5. Военнопленные становятся солдатами РОА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. Военнопленные становятся солдатами РОА

В рамках изложения истории РОА встает вопрос о пути советских солдат от их принадлежности к Красной Армии через судьбоносную промежуточную станцию в немецком плену до их вступления в армию генерала Власова. В этой связи необходимо бросить особый ретроспективный взгляд на их служебные обязательства в Красной Армии в период до пленения. Ведь лишь тот, кто знает отношение советского правительства к собственным солдатам, сможет оценить, какие глубокие изменения в них, в конечном счете, произошли. Нужно помнить, что Советские Вооруженные Силы всегда особенно подчеркнуто заботились о том, чтобы вырастить из каждого красноармейца «безгранично преданного своей социалистической Родине бойца», привить ему «чувство высокой ответственности […] за порученную ему задачу защиты социалистической Родины», «советский патриотизм», «высокую мораль, выдающуюся стойкость, мужество и героизм». Каждого красноармейца готовили к тому, чтобы при исполнении «священного долга по защите своего социалистического Отечества» сражаться до последнего патрона, до последней капли крови. Каким образом это должно было происходить, сообщает издание под названием «Боец Красной Армии не сдается», выпущенное политуправлением Ленинградского военного округа после завершения войны с Финляндией в 1940 г. [273] Эта чрезвычайно показательная для советской агитации публикация преследовала пропагандистскую цель – довести солдат Красной Армии до того, чтобы они, помня большевистскую и якобы русскую традицию, считали чем-то само собою разумеющимся покончить с собой перед взятием в плен, сберечь последнюю пулю для себя самого, скорее сжечь себя живьем – причем еще запев советскую песню, – чем сдаться врагу. В психологических целях это тотчас подкреплялось утверждением, что как в Гражданской войне, в борьбе против «белогвардейцев», так и в 1939 г. в войне с Польшей («белополяками») или в 1939–40 гг. в войне с Финляндией («белофиннами») плен был равносилен «ужасной смерти под пытками» бесчеловечного врага. В частности, «белофинские банды», «финские головорезы», «белофинские отбросы человечества» (включая финских медсестер), якобы направляли все свои усилия на то, чтобы самым жестоким образом замучить до смерти военнопленных, а также раненых советских солдат. Тот, кто был не вполне в этом убежден, слышал еще один и на этот раз действительно обоснованный аргумент, а именно, что уже само попадание в плен, согласно советской точке зрения и по советскому праву, равносильно «измене Родине». «А таких, – провозглашалось угрожающе, – которые сдаются из страха и тем самым изменяют Родине, ожидает позорная участь […] ненависть, презрение и проклятие семьи, друзей и всего советского народа, а также позорная смерть». Военная присяга, статья 58 Уголовного Кодекса РСФСР и прочие служебные предписания, например, Устав внутренней службы, не оставляли сомнений в том, что сдача в плен в любом случае карается смертью, как «переход к врагу», «бегство за границу», «измена» и «дезертирство» [274]. «Плен – это измена родине. Нет более гнусного и предательского деяния, – говорится в публикации, – а изменника Родины ожидает высшая кара – расстрел». Однако, вопреки всей идеологической обработке и всем угрозам наказания, как известно, в течение всей войны около 5,24 миллиона [275], а в первые месяцы войны целых 3,8 миллиона советских солдат прекратили сражаться и позволили пленить себя немцам и их союзникам, с точки зрения советской власти – чудовищное явление. Принимающая все большие масштабы, серьезно угрожающая сплоченности Красной Армии деморализация, которая распространялась на простых красноармейцев точно так же, как на офицеров, политработников и генералов, на членов партии и беспартийных, на комсомольцев и некомсомольцев, вызвала со стороны советского руководства уже через несколько недель после начала войны самую жесткую реакцию. [276] Красноречивым примером того, что недоверие Сталина тотчас распространилось даже на высших военачальников и офицеров армии, явился расстрел командующего Западным фронтом генерала армии Павлова, начальника штаба генерала Климовских, начальника оперативного отдела генерала Семёнова, начальника войск связи генерала Григорьева, начальника артиллерии генерала Клича и других генералов штаба фронта уже в начале июля 1941 г. Насколько стало известно, были обвинены в измене и физически уничтожены командующий 4-й армией Западного фронта генерал-майор Коробков, командир 41-го стрелкового корпуса Северо-Западного фронта генерал-майор Кособуцкий, командир 60-й горно-стрелковой дивизии Южного фронта генерал-майор Селихов, командир 30-й стрелковой дивизии генерал-майор Галактионов, начальник Главного управления ВВС Красной Армии генерал-лейтенант Рычагов и множество других высокопоставленных офицеры [277].

