Глава 13 Тени прошлого
Глава 13
Тени прошлого
Родные и друзья называли его Адик. У него были серые глаза, широкий лоб и густые каштановые волосы, а переносица искривлена из-за несчастного случая во время игры в хоккей в детстве. Ростом он был примерно метр шестьдесят семь. Тем, кто его знал, Толкачев казался тихим парнем. Он любил ковыряться в электронике, с удовольствием что-то мастерил, работал паяльником и рубанком, мог починить радио или сколотить раму для парника. При этом он был очень замкнутым человеком — настолько, что никогда не рассказывал сыну о своей работе и не приводил его в институт.
Но изнутри его грызло беспокойство. Его преследовали мысли о страданиях его семьи в мрачный период советской истории, и он хотел мести{223}.
В 1981 году Толкачеву было пятьдесят четыре года. Он страдал гипертонией и старался заниматься своим здоровьем: весной, летом и осенью бегал, а зимой ходил на лыжах. Выпивал он редко. Согласно его письмам, составленным для ЦРУ, вставал он обычно до рассвета, особенно во время долгой зимы. Каждый второй рабочий день он выбирался из кровати в пять утра и выходил на уличную пробежку, если на улице не было дождя или сильного мороза. Обычно он спускался на главном лифте на первый этаж и распахивал тяжелую дверь, выходящую на сквер на площади Восстания, в чьем названии были увековечены бунты против русского царя и Октябрьская революция. День за днем он бегал по одному и тому же маршруту: сперва через сквер к Садовому кольцу, потом направо, в сторону посольства США, мимо милицейских будок у посольства, затем еще раз направо, по переулку и мимо того места, где три года назад у стен маленького православного храма он вручил письмо Хэтэуэю{224}. Толкачев хорошо знал эти улицы — он без устали ходил и пробегал по ним несколько лет в поисках автомобилей с номерами, принадлежавшими американскому посольству, надеясь просунуть записку в приоткрытое окно.
В письме ЦРУ Толкачев описал себя как “жаворонка”. “Вы, вероятно, знаете, — писал он, — что людей иногда делят на два типа личности: “жаворонки” и “совы”. У первых нет проблем с тем, чтобы встать утром, но с наступлением вечера их клонит в сон. У вторых все наоборот. Я принадлежу к “жаворонкам”, моя жена и сын — к “совам”.
После пробежки, писал Толкачев, он обычно будил жену и сына и готовил им завтрак. Наташа, полная женщина, работавшая в отделе антенн того же института, часто уходила на работу раньше Толкачева, чтобы успеть на автобус. Толкачев же любил идти до работы пешком, через проходные дворы.
Их сын быстро рос и был уже на двенадцать сантиметров выше отца. Олег не был бунтующим подростком, его интересы лежали скорее в той же области, что и у матери: искусство, культура, музыка и дизайн, — в отличие от отца, который увлекался электроникой и инженерным делом. Олег ходил в спецшколу с углубленным изучением английского. Он уже читал Киплинга и Азимова и запоем слушал западную рок-музыку. Адику нравилась музыка сына, хотя английские тексты он понимал совсем плохо. Сам он любил джаз, который в советские времена считался подозрительной музыкой.
Адик пытался преодолевать поколенческий барьер между собой и сыном. Зимой они вместе бегали на лыжах, а летом семья часто ходила в турпоходы по стране. Как-то раз они отправились на Балтийское море, на следующий год — на озеро Валдай. Толкачев не мог получить разрешения на поездки за границу, потому что у него был допуск к секретным сведениям. “Я всегда езжу с женой и сыном, — рассказывал Толкачев ЦРУ о том, как проводит отпуск. — Мы обычно останавливаемся где-нибудь в лесу у реки или озера “дикарями”, то есть живем в палатке, готовим на костре и т. д. В этом году мы тоже планируем турпоход с палаткой и рюкзаками”. Он писал: “Я считаю, что привязан к семье так же, как это вообще свойственно людям”.
