5. Идея - крестовый поход
5. Идея - крестовый поход
«Мои призраки сказали что-то новое.
Я марширую в Корею.
Я не могу сказать тебе, что буду делать.
Идея - крестовый поход. Янки Дудль - держись!»
Роберт Лоуэлл (Robert Lowell). 1952
Поздним вечером 23 июня 1950 года Артур Кёстлер и его жена Мамэн приехали на парижский Восточный вокзал, чтобы сесть на ночной поезд до Франкфурта, откуда они собирались направиться в Берлин. В поисках своего вагона они столкнулись с Жан-Полем Сартром, который ехал тем же поездом, хотя и направлялся на другое мероприятие. Сартр вопреки обыкновению был один, без Симоны де Бовуар (которую Кёстлеры знали под прозвищем Бобёр). Они поужинали вместе - в сопровождении полицейского охранника, приставленного к Кёстлеру французской службой безопасности. Причиной этого послужили опасения, вызванные угрозами расправы со стороны коммунистов. Тревога достигла пика, когда в коммунистическом ежедневнике «Юманите» была напечатана карта, на которой отмечена вилла Кёстлера «Вер Рив» в Фонтен-ле-Пор, около Парижа. Хотя в последние годы отношения Кёстлера и Сартра становились всё более напряжёнными, эти идеологические оппоненты по-прежнему чувствовали взаимную близость и ещё были способны непринуждённо общаться, когда поезд отправлялся в жаркую летнюю ночь. Сартр вместе с Альбером Камю публично отмежевался от конгресса, организованного Кёстлером, и отказался на нём присутствовать. Но Кёстлер жалел Сартра, который признался той ночью в поезде, что их дружба испарилась под жаром политических разногласий.
В тот момент, когда Кёстлер садился в поезд, американские делегаты готовились к трансатлантическому перелёту в Германию, который мог занять до 24 часов. Хотя советская блокада Берлина недавно была снята, единственным способом достичь западного сектора был полёт на военном самолёте. Во Франкфурте делегаты должны были пересесть на С-47, чтобы осуществить последний этап того, что Кёстлер позже назовёт «интеллектуальным воздушным мостом». Среди них были Джеймс Фаррелл, Теннесси Уильямс, актёр Роберт Монтгомери (Robert Montgomery), председатель американской комиссии по атомной энергии Дэвид Лилиенталь (David Lilienthal), редактор журнала «Нью Лидер» Сол Левитас, Карсон Маккаллерс (Carson McCullers), чернокожий редактор газеты «Питтсбург курьер» (Pittsburgh Courier) Джордж Шуйлер (George Schuyler) и чернокожий журналист Макс Йерган (Мах Yergan). Лауреат нобелевской премии генетик Герман Мюллер (Herman Mueller) вёз с собой странный груз: пять тысяч плодовых мушек дрозофил в качестве подарка немецким учёным, лишившимся своих генетических линий дрозофил во время войны.
Артур Шлезингер-младший и Сидни Хук ехали вместе из Бостона, и Хук был просто одержим идеей о том, что в Берлине опасно. Шлезингер вспоминал: «Он воображал, что коммунисты станут нападать на нас со всех сторон. Он был очень взволнован. Думаю, многие из них чувствовали себя так же. Они думали, что отправляются на место ведения боевых действий, особенно те, кто не был на войне» [143]. После того как Хук впервые ощутил вкус крови на конференции в «Вальдорф Астории», он готовился к полномасштабной военной кампании: «Дайте мне 100 миллионов долларов и тысячу преданных людей, и я гарантирую, что подниму такую волну демократических беспорядков в массах, даже среди солдат в собственной империи Сталина, что он ещё долго будет заниматься только внутренними проблемами. Я могу найти людей» [144]. Теперь, отправляясь в город, со всех сторон окружённый коммунистами, Хук воображал, что «в случае чего все делегаты за несколько часов станут пленниками восточногерманской военной полиции» [145].