Среди различных «элементов», которым Сталин уже 3 июля 1941 г. объявил «беспощадную борьбу» – «дезорганизаторов тыла», «паникеров», «распространителей слухов», – первое место вскоре заняли названные «дезертирами» советские солдаты, сдававшиеся в немецкий плен. Приказ № 27 °Cтавки Верховного Главнокомандования от 16 августа 1941 г., подписанный Сталиным в качестве Председателя Государственного Комитета Обороны, его заместителем Молотовым, маршалами Советского Союза Буденным, Ворошиловым, Тимошенко, Шапошниковым и генералом армии Жуковым [278], объявленный сверху донизу вплоть до рот и сравнимых с ними подразделений, должен был поставить на широкую основу поначалу еще беспорядочные репрессии против «окруженцев» и «дезертиров». В этом важном документе клеймились как «трусы», «нарушители присяги» и «преступники» погибший под Рославлем командующий 28-й армией Западного фронта генерал-лейтенант Качалов, командующий 12-й армией Юго-Западного фронта генерал-лейтенант Понеделин, командир 13-го стрелкового корпуса генерал-майор Кириллов только потому, что они были окружены немцами и взяты в плен с частью своих войск. Военнослужащим Красной Армии была еще раз настойчиво внушена обязанность сражаться во всех условиях, особенно в окружении, «самоотверженно, до последней возможности», т. е. до смерти. Теперь командиры должны были строго следить за своими подчиненными, подчиненные – за командирами, и каждый из них был обязан всеми средствами уничтожать советских солдат, предпочитавших сдаваться в плен, а не умирать. Семьи офицеров и политработников, сдавшихся в плен, должны были арестовываться как «близкие дезертиров», семьи пленных красноармейцев – лишаться всякой государственной поддержки или помощи. Но, в соответствии со статьей 58 Уголовного Кодекса РСФСР, и простые красноармейцы должны были в случае пленения считаться с возможностью ареста членов семьи и их отдачи под суд или их депортации в суровые районы Сибири. Применение принципа ответственности всех членов семьи несомненно вытекает из приказа № 0098 Военного Совета Ленинградского фронта от 5 октября 1941 г., а также из захваченных актов Главной военной прокуратуры СССР [279].

В приказах Сталина, Ставки и органов советского командования лета 1941 года выразилась та позиция, которую Советское государство занимало по вопросу о военнопленных со времени своего возникновения. Поскольку «рабоче-крестьянской власти» было невозможно признать, что революционные солдаты Красной Армии искали спасения в пленении классовым врагом, советское правительство уже в 1917 г. больше не считало себя связанным Гаагскими конвенциями о законах и обычаях войны, а в 1929 г. отказалось и от ратификации Женевской конвенции о защите военнопленных [280]. Как не раз открыто заявляли Сталин, Молотов и другие высокопоставленные функционеры, среди которых посол Коллонтай, в Советском Союзе существовало лишь понятие дезертиров, изменников родины и врагов народа, но не военнопленных [281]. При такой позиции само собою разумеется, что существовала заинтересованность не в благополучии советских солдат, попавших в руки немцев, а лишь в том, чтобы им пришлось как можно хуже. Ведь в этом случае на них, по крайней мере, еще можно было сколотить пропагандистский капитал в том смысле, что достигалось отпугивающее воздействие на советских солдат и из них изгонялась склонность к сдаче в плен классовому врагу в будущем. Содержавшееся в приказе Ставки № 270 от 16 августа 1941 г. требование об уничтожении сдающихся в плен красноармейцев «всеми средствами, на земле и с воздуха» было затем претворено в жизнь, когда, например, советские ВВС совершали целенаправленные бомбовые налеты на лагеря военнопленных. Доказано также, что советские агенты в немецких лагерях для пленных, зачастую играя роли переводчиков, функционеров и лагерных полицаев, направляли свои усилия на провоцирование репрессий лагерных властей против своих соотечественников, чтобы еще более ухудшить их положение [282]. Как поступали с красноармейцами, попавшими в плен к врагу, со всей очевидностью выявлялось после завершения военных действий. Так, уже после финско-советской зимней войны советских пленных, репатриированных из Финляндии, под строгой охраной отправили в отдаленные районы страны, и с тех пор их больше не видели – видимо, они были ликвидированы [283][47]. Как к врагам народа и изменникам родины относились после Второй мировой войны и ко всем военнослужащим Красной Армии, находившимся в немецком плену, независимо от того, оказались ли они там по своей воле или, как, например, майор Гаврилов, храбрый защитник Брестской крепости, попали в руки противника тяжело раненными. Все они исчезали в концлагерях «Архипелага ГУЛАГ» или подвергались другим тяжелым репрессиям [284].

Советское правительство, которое, как вытекает изо всего этого, занимало в отношении советских военнопленных неизменно враждебную позицию, одновременно – возможно, из соображений престижа в Великобритании и США – умело создать видимость, что и оно исходит в качестве основы для обращения с военнопленными если не из Женевской конвенции 1929 года, то из Гаагских конвенций о законах и обычаях войны 1907 года [285]. Так, Молотов, отвечая 27 июня 1941 г. на инициативу Международного Красного Креста, заявил о готовности при условии взаимности принять предложения о военнопленных и об обмене поименными списками [286]. 1 июля 1941 г. Совет Народных Комиссаров СССР принял Положение о военнопленных, находящихся в советских руках, которое было созвучно предписаниям Гаагских конвенций о законах и обычаях войны [287]. А 17 июля 1941 г. советское правительство сообщило в официальной ноте государству-посреднику Швеции, что оно будет на основе взаимности, как говорилось, считать обязывающими Гаагские конвенции о законах и обычаях войны [288]. Эти заявления, а также вновь завуалированное сообщение Вышинского от 8 августа 1941 г. [289] в некоторых публикациях и сегодня приводятся в качестве признаков того, что московское правительство было готово «поставить обращение с пленными обеих сторон на основу принципов человечности» [290].