Высотка, где жил Толкачев, была внушительным зданием: 24-этажная главная башня со шпилем и два 18-этажных крыла по бокам от нее. В свое время в доме жили Михаил Громов, поставивший мировой рекорд при перелете через Северный полюс, Георгий Лобов, заслуженный летчик-истребитель, воевавший во Второй мировой и корейской войнах, а также ас Сергей Анохин, заслуживший известность новаторскими авиа испытаниями — так, при пикировании на МиГ-15 он достиг сверхзвуковой скорости. Там же жили генеральный конструктор советских ракетных двигателей Валентин Глушко и Василий Мишин, руководивший советской программой (в конечном итоге провальной) создания ракет для полетов к Луне. Это была элита советской авиации и ракетной отрасли{225}. Но Толкачев был одиночкой. Когда-то он общался с сотрудниками в своей лаборатории, но теперь, как он рассказывал ЦРУ, “вероятно, из-за возраста все эти дружеские разговоры начали меня утомлять, и я практически прекратил общение”. Он писал: “За последние десять-пятнадцать лет число моих личных друзей резко сократилось. Они никуда не делись… но мои контакты с ними стали совсем редкими и случайными”.
Толкачев жил в довольно комфортабельной двухкомнатной квартире с маленькой кухней, ванной и туалетом. Над входом в кухню находилась дверца антресолей. На этих антресолях длиной четыре метра и шириной немногим менее метра Толкачев хранил палатку, спальные мешки и свои стройматериалы, а также шпионское оборудование, полученное от ЦРУ. Его жена была ниже ростом и менее подвижна и наверх не залезала, у сына не было в этом нужды. Там же на антресолях Толкачев хранил свои инструменты: амперметр для измерения силы тока, паяльник и провода, а также дрель, рубанок и пилу для работ по дереву. В квартире было еще три кладовки, их он построил сам.
Адик женился в тридцать лет, довольно поздно для молодого мужчины его поколения в Советском Союзе. Жене его было тогда двадцать два. Толкачев писал в ЦРУ: “Я, очевидно, принадлежу к однолюбам”{226}.
Адик и Наташа жили и работали в закрытом мире советского военно-промышленного комплекса — разветвленной сети министерств, институтов, заводов и испытательных полигонов. У Толкачева был доступ к государственным тайнам наивысшего уровня. Поведение их обоих на людях было обусловлено желанием выжить в советской партийно-государственной системе, что требовало конформизма. Днем они играли по этим правилам. Вечером, оставаясь одни, они испытывали совсем другие чувства. Их мировоззрение сформировалось под влиянием трагических событий — утрат в Наташином детстве, во времена сталинских репрессий 1937 года. Эти утраты стали толчком, побудившим Адика стать шпионом.
Отец Наташи, Иван Кузьмин, работал главным редактором газеты “Легкая индустрия”. В номере, вышедшем 1 января 1937 года, он поместил на первой странице крупную фотографию, демонстрирующую безмятежную радость, — в принципе, подобная фотография могла быть снята в любой семье, включая его собственную: сияющая мать высоко поднимала младенца, который широко улыбался и держал куклу. На заднем плане была видна новогодняя елка.
