Глава шестая Дипломатия

Глава шестая

Дипломатия

Дипломатия, при всей условности ее форм, признает только реальные факты. Пока мы были всего лишены, нас могли жалеть, но мало нам помогали. А теперь возродилось единство французских сил — это уже было нечто весомое, с этим следовало считаться. Постепенно Франция вновь появляется на мировой сцене. Французы уже не сомневались, что их страна будет спасена, а союзники признавали бесспорным, что когда-нибудь придется вернуть Франции прежнее ее место. И, предвидя это обстоятельство, они в своей политике уделяли нам немало внимания.

К тому же наше содействие с каждым днем становилось для них все более ощутимым. Прежде всего без наших войск битва за Тунис кончилась бы поражением. А вскоре военные операции французов в ключевом секторе Италии привели к победе. Что касается предстоящей борьбы во Франции, правительства и военные штабы учитывали, что в ней примут участие наши внутренние силы, армия, прибывшая из империи, и остатки нашего флота. А как ценны были для союзников наши военно-воздушные базы, расположенные в Африке и на Корсике, какую действенную помощь они оказали им! Да и то, что мы боремся плечом к плечу с союзниками, само по себе имело большое моральное значение, было для них выигрышным обстоятельством. Вот почему Франция, ее интересы, ее чувства играли теперь все более важную роль при обсуждении возникавших вопросов.

И все же, хотя Вашингтон, Лондон и Москва думали о нас, свои официальные отношения с нами они ограничивали самым необходимым. Соединенные Штаты, опасаясь, что в Европе начнется путаница, собирались урегулировать в дальнейшем вопрос о мире прямым соглашением с Советской Россией и отнюдь не намеревались допустить Францию в тесный круг руководящих держав. Уже присутствие в этом кругу Англии зачастую казалось им неуместным, несмотря на то, что Лондон всячески старался ни в чем не перечить Америке. А как мешала бы там Франция со своими принципами и своими руинами! Да, кроме того, она оказалась бы глашатаем средних и малых наций. Как же тогда удастся добиться от Советов сотрудничества, о котором мечтал Белый дом и ради которого неизбежно пришлось бы пожертвовать независимостью привисленских, придунайских и балканских государств? Что касается Азии и ее рынков, то по американскому плану предусматривалось положить там конец империям европейских государств. В отношении Индии вопрос, по-видимому, уже был решен. В Индонезии Голландия вряд ли может долго продержаться. Но вот как быть с Индокитаем, если Франция оживет и вновь займет место среди великих держав? Итак, охотно констатируя наше возрождение, договариваясь с нами, когда это бывало полезно для дела, Вашингтон старался сколь возможно дольше рассматривать Францию как поле, оставленное под паром, а на правительство де Голля смотреть как на явление случайное, неудобное и в общем не стоящее того, чтобы с ним считались как с настоящей государственной властью.

Англия не позволяла себе такой упрощенной оценки положения. Она знала, что присутствие, сила и влияние Франции будут завтра, так же как это было вчера, необходимы для европейского равновесия. Она никак не могла примириться с отречением от Франции, каким являлся режим Виши, причинивший ей к тому же много зла. И по инстинкту и по соображения политики она желала, чтобы Франция вновь стала ее партнером, таким же покладистым и хорошо знакомым, как прежде. Но к чему ускорять события? Победа теперь уже несомненная, и уже решено, что французские силы будут всемерно помогать союзникам. Что касается урегулирования в дальнейшем ряда вопросов, то, пожалуй, пусть в этом примет участие и Франция, но лишь при условии, что она согласится выступать в качестве величины вспомогательной и подчинится политической игре Соединенных Штатов, которую Англия всецело поддерживает. Но проявит ли генерал де Голль надлежавшую податливость! Это более чем сомнительно. Словом, учитывая все обстоятельства, выгоднее будет, если суверенитет Франции пока что останется несколько расплывчатым. Тем более что, пользуясь этой неопределенностью, можно покончить на Востоке с остатками французской конкуренции.

Советская Россия наблюдала, рассчитывала и остерегалась. Конечно, все склоняло Кремль к желанию возродить Францию, способную помочь ему сдержать германскую стихию и остаться независимым от Соединенных Штатов. Но торопиться не к чему. Сейчас надо победить, добиться, чтобы открылся второй фронт — от Ла-Манша до Адриатики, — и не занимать политическую позицию, слишком отличную от позиции англосаксов. К тому же, если Франция генерала де Голля примет непосредственное участие в урегулировании европейских дел, согласится ли она, чтобы исчезла независимость Польши, Венгрии, балканских государств и — как знать, — может быть, и независимость Австрии и Чехословакии? И, наконец, какою будет Франция завтра? От ее внутреннего положения, будет в значительной мере зависеть ее внешняя политика — в частности, в отношении Советов. Кто поручится, что политика эта не будет враждебной — под воздействием тех самых элементов, которые создали Виши? И наоборот, разве невозможно такое положение, что в Париже придут к власти коммунисты? И в том и в другом случае лучше будет не делать сейчас больших авансов алжирскому правительству. Короче говоря, высказывая нам любезность и сочувствие, Россия, по сути дела, считала, что надо подождать и посмотреть.