Однако то, что с советской стороны никоим образом не имелось намерения соблюдать международные конвенции, показывает уже обращение с находившимися в советских руках немецкими солдатами, которых официально представляли как «бандитов» и «извергов». Не менее 90–95 % военнослужащих вермахта, попавших в советский плен в 1941–42 гг., погибли [291], если не были убиты уже при пленении. Для человека, сведущего в ситуации, нет ни малейшего сомнения в том, что, с другой стороны, никогда всерьез не планировалось обеспечить советским военнопленным защиту и привилегии, предусмотренные, например, Гаагской конвенцией. Ведь советское правительство одновременно наотрез отказалось от применения важнейших положений Гаагской конвенции (обмен списками пленных, доступ Красного Креста к лагерям, разрешение переписки и посылок) и никогда больше не возвращалось к этому вопросу. Все усилия, предпринимавшиеся Международным Красным Крестом со ссылками на советские обещания, чтобы добиться соглашения или хотя бы обмена мнениями, попросту игнорировались Москвой, как когда-то аналогичные усилия времен войны Советского Союза против Польши в 1939 г. или против Финляндии в 1939–40 гг [292]. Уже 9 июля 1941 г. Международный Красный Крест поставил в известность советское правительство о готовности Германии, Финляндии, Венгрии и Румынии, а 22 июля – также Италии и Словакии, произвести обмен списками военнопленных при условии взаимности. 20 августа 1941 г. был передан первый немецкий список военнопленных. Списки военнопленных были переданы Международному Красному Кресту также Финляндией, Италией, Румынией и направлены в советское посольство в Анкаре, указанное Молотовым в качестве посредника. Однако советская сторона даже не подтвердила их получения, не говоря уже о том, чтобы признать требуемый принцип взаимности [293]. В начале 1942 г. это стало для Гитлера удобным поводом, чтобы отказаться от намеченной и одобренной Министерством иностранных дел, Верховным командованием вермахта и даже Министерством пропаганды передачи имен 500 тысяч советских пленных [294]. Ввиду упорного молчания советского правительства, Международный Красный Крест добивался по различным каналам – так, через советские посольства в Лондоне и Стокгольме – разрешения направить в Москву делегата или делегацию в надежде устранить предполагаемые недоразумения путем устных переговоров. Вновь и вновь выдвигаемые соответствующие предложения остались безо всякого ответа [295]. Точно так же не могла быть использована созданная Международным Красным Крестом возможность направления помощи советским военнопленным в Германии, т. к. Советский Союз не реагировал на соответствующие ходатайства из Женевы. Все усилия по достижению соглашения в вопросе о военнопленных, параллельно этому предпринимавшиеся государствами-посредниками, нейтральными государствами и даже союзниками СССР, тоже не вызвали в Москве ни малейшей реакции. Международный Красный Крест в начале 1943 г. счел себя вынужденным напомнить советскому правительству в официальном послании о данном Молотовым 27 июня 1941 г. обещании и одновременно с разочарованием констатировать, что его услуги предлагались с самого начала военных действий практически безрезультатно. Но и теперь ситуация не изменилась. Как Советский Союз оценивал добрые услуги, оказанные Красным Крестом во время войны, выявилось в 1945 г., когда находящаяся в Берлине делегация МКК была «грубо» лишена возможностей для работы и безо всякой мотивировки депортирована в Советский Союз.

Можно подытожить, что советские солдаты, находившиеся в руках немцев, все без исключения были людьми, объявленными вне закона своим правительством лишь потому, что они позволили себя пленить вместо того, чтобы умереть в бою [296]. И именно эти миллионы красноармейцев, которые своими действиями, желая или не желая того, повернулись к советскому режиму спиной, т. е. потенциальные союзники немцев, были подвергнуты ужасам и страданиям плена, которые частично объясняются крахом транспортной системы на восточном театре военных действий, но должны были иметь и другие важные причины. Ведь иначе было бы непонятно, почему именно условия в лагерях военнопленных в Генерал-губернаторстве [оккупированной Польше. – Прим. пер.], где не было значительных транспортных проблем, и даже в лагерях на территории рейха имели губительные последствия [297].

Тем временем любое освещение вопроса об обращении с советскими военнопленными в Германии должно было исходить из фундаментального факта непризнания Советским Союзом как Гаагских конвенций о законах и обычаях войны 1907 года, так и Женевской конвенции 1929 года. Международный комитет Красного Креста также считал это обстоятельство решающим и разъяснил, что вследствие этого Германия в отношении Советского Союза не была связана данными договорами. Если на этом фоне попытаться внести ясность в причины судьбы советских военнопленных до весны 1942 г., то выявляются прежде всего три момента. Во-первых, техническая невозможность, особенно в зимний период, соответственно обеспечить миллионную массу советских солдат, во многих случаях попавших в плен уже в смертельно изможденном состоянии. Во-вторых, целенаправленные акции уничтожения, предпринятые оперативными группами охранной полиции и СД, жертвами которых в первое время становились – хотя и далеко не в таких масштабах, как утверждается – «нетерпимые элементы», т. е. в первую очередь неугодные в политическом и расовом отношении, среди которых и представители народов Средней Азии и Кавказа, очень часто именно непримиримые противники советского режима, которые расстреливались из-за своей, порой чужеродной, внешности как символы большевизма, неверно трактуемого как «азиатский» или «монгольский», или просто потому, что они были обрезаны [298]. И, наконец, действия или бездействие, наблюдавшиеся хотя и в меньших масштабах и в конкретных случаях трудно доказуемые, которые основывались на политическом ослеплении или человеческом равнодушии многих немцев и, конечно, многих военнослужащих вермахта.