Фотография излучала уверенность в завтрашнем дне, но она была постановочной, и веселье на ней выглядело ненатурально. А вытянутая рука ребенка указывала путь в будущее подобно руке Ленина. Снимок сопровождался витиеватым комментарием, в котором утверждалось, что Советский Союз “направляют жизнеутверждающая сила социализма, большевистская партия и сталинский гений”{227}. Газета являлась ежедневным отраслевым изданием, публиковавшим в большом количестве статьи рабочих и директоров заводов, иногда партийных чиновников. В основном это были просто письма рабочих корреспондентов, рабкоров, — короткие заметки об их текстильных фабриках и заводах, рационализаторские предложения о повышении производительности труда и использовании технологий и оборудования. На первую полосу часто помещали большую фотографию молодой ткачихи и историю ее успеха: как она начала свою карьеру на фабрике, приобрела опыт и навыки и в один прекрасный день предложила и внедрила метод, который колоссальным образом повысил производительность труда. Бесхитростные соображения рабочих перемешивались в газете с партийными наставлениями. Советская централизованная экономика тогда вошла в фазу форсированной индустриализации. Один из заголовков гласил: “Добьемся решительного прорыва в выполнении плана!” Когда высокопоставленный партийный функционер или министр выступал с речью, газета часто печатала на первой полосе ее стенограмму. На второй странице ежедневно публиковались таблицы с производственной статистикой: сколько и где было произведено хлопка, льна, пеньки, джута, шерсти, шелка, кожи и других материалов. Третья страница почти целиком отводилась под идеи и предложения рабочих о том, как увеличить производительность труда, и газета старалась охватить все возможные аспекты, связанные с легкой промышленностью.
Кузьмин — ему было тогда тридцать шесть — никогда не публиковал статей за своей подписью. Он, скорее, выступал модератором альтернативных точек зрения, отбирал заметки рабкоров и, возможно, сочинял неподписанные передовицы. Он был членом партии и занимал пост главного редактора четыре года. Газета была основана в 1932 году как орган текстильщиков, в котором публиковались статьи и письма самых разных людей: ткачей, инженеров и директоров заводов. Но прежде всего она была партийным рупором.
В январе 1937 года читатели не могли не заметить, что тучи сгущаются. На первой полосе газеты в подробностях освещался второй из трех московских показательных процессов. Сталин жестоко расправлялся со своими соперниками поодиночке. Это были предвестники грядущего “Большого террора”. На первом процессе в августе 1936 года шестнадцать подсудимых, в том числе большевики Лев Каменев и Григорий Зиновьев, были обвинены в измене родине и сговоре со Львом Троцким, еще одним изгнанным из страны соперником Сталина. Всех подсудимых приговорили к смерти и расстреляли. По второму процессу шли семнадцать партийцев, которые были объявлены заговорщиками более мелкого разряда, тринадцать из них казнили, остальных отправили в лагерь. Газета Кузьмина публиковала все материалы второго процесса, в том числе полные стенограммы допросов и отклики читателей. “Уничтожить злодеев!” — призывал один из них. “Расстрелять фашистских наймитов, позорных предателей! Это единодушное требование рабочих людей СССР!” — заявлял другой. 30 января, в день объявления приговора, газета опубликовала его текст. 1 февраля в газете сообщалось, что советские рабочие “с глубоким удовлетворением приветствовали приговор банде Троцкого”{228}.
В действительности все было совсем иначе. “Ночью — страх, а днем — бесконечное притворство, лихорадочные усилия доказать свою преданность Системе Лжи. Таково было “нормальное” состояние советского гражданина”, — писал историк Роберт Конквест{229}. “Террор 1936–1938 годов был почти исключительно ударом властей по собственному населению, и практически все обвинения против миллионов жертв были фальсифицированы. Сталин лично отдавал приказы, вдохновлял и организовывал эту операцию”{230}.
С лета 1937 года началась чистка московской административной и партийной элиты. “Партийные и правительственные учреждения окутала атмосфера ужаса, — писал Конквест. — Народных комиссаров арестовывали по дороге на работу по утрам. Каждый день исчезал кто-нибудь еще из членов ЦК, или заместителей наркомов, или других крупных сотрудников”{231}.