Николай Набоков приехал в Берлин в мае, вместе со своей женой Патрисией Блейк (Patricia Blake), чтобы помочь с планированием конференции; он воспользовался чартерным рейсом компании Youth Argosy - одного из «посредников» ЦРУ. Чип Болен попросил Набокова прибыть в Берлин как можно раньше, для того чтобы возвести баррикады со стороны художников, которые были «постоянными мальчиками для битья как для Советов, так и для нацистов» [146]. Джеймс Бэрнхам прибыл сразу же после Набокова, и они объединились с Джоссельсоном, Ласки, Кёстлером и Силоне, создав управляющий аппарат конференции в доме Ласки.
На одном из собраний этой группы за обедом Силоне рассказал, как во время войны он исключал из своей группы сопротивления всех тех, кто оказывался агентом британской или американской разведки, потому что хотел вести «собственную войну» с чистой совестью [147]. Можно вообразить, как восприняли это утверждение Джоссельсон, Бэрнхам и Ласки. Ведь они знали то, что, по-видимому, не было известно Силоне: он теперь участвовал в войне, ведущейся другими. Положение Силоне чётко выражало болезненную иронию эпохи, которая не считалась с чистотой человеческих идеалов. В 1920-х он создал подпольную сеть, помогавшую Советскому Союзу, но потом сожалел об этом. С 1928 по 1930 год он сотрудничал с секретной службой Муссолини OVRA (обстоятельства этих отношений были ужасными: его брат был арестован фашистами и медленно умирал в итальянской тюрьме). В своём письме, написанном в апреле 1930 года, он разрывал свои отношения с OVRA и объяснял, что решил «устранить из своей жизни всё фальшивое, двусмысленное, ошибочное и покрытое тайной» [148]. В 1942-м он писал: «Самая важная из наших моральных задач сегодня состоит в освобождении нашего духа от грохота орудий, от пути пропагандистской войны и от всей журналистской чепухи» [149]. Находясь во время войны в эмиграции в Швейцарии, Силоне был агентом Аллена Даллеса, тогдашнего главы американской разведки в Европе; в октябре 1944 года агент УСС Серафино Ромуальди (Serafino Romualdi) был отправлен на франко-швейцарскую границу якобы для того, чтобы доставить воздухом два груза оружия и боеприпасов для французского Сопротивления. Его реальной миссией, «спланированной вне обычных каналов», была нелегальная доставка Силоне в Италию. Теперь, в 1950-м, Силоне снова был втянут в мир подпольных интриг. Его защитники утверждают, что он не имел понятия о тайных спонсорах Конгресса за свободу культуры. Но его вдова Дарина вспоминала: сначала он отказывался там присутствовать, так как подозревал, что это «операция Государственного департамента США». Через несколько дней после начала конференции Кёстлер, которому никогда по-настоящему не нравился Силоне, сказал другу, что он всегда «задавался вопросом, честен на самом деле Силоне или нет. Теперь я знаю, что нет» [150].
Другими получателями секретного финансирования были английские делегаты - Хью Тревор-Роупер (Hugh Trevor-Roper), Джулиан Эймери (Julian Amery), Э.Дж. Эйер, Герберт Рид (Herbert Read), Гарольд Дэвис (Harold Davis), Кристофер Холлис (Christopher Hollis), Питер де Мендельсон (Peter de Mendelsson) - их присутствие в Берлине тайно спонсировалось Министерством иностранных дел Великобритании по линии Департамента информационных исследований. Из Франции приехали Раймонд Арон (Raymond Aron), Дэвид Руссе, Реми Рур (Remy Roure), Андре Филип (Andre Philip), Клод Мориак (Claude Mauriac), Андре Мальро, Жюль Ромен (Jules Romains), Жорж Альтман (Georges Altman); из Италии - Игнацио Силоне, Гвидо Пьовене (Guido Piovene), Альтьеро Спинелли (Altiero Spinelli), Франко Ломбарди (Franco Lombardi), Муццио Маццоки (Muzzio Mazzochi) и БонавентураТекки (Bonaventura Tecchi). Они прибыли вечером 25 июня вместе с большинством делегатов, которых всего было 200 человек. Для них были забронированы места в квартирах и гостиницах в американской зоне, и большинство, устав после путешествия, тем вечером рано легли спать.