Оценки числа красноармейцев, погибших в немецком плену в результате голода, эпидемий или насилия, далеко расходятся. Число «десятки тысяч» или даже «сотни тысяч», называемое по прозрачным мотивам в советских публикациях [299], при этом столь же несостоятельно, как распространяемое прежде всего в западногерманской публицистике число 3,3 миллиона или даже называвшееся совсем недавно также завышенное число – 2,525 миллиона [300]. Критический анализ неисследованного оригинала «Отчета о местонахождении советских военнопленных по состоянию на 1.5.1944 г.», составленного Верховным командованием Вермахта [301], и других документов приводит к результату, что число погибших в немецком плену советских солдат могло составить около 2,1 миллиона – по сравнению с 1,110–1,185 миллиона немецких пленных, умерших в Советском Союзе в основном уже после завершения войны. Основной причиной массовой смертности должна была быть техническая несостоятельность, но, в определенном объеме, как говорилось, и злая воля или, по крайней мере, недостаток доброй воли. Как ни оценивать эти явления, в одном нет сомнения: для сталинского режима то обстоятельство, что в немецком плену погибли более 2 миллионов советских солдат, объявленных «дезертирами», «изменниками» и «преступниками», могло быть только на руку. Ведь, поскольку вести о положении в немецких лагерях военнопленных со скоростью ветра разнеслись по Красной Армии и в тылу, советская пропаганда получила теперь убедительный аргумент, чтобы удерживать советских солдат от сдачи в плен немцам. Ущерб, нанесенный высокому поначалу престижу немцев обращением с советскими военнопленными, больше нельзя было полностью возместить даже тогда, когда условия в лагерях военнопленных после зимы 1941/42 гг. начали улучшаться и вскоре стали терпимыми.

Хотя судьба советских солдат, попавших в немецкий плен, с полным основанием называется в известном письме протеста рейхсминистра Розенберга шефу ОКВ генерал-фельдмаршалу Кейтелю от 28 февраля 1942 г. «трагедией величайшего масштаба» [302], то картина была бы все же неполной, если игнорировать более ранние усилия, направленные на сохранение жизни и здоровья советских военнопленных. Так, шеф иностранного отдела и управления разведки и контрразведки ОКВ адмирал Канарис уже 15 сентября 1941 г. в основополагающей памятной записке шефу ОКВ потребовал применения принципов международного права и к советским военнопленным и одновременно выдвинул возражения против появившихся незадолго до этого суровых предписаний общего управления ОКВ по вопросу военнопленных [303]. То, что в этом и других подобных демаршах прикрывалось военно-практическими мотивировками, в действительности, как тотчас неодобрительно констатировал Кейтель, являлось «солдатским пониманием рыцарской войны», которое вновь и вновь пробивало себе путь среди высших офицеров вермахта. В качестве примера этой позиции приведем признание генерал-фельдмаршалом фон Боком 9 ноября 1941 г. безраздельной ответственности армии за «жизнь и безопасность ее военнопленных» или решительность, с которой высказался, например, генерал-полковник люфтваффе Рюдель 19 декабря 1941 г. за человечное обращение с советскими военнопленными [304]. Невозможно переоценить в этом отношении прежде всего практические меры ведомства генерал-квартирмейстера в Генеральном штабе сухопутных войск.

Генерал-квартирмейстер своими приказами от 6 августа, 21 октября и 2 декабря 1941 г. установил пищевые рационы, обязательные при содержании всех советских военнопленных, находившихся на оккупированных восточных территориях, включая районы подчинения командующих вермахтом на Украине, в Прибалтике (Остланд) и Польше (Генерал-губернаторство), а также в Норвегии и Румынии [305]. Уже поверхностное изучение этих норм снабжения показывает полную несостоятельность попытки, предпринятой известной стороной, связать Главное командование сухопутных войск и генерал-квартирмейстера с гитлеровской «политикой уничтожения» на Востоке именно из-за этих приказов [306]. Ведь даже рационы, предоставленные неработающим советским военнопленным, оказались не только теоретически в принципе достаточными, они были, если провести сравнение, отчасти даже существенно выше, чем у обычных немецких потребителей еще в течение лет после завершения Второй мировой войны, а потому никак не могли явиться подлинной причиной массовой смертности. Поэтому перед историком встает лишь вопрос о том, выполнялись ли или могли ли выполняться распоряжения ОКХ и, если нет, то по каким причинам выполнение отсутствовало. Ввиду огромных сражений в окружении осенью 1941 г. с их гигантским числом пленных при этом следует учесть еще один момент. А именно то, что советские военнопленные «из-за длительного периода голодания» до и во время сражения – частично они «не получали в бою никакого довольствия в течение 6–8 дней» – «даже при наличии достаточного питания физически больше не были в состоянии принять и использовать соответствующую пищу». «Из почти всех пересыльных лагерей сообщалось, – докладывал квартирмейстер при командующем тыловым районом группы армий «Центр» 8 декабря 1941 г., – что пленные после первого приема пищи попросту падали и умирали». Это состояние смертельного изнеможения [307], о котором сообщается единодушно, может объяснить, почему, например, из 64 188 советских солдат в финском плену умерли не менее 18 700 – почти треть.

