Глава третья Мичманское становление

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

Мичманское становление

Теперь нам следует поговорить о том, как жили и чем занимались в служебное и внеслужебное время офицеры российского парусного флота. Если ритм жизни и ее отдельные нюансы весьма отличны от жизни нынешних офицеров в морских гарнизонах, то суть ее во многом осталась неизменной.

Мичманы-мальчишки трогательны и непосредственны. Все, как старые капитаны, они левой рукой придерживали свои новенькие кортики, а правую, со значением, держали за пазухой. Треуголки на головах, как у испытанных зейманов, развернуты концами «в корму» и «в нос», так, что золотые кисточки болтались между глаз. На ногах у всех громко скрипели новые лакированные башмаки с начищенными медными пряжками, а на новых мундирах еще ни одной пылинки.

Капитан-лейтенанты (старшие офицеры), собрав подле себя вчерашних гардемаринов, наставляли:

– Запомните, что в мичманском чине преступление даже смотреть на адмиральскую собаку! Все исполнять надлежит молча и быстро, всему учиться быстро и толково! Вопросы?

Вопросов ни у кого не было. Чего спрашивать, все и так понятно – началась настоящая корабельная служба.

Прибывших, как самых младших, определяли командовать брамселями – заведование не слишком большое, но опасное, все время под небесами. Впрочем, пока ты молод, об опасности думается меньше всего. Мичманская выгородка-берлога располагалась в жилой палубе напротив кают-компании на левую сторону от грот-мачты. В берлоге всегда темень, да и запах желает много лучшего, так как маленький световой люк ее почти не освещает и не вентилирует. Посреди берлоги – подвесной деревянный стол, застеленный грязной скатертью. На столе медный подсвечник с оплывшей свечой. Вокруг рундуки – сколько рундуков, столько и мичманов. Более старшие офицеры зовут мичманскую выгородку не иначе, как зверинцем. Впрочем, нет такого флотского офицера, который не отдал бы зверинцу несколько лет своей жизни.

Разобравшись с жильем, новоприбывшие мичманы гурьбой полезли на грота-марс, где их уже с нетерпением ждали марсовые. Сегодня их день! Впервые забравшись на грот-марс, новый мичман обязан дать марсовым хотя бы гривенник. В пять часов по полудни обед в кают-компании. На английском флоте мичманов не считают за офицеров, потому вход в кают-компанию им заказан и питаются английские мичманы у себя в каморке. На русском же флоте мичман – полноправный офицер и пользуется всеми правами, зато и спрос с него тоже по полной, как с офицера. Сегодня в кают-компании присутствует капитан, посему он один и говорит, лейтенанты лишь поддерживают разговор. Что касается мичманов, то они в основном молча орудуют ложками и вилками и рюмками (когда последнее дозволяется). Их время говорить за общим столом еще не настало. Впрочем, все они отныне члены особого кают-компанейского братства и для окружающих являются братьями-компанами.

Вот как проходило типичное становление молодого флотского офицера в конце 30-х годов XIX века на Балтийском флоте. Из воспоминаний выпускника Морского корпуса художника-мариниста А.П. Боголюбова: «Меня выпустили, как говорилось, в «семнадцатую тысячу» (17-й экипаж 2-й флотской дивизии), хотя не было мне семнадцати полных лет. Прозимовали мы в Питере важно. Кровь кипела ключом, а денег было не ахти много. Мать моя была небогата, давала что могла, не более пятнадцати рублей в месяц. Жалование все шло на вычет за обмундировку, да за разные корпусные побития. Причем, как слышно, вычитали с нас и за потраченные розги, но я счета не видел, а потому и не подтверждаю…

Пришла пора ехать в Кронштадт. Экипаж шел в поход, а потому вскоре я туда отправился… Служба и разгульная жизнь отнимали все время. Второю флотскою дивизиею командовал вице-адмирал Александр Алексеевич Дурасов, у которого я впоследствии был личным адъютантом до его смерти. Дурасов был весьма почтенный человек, тогда ему было лет шестьдесят, он был товарищем Михаила Андреевича Лазарева и Беллинсгаузена. В сражении при Афонской горе в 1807 году был сильно ранен в голову, так что лежал трое суток без признаков жизни и его уже обрекли бросить за борт. Он был человек читающий, образованный, служил в Англии волонтером, а потому владел языком, а также и немецким. Жена его, Марфа Максимовна, была очень умная и светская женщина, по рождению Коробка, дочь бывшего главного командира Кронштадтского порта, того самого, который, ехав в Петербург, был опрошен шутником-офицером на Гаванском посту: «Кто едет?». Лакей говорит: «Коробка». – «Ну, а в коробке-то кто?» (возок был старомодный.) – «Тоже Коробка!», – ответил сам адмирал. Офицер сконфузился. У командира порта было три дочери. Первая вышла за адмирала Авинова, вторая за Дурасова, третья за адмирала Лазарева. Был сын, Федор Коробка, очень жеманный и женственного воспитания, хорошо вязал и вышивал гладью. Все барыни были бойкие, умные, острые. Слыли за матерей-командирш и за великих сплетниц, что при таком светском воспитании было очень любопытно и поучительно для всех.

