были немного напуганы, но ещё не могли понять, что это такое, ну что там, нам было всего по шестнадцать лет. Потом вы должны понять, что в то время шестнадцатилетний был ещё ребёнком. Сейчас шестнадцатилетний - уже взрослый человек, а мы рассуждали ещё как дети. Вначале для нас всё это было как игра. Начались налёты. Мы стали носиться на крышу, гасить эти зажигалки. Когда загорелись Бадаевские склады, мы забрались на крышу и смотрели на это зарево. Помню, что они очень долго горели, очень долго. Наш район тоже бомбили. Здесь же, вдоль набережной Невы, стояли сплошные заводы. Первой бомбили фабрику «Возрождение», потом завод шампанских вин, потом завод Сталина, «Красный Выборжец», Свердлова. Но все они продолжали работать. Я сама видела, как на завод Сталина заходили искалеченные танки, а выходили починенные уже вместе с экипажами. Всё это нам было интересно и страшно.

В октябре я стала работать сутками. Бомбёжки продолжались. Бывало, идёшь на работу, дом стоит. Через сутки возвращаешься, дома нет - одна зияющая дыра. Наш район часто подвергался артиллерийским обстрелам, особенно Финляндский вокзал, откуда велась эвакуация жителей к Ладожскому озеру. Тревог было больше, чем отбоев. Не успеют сыграть отбой, как снова тревога. Но я тихонечко, как-то по подворотням, но всё же добиралась до работы. Правда, наш заведующий отделением, Николай Григорьевич Сосняков, меня всегда ругал. Но мы уже как-то привыкали к обстрелам. Когда эта «Берта» начинает стрелять, идёшь, слышишь, ага, свистит над головой. Ну, слава богу, значит, пролетит дальше, можно идти.

Кроме бомб, с немецких самолётов разбрасывали листовки. Их собирали и сжигали. Что в них писалось, я не знаю. Ни одной из них я не подобрала и не читала. Мысль о сдаче города даже в голову не приходила. Наоборот, мы всё время надеялись и ждали, что нас освободят.

Больница Карла Маркса стояла на берегу Невки. Сейчас там, по-моему, располагается какая-то техническая поликлиника. Наша больница была гражданской. Я получала рабочую карточку. Работала сутками. Приходила утром к девяти часам, а на следующий день в девять часов сдавала смену. В основном работала сутки через двое, а иногда сутки через сутки, как получалось, если очень много раненых. Потому что от бомбёжек люди поступали прямо с улиц: это были и взрослые, и дети, и военные. На Неве и Невке стояли корабли Балтийского флота. Немцы старались бомбить флот. Если они бомбили флот, то и нам попадало. Так что больница стояла без стёкол. Окна забивали фанерой. Палаты освещались коптилками. Вначале для отопления стояли «буржуйки», такие в виде бочки. Потом установили небольшие кирпичные печи с выводной трубой в окошко.

Палаты у нас были всякие. Были и на шесть, и на шестнадцать человек. Одна палата была на двадцать человек. Наше хирургическое отделение было, по-моему, на 80 или 90 человек. Палаты были мужские и женские. Военные и гражданские лежали вперемешку. Военные к нам поступали или с улицы, или с кораблей. Когда лежали с кораблей, то было неплохо всем раненым, потому что с кораблей приносили еду и подкармливали, конечно, не только своего, но и всех. Детского отделения как такового не было: если привозили с улицы детей, то они лежали вместе со взрослыми. Я до сих пор помню шестилетнего Славика. Мы его звали Слива. Ему оторвало ногу. После проделанной операции он ещё долго жил у нас в больнице. Потом уже его отправили на Большую землю.

Машин «скорой помощи» я что-то не помню. Раненых доставляли на разном подвернувшемся транспорте.

Как вы знаете, блокада замкнулась 8 сентября. Голод начался только в октябре - ноябре, потому что люди ещё жили старыми запасами. Самыми голодными были декабрь и январь. Не было ничего, кроме кусочка хлеба: маленького-премаленького, мокренького, зелёненького. Нам запасов было делать не из чего. Мать работала кондуктором, а в последнее время лежала в постели и на работу уже не ходила, ходила только я. И у нас, кроме хлеба, не было ничего.

Раненые в больнице голодали так же, как и остальные жители. Им выдавали пайку хлеба, которую им старались разделить, чтобы они получали по кусочку утром и вечером. Ну, какой-то давали суп, а какой - тяжело сказать какой.

Нельзя сказать, чтобы блокада сильно сказалась на снабжении медикаментами. Во всяком случае, перевязочного материала нам хватало.