В целом, во всяком случае, можно констатировать, что соответствующие командующие тыловыми районами групп армий и коменданты тыловых армейских районов в рамках своих ограниченных возможностей стремились улучшить положение военнопленных [308]. Вплоть до сентября 1941 г. питание военнопленных, похоже, и было в определенной мере достаточным. Скачкообразный рост численности пленных после огромных сражений осени 1941 г. совпал с ухудшением продовольственного положения в германских армиях на Востоке и, наконец, с полным крахом транспортной системы. Тем не менее на всей оперативной территории зафиксированы усилия, чтобы, насколько можно, подготовить жилые помещения к зиме, по крайней мере, приблизительно достичь «приказанных», «предписанных», «установленных» пищевых рационов и, если необходимо, заменить отсутствующие виды продуктов другими. Например, квартирмейстер при командующем тыловым районом группы армий «Север» дал «всем продовольственным службам и складам, а также хозяйственным командам» «строгое» указание «выделить причитающееся по приказу ОКХ продовольствие для лагерей военнопленных». Точно так же квартирмейстер при командующем тыловым районом группы армий «Центр» пытался, «используя все имеющиеся возможности (пекарни, захваченные мельницы, трофейные склады и т. д.), в значительнейшей мере обеспечить питание пленных», хотя положение с подвозом носило катастрофический характер и у немецких войск центрального участка. По территории группы армий «Юг» можно назвать 11-ю армию генерал-полковника фон Манштейна, которой, несмотря на трудные условия подвоза, «используя все предоставляемые возможности», все же удалось действительно выдать «приказанные продовольственные рационы» и путем постоянного контроля «питания, одежды и жилищ» уже в конце 1941 г. настолько укрепить состояние здоровья военнопленных, что смертность – по крайней мере, на этом участке – снизилась до минимума.

Когда Розенберг в своем запоздалом письме протеста шефу ОКВ 28 февраля 1942 г. потребовал «обращения с военнопленными по законам человечности», лед в действительности был уже сломан. [309] Два приказа ОКХ от 7 и 16 марта, а также приказ ОКВ от 24 марта 1942 г. положили начало целому ряду мер, которые, вместе взятые, с весны 1942 г. шаг за шагом преобразовали условия жизни советских военнопленных в районах действий как ОКХ, так и ОКВ. Кроме того, в это время уже существовала большая группа военнопленных, имевших «особо предпочтительное обращение, питание и размещение», а именно: представители нерусских национальных меньшинств – среднеазиаты и кавказцы, а также казаки, которые как «равноправные соратники» могли приниматься и в ряды вермахта и которым, как настоятельно подчеркнул руководитель соответствующего отделения в организационном отделе Генерального штаба сухопутных войск, подполковник граф Штауффенберг 31 августа 1942 г., «заведомо» причитались немецкие продовольственные рационы. Вскоре после того, как сам Гитлер «совершенно однозначно и обстоятельно» высказался за «абсолютно достаточное питание» «русских» [310], 13 апреля 1942 г. генерал-квартирмейстер подчеркнул в «инструкции», что в принципе всем советским солдатам необходимо обеспечить «достаточное питание и хорошее обращение… с момента их взятия в плен» [311]. Эта инструкция генерал-квартирмейстера даже устанавливала принцип, что советские военнопленные должны считать «счастливой судьбой» возможность «пережить эту войну в обеспеченной ситуации».

То, как конкретно следовало добиваться этой цели, регулировали различные приказы и директивы, которые вполне сознательно обращались к положениям Гаагских конвенций о законах и обычаях войны [312]. В июне 1942 г. был учрежден новый пост «начальника лагерей военнопленных в оперативной области», который имел инспекционные и директивные полномочия, а также право докладывать о не устраненных по его требованию недостатках в обустройстве военнопленных командующему группой армий. В инструкции генерал-квартирмейстера об «отправке в тыл вновь поступивших военнопленных» в это же время было предписано оставлять военнопленным личное имущество, одежду и предметы обихода, включая кухонную посуду и полевые кухни, немедленно удалять их из зоны боевых действий, по возможности избегая изнурительных пеших маршей и предоставляя необходимое питание, чтобы избежать ужасной картины жалких процессий минувшего года [313]. Как устанавливалось далее, для раненых и больных должно было предоставляться медицинское обслуживание, а питание осуществляться в целом «по немецким принципам» [314]. В рамках вновь заметного с 1942 г. улучшения условий нормы питания, которые в силу обстоятельств пришлось несколько снизить весной, были опять повышены для всех военнопленных, находившихся на оккупированных советских территориях, а также в Норвегии, Франции, Бельгии и Румынии, по приказу генерал-квартирмейстера от 24 октября 1942 г. [315] Издававшиеся ОКХ с декабря 1942 г. «Особые распоряжения по делам военнопленных на Восточном театре военных действий» еще раз напоминали всем командным инстанциям и службам об обязанности «безупречного обращения и содержания» для военнопленных. Была создана почта для военнопленных, обитателям лагерей стали в большем количестве раздаваться газеты «Клич» и «Заря», которые, наряду с политическим воздействием, заботились и о том, чтобы найти внутренний подход к своим читателям. Так, например, номер газеты для военнопленных «Клич» от 5 апреля 1942 г. был снабжен многообещающим пасхальным девизом «Христос воскресе» [316].