Вместе со мною поступил в экипаж мой товарищ по Корпусу мичман Леонтий Леонтьевич Эйлер, с которым мы остались друзьями до старости. Он был малый добрый, честный, веселый и не глупый. С ним мы частенько живали вместе, и не раз придется в моих нехитрых записках о нем упоминать. Эйлер был внук знаменитого академика Эйлера, математика. У дивизионного адмирала был назначен вечер, на который он меня и Эйлера пригласил потанцевать после нашей официальной явки. Дико было очутиться вдруг в кругу вовсе незнакомых адмиралов, капитанов и других сановников и офицеров. Но когда заиграла музыка, старшая дочь Дурасова Марфа Александровна подошла к нам и сказала: «Отец мне велел с вами обоими танцевать. Хотите?». – «Хотим», – ответили мы оба в один голос с Эйлером. «Ну, так пойдемте». И мы пошли вальсировать поочередно, а потом она нас представила разным девицам, и мы до ужина плясали без устали.

Итак, первое впечатление было приятное. На другой день пошли отыскивать товарищей. Устроились, конечно, на храпок, нищенски, жили впятером, валяясь на полу, но не грустили, ибо скоро приобвыкли. Дулись в Летнем саду в кегли до изнеможения. Но пришла пора служить. Корабль наш назывался «Вола». Был о 84 пушках. Правильнее его было называть «Воля» в память взятия укреплении «Воля» в польском мятеже, но Государи Николай Павлович чужой воли не допускал, потому-то так его и окрестил.

У острова Сикоря адмиралу Дурасову вздумалось поманеврировать. Шли в кильватер. Сигнал – «Поворотить оверштаг всем вдруг». Стали ворочать, корабль 15-го экипажа «Фершампенуаз» и даванул в «Волу», в правую раковину, а себе снес левую. Как тут быть? Делать починку серьезную некогда. Судили-рядили и придумали. Так как я имел репутацию художника, то и меня призвали. «Можно, – говорю, – когда обобьют корму парусиной, то берусь по ней раскрасить окна, чешуи разные и тяги отведу». И точно, лицом в грязь и не ударил. Когда все было подготовлено, парусина вымазана сажей, отъезжал я на приличное расстояние и командовал старшему маляру – черти мелом так да атак. И после сам, подвесясь на беседку, исполнил работу, как следует, так что получил от командира Шихманова полную благодарность. С «Волы» взяли пример и для «Фершампенуаза».

Год этот, то есть 1841, был грозный. Первого июля в Царицын праздник корабли чуть с якорей не сорвало, такой нашел шквал, много лодок перевернуло. Катер с нашего корабли чуть не погиб, и в этот день утонул актер Самойлов (отец Василия). Дня через три был назначен Высочайший смотр. Конечно, князю Меншикову донесли о столкновении кораблей, и вот какую штуку он выкинул с Государем (да много он его так проводил – расскажу после). Стоят две дивизии в 18 кораблей носом к Кронштадту, выровнены, как солдаты. Идет Государь по линии с правой стороны; вдруг, подойдя к 15-му, что ранен был с левой стороны, пароход прорезает линию и «Волу» проходит со стороны здоровой раковины кормы. Показал он царю на фрегат «Новый» и опить вернулся на прежний путь. Так что Государь изъян не заметил и очень всех благодарил.

Пошли мы опять в море, и пришли на зимовку в Свеаборг. У нас был бригадным командиром Захар Балк – тот же деликатный Сахар Сахарович, у которого гардемарином я служил на корабле «Прохор».