В общем, если дипломаты Вашингтона, Лондона и Москвы таили про себя далеко не одинаковые задние мысли, они были согласны в том, что за нами надо числить наше прежнее место в кругу держав, но не спешить с его возвращением. В отношении де Голля следует учесть, что он стал руководителем и символом возрождения Франции. Однако надо немножко сократить его размах — это весьма существенно. Уже тот факт, что де Голль пошел по пути объединения французского народа, который был так расколот, что ему удалось создать прочную и сплоченную власть, казался иностранным экспертам ненормальным и даже скандальным. Пусть под его воздействием Франция выберется из бездны. Но зачем же ей взбираться к вершинам?

Итак, официально с де Голлем обращались уважительно, но без особой готовности помочь ему. Зато неофициально поощряли все, что говорилось, писалось, замышлялось против намерений де Голля. А позднее стали делать все, чтобы Франция повела прежнюю свою, привычную для всех политику, легко поддающуюся давлениям извне.

Надо, однако, сказать, что продолжавшаяся неопределенность в дипломатическом положении алжирского правительства мало меня беспокоила. Я чувствовал, что самое главное уже сделано и что, если мы и дальше будем так же упорны, как прежде, формальное признание, которого нам еще надо добиться, рано или поздно придет, так сказать, само собой. Да и совсем не подобает, чтобы наше положение сейчас и в дальнейшем зависело от чужой воли. Мы уже и теперь достаточно утвердились, чтобы заставить себя слушать, когда это нам понадобится. Будущность Франции в ее собственных руках, а не в руках союзников. Как только рейх будет разгромлен, крупнейшие государства займутся преодолением трудностей, которые встанут перед нами, и ничто не помешает Франции играть ту роль, какую она захочет — лишь бы она захотела. Я был в этом так уверен, что равнодушно смотрел на хмурые мины союзников. Я не скрывал, что, с точки зрения общего нашего дела, сожалею о некоторой сдержанности в их сотрудничестве с нами, но никогда не вставал в позу просителя.

Конечно, гораздо меньше спокойствия проявляли мои сотрудники: в Алжире — Массигли, который постоянно находился в контакте с дипломатическим корпусом и по роду своей профессии страдал из-за недостаточной определенности нашего внешнего положения; в Лондоне — Вьено, который всю жизнь был проповедником франко-английского союза, а теперь печалился, видя уклончивость Англии; в Вашингтоне — Моннэ, которому никак не удавалось завершить переговоры «о помощи и восстановлении», поскольку вопрос о франко-американских отношениях повис в воздухе; или Оппено, который и умом и сердцем болезненно воспринимал отрицательное отношение к нам Соединенных Штатов; в Москве — Гарро, который сравнивал благоприятные для Франции заявления народных комиссаров с их осторожными действиями. Я позволял им при случае проявлять свое раздражение. Я сочувствовал нетерпению, которое испытывали наши делегаты при других союзниках: Дежан — делегат при правительствах, нашедших убежище в Англии; Баэлен, осуществлявший отношения с правительствами Греции и Югославии в Каире; Куаффар — посланник в Чунцине; Бонно — наш представитель в Оттаве; Пешков, а затем Гранден де л’Эпервье — представители в Претории; Кларак и сменивший его Монмайу — в Канберре; Гарро-Домбаль, Леду, Ленсиаль, Арвенга, Ро, Кастеран, Лешне находившиеся в Латинской Америке; Груссе — в Гаване; Милон де Пейон — в Порт-о-Пренсе. Я понимал, каким тяжелым было положение наших делегатов в нейтральных странах: Трюэля — в Испании; дю Шейла — в Португалии; Сент-Ардуэна — в Турции; Бенуа — в Египте; де Во-Сан-Сира — в Швеции; Лёсса — в Швейцарии; Лафоркада — в Ирландии. Однако сам я сознательно занимал позицию главы государства, который готов договориться с другими, если они предложат ему это, но который ничего не хочет просить сегодня, ибо уверен, что завтра он все получит без всяких просьб.

Вот каковы были условия игры. Они хорошо видны в итальянском вопросе: в результате компромисса союзники держали нас в стороне от переговоров, но все же не хотели исключить нас совсем. 27 сентября 1943 представители Англии и Соединенных Штатов принесли Массигли полный текст соглашения о перемирии, который в тот же день должен был быть вручен для подписи маршалу Бадольо. Англосаксонские дипломаты указали — и это было верно, — что в тексте соглашения учтены высказанные нами прежде пожелания. Но они ничего не могли ответить на вопрос французского министра: «Почему вы не привлекли Францию?» Через несколько дней Бадольо объявил войну рейху — по договоренности с Великобританией, Америкой и Россией, причем тут и речи не заходило о нашем одобрении. В то же время мы узнали, что скоро в Москве откроется конференция для обсуждения итальянской проблемы — конференция министров иностранных дел: английского, американского и русского и что нас не приглашают. Когда Корделл Хэлл, направляясь на эту конференцию, проезжал через Алжир, я в беседе с ним не позволил себе выразить ни малейшего неудовольствия, но сказал, что просто так мы не окажем содействия — ни своим именем, ни своими силами. «Мы очень рады за вас, — заметил я, — что вы, в интересах своей страны, установите непосредственный контакт с Советами. Я со своей стороны тоже предполагаю когда-нибудь отправиться в Москву — в интересах Франции». На вопрос государственного секретаря, какова наша позиция в итальянских делах, я ответил: «Я не премину со всей точностью изложить нашу точку зрения, когда получу возможность ознакомиться с точкой зрения других государств».