Проснувшись на следующий день, они услышали в новостях, что поддерживаемые коммунистами северокорейские войска пересекли 38-ю параллель и начали масштабное вторжение на юг. Когда они собрались вечером того же дня, в понедельник, 26 июня, в «Титания Паласте» на церемонию открытия Конгресса за свободу культуру, Берлинская филармония сыграла им мрачные отрывки из увертюры к «Эгмонту», подходящие (и тщательно отобранные) для аудитории, воспринимавшей себя участниками мрачной героической драмы.
Мэр Берлина Эрнст Ройтер (сам бывший коммунист, тесно сотрудничавший с Лениным) попросил четыре тысячи человек, присутствовавших в зале, встать и почтить минутой молчания память тех, кто погиб, сражаясь за свободу, или до сих пор томился в концентрационных лагерях. В своей речи на открытии Конгресса он подчеркнул драматическое значение Берлина: «Слово «свобода», которое, как кажется, потеряло свою силу, имеет уникальное значение для того, кто в наибольшей степени признаёт её ценность - для человека, который когда-то её уже терял» [151].
В течение четырёх следующих дней делегаты переходили от одной дискуссии к другой - о Бранденбургских воротах, Потсдамской площади и границе между Восточным и Западным Берлином, - к пресс-конференциям, коктейльным вечеринкам и специально организованным концертам. Главное обсуждение развернулось вокруг пяти тем: «Наука и тоталитаризм», «Искусство, художники и свобода», «Гражданин в свободном обществе», «Защита мира и свободы» и «Свободная культура в свободном мире». Вскоре проявились полярные точки зрения по поводу того, как лучше всего противостоять коммунистам, чётко сформулированные в выступлениях Артура Кёстлера и Игнацио Силоне. Кёстлер призывал к объединению западной интеллигенции в боевой отряд, недвусмысленно связавший себя обещанием свергнуть коммунизм. «Шлезингер выступил сухо и бесстрастно. После него вышел Кёстлер, который говорил от всего сердца, и его слова затронули многих. Это было как начало крестового похода - Кёстлер изменил общий настрой» [152], - вспоминал Лоуренс де Новилль, тщательно отслеживавший происходящее для ЦРУ.
Агрессивный настрой «рыцарей холодной войны» воплощало различие между «хорошей» и «плохой» атомными бомбами, сформулированное Джеймсом Бэрнхамом и опробованное им на Кёстлерах месяцем ранее во время застольной беседы. Тогда Бэрнхам объяснил, как США могут сделать Россию беспомощной за один день, сбросив бомбы на все крупные города. «Ему явно очень нравилась эта идея, - писала Мамэн Кёстлер. Она также заметила: - Бэрнхам выглядит очень милым и вежливым... Но он намного менее разборчив в средствах, чем Кёстлер... в определённых случаях не стал бы в обязательном порядке отказываться от пыток» [153]. Пользуясь тем приводящим в ошеломление языком, который был одним из факторов, внёсших свой вклад в холодную войну (с обеих сторон), Бэрнхам заявлял, что он «против тех бомб, которые хранятся сейчас и будут ещё накапливаться дальше в Сибири или на Кавказе и которые предназначены для разрушения Парижа, Лондона, Рима, Брюсселя, Стокгольма, Нью-Йорка, Чикаго... Берлина и всей западной цивилизации в целом... Но я... за те бомбы, которые сделаны в Лос-Аламосе, Хэнфорде (Hanford) и Оук-Ридже (Oak Ridge) и стоят на страже где-то в Скалистых горах или американских пустынях, вот уже пять лет защищая - являясь при этом единственными защитниками - западноевропейские свободы» [154]. На это Андре Филип ответил, что когда падают атомные бомбы, «они не делают различия между другом и противником, врагом и борцом за свободу».