Значительно отличалась от службы строевого офицера служба штабных офицеров и адъютантов при больших начальниках. Вот как описывает свое адъютантство уже знакомый нам художник-маринист, а тогда еще лейтенант А. П. Боголюбов: «Тут жизнь моя изменилась, я поступил личным адъютантом к Александру Алексеевичу Дурасову, нашему дивизионеру, и сделался членом его семейства, ибо обязательно ходил к нему обедать каждый день…

…Теперь служба моя при адмирале давала звание флаг-офицера, так что поход 1846 года я уже совершил на 110-пушечном корабле «Император Александр I». Проплавав обычным образом, пришли на зимовку в Ревель. Адмирал поселился на Нарвском форштадте. Следовательно, и я нанял вышку поблизости. Здесь жизнь была другого сорта и товарищество изменилось против кронштадтского. Дурасова все уважали, начиная со старика графа Гейдена (герой Наваринского сражения, в ту пору начальник Ревельского порта – В. Ж), а потому опять дом его был центром общественной жизни.

К Рождеству я уже имел много знакомых между баронами, графами и дворянами города Ревеля. Весь город давал балы и вечера, весьма аристократические… В сентябре было здесь крупное событие. Это похороны нашего славного первого кругосветного мореплавателя, директора Морского корпуса адмирала Ивана Федоровича Крузенштерна. Умер он в своей мызе Ассе. Печальная церемония началась на Петровском форштадте и шла в Вышгородскую лютеранскую церковь, где он и погребен. Его встретили все три экипажа зимующих здесь кораблей. Войском командовал мой дивизионер А. А. Дурасов…

…По выходе в море раз и кают-компании во время штиля офицерство наше развеселилось, и я начал лаять собакой, изображая сердитую и, наконец, вой, когда ее бьют. Адмирал, каюта которого была над нами, в это время сидел у окна и, услышав лай пса, позвал камердинера Степу и спросил его: «Да разве на корабле есть собаки и у кого?». «Да это наш адъютант потешается, Ваше превосходительство, он и петухом очень хорошо поет, уткой крякает и осла представляет». – «A-а, не знал, ну пусть его тешится». Когда я пришел к вечернему чаю, добрейший Александр Алексеевич говорит мне: «Знаете, вы так хорошо залаяли, что я просто удивился. Не знал за вами этого нового художества, да и отчего же вы прежде не лаяли и не веселились?» – «На кубрике, у мичманов, это я давно слышал, Ваше превосходительство, – заявил капитан Струков, – но здесь господин Боголюбов забылся, и, надеюсь, этого больше не будет». Таким образом, я съел гриб очень горький.

Возвратясь снова в Кронштадт на зимовку, жизнь пошла со старыми приятелями опять приятно и весело. Но вот случилась и невзгода. Наша командирша м-м Беллинсгаузен, не знаю почему, нашла во мне большую перемену в обращении с ее дочерьми и племянницей, хотя я весьма был сдержан вообще, и не стала меня принимать у себя в доме на вечера. За ней последовали и подчиненные, так что я очутился в опале. Кроме меня остракизмом наказали еще пятерых из нашей удалой компании, так что мы еще более сблизились и зажили еще веселее в своем кругу. Доискаться причины невзгоды было не трудно. Я надоел всем карикатурами и передразниваниями. Засудили и за это. Были еще и другие поэзии, но уж очень пошлые, а потому и не надо их. Конечно, все это вместе взятое не говорило в нашу пользу, и многие гнев Беллинсгаузенши считали справедливым. Все это было незлобно, но, право, только шутливо.

Когда узнала о случившемся моя адмиральша Марфа Максимовна, то даже очень обрадовалась и стала утешать, чтобы я не печалился, ибо, что можно ждать от «гувернантки». А оно и правда, что командирша была мужем своим взыскана из этой среды, почему и якшалась постоянно с французскими воспитательницами, как, например, с м-м Князевой, тоже прежде гувернанткой, и Резниковой. Ареопаг этот решил, что мы, точно, люди неблаговоспитанные, сорванцы и нахалы. Но зато Анна Максимовна Лазарева, родная сестра моей адмиральши, тоже стала очень нам благоволить, и многие другие высокопоставленные дамы, состоявшие в оппозиции с главной командиршей.

Некоторые барышни на балах, где была м-м Беллинсгаузен, с нами не хотели танцевать, желая угодить ей. Но мы все-таки веселились другим образом, хоть и не очень похвально по положению и возрасту… Я тут же выучился от одного офицера крепостной артиллерии представлять полководца в гробу, что проделывал после с товарищами с большим успехом. Это было подражание тому, что выделывали куклы у шарманщиков 40-х годов. Наполеон лежал на смертном одре, окруженный маршалами, супругой и сыном. Маршалы ворочались, простирая руки, некоторые плакали. Словом, это была живая картина, и все пели при этом марш, подражая трубам разных величин.