Тогда Корделл Хэлл сообщил мне, что, вероятно, в Москве будет решено создать межсоюзную комиссию по итальянским делам. «Может быть, — добавил он, — и вы в нее войдете». — «Посмотрим, — заметил я. — Во всяком случае, для того, чтобы решить судьбу итальянского государства, прежде всего нужно отбить у немцев его территорию, а для этого потребуется содействие французских вооруженных сил и французских баз. Я знаю, что Эйзенхауэр предполагает просить у нас этого содействия. Мы расположены его оказать. Но для этого, разумеется, надо, чтобы мы вместе с вами и на равных с вами правах решили, как быть с Италией. Мы согласимся ввести в бой наших солдат только ради той цели, с которой будем согласны». Корделл Хэлл понял, что я занимаю совершенно твердую позицию. Понял это и Иден, с которым я увиделся 10 октября. Что касается Богомолова, то он опередил меня — сам сказал, что Средиземноморская комиссия создается по советскому предложению и что его правительство потребует, чтобы нас включили в эту комиссию. Действительно, 16 ноября Массигли принял Макмиллана, Мэрфи и Богомолова. Они сообщили ему, что их правительства имеют намерение создать «Консультативный совет по вопросам Италии». Этот Совет должен представлять на месте интересы всех союзников, предлагать правительствам мероприятия для совместного их осуществления и давать от имени союзников указания военному командованию во всем, что касается политики и управления. Нас просят войти в эту комиссию. Комитет освобождения ответил согласием. 29 ноября я принял Вышинского, который заверил меня, что его правительство желает установить тесное сотрудничество с нами в рамках этой организации. Тогда она начала свою работу; в ее состав вошли: Макмиллан, Массигли, Мэрфи и Вышинский. Вскоре вместо Массигли, поглощенного делами своего министерства, Комитет освобождения назначил Кув де Мюрвиля. Таким образом, мы могли теперь быть в курсе событий, происходивших на Апеннинском полуострове. Мы могли также принимать участие в разработке мер, из которых одни имели целью наказать Италию за ее вину, а другие — дать ей возможность преодолеть постигшие ее бедствия. Таким образом, мы будем в состоянии вести свою политику, весьма важную как для судеб Италии, так и для судеб Франции и всего Запада.

Характер этой политики я изложил графу Сфорца, который однажды вечером пришел в мой кабинет на вилле «Оливье». Этот старый государственный деятель возвращался на родину после двадцатилетнего изгнания. На развалинах фашистского режима, против которого он неустанно боролся, он собирался руководить внешней политикой своей многострадальной родины. Меня порадовали благородные и мужественные взгляды Сфорца на предстоящую задачу. «Вы видите меня сейчас у себя, — сказал он, — это является доказательством моего желания сделать все возможное для установления франко-итальянского сотрудничества — ведь мы с вами дорого поплатились за его отсутствие в прошлом, а оно будет нужно Европе больше, чем когда бы то ни было». Я указал графу Сфорца, что в этом важнейшем вопросе мы с ним единомышленники, но что после всего случившегося для французов невозможно примириться с Италией без всякой компенсации с ее стороны, хотя мы и очень желали бы отнестись к ней весьма бережно.

Ликвидировать привилегии, которыми пользовались в Тунисе итальянские подданные; вернуть Франции кантоны Тенда и Бриг, которые после плебисцита 1860 отошли к Италии, хотя это французские земли; выправить границу в ущельях Ларша, у Мон-Женвер и Мон-Сени, у Пти-Сен-Бернар, для того чтобы не было досадного захвата нашего склона хребта; предоставить Валь д’Аоста право быть тем, чем этот район фактически и является, то есть районом чисто французским по своему духу; потребовать некоторых репараций, в частности, в виде военных и торговых судов, — вот и все преимущества, весьма ограниченные, но вполне определенные, которых я решил добиться для Франции.

С другой стороны, учитывая то обстоятельство, что Югославия перешла в лагерь союзников и теперь войска генерала Михайловича и Тито неустанно сражались на их стороне, было ясно, что Италия не могла сохранить на восточном берегу Адриатического моря свои довоенные владения. Однако мы готовы были помочь ей удержать за собой Триест. Изложив графу Сфорца свое мнение по всем пунктам, касающимся итальянских границ, я добавил: «Что касается ваших колоний, то если Киренаика, где англичане хотят закрепиться, для вас потеряна, а мы сами намереваемся остаться в Феццане, то мы желаем, чтобы вы оставались не только в Сомали, но и в Эритрее и в Триполитании. В отношении последней вам, несомненно, надо найти способ привлечь к себе местные народности; а в Сомали взамен тех прав, какие будут вам предоставлены, вы должны будете признать верховную власть негуса. Но мы считаем справедливым, чтобы у вас были африканские территории. Если вы этого потребуете, мы вас энергично поддержим».

В декабре по просьбе генерала Эйзенхауэра Комитет освобождения направил в Италию первые части французского экспедиционного корпуса. Он постепенно усиливался и, наконец, оказал решающую поддержку союзникам в боях за овладение Римом. По мере того как увеличивалось наше участие в военных действиях, мы громче стали говорить в области политики. Это было просто необходимо. Ведь англосаксы, применяя к Италии систему всяческих уловок и стараясь сохранить власть короля Виктора-Эммануила и маршала Бадольо, ставили тем самым преграды на пути к франко-итальянскому примирению и сами же создавали предпосылки для революции на Апеннинском полуострове.