Бэрнхам и Хук обратили свой огонь на тех, кто использовал непредвзятый моральный подход для оспаривания американских обвинений против Советского Союза: «Сартр и Мерло-Понти, которые отказались приехать на Конгресс даже для того, чтобы защитить там свою точку зрения, ясно осознавали несправедливость французов и американцев в отношении негров, когда они поддерживали сопротивление Гитлеру, - возмущался Хук. - А сейчас они уже не видят справедливости в защите Запада от коммунистической агрессии, потому что негры всё ещё не добились равных прав» [155]. Это равноправие было уже не за горами, согласно Джорджу Шуйлеру, который распространял среди делегатов доклад со статистическими данными, показывающими, что ситуация с правами чернокожих в Америке всё время улучшается благодаря постоянной способности капиталистической системы адаптироваться к изменениям. Чернокожий журналист Макс Йерган подтвердил доклад Шуйлера уроком истории, посвящённым достижениям афроамериканцев со времён Рузвельта.
Бэрнхам, который в своём движении от социализма к правым взглядам просто-напросто перепрыгнул через умеренный центризм, не собирался иметь дело с бесхребетными представителями левого движения. «Мы позволили загнать себя в ловушку благодаря нашим собственным словам - это левацкая приманка, отравленная нашим ядом. Коммунисты ограбили наш риторический арсенал и связали нас нашими же лозунгами. Прогрессивный человек из некоммунистических левых находится в постоянном беспокойстве из-за чувства вины перед настоящим коммунистом. Некоммунистический левый видит коммуниста, манипулирующего той же риторикой, но действующего нагло и твёрдо, мужественным подобием самого себя» [156]. Пока Бэрнхам стоял и поносил некоммунистических левых, некоторые делегаты задавались вопросом, не была ли чёрно-белая версия мира, предлагаемая правыми (и провозглашённая в библейском призыве Кёстлера «Пусть твоё да будет да, а нет - нет!»), настолько же угрожающей либеральной демократии, как и та, что предлагалась крайне левыми.
Хью Тревор-Роупер был приведён в смятение провокационным тоном, заданным Кёстлером и подхваченным другими выступающими. «Это очень мало напоминало серьёзную дискуссию, - вспоминал он. - По-моему, она вовсе не была интеллектуальной. Я понял, что это был ответ в том же стиле [на Советскую мирную конференцию] - всё говорилось точно таким же языком. Я ожидал и надеялся услышать западную точку зрения, которая будет выдвигаться и защищаться на основании того, что это лучшая и более надёжная альтернатива. Но вместо этого мы занимались обличениями. Всё это оставило очень негативное впечатление, как будто нам нечего было сказать, кроме как «Врежьте им!». Франц Боркенау выступил с яростной и почти истеричной речью. Он говорил по-немецки, и мне горько признавать: слыша лающие голоса одобрения огромной аудитории, я чувствовал, что это те же люди, которые семь лет назад, наверное, так же лаяли, поддерживая обвинения против коммунизма, звучавшие из уст доктора Геббельса, когда он выступал в «Спорте Паласте» (Sports Palast). И я подумал, с какого сорта людьми мы отождествляем себя? Для меня это было величайшим шоком. На Конгрессе был момент, когда я почувствовал, что мы вызываем Вельзевула для того, чтобы победить Сатану» [157].
Сидни Хук был солидарен с Кёстлером, но вынужден признать: его друг «мог бы даже таблицу умножения процитировать таким образом, что вызвал бы негодование у некоторых людей». Ещё у него была раздражающая привычка скалиться «как Чеширский кот» каждый раз, когда он имел ораторский успех. Силоне был намного более гибок, утверждая, что христианский дух социальных и политических реформ на Западе сам по себе сможет украсть огонь у бога коммунизма. Андре Филип также представлял умеренную точку зрения, выступая за срединный путь между Россией и Америкой: «Европа сейчас слаба после долгой и тяжёлой болезни. Американцы отправляют нам пенициллин, чтобы вылечить эту болезнь, а от Советов мы получаем микробы. Конечно, любой доктор предпочтёт смешение этих двух вещей. Но наша обязанность как европейцев должна состоять в том, чтобы как можно скорее вступить в дело с микробами, и тогда нам больше не нужны будут лекарства» [158].
Для сторонников жёсткого курса эта поддержка «равноудаления» была не чем иным, как ересью. «Нейтрализм спонсируется Советами как идея и как движение» [159], - заявлял Мелвин Ласки, подхватывая лозунг Роберта Монтгомери «В комнате Свободы нет нейтрального угла!». Отказываясь выступать в этот риторический крестовый поход, британская делегация солидаризировалась с предостережением Талейрана: «Прежде всего - никакого рвения». «Я не могу понять, почему надо бросить мир в огонь для того, чтобы очистить от личной вины людей типа Боркенау и Кёстлера» [160], - подвёл итог Хью Тревор-Роупер.