Раз как-то первая дивизия уж очень набуянила у Марьи Федотовны, так что была принесена жалоба полицмейстеру. Тот пошел сообщить ее дивизионеру адмиралу Андрею Петровичу Лазареву. Выслушав донесение, адмирал сказал: «И только-то, никого не побили офицеры?» – «Нет, вашество». – «Ну, так это ничего, я им скажу, чтобы не шалили более и посмирнее себя вели, а наказывать тут нечего. Вот брат мой, Михаил Петрович, так тот перед кругосветным плаванием очень нашалил. Призвал команду со шлюпа своего, да и велел все рамы выставить зимой в бардаке да окна с петель снять и ставни даже и все это сложить на дворе, а за что! Хотите знать? За то, что его клопы там заели да блохи. Он этих бестий страх как не любил». Полицмейстер почтительно удалился, а офицерам в вечернем приказе было рекомендовано вести себя везде прилично. Таковы были наши почтенные старики-начальники, дай им Бог царство небесное. Сами были молоды и нас понимали. И помню, какое впечатление произвела эта история на молодежь, которая, к чести сказать, имела благодаря старым традициям хороший закал. Какие у нас ни были начальники, но мы их все-таки уважали. Суждение, что все старое глупо и тупо, для нас не было законом. Конечно, будучи более развиты чтением и воспитанием, мы ясно видели, что эти люди не мы, но явного презрения, как вижу нынче во флоте, и зависти друг к другу в нас не было, ибо жил корпусный закон товарищества, который, к несчастью, ушел с новыми преобразованиями, что всех удивляет как в армии, так и на флоте…»

Из воспоминаний контр-адмирала А. С. Горковенко о начале своей офицерской службе в 30-х г XIX века: «Выпускным гардемаринам предоставлялась на выбор служба в Черном море, в Балтийском или в Каспийском. Имя Михаила Петровича Лазарева произносилось с восторгом и благоговением и старыми, и молодыми моряками, кто искренно любил море, тот шел служить под его начальство. Военные действия против горцев также увлекали молодежь, в Черноморские экипажи набралось больше охотников, чем там было вакансий».

Молодому офицеру было очень важно найти себе влиятельного покровителя. Вот как об этом писал все тот же А. С. Горковенко: «Заграничные кампании в наше время были чрезвычайно редки, а дальние плавания чуть не считались эпохою. Чтобы попасть на эти суда нужно было пользоваться исключительною протекцией) и даже репутация отличного моряка давала только надежду на звание старшего офицера… Я всегда был так счастлив, что всюду находил себе покровителей и в этом случае человек, которому я наиболее считаю себя обязанным, был П. А. Васильев, занимавший должность начальника штаба Кронштадтскаго порта. Многими лестными назначениями я был исключительно обязан ему».

Начиная с времени правления императрицы Екатерины, на флоте практиковалась посылка молодых перспективных офицеров на стажировку в Англию, по праву считавшуюся в то время первой державой мира. Делалось это для приобретения опыта дальних плаваний, прежде всего в Ост– и Вест-Индии и изучения организации английского флота. Историк отечественного флота Ф. Ф. Веселаго писал: «Отправления морских офицеров на службу волонтерами на английский флот, бывшие в предшествовавшие годы, продолжались и дальше. Так, с 1802 по 1804 года были посланы 4 лейтенанта и 5 мичманов и до 20 гардемаринов морского корпуса. В числе лейтенантов находился известный впоследствии адмирал П. И. Рикорд. Гардемарины же отправлены были в первый раз по распоряжению министра Чичагова, который полагал, что для флота полезнее будет практически образовать большее число юношей-воспитанников, нежели немногих офицеров, содержание которых за границей обходилось втрое дороже. Кроме гардемаринов, в то же время отправлено такое же число учеников, окончивших курс в училищах корабельной архитектуры и штурманском. Первые посылались для усовершенствования в деле кораблестроения и механике, и из них впоследствии вышло несколько хороших корабельных инженеров, в числе которых был И. А. Амосов. Штурманские же ученики посылались для изучения разных портовых мастерств: столярного, мачтового, парусного, канатного; по их возвращении в Россию они получали места мастеров или помощников мастеров.