В 1940 при попустительстве короля Италия объявила Франции войну — как раз в тот момент, когда наша страна пала под натиском немецких полчищ; а ведь именно Франция в кровопролитных боях освободила Италию в 1859 и обеспечила ее объединение; в 1917 французская армия помогла остановить у реки Пьявы отступление итальянских войск после разгрома у Капоретто. Король принял и терпел власть Муссолини до тех пор, пока события не смели дуче. Бадольо, воспользовавшись победой Германии, заставил уполномоченных Петена и Вейгана подписать перемирие, в силу которого итальянцы оккупировали часть французской территории и контролировали вооруженные силы нашей империи. Кроме того, именно фашистский режим осыпал премьер-министра — маршала почестями и дал ему пост главнокомандующего. Как же мог бы такой монарх и такой глава правительства осуществлять сотрудничество своей страны с нашей страной и повести Италию по новому пути? 22 января 1944 Комитет освобождения обо всем этом сообщил в Вашингтон, Лондон и Москву, заявив, что в Италии необходимы перемены как на троне, так и в правительстве.

В марте, в мае и в июне я сам был в Италии, инспектируя наши войска, и заметил в стране, особенно в Неаполе, многие тревожные признаки. Я наблюдал там картину крайней нищеты и видел, какое плачевное действие оказывает на моральное состояние населения контакт с сытыми, хорошо одетыми, хорошо снабжавшимися оккупантами. Как христианин, как латинянин, как европеец, я жестоко страдал, видя бедственное положение великого народа, которого заблуждения сбили с правильного пути, но которому мир обязан очень многим. Быть может, итальянская толпа инстинктивно угадывала мои чувства. Быть может, в дни горьких испытаний она обращала свои надежды к Франции, как это свойственно несчастным странам. Как бы то ни было, лишь только я появлялся на улице, ко мне — к великому моему удивлению — тотчас стекались люди и восторженно приветствовали меня. Наш представитель Кув де Мюрвиль, располагавший широкими и достоверными сведениями, нарисовал мне картину политического положения в Италии, раздираемой противоречивыми течениями, ибо уже тогда чувствовалось, что судьбу страны решит борьба между коммунизмом и влиянием папы. Во время своих поездок в Италию я должен был с некоторым сожалением отказаться от встреч с Умберто[84] и Бадольо.

В самом деле, не мог же я примириться с тем, что отец принца все еще носит корону, а маршал Бадольо по-прежнему является главой правительства.

Но в то время как на Западе, на берегах Средиземного моря, мы уже начали собирать плоды долгих усилий, на Востоке нам пришлось испытать большие огорчения. В государствах Леванта усилиями местных политиканов был создан кризис, которым воспользовалась Англия, — там желали, пока еще не поздно, извлечь выгоду из того, что силы Франции ослабли.

На этот раз полем действия стал Ливан. В июле 1943 там произошли выборы. После злосчастных событий, столь подорвавших престиж Франции, новый ливанский парламент, разумеется, проявил безудержный национализм. Англичане, вмешательство которых весьма повлияло на результаты выборов, хотели теперь воспользоваться этим. Возле Бехара эль Хури, избранного президентом республики, и премьер-министра Риада Сольха маячила теперь фигура Спирса, явного противника Франции, который старался набить себе цену и обещал Ливану при любых обстоятельствах покровительство Англии.

Надо сказать, что действия Спирса в Сирии и в Ливане отвечали общей линии политики, которую Великобритания задумала вести на Востоке в последний период войны. Благодаря победоносным операциям в Африке у англичан освободились многочисленные войска. Часть их отправили сражаться в Италию, а другую расположили по обоим берегам Красного моря. Семьсот тысяч английских солдат оккупировали Египет, Судан, Киренаику, Палестину, Трансиорданию, Ирак и государства Леванта. Кроме того, Лондон создал в Каире «экономический центр», и благодаря кредитным махинациям, монополии в области транспорта, могущественным блокам эта организация держала в своих руках всю внешнюю торговлю арабских стран, то есть фактически всю жизнь населения, определяла мнение видных деятелей и позицию правительства. И, наконец, присутствие в этих странах целой армии специалистов, широко снабжаемых финансовыми средствами, проникновение англичан в высшие круги, воздействие дипломатии и прекрасно организованной пропаганды — все это усиливало влияние Англии; освободившись на Востоке от угроз вражеского вторжения, она рассчитывала утвердиться там в качестве единственного сюзерена.

Мы не в состоянии были противостоять такому натиску. Три батальона сенегальцев, несколько пушек, несколько танков, два вестовых судна, дюжина самолетов — вот и все французские вооруженные силы в Леванте. Правда, к этому надо добавить сирийские и ливанские войска, то есть восемнадцать тысяч хороших солдат под нашим командованием. Но как-то они поведут себя, если в Дамаске и в Бейруте правительства займут в отношении нас недвусмысленно враждебную позицию? К тому же крайняя наша бедность лишала нас возможности предложить что бы то ни было кому бы то ни было. И, конечно, нам было бы не под силу бороться против потока тенденциозной информации, которую в случае чего все англосаксонские агентства распространили бы по всему свету. А главное, самое главное, — на горизонте уже вырисовывалось освобождение Франции, и я не желал ни в коем случае, никакими средствами вести французов, начиная с моих министров, к какой-либо иной цели. В общем, мы были слишком слабы и слишком поглощены своей основной задачей, чтобы пытаться подавить на месте все возможные посягательства на позиции Франции.