Чтобы противодействовать эффективной советской пропаганде и поддержать собственные усилия по разложению вражеских войск, ОКХ рано стало придавать значение лучшему обращению с перебежчиками, чем с обычными военнопленными. После того как генерал-квартирмейстер уже 7 марта 1942 г. дал соответствующую директиву, вопрос был окончательно урегулирован в основополагающем приказе № 13, который издал по поручению Гитлера 20 апреля 1943 г. начальник Генерального штаба сухопутных войск генерал пехоты Цейтцлер [317]. Всем военнослужащим Красной Армии («офицер, политрук, политический комиссар, унтер-офицер или рядовой»), которые поодиночке или группами добровольно сдавались в плен, теперь были официально гарантированы лучшее размещение, питание, одежда и обращение согласно положениям Женевской конвенции, которую игнорировало советское правительство. «Сохранение денежных средств, ценностей, одежды, знаков различия, почетных знаков», т. е. и советских военных орденов, отныне подразумевалось само собою [318].

Одновременно при всех дивизиях сухопутных войск на Востоке, в сборных армейских пунктах для пленных, а также в пересыльных лагерях, были созданы «Русские подразделения обслуживания» [319], каждое из которых состояло из 1 офицера, 4 унтер-офицеров и 20 рядовых РОА. То, что в рамках организации германской армии русские офицеры, унтер-офицеры и рядовые теперь получали самостоятельные полномочия в отношении обслуживания военнопленных и духовного воздействия на них, произвело на красноармейцев, как сообщалось, «глубокое впечатление». Этот новый феномен затем существенно способствовал и успеху пропагандистской акции «Серебряный просвет», проводившейся вслед за появлением основополагающего приказа № 13 [320].

Как же складывалась общая и политическая позиция советских солдат на различных стадиях пребывания в плену? Здесь также нужно исходить из того, что красноармейцы уже самим фактом своего пленения вступали в непреодолимое противостояние с Советским государством. По наблюдениям Кромиади, впоследствии полковника РОА, который в качестве члена комиссии Восточного министерства с сентября по декабрь 1941 г. объезжал лагеря военнопленных на Востоке, «подавляющее большинство» военнопленных было к этому времени настроено «хотя бы подсознательно антибольшевистски». Его убеждение, что эти миллионы можно было бы «с большим успехом использовать для антибольшевистской борьбы», разделялось немалым числом военнопленных советских генералов и других высших офицеров [321]. К тем, кто так думал и давал немцам советы о том, как можно было бы свергнуть сталинский режим, принадлежали: командующий 22-й (ранее 20-й) армией генерал-лейтенант Ершаков, командир 49-го стрелкового корпуса генерал-майор Огурцов, командир 8-го стрелкового корпуса генерал-майор Снегов, командир 72-й горно-стрелковой дивизии генерал-майор Абранидзе, командир 102-й стрелковой дивизии генерал-майор Бессонов, командир 43-й стрелковой дивизии генерал-майор Кирпичников и др. Как сообщил в октябре 1941 г. военнопленный командир 21-го стрелкового корпуса генерал-майор Закутный коменданту офлага XIII-d (Нюрнбергский военный округ) полковнику Тёльпе, из 10 находившихся в этом лагере советских генералов были готовы «активно участвовать в борьбе против Советского Союза как оплота мирового коммунизма», помимо Закутного, генералы: Трухин, Благовещенский, Егоров, Куликов, Ткаченко, Зыбин, а при определенных условиях также Алавердов и испытанный командующий 5-й армией Потапов. Закутный был готов поручиться за то, что «большинство офицеров украинско-белорусского происхождения и примерно половина всех штабных офицеров являются сторонниками социального и политического устройства России на национальной основе».

Примечательной была позиция уже упомянутого командующего советской 19-й армией и всей окруженной под Вязьмой в октябре 1941 г. группировкой (19-я, 20-я и влившаяся в ее состав 16-я, 32-я, 24-я армии, а также оперативная группа Болдина) генерал-лейтенанта Лукина. Этот видный военачальник, ранее занимавший ответственный пост коменданта гарнизона города Москвы, а после своего возвращения из плена реабилитированный лишь в итоге многомесячного уголовного расследования, был до своей смерти в 1970 г. членом Советского комитета ветеранов войны. В Советском Союзе он считался «верным сыном Коммунистической партии», генералом, «посвятившим всю свою сознательную жизнь беззаветному служению Родине, делу Коммунистической партии», и при этом умалчивалось, что в плену он показал себя не только русским патриотом, но и открытым противником советского режима.

В декабре 1941 г. Лукин так охарактеризовал позицию широких масс в Советском Союзе: «Большевизм смог утвердиться среди народов нынешнего Советского Союза лишь в результате конъюнктуры, существовавшей после мировой войны. Крестьянину была обещана земля, рабочему – участие в промышленности, крестьянина и рабочего обманули. Если крестьянин сегодня больше не владеет ничем, если средний рабочий зарабатывает 300–500 рублей в месяц (и на них ничего не может купить!), если царят нищета и террор и прежде всего безрадостная жизнь, то вы поймете, что эти люди должны с благодарностью приветствовать свое освобождение от большевистского ига» [322].