Находившиеся в Англии офицеры и гардемарины в продолжение своей пятилетней службы волонтерами на военных судах почти постоянно были в плаваниях в Атлантическом и Тихом океанах, некоторые из них участвовали в Трафальгарском сражении, и еще во время пребывания в Англии 18 гардемаринов были произведены в мичмана. В числе этих волонтеров был Михаил Петрович Лазарев и другие выдавшиеся своей последующей службой офицеры».

На стажировку молодые офицеры ехали с удовольствием, так как помимо всего прочего в этот период им полагалось повышенное жалование, что было также немаловажно.

А вот описание адмирала И. И. фон Шанца, как сводили концы с концами молодые офицеры, оставшиеся дома на берегу: «…Я решил перебраться в так называемый ковчег, громадный четырехэтажный флигель, которого темные стены высились прямо против губернаторского дома. Там в 4-м этаже поместился в скромной комнате об одном окне с лейтенантом К…м, уже пожилым человеком, образованным и обладавшим большою страстью играть на флейте. Вместительность нашей комнаты уменьшалось на целую треть огромную кафельною печкой зеленого цвета… В свободных двух третях комнаты помещались две узкие, старые походные, или, если сказать правду, взятые напрокат из госпиталя, кровати с жесткими тюфяками, заменявших, в случае надобности, диваны. Пара плетеных, белою масляною краской покрытых сосновых стульев и крошечный обеденный столик.

Мичмана, получавшие жалования всего 600 руб. ассигнациями, что составляет 117 рубль на серебро, жили, не входя в долги, по причине простой, неприхотливой жизни… Скажу про себя, что мне никогда не случалось испытывать нужды в деньгах, и нет сомнения, что главною способствующей этому причиной была лишенная всякой взыскательности жизненная обстановка, окружавшая меня с малолетства… возможность по воскресеньям съесть кусок свежего мяса считалась уже роскошью. И если к этому прибавить, что я в то время еще не употреблял ни пива, ни вина, ни табаку, то понятно, что все деньги, истрачиваемые моими товарищами, оставались у меня налицо».

Судя по рассказу фон Шанца, существовать на жалование молодые офицеры могли, только будучи холостяками и ведя самый скромный, если не аскетический образ жизни.

Из воспоминаний адмирала И. И. фон Шанца: «…Выпущенные из корпуса и расписанные по портам Кронштадтскому, Ревельскому и Свеаборгскому, они не имели возможности привыкнуть к морскому делу. В Свеаборге, например, лето проходило в крейсерстве у берегов, а в зимнее время офицеры не занимались ничем путным, и с утра до вечера просиживали в шлафроках, туфлях, курили трубки, говорили всякие пустяки или, слоняясь из одной квартиры в другую, посещали друг друга. Жили они, по крайней мере, в Свеаборге, в казенных флигелях, где, прохаживаясь по темным, зловонным коридорам, могли наделать тьму визитов, нисколько не стесняясь своим спальным костюмом. Зачастую случалось, что послуживши несколько лет во флоте, кто победнее переходили в пехоту, а с состоянием в кавалерию, и право поступали недурно, потому, что к этим службам были подготовлены не менее, чем к морскому делу, следовательно, в них, как в легчайших, могли принести больше пользы…

…Более всего меня удивляло, во время их службы на бриге, это какое-то нетерпеливое желание попасть как можно скорее на берег, а если случалось, что их задерживал проливной дождь, то они, поневоле оставаясь на бриге, совершенствовались в обществе нашего пьянчуги штумана в игре vingtetun. Так как главное стремление тогдашнего общества офицеров, как мне, по крайней мере, казалось, состояло в том, чтобы бить баклуши, то мой приятель Саликов, командир одной из канонерских лодок, считавшийся между товарищами душой общества, устроил на весьма скорую руку в Гангэуде что-то похожее на клуб, куда собирались по вечерам, за весьма малым исключением, все офицеры – поиграть в карты, выпить пуншу и пр. Так же устраивались изредка и танцевальные вечера, где дамское общество состояло исключительно из жен и дочерей гарнизонных офицеров, служивших в гангэудской крепости. Как бы поскорей вырваться на берег и забраться в клуб, – так думали мои сослуживцы во время своих вахт, которые их нисколько не занимали, а, наоборот, надоедали страшно».