Это и произошло в ноябре. В Бейруте по причинам внутреннего порядка, вызвавшим оппозицию в парламенте, правительство оказалось в крайне затруднительном положении. В качестве отвлекающего маневра Риад Сольх[85], председатель Совета министров, и Камил Шамун, министр иностранных дел, выступили с громогласными требованиями по адресу державы, имеющей мандат на Ливан. Наш генеральный делегат в Леванте, посол Жан Эллё, видя приближение кризиса, отправился в Алжир, чтобы уведомить обо всем правительство. 5 ноября он сделал мне доклад в присутствии Катру и Масигли и получил от нас инструкции. Ему предлагалось в бурю сбросить балласт — начать в Бейруте и в Дамаске переговоры в целях передачи местным правительствам некоторых прав экономических и административных, которыми до тех пор располагали французские власти.

В то же время Эллё видел, что в принципе мы разделяем его отношение к делу и считаем, что мандат, который доверен Франции Лигой Нации, может быть сдан ею только будущим международным инстанциям и сделать это может только такое французское правительство, которое уже не будет временной властью. Именно такова была наша позиция, и мы неоднократно знакомили с нею союзников, в частности Англию, и ни разу не получали от нее никакого принципиального возражения. Если юридически независимость Сирии и Ливана имела международное признание, то лишь потому, что мы сами ей даровали эту независимость в силу своего мандата. Но по тем же самым основаниям мы и теперь вынуждены были нести некоторую ответственность за положение в Ливане, вытекающее из состояния войны, охватившей весь мир. Памятуя о трагических бедствиях, переживаемых сейчас человечеством, мы полагали, что правительства Дамаска и Бейрута могут подождать со своими претензиями до конца войны, а тогда будут улажены последние формальности, которые еще ограничивают суверенность этих государств. Несомненно, и Сирия и Ливан подождали бы, если бы Лондон не поощрял их требования и не предложил навязать их нам при поддержке английских войск.

Пока Эллё был в Алжире, ливанский парламент внес поправки в текст конституции страны, выбросив из нее как раз то, что имело отношение к мандату, как будто он был ликвидирован. Когда наш посол, возвращаясь на свой пост, пролетал через Каир, он сообщил в Бейрут ливанскому правительству, что везет предписание французского правительства начать переговоры, и попросил отсрочить провозглашение нового конституционного закона. Но Ливан не посчитался с этим. Возвратившись в Бейрут, Эллё, возмущенный такими провокационными действиями, 12 ноября наложил свое вето на конституцию, распустил парламент и арестовал главу ливанского государства, председателя Совета министров и нескольких министров, а Эмиль Эдде стал временным президентом республики.

Считая вполне оправданными меры, принятые нашим делегатом, и, главное, те чувства, которыми они были продиктованы, Комитет освобождения, однако, пришел к выводу, что Эллё вышел за пределы действий, допустимых в данной ситуации. Тем более, что, не отказываясь в принципе от мандата, мы не собирались нарушать независимость, уже дарованную стране. Поэтому утром 13 ноября, получив сведения о событиях, происшедших накануне в Бейруте, мы приняли решение послать туда генерала Катру и поручили ему восстановить нормальное конституционное положение, не дезавуируя, однако, действий Эллё. Это означало, что Катру, посовещавшись в Бейруте, прикажет освободить Бехара эль Хури, Риада Сольха и их министров и восстановит президента в его правах. После этого надлежало произвести перемены в составе ливанского правительства и уж в последнюю очередь созвать палату депутатов. Что касается нашего делегата, то его присутствие в Ливане больше не имело смысла, поскольку туда направлен был Катру с соответствующими полномочиями. Мы решили через несколько дней вызвать Эллё в Алжир «на предмет консультации».

Для того чтобы всем было ясно, с какой миссией послан Катру, я лично выступил 16 ноября в Консультативной ассамблее с успокоительной декларацией. «То, что произошло в Ливане, — заявил я, — нисколько не отразится ни на политике, которую Франция проводит там, ни на взятых нами обязательствах, ни на нашем твердом намерении сдержать их. Мы хотим, чтобы в Ливане установился нормальный конституционный порядок, чтобы мы могли обсуждать с правительством страны наши общие дела и чтобы это обсуждение совершалось в условиях полной независимости, как его, так и нашей». А в заключение я сказал: «Набежавшее облако не омрачит горизонта». На следующий день Катру, проезжая через Каир, увиделся с Кэйзи, английским государственным министром, и сообщил ему, что Хури и Риад Сольх будут скоро выпущены на свободу. 19 ноября, прибыв в Бейрут, он имел беседу с Бехара эль Хури, выслушал горячие заверения президента относительно его дружеских чувств к Франции и сообщил ему, что он скоро будет освобожден из-под стражи и возвратится на свой пост. После этого уже никто не мог сомневаться в нашем добром желании как можно скорее утихомирить страсти и прийти к примирению.

Но английскую политику такой выход не устраивал. Право, можно было подумать, что Лондон нарочно подливает масла в огонь и хочет внушить мысль, будто мы не по собственной воле стараемся уладить столкновение с Ливаном, а благодаря энергичному вмешательству Англии. Не было ли тут еще и желания насолить де Голлю за недавно произведенную перемену в составе Комитета освобождения? Уже 13 ноября Мекинс, заменявший отсутствующего Макмиллана, явился к Массигли и вручил ему «вербальную», но грозную ноту, в которой предъявлялось требование немедленного созыва англо-франко-ливанской конференции для урегулирования инцидента и заявлялось, что, по мнению английского правительства, мы должны отозвать Эллё. А 19 ноября, когда уже всем было ясно, что путь, избранный нами, есть путь к соглашению, Англия вдруг стала метать громы и молнии. Разумеется, это могло быть сделано только «для галерки» и с намерением унизить Францию.