Вопрос об уместности проповедующих миру политических перебежчиков стал ключевым на Берлинском конгрессе. «Потом выступил герр Гримме (Grimme), из числа священников, обладающий голосом, сравнимым с рёвом маяка, утверждая, что все эти конкретные вопросы являются по своей сути религиозными, - написал Сидни Хук. - Он красноречиво говорил ни о чем и перешёл к конкретным вещам только в конце своей речи. Тут он опустился до личностей и сделал несколько презрительных замечаний по поводу Кёстлера, назвав его «политическим новообращённым», который теперь яростно противостоит тому, что в своё время яростно защищал, демонстрируя таким образом, что он никогда не отказывался от своего диалектического материализма» [161].
Кёстлер к тому времени уже столкнулся с негодованием тех, кто никогда не был коммунистом, в отношении политических новообращённых вроде него самого. Повторяя их аргументы, Кёстлер писал: «Бывшие коммунисты - не только надоедливые Кассандры, какими были противники нацизма, получившие убежище за рубежом; это также падшие ангелы, обладавшие слишком плохим чутьём для того, чтобы понять, что небеса не таковы, как они предполагали. Мир уважает новообращённых в католицизм или коммунизм, но питает отвращение к лишённым сана священникам всех религий. Под это отношение подводят рациональную основу - неприятие отступников. Новообращённый также является отступником от своих прежних убеждений, веры или неверия, и он вполне подготовлен для того, чтобы преследовать своих бывших единомышленников. Тем не менее его прощают, потому что он проникнут верой, в то время как бывший коммунист, или священник, отказавшийся от сана, потеряли веру и таким образом стали угрозой для иллюзий и напоминанием об отвратительной и пугающей пустоте» [162].
Проблема «надоедливых кассандр» вызывала озабоченность и в официальных кругах. Эдвард Барретт (Edward Barrett), помощник государственного секретаря США по международной информации (Assistant Secretary of State for International Information), чувствовал себя обязанным подвергнуть сомнению правильность «существующих тенденций носиться... с бывшими коммунистами и ставить их на пьедесталы, откуда они поучают тех граждан, у которых хватило здравого смысла прежде всего на то, чтобы никогда не стать коммунистами. Некоторые из нас допускают, что типичные бывшие коммунисты - особенно те, которые недавно перестали ими быть, - имеют большое значение в качестве информаторов и осведомителей, но вряд ли кого-то из них воспринимают как провозвестников вечных истин» [163]. Становилось всё более очевидным, что сближение правительства США с некоммунистическими левыми должно держаться в секрете от некоторых ключевых фигур американской политики.
Джоссельсон держался вне зоны видимости, хотя и отслеживал всё, что происходило. Он с растущим беспокойством наблюдал за реакцией Хью Тревора-Роупера на крестоносное воодушевление. Тревор-Роупер и другие члены британской делегации ясно выражали своё несогласие каждый раз, когда им предоставлялась такая возможность. Но делать это становилось всё труднее, поскольку «распорядители» (и среди них в первую очередь Ласки) трибуны во время заседаний проявляли осторожность и старались не давать выступать «пустословам». Ласки был везде: он организовывал, уговаривал, готовил пресс-релизы, планировал драматическое появление Теодора Пливера (Theodor Plievier), немецкого автора, написавшего «Сталинград», бывшего коммуниста, скрывавшегося в Штутгарте. Пливер сначала предполагал отправить своё послание Конгрессу в письменном виде, но услышав новость о вторжении в Корею, вылетел в Берлин, несмотря на опасность быть похищенным советскими агентами или восточными немцами (хотя вероятность такого развития событий была уменьшена, когда американцы организовали круглосуточную охрану).