После того как чистки прошли в партийной элите, летом и осенью 1937 года круги начали расширяться: прокатывались все новые волны подозрительности, доносов, арестов и казней. Одной из крупнейших стала кампания против кулаков — состоятельных крестьян, которых согнали с их земли во время катастрофической насильственной сталинской коллективизации. Более 1,8 миллиона кулаков отправили в лагеря. Теперь, когда заканчивался стандартный восьмилетний срок их заключения, Сталин боялся массового возвращения домой этих рассерженных и ожесточенных людей. Роковым стал секретный приказ НКВД № 00447 в июле 1937 года, определивший характер проведения массовых репрессий в следующие два года. Документ устанавливал квоты на аресты — тысяч за раз — людей определенных категорий, а именно “кулаков, преступников и других антисоветских элементов”. Категории эти были настолько широки, что к ним можно было причислить кого угодно. Арестовывали и казнили за малейшую оплошность, так что люди стали чрезвычайно осмотрительны в публичных высказываниях. Одно неосторожное слово могло стать поводом для доноса и ареста по совершенно надуманному обвинению. Десятки тысяч людей самых разных профессий без всяких причин были внезапно вырваны из жизни{232}. НКВД, предшественник КГБ, делил всех считавшихся “врагами народа” на две категории: одних расстреливали, других отправляли в лагеря на десять лет. Это была крупнейшая массовая операция того периода, на которую пришлась половина всех арестов и более половины казненных — 376 202 человека — в течение двух лет{233}. Увольнениям, арестам и расстрелам подвергся и правящий класс. В 1937 году были сняты с постов и арестованы министры (тогда они назывались наркомами — народными комиссарами) внешней торговли, внутренней торговли, тяжелой промышленности, просвещения, юстиции, водного транспорта и легкой промышленности{234}. В разгар этого безумия любого, кто бывал за границей или знал кого-то, кто живет за границей, могли счесть врагом народа. Доносы часто писались в запале или со злым умыслом и могли привести к скорой гибели человека. “Нынче и с женой-то свободно поговоришь разве что ночью, под одеялом”, — говорил писатель Исаак Бабель, который сам был арестован весной 1939 года. Его обвинили в антисоветской деятельности и шпионаже и в 1940 году расстреляли{235}.
В 1937 году Иван Кузьмин, редактор газеты, и его жена Софья Ефимовна Бамдас жили в доме 14 по Старопименовскому переулку, в самом центре Москвы. Их квартира была в получасе ходьбы от Кремля. Софья была членом партии и работала начальником сектора сводного планирования в Наркомате лесной промышленности СССР. Она родилась в 1903 году в состоятельной еврейской семье в Кременчуге — городе на Днепре, когда-то находившемся в черте оседлости{236}. Город поставлял на экспорт древесину и зерно. Отец Софьи Ефим перебрался в Европу и стал преуспевающим бизнесменом в Дании. Две его дочери, Софья и Эсфирь, жили в Москве.
В 1937 году Софья поехала к отцу в гости, и это стало началом конца. Он был капиталистом и иностранцем — более чем достаточно, чтобы вызвать подозрения. 17 сентября сотрудники НКВД пришли в квартиру № 35 и арестовали 34-летнюю Софью. Ее обвинили в принадлежности к диверсионно-террористической троцкистской организации, созданной в Наркомате лесной промышленности{237}.
Когда ее забрали и дверь за ней закрылась, в квартире оставалась дочь Софьи, ее единственный ребенок. Ей было два года.
Шесть дней спустя сотрудники НКВД пришли за Иваном, который отказался оговорить Софью. Дома его не застали, нашли на квартире у друга. Его отвезли в печально известную Бутырскую тюрьму и обвинили в участии в антисоветской террористической организации{238}.
Софья и Иван больше никогда не увиделись. Ее поездка к отцу в Данию стала поводом для доноса. Кто его написал и что там говорилось — неизвестно. Но вероятно, того, что ее отец был “капиталистом” и жил за границей, было достаточно. Суд над Софьей состоялся 10 декабря 1937 года, ее обвинили в диверсионной деятельности и в тот же день расстреляли. Приговоры приводили в исполнение обычно по ночам.
В вакханалии террора ежедневно приговаривали и расстреливали огромное число людей, до нескольких сотен в день. По данным Конквеста, 12 декабря 1937 года, через два дня после казни Софьи, Сталин и председатель Совета народных комиссаров Вячеслав Молотов одобрили 3167 смертных приговоров — и отправились смотреть кино. Но не все расстрелы требовали одобрения на столь высоком уровне. Так, за один октябрьский день нарком Николай Ежов и член комиссии НКВД вынесли решения по 551 делу и приговорили всех к расстрелу{239}.