А вот уже воспоминания адмирала П. Давыдова о быте молодого морского офицера в Ревеле в 1779 году: «Пригласил меня к себе в товарищи вместе стоять на квартире мичман Френев, честный человек без всякой лести. Он имел пристрастие можно сказать к математике. И к музыке, в которой и упражнялся неусыпно, будучи во всем воздержан. Он нанял квартиру в 4 рубля на месяц, которая имела прихожую, гостиную и спальню, в коей помещались наши кровати, и кухню. Он был и эконом, он держал наши общие деньги, а я ни о чем не думал. Так как я имел дарование декламировать, то и по обхождению все любили, я же во всех искал. Главный командир был контр-адмирал Шельтинг, который меня очень полюбил. Как началась зима, то завелись балы и я был везде зван, и так, что ежели случусь в карауле, то получал позволение идти на бал… Я почти на всяком собрании декламировал «Честного преступника», а иногда и веселое, что-нибудь из комедий. Мекензи у себя наряжался старухой, и я с ним плясал «Ваньку Горюна», известную песню. Через это приобрел к себе от высших и от равных уважение. Контр-адмирал Шельтинг хотя обходился со мной весьма фамильярно, однако же, я всегда соблюдал к нему мое надлежащее почтение, за что он меня чрезвычайно любил, даже прочил за меня выдать свою племянницу. Дамы и девицы со мной были ласковы, и я к одной скромной девице почувствовал склонность. Она была дочь госпитального штаб-лекаря Вестенрика. Отец и мать стары, она имела двух сестер, еще были у нее братья. Я, лишившись товарища своего Френева (он ушел в море – В. Ж), перешел на другую квартиру и жил в товариществе с мичманом Полибиным. Сколько прежний был постоянен и скромен, сколько сей болтлив и ветреней, сколько тот был бережлив, выдержан и честен, сколько расточителен, роскошен и сребролюбив… За квартиру мы платили 4 рубля на месяц, кушанье брали в трактире одною порцию и сыты были за 4 рубля в месяц, а ужин был особый. В тот же трактир по вечеру мы приходили, брали по одному бутерброду и по бутылке полпива, что каждому стоило 5 копеек, чай мы имели свой. Почти каждый день мы ходили в Катеринталь, прогуливаться и один раз случилось довольно любопытное приключение. Будучи в Катеринтальском саду, я сидел в беседке и читал Сумарокова элегии, видел прогуливающихся двух девиц, которые позади моей беседки проходили. И вдруг одна из них бежит к нам и, подняв покрывало, остановилась перед нами, что нас так удивило, что мы были как болваны, и только смотрели на ее прекрасное лицо. Она с усмешкой по-немецки присела и побежала к своей подруге, которая между тем за нами аплодировала, кричав, «браво». Тогда только мы, опомнившись, и пошли за ними, они же почти бежали к лесу, из которого вышел пастор со своею женою. Они к ним присоединились, вышли на проспект, сели в пролетку и уехали. Вот приключение, которым бы привыкшие к волокитству воспользовались, а мы, будучи еще просвещены в разврате, не знали, как поступить было надобно к обольщению невинности и сожалели о том, что не имели наглости к тому потребной и соответственной. Вот молодость! Мы желали быть порочными и не имели смелости! Какая непростительная глупость!

Таким образом мы проводили время, будучи влюблены: я на большую, а он в меньшую дочерей Вестенрика, о сем хотя им самим и не смели изъяснить, но через их братьев мы дали им знать… Однако мой товарищ был тем недоволен, что он написал письмо, которое и посылал с братьями… Он купил лент для банта на шляпу и завернув в сии ленты запечатанное письмо и обвернув бумагой, послал к ней с меньшим братом, с просьбой, дабы, потрудились связать ему бант на шляпу, а я послал своей любезной картинку резную изображающую дерево, на котором два пылающих сердца. В ответ я получил род немецкого форшефта, соответствующего моему объявлению. Я был восхищен, особливо, когда средний брат мне сказал что моя картинка в рамке над ее кроватью. С сего времени, хотя мы и виделись не так часто на балах или на гулянии в надежде, что мы когда-нибудь соединимся. Между тем, мой товарищ, получив бант, совсем не мыслил о женитьбе и во всякую влюблялся. После плавания… я приехал в Ревель и явился, куда следует… Святки начались весельем… Я был на балах, катался с гор на коньках, ездил по мызам, виделся несколько раз со свей любезной, уверился, что любим взаимно и казалось желать было нечего».