Правда, готовность советских солдат видеть в немцах своих освободителей и совместно с ними бороться против большевизма, поначалу, согласно компетентным оценкам, широко распространенная [323], после пережитого в плену уступила место глубокому отрезвлению. Поэтому под впечатлением от ужасной зимы 1941/42 гг. германская система зачастую отвергалась не в меньшей мере, чем советская, и люди начали спрашивать себя, кто же, собственно, является большим врагом – Сталин или Гитлер. Нельзя сказать, что немцы, формируя с 1941–1942 гг. восточные части, испытывали недостаток в добровольцах из рядов военнопленных. Число бывших красноармейцев, которые по разным причинам были готовы сменить судьбу военнопленного на судьбу солдата или добровольного помощника на немецкой стороне, всегда было достаточно велико и уже в ранний период составляло сотни тысяч. Но все более решительным становился теперь вопрос о политическом смысле их борьбы. То, что русские в перспективе будут сражаться не за германские, а только за свои собственные национальные цели, со всей определенностью высказал уже генерал-лейтенант Лукин. В своих рассуждениях от 12 декабря 1941 г., доведенных Розенбергом и до Гитлера, выступая как бы от имени всех других военнопленных генералов, он без долгих раздумий потребовал создания альтернативного русского правительства, чтобы продемонстрировать русскому народу и красноармейцам, что вполне можно выступать «против ненавистной большевистской системы» и одновременно за дело своей Родины. «Русские стоят на стороне так называемого врага, – подытожил он свои мысли, – так что переход к ним – это не измена родине, а только отход от системы… Над этим наверняка задумаются и видные русские вожди, возможно, и такие, которые бы еще могли что-то сделать! Ведь не все видные деятели – рьяные сторонники коммунизма». Авторитет немцев после первой военной зимы, несомненно, потерпел тяжелый урон, и драгоценное время было упущено. Но именно пример генерала Власова и других плененных или перебежавших в 1942 г. военачальников – командира 1-го отдельного стрелкового корпуса генерал-майора Шаповалова, командира 41-й стрелковой дивизии полковника Боярского, командира 126-й стрелковой дивизии полковника Сорокина, командира 1-й воздушно-десантной бригады полковника Тарасова и др. [324] – показывает, какие возможности существовали еще и в это время. Это особенно заметно и по рассуждениям взятого в плен 21 декабря 1942 г. к северо-западу от Сталинграда командующего 3-й гвардейской армией генерал-майора Крупенникова [325] – по оценке советника посольства Хильгера, человека «степенного и исполненного достоинства», «который проявил готовность к показаниям, данным им немецким военным инстанциям, лишь после тяжелой внутренней борьбы» и у которого поэтому можно было «предполагать значительную меру надежности». Крупенников резко критиковал оккупационную политику немцев на Востоке и расценил как кардинальную ошибку, что они положились «в войне против Советского Союза» лишь «на силу собственной армии». Тем не менее он все еще считал возможным формирование русской добровольческой армии из военнопленных красноармейцев для борьбы против советского режима. Но он заявил, что для такого русско-немецкого сотрудничества необходимо создание политической базы. Преследуя свои военные цели, Германия должна дать уверенность народам России, что с ними будут обращаться не как с «неполноценными колониальными народами», а как с «равноправными членами» «европейской семьи народов». Необходимо прежде всего создание русского альтернативного правительства. Лишь при этом условии, по его мнению, можно было сформировать многочисленную и надежную, разделенную на корпуса и дивизии русскую национальную армию. В этом случае генерал Крупенников и теперь еще рассчитывал на «большой приток из лагерей военнопленных». Из офицеров, находившихся в немецком плену, «по его оценке, 70 % готовы воевать против советской системы».

Требование о признании России союзником в качестве предпосылки для военно-политического альянса открыто высказывали командующие армиями: генерал-лейтенант Ершаков, генерал-лейтенант Лукин, генерал-майор Крупенников и другие генералы, а военнопленные командующие: 5-й армией – генерал-майор Потапов, 6-й армией – генерал-лейтенант Музыченко и 12-й армией – генерал-лейтенант Понеделин, по крайней мере, намекали на это в дружеских беседах [326]. Реальные обещания на этот счет отсутствовали, но с 1942 г., как упоминалось, все же происходили определенные события, указывавшие на то, что такого признания вскоре нельзя будет больше избежать, среди них – первое публичное выступление генерала Власова, его «Открытое письмо», распространенное в миллионах экземпляров, декларация «Смоленского комитета» и другие заявления и, не в последнюю очередь, тот факт, что все «принятые в ряды Вермахта русские добровольные помощники, а также русские добровольцы в туземных частях» с апреля 1943 г. могли считать себя военнослужащими «Русской освободительной армии» или «Украинского вызвольнего вийска» [327]. Не соображения принципиального характера, а лишь то обстоятельство, что вскоре больше не стало слышно о дальнейших мерах по созданию русского правительства и национальной армии, привело к разочарованию многих военнопленных, а также к дистанцированию указанных генералов от всякого сотрудничества с немцами.