Заметное положение Ласки привело в ярость Уизнера в Управлении по координации политики. Для беспокойства была веская причина: 24 июня, накануне начала работы Конгресса, администрация Герхарта Эйслера, начальника отдела пропаганды восточногерманского правительства, выступила с заявлением по поводу пожара в Коммунистическом доме культуры в Восточном Берлине, обвинив в нём «американского полицейского шпиона Мелвина Ласки». В заявлении Эйслера, процитированном в американских газетах, говорилось, что попытка сжечь Коммунистический клуб была задумана как прелюдия к открытию Конгресса за свободу культуры (который Эйслер изображал как «империалистическую интеллектуальную шестидневную велогонку»), но, по его словам, этот план дал осечку, и пламя было быстро погашено. Ласки, когда его спросили об этом инциденте, ответил со свойственным ему сарказмом: «Да, это правда. Мы старались поджечь этот дом, сбрасывая на него светлячков, замаскированных под картофельных жуков, с вертолёта» [164]. Но Уизнеру было не до веселья, когда он передавал по телеграфу инструкции в Берлин, требуя, чтобы Ласки отстранили от любой видимой связи с Конгрессом.
Однако для того чтобы остановить распространение слухов вокруг Конгресса, требовалось нечто большее, чем удаление Ласки. Некоторые делегаты рассуждали о том, кто оплачивает расходы. Размах, с которым был организован Конгресс в то время, когда Европа лежала в руинах, казалось, подтверждал слухи о том, что это было не совсем спонтанное, «независимое» событие, как заявляли его организаторы. Лоуренс де Новилль обладал весьма большими суммами и не знал, что с ними делать: «Я не знаю, откуда появились деньги. У меня никогда не было чеков или чего-то подобного, мне казалось, что у меня просто были денежные средства в марках. И так было у всех нас» [165]. Это не ускользнуло от внимания Тревора-Роупера, который тут же заподозрил неладное: «Когда я прибыл туда, то обнаружил, что всё было организовано в столь грандиозном масштабе... я понял, что... с финансовой точки зрения Конгресс должен был поддерживаться за счёт какой-то мощной правительственной организации. Поэтому я с самого начала принял как должное то, что он в той или иной форме был организован американским правительством. Это с самого начала казалось мне очевидным» [166]. Годы спустя представитель ЦРУ Том Брейден рассуждал, что простого здравого смысла было достаточно, чтобы понять, кто стоял за Конгрессом: «Мы должны помнить, что говорим о тех годах, когда Европа лежала в руинах. Если и существовали деньги, которые можно было где-то найти, то они, скорее всего, принадлежали какой-нибудь преступной организации. Денег не было вообще. Так что естественно, что они обратились за деньгами к Соединённым Штатам» [167].
Конференция завершилась 29 июня драматической речью Артура Кёстлера, который на митинге, собравшем 15 тысяч человек под палящим солнцем на стадионе «Функтурм Шпортхалле» (Funkturm Sporthalle), торжествующе провозгласил: «Друзья, свобода перешла в наступление!». Затем он зачитал Манифест свободы - декларацию из 14 пунктов, которая была предложена в качестве новой конституции культурной свободы. Составленный Кёстлером после затянувшегося на всю ночь совещания в штабе Ласки в отеле на Штайнплац (Hotel am Steinplatz) в Шарлоттенберге (Charlottenberg), этот манифест, по словам Мамэн Кёстлер, «проталкивался им, Бэрнхамом, Брауном, Хуком и Ласки агрессивно и наступательно, так что не встретил практически никаких возражений» [168]. Но одна статья декларации, в которой выражалась нетерпимость к марксистским идеям, вызвала острую полемику с британской делегацией, потребовавшей, чтобы этот пассаж, носивший оскорбительный характер, был удалён. По сути, англичане возражали против предположения, которым в ходе конференции руководствовались наиболее воинственные антикоммунисты, как и многие представители американской внешней политики, что труды Маркса и Ленина были не столько «политической философией, сколько боевым уставом советской стратегии».