При этом среди офицеров немало было и тех, кто не имея ни ума, ни знаний, делали карьеру благодаря своему состоянию, титулам и связям. Из воспоминаний адмирала П. Давыдова: «Ко мне даже приходил дядька (слуга – В. Ш.) мичмана князя Голицына человек весьма не глупый и опытный. Он просил меня быть знакомым с его барином для того, чтобы он мог от меня занять что-нибудь хорошее. И, правда, сей молодой еще в корпусе бы ужасно туп, а гардемарином на корабле будучи, упал в трюм и голову рассек об якорную лапу и, хотя его вылечили, он остался еще более туп, нежели был…»

К сожалению, такое хорошо знакомое нам всероссийское зло, как родственный протекционизм, в эпоху парусного флота процветал повсеместно. Это ломало порой судьбы не только молодых, но и вполне зрелых и заслуженных офицеров. Ну как не порадеть родному человеку! Из воспоминаний вице-адмирала П. А. Данилова: «Хозяин мой майор Еремеев был весьма честнейший человек, он командовал морским батальоном весьма исправно, так что от каждого военного губернатора… получал похвалу и благодарность, а как того же батальона подполковник Керк, как по болезни ног, так и по неспособности своей по худому выговору на русском языке, к командованию отставлен был от начальства без должности, числясь только при сем батальоне для получения денщиков и жалования. Он человек был достаточный и казался быть довольным своим положением, притом он был, что редкому было известно, а я совсем не знал о том, дядей контр-адмиралу Чичагову. Он был брат его матери, то и видно, что он писал своему племяннику, который и сделал, что из адмиралтейств-коллегии прислан указ, чтобы батальон принять в свое командование подполковнику Керку. Мне же, лично знавшему майора Еремеева и неспособность Керка, столь было чувствительно жаль первого и его батальона, который может придти в упадок от такого командира, то и я вознамерился, думая, что сама коллегия от себя сие предписание сделала, изъяснить о зле, каковое может произойти от исполнения такого повеления. Морскому министру адмиралу Мордвинову написал и послал, полагая, что министр прикажет от себя, остановить исполнение сего указа. Вместо того, он при своем предложении мое письмо к нему послал в коллегию. Неизвестно с каким предписанием, только с того письма вдруг появилась копия, даже и в Ревеле. Это меня весьма встревожило, хотя совсем не воображал, чтобы с сего времени началось мое несчастие, что весьма естественно, ибо Чичагов был весьма горд, самолюбив и мстителен. Он начал с той же минуты искать случая, погубить меня, но, прежде всего, старался сделаться министром и для чего ласкал приближенных министра, дабы через них узнавать намерения министра. Он, узнав какой доклад министр думает сделать государю, оному прежде изъяснить коварно вредную сторону и доведет до того, что оный останется не оправдан, что конечно министра огорчит, а он эту слабость адмирала Мордвинова знал, который от неудовольствия и просил увольнения, что и получил… А Чичагов пожалован в вице-адмиралы, вступил в его должность и сделан товарищем министра… Новый год для майора Еремеева не очень благоприятственен был, ибо письмо мое к министру о нем ни мало не подействовало. Батальон его принял подполковник Керк, дядя Чичагова, и у Еремеева не доставало к сдаче 500 рублей, и я ему без всего поверил. А его определили смотрителем по строительству казарм, как бы неспособному к фрунту, таковая обида так для него была чувствительна, что его ударил паралич и года через четыре он скончался».

Порой офицеры, положившие всю жизнь на карьеру и внезапно осознавшие, что их честолюбивым мечтам пришел конец, совершали даже самоубийства. Из воспоминаний адмирала П. Давыдова: «Во время посещения императрицей Екатериной эскадры, следовавшая за ее яхтой яхта, маневрируя, ударила ее в корму. Екатерина испугалась, проснулась и вышла наружу узнать в чем дело. Раздосадованный Чернышев погрозил кулаком капитану яхты Суковатому и кричал: «Помни этот случай!». Тот, испугавшись, бросился в воду и утонул…»

Тот же П. Данилов весьма красочно повествует и о том, как безответственно работали в конце XVIII века чиновники адмиралтейств-коллегии, которым было глубоко наплевать даже на заслуженных боевых офицеров, не говоря уже о молодых мичманах и лейтенантах: «В коллегии обер-секретарь искал, где я прописан в корабельном или в гребном флоте и сказал мне, что меня ни в одном списке нет. Я сказал о том приехавшему туда адмиралу де Рибасу, который, смеясь, сказал мне: «Зачем же ты приехал?» Тогда вышел адмирал Пущин, узнав о сем, тотчас приказал написать на корабль «Трех Святителей» и чтобы я скорее отправился в Кронштадт и потому на другой день я ходил в коллегию за билетом и на третий день отправился в Кронштадт». Потрясающе! Петр Данилов к этому времени уже давно капитан второго ранга, герой русско-турецкой войны, а его даже нет во флотских списках!