В этот день Кэйзи прибыл в Бейрут, явился в сопровождении генерала Спирса к генералу Катру и предъявил ему самый настоящий ультиматум, нисколько не думая о союзе, соединявшем нас, и взятых Англией обязательствах, в которых она заявляла о политической своей незаинтересованности в государствах Леванта; позабыв о соглашениях со мною, которые от ее имени подписал Оливер Литтлтон, Англия предъявляла теперь представителю Франции требование согласиться на созыв трехсторонней конференции и в течение тридцати шести часов предоставить свободу президенту и министрам Ливанской республики. В противном случае англичане под предлогом поддержания порядка — а это их вовсе не касалось — собирались объявить страну, как они говорили, на «военном положении», силой захватить власть и послать свои войска для освобождения любыми средствами заключенных, которых охраняли наши солдаты.

«Итак, мы вернулись ко временам Фашоды», — ответил Кэйзи и Спирсу генерал Катру. Правда, была маленькая разница: во времена Фашоды Франция имела возможность дойти до вооруженного конфликта с Англией, а сейчас такая опасность Англии не угрожает. Комитет освобождения предписал генералу Катру отказаться от участия в трехсторонней конференции, освободить, как было условлено, президента Бехара эль Хури и его министров и, если Англия выполнит свою угрозу о захвате ею власти в Ливане, собрать наших чиновников и наши войска в один из портов и перевезти их в Африку. Я беру тогда на себя объяснить Франции и всему миру причины ухода наших людей.

В конце концов в Ливане восстановился своего рода modus vivendi. Англичане немножко притихли, генерал Катру вел переговоры с Дамаском и Бейрутом о передаче в ведение того и другого государства учреждений общественного значения, правители продолжали колебаться и торговаться, а против них вели агитацию те, кто метил на их место; «лидеры» соседних арабских стран по тем же самым подспудным причинам выступали с шумными протестами против Франции. В Каире требования исходили от Нахас-паши, которого английский посол навязал королю Фаруку в качестве председателя Совета министров; в Багдаде — от Нури-Сайда, возвратившегося к власти только благодаря воздействию английских войск; в Аммане — от эмира Абдуллы, бюджет которого составлялся в Лондоне и армией которого командовали генерал Пик и полковник Глабб, именовавшиеся «Пик-паша» и «Глабб-паша».

В феврале Катру вернулся в Алжир; Комитет освобождения назначил генеральным и полномочным представителем Франции в Леванте генерала Бейне. Эллё туда не вернулся; Кэйзи уехал из Каира, а Шамун — из Бейрута. Спирс сидел на своем месте и подготовлял очередной кризис. Действуя с большим искусством и твердостью, новый представитель Франции выправил положение. Однако стало совершенно ясно, что нельзя постоянно вести подобные схватки, проявляя в них все новые чудеса стратегии. Тем более, что и наши скромные силы, и скорбные страсти французов, и внимание всего мира поглощало теперь нечто большее — военные действия, от которых зависела судьба Европы.

Тут политика даже опережала события: все ее соображения были теперь устремлены к тому, что произойдет вслед за победой. В лагере союзников прежде всего заволновались средние и малые государства. К нам в Алжир долетали только отзвуки дебатов, предметом которых они являлись; ведь их короли и министры пребывали в Лондоне, их дипломаты пытались действовать главным образом в Вашингтоне, а пропаганду свою они вели больше всего в англосаксонских странах. Все же мы знали их достаточно хорошо, чтобы понять их тревоги. Кстати сказать, их беспокойство являлось ясным и печальным доказательством того, что падение Франции и нынешнее намерение трех других великих держав держать ее в стороне завтра тяжело отзовутся на условиях мира, который уже подготовлялся.

По правде сказать, Бельгия и Люксембург, имея на Западе добрых соседей, не сомневались, что после освобождения будут восстановлены и прежние их границы и независимость. Им предстояло столкнуться только с проблемами экономического характера. От разоренной Франции и от Англии, которая и сама сильно пострадала, ждать помощи можно было еще не скоро. В ближайшем будущем они рассчитывали на Америку. Поэтому Спаака, Гутта и Беша видели и в Атлантик-Сити, и в Хот-Спрингсе, и в Думбартон-Оксе — словом, на всех конференциях, где складывались планы Соединенных Штатов по вопросам снабжения, восстановления и развития Европы; а Ромре, бельгийского посла при Французском комитете освобождения, интересовали главным образом проекты, касавшиеся конфедерации Западной Европы. Голландцы тоже не ведали политических забот относительно своей метрополии, зато очень беспокоились о судьбе своих владений в Меланезии. Уже тогда Америка оказывала давление на правительство Голландии, а в дальнейшем заставит ее отказаться от господствующего положения на Яве, Суматре и Борнео. Из слов голландского посланника Ван-Вийка, а также из докладов, которые посылал нам из Лондона Дежан, видно было, что Ван-Клеффенс с горечью предсказывал, что победа союзников на Тихом океане повлечет за собой ликвидацию Нидерландской империи. А норвежцы уже будто почувствовали, как через нейтральную Швецию и побежденную Финляндию на них давит сокрушительный вес всея Руси. Трюгве Ли уже создавал план Атлантического союза, о котором с нами беседовал норвежский посол в Алжире Хауген, Но больше всего беспокойство проявляли эмигрантские правительства стран Центральной Европы и Балкан. Они предвидели, что вслед за изгнанием немцев на территории их государств появятся советские войска, и испытывали страх за свое будущее.