После учёта поправок британцев Манифест был принят в качестве морального и философского краеугольного камня Конгресса за свободу культуры. В документе, адресованном «всем людям, полным решимости вернуть себе потерянные свободы и сохранить и расширить те, которыми они пользуются», говорится: «Мы считаем очевидным, что интеллектуальная свобода является одним из неотъемлемых прав человека... такая свобода определяется прежде всего его правом иметь и выражать собственное мнение, в частности, то, которое отличается от мнения его правителей. Будучи лишённым права сказать «нет», человек становится рабом» [169]. Манифест объявил свободу и мир «неотделимыми друг от друга» и предупредил, что «мир может быть достигнут только тогда, когда каждое правительство подчиняется управлению и инспекции своих действий со стороны людей, которыми оно управляет». Другие пункты подчёркивали, что необходимым условием свободы является «терпимость к различным мнениям. Принцип терпимости логически не допускает практики нетерпимости». Ни одна «раса, нация, класс или религия не может претендовать на исключительное право представлять идею свободы; право отрицать свободу других групп или вероисповеданий во имя любого конечного идеала или какой бы то ни было высокой цели. Мы считаем, что исторический идеал любого общества должен оцениваться по степени и качеству свободы, которой на самом деле пользуются его члены». Далее Манифест осудил ограничения свободы, вводимые тоталитарными государствами, чьи «средства принуждения намного превосходят все предыдущие тирании в истории человечества... Безразличие или нейтралитет перед лицом такого вызова сводится к предательству человечества и отречению от принципа свободного мышления». В Манифесте выражалась приверженность к «защите существующих свобод, отвоеванию потерянных свобод» и, по настоянию Хью Тревора-Роупера, «созданию новых свобод... к новым и конструктивным ответам на проблемы нашего времени» [170].
Это действительно был Манифест, который следовало читать на баррикадах. Кёстлер, своего рода современный Робеспьер (хотя рядом с ним стояли два американских телохранителя), пребывал в состоянии сильного волнения по этому поводу. Манифест представлял собой основу для оценки приверженности отдельных лиц и организаций к принципу полной свободы самовыражения, к ничем не скованному потоку идей и мнений. Если коммунисты и фашисты схожим образом систематически нарушали принцип неприкосновенности личности (habeas corpus), здесь было обещание противостоять любым нападкам на принцип неприкосновенности духа (habeas an imam). Этот документ стал лакмусовой бумажкой свободы. Им определялось также, продолжит Конгресс за свободу культуры своё существование или нет.
После закрытия конференции начались торжества её спонсоров в Вашингтоне. Уизнер направил свои «сердечные поздравления» всем, кто принимал участие в организации. В свою очередь, он принимал поздравления от своих политических покровителей. Представитель Министерства обороны генерал Джон Магрудер (John Magruder) высоко оценил Конгресс как «изящную тайную операцию, проведённую на самом высоком интеллектуальном уровне... нетрадиционный метод ведении войны в своём лучшем проявлении». Как сообщалось, сам президент Трумэн «был очень доволен». Чиновники американской оккупационной администрации в Германии выразились в том духе, что Конгресс дал «ощутимый импульс моральному духу Западного Берлина, но, как мы надеемся, наиболее важный эффект в конечном итоге ощутят западные интеллектуалы, с 1945 года находящиеся в состоянии политического дрейфа». Как утверждалось в одном докладе, Конгресс за свободу культуры «действительно побудил ряд видных деятелей культуры отказаться от своей утончённой созерцательной отрешённости в пользу решительной позиции против тоталитаризма» [171].
Пожалуй, этот вывод был немного преувеличенным и предназначенным для того, чтобы разрекламировать Конгресс среди стратегов высокого уровня в правительстве. Несомненно, Хью Тревору-Роуперу и британской делегации ещё предстояло в этом убедиться. Сразу же после возвращения в Англию Тревора-Роупера догнали новости о том, что Государственный департамент США направил официальную жалобу своим коллегам в Министерство иностранных дел Великобритании, в которой говорилось: «Ваш человек испортил наш Конгресс». Этого было достаточно, чтобы подтвердить подозрения Тревора-Роупера о том, какую роль играло американское правительство в берлинских делах. Но проявилось также и раздражение официальных лиц тем, как Тревор-Роупер вёл себя. Джоссельсон и его начальство в ЦРУ поняли, что нужно прилагать новые усилия, чтобы завоевать симпатии британских интеллектуалов и побудить их присоединиться к проекту.