Идейно-политическое состояние советских военнопленных оставалось поэтому двойственным. Правда, их материальное положение с 1942 г. улучшалось, а вскоре настолько нормализовалось, что простое выживание в лагерях для них вообще больше не составляло вопроса. Но воздействие начавшейся в то же время национально-русской пропаганды было незначительным, т. к. отсутствовали конечные решения с немецкой стороны. Этим недостатком немедленно воспользовалась советская агентура в лагерях военнопленных, которая теперь в корне перестроила свою тактику. Попытавшись в первое время провоцировать немцев на жесткие репрессии против своих соотечественников, она отныне стала разворачивать ловкую агитацию, представляя победу Советского Союза в этой войне гарантированной, указывая на мнимые глубокие перемены внутри Советского Союза, на обращение к национальным традициям, возрождение религиозной жизни и запланированный на конец войны роспуск столь ненавистных колхозов. Террор, вплоть до убийства, практиковался теперь лишь в отдельных случаях, против опасных врагов советской системы [328]. Успех таких усилий проявился в том, что многие военнопленные начали готовиться к возвращению на Родину, искали себе алиби и избегали выступать в антисоветском духе. В лагерях для офицеров, освобожденных согласно Гаагской конвенции от обязательного труда, которые имели больше досуга, чем прочие пленные, и чаще всего ближе знали друг друга, теперь подчас бывало так, что каждый вел себя подобно своим товарищам. При этом говорилось: «Как все! Все идут в РОА, иду и я» [329]. Так, например, в офицерском лагере во Владимире-Волынском в июне 1943 г. из 600 военнопленных офицеров все, кроме 30, подали заявление о готовности вступить, по их мнению, существующую «власовскую армию» [330]. Пропагандистам Освободительной армии, как, например, тогдашнему подполковнику Позднякову, который в 1944 г. пытался вербовать военных специалистов, напротив, пришлось заметить, что некоторые офицеры были склонны теперь беседовать с ними только с глазу на глаз, а не публично.

Большой отклик на образование КОНР и на провозглашение Пражского манифеста 14 ноября 1944 г. еще раз наглядно показал, в какой мере живо или, по крайней мере, возбудимо было желание служить делу национальной России. В этом отношении все утверждения советской публицистики о возникновении РОА находят несомненное опровержение. Советские публикации – если они вообще признают, что советские солдаты служили ненавистным «немецким оккупантам» – говорят в первую очередь о прямом или косвенном применении насилия при вербовке. Вновь и вновь указывается на «невыносимый голод и неслыханные мучения» пленных в лагерях военнопленных, называемых «концлагерями», которым эти люди были не в силах противостоять [331]. Мол, измученные «голодом и пытками» и «доведенные до отчаяния военнопленные» были вынуждены вступать в Русскую освободительную армию под «угрозой физического уничтожения». «Кто не соглашался, того расстреливали» или, как говорится в одном месте, наказывали тяжелейшим трудом. В этом духе была выдержана еще сцена из советского пропагандистского фильма о битве под Курском, представленного в 1974 г. французской общественности, где генерал Власов, недолго думая, приказывает расстрелять истощенных узников, отказавшихся вступить в его армию[48].

Но то, как бессмысленно пытаться связывать возникновение Освободительной армии с физическими бедствиями военнопленных и насильственными методами вербовки, вытекает уже из того простого факта, что положение военнопленных в то время, когда формировалась Власовская армия, и даже к моменту формирования восточных частей давно уже нормализовалось[49]. «Необходимо решительно подчеркнуть, – писал позднее офицер РОА, – что питание в лагерях военнопленных к этому времени было удовлетворительным. Поэтому стремление людей вступить в РОА не было продиктовано голодом». Впрочем, Власов и не мог быть заинтересован во включении в свою армию военнопленных, не желающих воевать. Немцы уже при рекрутировании восточных частей рано стали придавать значение принципу добровольности, как, например, сам Гитлер в распоряжении № 46 (директива по усилению борьбы с бандитизмом на Востоке) от 18 августа 1942 г. поставил дальнейшее расширение «туземных частей» в зависимость от того, чтобы «непременно имелись в распоряжении надежные и желающие сражаться на добровольной основе бойцы» [332]. Согласно распоряжению Главного командования и Генерального штаба сухопутных войск № 5000 от 29 апреля 1943 г., прием военнопленных без «строгого отбора», прохождения испытательного срока в течение нескольких месяцев и торжественного принятия присяги был категорически запрещен [333]. С учетом этого обстоятельства в советской литературе подчас появлялась и версия, согласно которой «гитлеровцам», правда, удавалось находить добровольцев, но лишь «с помощью демагогической пропаганды, всякого рода обещаний, разжигания национальной вражды» [334]. Эти добровольцы, с другой стороны, характеризуются и как «бывшие кулаки, лавочники, разного рода националистический и опустившийся сброд». То, что обычные советские солдаты и офицеры находили свой путь в РОА по собственному почину, разумеется, никогда не могло быть признано. Ведь это глубочайшим образом противоречило бы догме о морально-политическом единстве советского общества, о «самоотверженном патриотизме советского народа», с «безграничной преданностью» сплоченного вокруг Коммунистической партии. Лишь однажды – что показательно, в публикации эпохи послесталинской «оттепели» – коротко прозвучали более глубокие политические мотивы. Так, Бычков в своей работе о партизанском движении возлагает ответственность за то, что «гитлеровцы», помимо «классово враждебных и отсталых элементов», смогли привлечь «и некоторую часть гражданского населения и военнопленных» на «чуждые Советскому государству политические ошибки и нарушения законности» Сталина, «левацкие загибы при проведении коллективизации, массовые репрессии 1937–1939 гг., необоснованно подозрительное отношение к находившимся в окружении советским солдатам и т. д.» [335]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.