Конференция, происходившая в Тегеране в декабре 1943, только усилила их опасения. Разумеется, участники конференции — Рузвельт, Сталин и Черчилль — не скупились на успокоительные декларации и утверждали, что они встретились для обсуждения стратегических вопросов. Однако просочившиеся сведения были отнюдь не утешительными для эмигрантских правительств. Вопреки официальным секретам они выведали самое существенное из того, что происходило в Тегеране. Сталин разговаривал там как человек, имеющий право требовать отчета. Не открывая двум другим участникам конференции русских планов, он добился того, что они изложили ему свои планы и внесли в них поправки согласно его требованиям. Рузвельт присоединился к нему, чтобы отвергнуть идею Черчилля о широком наступлении западных вооруженных сил через Италию, Югославию и Грецию на Вену, Прагу и Будапешт. С другой стороны, американцы — в согласии с Советами — отвергли, несмотря на настояния англичан, предложение рассмотреть на конференции политические вопросы, касавшиеся Центральной Европы, и, в особенности, вопрос о Польше, куда вот-вот должны были вступить русские армии. Нас, французов, держали в стороне от всех этих дел, и до такой степени, что, когда Черчилль и Рузвельт направлялись в Тегеран, один — в самолете над французскими владениями Северной Африки, а другой — вдоль ее берегов, оба они и не подумали установить с нами связь.

И вот перспективы, так пугавшие монархов и министров придунайских, привисленских и балканских стран, теперь определились яснее. Так, в Греции значительная часть элементов Сопротивления, подпавших под влияние коммунистов, образовала единую организацию ЭАМ, которая поставила целью вести борьбу против захватчиков и вместе с тем проложить путь революции. ЭЛАС — военная организация этого движения — объединяла многие партизанские отряды, действовавшие в горах Греции, а также глубоко проникала в армейские и военно-морские соединения, стоявшие на Среднем Востоке. Для того чтобы легче было держать связь с солдатами и матросами и сообщаться с внутренними областями страны, премьер-министр Цудерос и большинство министров избрали своей резиденцией Каир. Вскоре туда направился и король Георг II[86]; но по его прибытии разразился бурный кризис. В апреле 1944 Цудеросу пришлось выйти в отставку. Заместивший его Венизелос тоже вынужден был оставить свой пост. Папандреу[87] с большим трудом удалось сформировать правительство. И как раз в это время начались серьезные мятежи в войсковых частях и на кораблях. Для их подавления понадобилось не больше, ни меньше, как кровавое вмешательство английских войск. И хотя представители всех политических течений Греции, собравшиеся вслед за этим в Бейруте, провозгласили лозунг национального единства, вскоре опять начались распри. Было очевидно, что в Греции уход немцев окажется сигналом к гражданской войне.

По-видимому, Соединенные Штаты старались как-то выпутаться из этой неприятной истории. Но Советы оказывали воздействие на греков; англичане же, стремившиеся установить свою гегемонию в восточной части Средиземного моря, не скрывали, что вопросы, касающиеся Греции, относятся к их сфере. Поэтому французское правительство никогда в эти дела не вмешивалось. Однако в интересах Европы было бы лучше, если бы Франция и Англия действовали тут совместно, соединив свои силы и влияние, как это часто бывало в прошлом. И Аргиропуло, представитель Греции при Комитете, вполне был в этом убежден. Этот патриот и политик, которому не давала покоя угроза, нависшая над его страной, был убежден, что, отбросив от себя Францию, Европа рискует пойти по неверному пути, и потому он горько сожалел, что под воздействием извне спустилась непроницаемая завеса между его правительством и правительством Французской республики.

Точно так же действовали наши союзники и в отношении Югославии. В этом сербо-хорвато-словенском королевстве еще и до войны царили жестокие раздоры между различными его народами, а теперь в нем все было перевернуто, все кипело. Итальянцы образовали там хорватское государство, прирезали к нему Далмацию и словенскую провинцию Любляны. Полковник Михайлович вел в сербских горах смелую партизанскую войну; позднее повел войну в интересах коммунистов Иосип Броз Тито. Оккупанты мстили за их выступления неслыханными зверствами, массовым уничтожением людей, нелепыми разрушениями, а между тем Михайлович и Тито стали враждовать друг с другом и превратились в противников. В Лондоне совсем еще юный король Петр II и его неустойчивое правительство не только были бессильны справиться с тягчайшими трудностями внутри страны, но и оказались под властным давлением Англии.

В самом деле, англичане смотрели на Югославию как на главную арену их политики на Средиземном море. Кроме того, Уинстон Черчилль считал эту политику своим кровным делом. Лелея планы широких операций на Балканах, он намеревался обратить Югославию в их плацдарм. С самого же начала действий Михайловича Лондон помогал ему оружием и советами, направил к нему английскую миссию. Позднее премьер-министр делегировал к Тито своего сына Рэндольфа. В конце концов Тито было отдано предпочтение, и правительство Англии послало ему снаряжение и обмундирование для его войск. Михайловича же лишили помощи, всячески поносили его в выступлениях по радио из Лондона, а представитель Форин офис с трибуны лондонской палаты общин даже обвинял его в измене. Мало того, в июне 1944 Черчилль потребовал от несчастного Петра II распустить кабинет Пурича, в который Михайлович входил в качестве военного министра, и доверить власть Шубашичу, предварительно получившему свои полномочия от Тито. Москва, разумеется, одобряла такой образ действий, а в Вашингтоне югославский посол Фтоич не мог добиться, чтобы Соединенные Штаты оказали поддержку его монарху.