Отдельно следует остановиться на существовавшем в течение многих десятилетий антагонизме офицеров Балтийского и Черноморского флотов. Это была настоящая проблема. И балтийцы, переводимые на Черное море, и черноморцы, попадавшие на Балтику, сразу же наталкивались на стену отчуждения и неприятия. Несмотря на то, что они оканчивали тот же Морской корпус и были такими же офицерами, как и местные, они все равно оставались чужими. Истории известен всего один удачный массовый исход балтийцев на Черное море, когда адмирал Лазарев начал формировать на Черноморском флоте свою команду. Тогда с ним пришли такие в будущем известные деятели, как Нахимов, Корнилов, Авинов, Путятин, Бутаков-старший, и другие. Но то был особый случай, который держал на контроле сам император. В остальном же переход с флота на флот, как правило, заканчивался или возвращением офицера обратно (в лучшем случае), или его отставкой.

Из воспоминаний вице-адмирала П.А. Данилова: «Надобно сказать, что я в Кронштадте был весьма в дурной славе по причине частого обхождения с черноморскими капитанами Обольяниновым и Нелединским, которые также были сюда командированы, как и я, но они написаны были на ревельские корабли и берегом туда уехали прежде меня, они там замечены были невоздержанными. А так, как я из Черноморского же флота, то и обо мне заключали то же, к чему многим и зависть побуждала, ибо мы старшинство выиграли, то и старались замарать всех, дабы из службы вытеснить, для чего распространяли до того свое злословие, что все адмиралы, и меня адмирал фон Дезин худо аттестовал. О чем я, узнавши, ходил к нему, спрашивал о причине. А как он не мог ничего объявить кроме слухов, то я убедил его переменить аттестат и когда пошел в море в эскадре адмирала Ханыкова на корабле, то написали ко мне двух лейтенантов невоздержанных, так что я с ними вынужден был стоять на вахте, а третью я дал вахту корпусному офицеру, бывшему с гардемаринами. Адмирал, будучи упрежден ко мне с худой стороны, примечал за мной более всех и испытывал разным образом: поутру рано и вечером поздно призывал меня к себе сигналом, нередко также нечаянно приезжал ко мне, все это он делал, когда эскадра идет под парусами. Во время эволюций я всегда был наверху и по привычке в Черноморском флоте, прежде всех входил в свое место… На другой день призвал меня к себе флагман и он сказал мне, что капитан 1-го ранга Нелединский, как мой приятель, и Обольянинов, как мой родственник, то я как ближе всех должен сказать им, чтобы они подали в отставку, тогда им дадут пенсионы, а ежели они не согласятся, то будут оставлены без всего и я принужден был ехать. На рейде был корабль Нелединского, я приехал к нему и как на его корабль хотел сесть контр-адмирал Веер, то он занимал всю правую сторону кают-компании. Был 12-й час, как я к нему вошел, он велел подать водки, а я между тем начал ему говорить, что о нем весьма сожалею, что адмиралы обо всех черноморских капитанах весьма дурно думают и говорят, и что я подвержен был великому испытанию, которое как ни жестоко, но я желал бы лучше, чтобы все мы подвержены оному, ибо каждый имел случай себя оправдать, нежели по одним доносам быть несчастным. Но что делать?

– Я принужден тебе сказать, что мне велено. Еще хорошо отдают на волю!

– Что ты говоришь? – спросил он – Говори, что тебе велено!

– Ты сам бы это сделал, когда бы предвидел, да и я бы советовал подать в отставку, деревня у тебя есть, пенсию дадут.

– А ежели не подам? – он сказал.

– Хуже сделаешь сам себе, оставят без всего, что и сказать велено!

– Ну, тогда не подам! – закричал он. – Поди, скажи!

Я сколько ни старался вразумить, но он твердил одно и тоже. Я уехал к Обольянинову, которого корабль был еще в гавани. Я нашел его дома, поперек кровати лежащего во всей форме с орденами, разбудил и между разговорами сказал ему, что было велено. Он также заупрямился…»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.