Я работала операционной сестрой. Ассистировала хирургам при проведении операций. Были и полосные операции, и черепные операции, были и ампутации - было буквально всё. Потому что приходишь на дежурство, по коридору уже лежат доставленные раненые. Где-то попало в дом, или люди шли по улице, или ехали в трамвае, пока те ещё ходили. Потому что в декабре прекратили ходить и троллейбусы, и трамваи, и автобусы. Всё встало, люди ходили только пешком. Те, которые работали на заводах, старались с заводов не уходить, потому что у людей просто не хватало сил.

Смертность среди раненых была большая. Приходишь другой раз на дежурство, смотришь, по коридору 3-4 человека лежат. Подойдёшь, поднимешь простыню, посмотришь кто, потому что надо знать. Среди персонала я не помню, чтобы кто-нибудь умер.

Все умершие в больнице регистрировались, но люди, жившие в соседних домах и не имевшие сил довезти своих умерших до кладбища, оставляли саночки с трупами у ворот больницы. Эти умершие оставались незарегистрированными, так как были неизвестными. Потом приходила машина (простите за выражение, но так это и было): трупы грузили, как дрова. И вот эти полуторки увозили умерших на кладбища. В основном вывозили на Большеохтинское, на Пискарёвку.

Выздоровевших раненых, у кого были здесь родственники, тех выписывали домой, а остальных, составив списки, отправляли на Большую землю.

Запомнился такой случай. В моё дежурство ночью у раненого моряка открылось кровотечение. Когда я к нему подошла, мне ничего не оставалось, как только зажать подмышечную вену. Сперва я наложила ладонь, а сверху кулак. Санитарка вызвала врача. И вот два с половиной часа, пока шла операция, я удерживала, чтобы не было кровотечения. Много было таких случаев. И кровь приходилось давать, когда её не хватало.

Я была бойкой и, как говорится, не из робкого десятка, быстрая на ногу и в работе. Мне всегда было больных очень жаль, всегда старалась пошутить. Они тоже в ответ пошутят. Вот так пошутим - и им легче. Может, это и бахвальство, но больные меня любили. Помню, оперировали молоденького мальчика. У него было большое ранение в брюшную полость, была задета печень. Прооперировали удачно и отправили на койку. А в ночь у него разошлись швы. И его вынуждены были оперировать вторично. Но хирург ему сказал: «Хочешь жить, могу делать, но только без наркоза». Потому что он просто не выдержал бы наркоза. И он сказал: «Давайте мне Нелю. Тогда я выдержу». Ему что-то дали зажать в зубы, чтобы он не кричал. А я встала у него в головах, протянула руки. Он взялся своими руками за мои, и вот таким образом его прооперировали. И он остался жив.

Всю зиму я продолжала ходить домой, потому что у меня дома лежала мама. Я утром ей согревала чайник с водой, приносила её пайку хлеба, укутывала и уходила на сутки работать. В марте 1942 года мама умерла. Одна я её похоронить была не в состоянии. У меня была ещё тётка. Она сама была еле живая, но помогла мне завернуть маму в простыню и довезти на саночках до траншеи на кладбище. А обратно я её саму еле-еле волокла.

Как я говорила, мы жили возле бани. При ней во дворе, как раз где мы жили, был санпропускник. Раньше туда пригоняли для обработки новобранцев, там ещё кого-то. И вот у моей подруги умер отец. Его на ночь положили в этот санпропускник, в холодное место, для того чтобы приготовить к похоронам. И вот мы с ней встречаемся. Я шла с работы, а она на работу. Она в больших слезах шла. Я спрашиваю: «Сима, что случилось?» Она говорит: «А папу съели». Я спрашиваю: «Как съели? Папа же умер». А вот пока он в санпропускнике лежал. Там вырезали все мягкие места. Так что людоедство, конечно, было. А убивали, не убивали для этого - не знаю. Ходил слух, что убивали детей, что находили целые бочки солёных детских пяток. Вот это я слышала.

Город был завален снегом, который, конечно, никто не убирал. Ходили по узеньким тропиночкам. Одеты люди были во всё, что было возможно. На ноги натягивали такие... Сделанные из рукавов пальто и сверху калоши. Ходили все закутанные. Лица чёрные. Только глаза смотрят.

В начале весны началась уборка города. На уборку мы должны были выделить, помимо основной работы, в определённые дни определённые часы. У нас была даже специальная карточка, в которой записывалось, сколько часов мы отдали для уборки города. Лом, лопата, фанерный щит, на котором таскали лёд. Работали на тех улицах, рядом с которыми стояла больница. Весь город был убран и тогда же был пущен трамвай.