Французский комитет национального освобождения систематически держали в стороне от развития этих событий. Я лишь эпизодически мог устанавливать связь с генералом Михайловичем, который проявлял горячее желание поддерживать отношения со мною. Мы обменивались с ним посланиями. В феврале 1944 я наградил его военным крестом и приказал опубликовать извещение об этом, желая ободрить Михайловича в тот момент, когда почва уходила у него из-под ног. Но ни разу офицеры, которых я пытался посылать к Михайловичу, не смогли пробраться к нему. Что касается Тито, то он никогда не оказывал нам ни малейшего знака внимания. С королем Петром II и его министрами я во время своего пребывания в Англии сохранял сердечные отношения. Дипломатический обмен мнениями и информацией мы вели через Мориса Дежана, нашего представителя при югославском правительстве, и Иовановича, представителя Югославии при Французском комитете. Но ни разу югославское правительство — вероятно, не имевшее свободы действий — не обращалось к нас с просьбой о какой-либо услуге. Что касается Англии, то она не считала себя обязанной хотя бы один-единственный раз посоветоваться с нами. И я твердо решил отдать делу освобождения Франции все силы, какие мы могли сосредоточить, не допуская, чтобы они принимали участие в балканских операциях. Зачем нам было вмешиваться и предлагать военную помощь для политического предприятия, из которого нас исключили?

Если продвижение Советов и деятельность их агентов вызвали у некоторых эмигрантских правительств мучительный страх, то президент Бенеш и его министры подчеркивали, что они нисколько не опасаются за Чехословакию. Вряд ли в глубине души чехи были так уж спокойны. Но они полагали, что бороться против неизбежного бессмысленно и лучше постараться извлечь из него пользу для себя. Кстати сказать, их представитель Черни сам изложил нам такую точку зрения. В декабре 1943 Бенеш отправился в Москву и заключил со Сталиным договор о дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи. На обратном пути в Лондон он 2 января остановился в Алжире. Мы приняли главу чехословацкого государства самым почтительным образом, памятуя, что среди жестоких превратностей в судьбе Франции он всегда оставался ее другом.

Бенеш информировал меня о своих переговорах в Москве. Он обрисовал Сталина как человека, сдержанного в речах, но твердого в намерениях, имеющего в отношении каждой из европейских проблем свою собственную мысль, скрытую, но вполне определенную. Затем Бенеш разъяснил мне свою политику. «Взгляните на карту, — сказал он. — Русские подходят к Карпатам. Но на Западе союзнические войска еще не готовы к высадке во Франции. Значит, именно Красная Армия освободит мою страну от немцев. И для того, чтобы я мог сформировать нашу администрацию, я должен войти в соглашение со Сталиным. Я и сделал это, да еще на таких условиях, которые не затрагивают независимости Чехословакии. Ведь на основании нашей с ним договоренности русское командование нисколько не будет вмешиваться в наши политические дела».

Перейдя к общему положению страны, президент стал мне доказывать, как он делал это уже не раз, что Чехословакия может возродиться только путем союза с Москвой. Он водил пальцем по карте и восклицал: «Вот Судетская область, которую нам надо отобрать у немцев. Вот Тешин, на который зарятся поляки. Вот Словакия, которую венгры мечтают опять забрать себе, — там монсеньер Тисо уже создал свое сепаратное правительство. А ведь завтра Восточная Германия, Польша и Венгрия будут в руках Советской России. Стоит ей поддержать их претензии — и неизбежно последует расчленение Чехословакии. Как видите, союз с русскими для нас совершенно необходим». Я попробовал было напомнить о возможности обратиться к Западу, но Бенеш отнесся к этому очень скептически. «Рузвельт, — сказал он, — хочет договориться со Сталиным и после победы увезти поскорее свои войска домой. Черчилль очень мало беспокоится о нас. По его мнению, линия обороны Англии — на Рейне и в Альпах. Как только он этого добьется, его уже ничто не будет волновать, кроме Средиземного моря. В отношении нас он готов равняться на позицию Рузвельта, получив за это некоторые преимущества на Востоке. Как мне известно, в Тегеране, с общего согласия, ни слова не было сказано о Чехословакии. Правда, существуете вы, генерал де Голль, строитель твердой и сильной Франции, необходимой для европейского равновесия. Если б вы не появились после поражения, больше не было бы надежды на свободу Европы. Поэтому никто так горячо не желает вам полного успеха, как я».

Но приходится убеждаться в том, что Вашингтон и Лондон не очень-то ему способствуют. Что же будет завтра? Да следует еще вспомнить о том, что французский парламент дал отставку Клемансо, лишь только окончилась война. Когда весть об этом пришла в Прагу, я сидел за работой с великим Масариком. И обоим нам пришла одна и та же мысль: «Это самоотречение Франции!»

Мнение Бенеша о позиции Вашингтона и Лондона в отношении советских стремлений уже подтвердилось в польском вопросе. Чем ближе Красная Армия подходила к Варшаве, тем яснее выступало намерение Москвы оказывать свое влияние на Польшу и изменить ее границы. Уже угадывалось, что Сталин хотел с одной стороны присоединить территории Литвы, Белоруссии и Восточной Галиции, а с другой — расселить поляков до Одера и Нейсе за счет немцев. Но не менее ясно было, что хозяин Кремля намеревается учредить на Висле режим по своему усмотрению и что англосаксы не собираются наложить тут свое вето.