Ещё мы ходили на заготовку дров: больницу же надо было отапливать. Для этого разбирали деревянные дома, стоявшие за «Русским дизелем». Вот лопата, лом, топор. Все: и хирурги, и сёстры, и санитарки - все ходили ломать дома и заготавливать дрова для отопления отделения. Каждое отделение заготавливало для себя дрова. А ещё мы ходили на Поклонную гору заготавливать торфяные кирпичики. Туда, правда, мы ездили уже на трамвае. Была определённая норма. Если во время работы увидишь самолёт, то и ложись прямо в торфяную жижу. Они видели, что тут копошатся, работают, вот и бомбили.

Когда появилась свежая травка, началась и новая жизнь. Мы стали собирать всю траву. И крапиву, лебеду, подорожник. Любая трава шла в пищу. Вот возьмёшь эту травку, порубишь тяпочкой, сделаешь лепёшку, положишь на «буржуйку» и ждёшь, когда она пропечётся. Потом с удовольствием ешь.

Ну а потом город превратился в огород. Стали сажать, что можно и где можно. Сажали капусту и корнеплоды. Все старались пустить в дело, потому что знали, что ждёт голодная зима. Огороды были и частные, и от организаций. Никакой охраны не было. Может быть, кто-то и воровал, но я что-то в войну воровства не видела.

Радио в Ленинграде почти не говорило. В основном оно включалось, когда передавались сводки с фронтов. Каждый раз, когда радио включалось, все бросались к нему. Слушаешь во все уши: какой город освободили, как продвигаются войска. После девяти часов вечера радио отключалось и никогда ничего не говорило. И вот, кажется, 19 января 1943 года я уже собиралась ложиться спать, в одиннадцать часов слышу, что радио, кажется, заговорило. Я подошла поближе, смотрю, да, говорят: «Слушайте извещение». Слушаем. И вдруг начали говорить, что прорвали блокаду. Ух! Мы тут выскочили. У нас была коммунальная квартира, четыре комнаты. И мы все выскочили, закричали, заплакали. Все такие были радостные: блокаду прорвали! После прорыва стало ещё легче. Начали выдавать и крупу, и мясо, и сахар, и соль, которая очень ценилась. Если в первую зиму мы сожгли всю мебель, то во вторую с дровами было легче. Даже на работе выдавали в виде поощрения. Я тоже получила два брёвнышка, которые привезла домой на санках. Других премий и поощрений не было. Только письменные благодарности, заносившиеся в трудовую книжку.

В течение всего времени, пока я работала в больнице, мне платили очень маленькую зарплату - 210 рублей. При этом ещё были займы в фонд обороны. Эти займы были со слезами на глазах, потому что и так получали мизер, а надо было ещё подписываться. Но подписывались, не отказывались. Хоть и сопротивлялись немного, но надо помогать фронту. Правда, на деньги мало что можно было купить: билеты в кино и театр, почтовую открытку. С рук можно было купить продукты, но, например, буханка хлеба стоила 100 рублей.

Летом 1943 года мы одними из первых получали медали «За оборону Ленинграда». В большом зале исполкома на проспекте Карла Маркса было большое стечение народа. Каждого вызывали по фамилии. Вручали медаль, жали руку. Вдруг я слышу свою фамилию. Я и пошла, подхожу, говорят: «Николай Иванович». Я говорю: «Я не Николай Иванович, я Нинель Ивановна» (рассказывает, улыбаясь). Они плохо прочли. Там было написано Нинель Ивановна, а они прочли Николай Иванович. Это было смешно. Мы тогда всё же улыбались, чему-то радовались. Не все же ходили хмурые. Мы ходили в кино, мы ходили в театр - всё это работало даже в самые тяжёлые дни. Сперва ходили в кинотеатр «Гигант», потом его закрыли и там разместили солдат. Стали ходить в кинотеатр на Невском. Был такой кинотеатр «Титан», в нём работала музкомедия.

В своей больнице я проработала до начала 1944 года. 21 января меня призвали в армию. Это произошло очень просто. Я пришла с суток, а дома меня ждала повестка. Я отдохнула, а потом встала и пошла в военкомат, показала повестку. У меня отобрали паспорт и сказали явиться 21 января. Я пришла на работу и говорю, так, мол, и так, меня берут в армию. Заведующий отделением говорит: «А где ты была? Почему ты не пришла ко мне? Мы бы броню положили, потому что нам самим нужны работники. У нас некому работать. Ну уж дело сделано. Паспорт отобран. Теперь назад пятками не пойдёшь».

27 января произошло освобождение Ленинграда от блокады. Сейчас говорят: «Снятие блокады». Но снимает тот, кто накладывал, то есть если бы немцы сами ушли, то это было бы снятие блокады, а так мы сами освободились. Я всё время про это говорю. Один раз, выступая в школе, сказала, а мне ответили, что это неважно. Нет, важно. Здесь всё-таки надо помнить. Когда говорят снятие блокады, то мне режет ухо.

Интервью и лит. обработка А. Чупрова