Ивана арестовали за “участие в антисоветской террористической организации” и осудили за “саботаж” и отказ донести на других. Он упрямо отказывался дать показания на кого-либо еще и признать свою вину. В марте 1939 года его приговорили к десяти годам лагерей, с зачетом почти двух лет, проведенных в тюрьме. Его, крестьянского сына, отправили в лагерь — на угольные шахты в Воркуту, в 1900 километрах от Москвы и в 150 километрах от Северного полярного круга. И без права переписки.
Их маленькую дочь забрали в детприемник. В те годы врагами народа объявили такое множество людей, что детские дома были переполнены{240}. Девочке повезло в одном отношении: ее родители держали няню, по имени Дуня. Из сострадания, а может быть, от ужаса Дуня ездила за маленькой девочкой из учреждения в учреждение в течение многих лет после ареста и казни ее матери{241}.
В 1947 году Ивана выпустили из лагеря, но в Москву он не стал возвращаться. Опасаясь нового ареста, он переезжал из города в город. Лишь после смерти Сталина в 1953 году он счел безопасным вернуться домой и смог воссоединиться с дочерью, которой было уже восемнадцать лет. Они прожили вместе меньше трех лет. 23 марта 1955 года Ивана Кузьмина реабилитировали за “недоказанностью обвинений”. Но прожил он после этого недолго — умер от заболевания головного мозга в Москве 10 декабря 1956 года{242}.
Дочь Софьи и Ивана, оставшаяся без родителей из-за сталинского террора, вышла замуж за Адольфа Толкачева через год после смерти отца. Наталья Ивановна Кузьмина не переставала терзаться из-за участи своих родителей. И хотя ей удавалось избегать опасных ситуаций, те, кто работал с ней, знали о ее чувствах. Она читала запрещенных Бориса Пастернака и Осипа Мандельштама. Когда в 1962 году в литературном журнале “Новый мир” была опубликована повесть Александра Солженицына “Один день Ивана Денисовича”, она первой в семье жадно проглотила ее. Позже, когда хранить неопубликованные сочинения Солженицына стало опасно, она не боялась давать знакомым читать самиздатовские экземпляры. В 1968 году, после вторжения СССР в Чехословакию, в советских учреждениях спешно составлялись обращения в поддержку этого решения. Она единственная в своем отделе проголосовала “против”. Она, по словам начальника, “была не способна к лицемерию”{243}.
Лишения и мытарства Натальи, ее враждебное отношение к советскому государству стали для Толкачева своими.
Адику было четырнадцать, когда ночью 21 июля 1941 года немецкие бомбардировщики совершили первый налет на Москву. Тогда столица могла вспыхнуть, как спичка, — большинство строений были деревянными. Немецкие самолеты сбросили 104 тонны взрывчатых веществ и 46 тысяч зажигательных бомб. Погибли 130 человек. Это была первая из бомбардировок, которые продолжались до следующего апреля. Советскую столицу защищали более 600 прожекторов и 800 зенитных орудий — но радары были примитивными{244}.
Бомбардировки показали, как отчаянно Советский Союз нуждается в улучшении своих РЛС, и новая технология радаров стала главным направлением карьеры молодого Толкачева.
Адольф Георгиевич Толкачев родился 6 января 1927 года в Казахской ССР (ныне Казахстан). Когда ему было два года, семья переехала в Москву. О его родителях и брате, который после школы работал электромехаником на железной дороге, мало что известно. Адик пошел в профтехучилище, где изучал электронику, и закончил его в 1948 году. Потом он поступил в Харьковский политехнический институт на радиотехнический факультет, где изучал в основном радары, и закончил учебу в 1954 году. В те годы студенты не могли выбирать, где им предстоит работать. В плановой экономике их распределяли на рабочие места{245}.
Толкачева распределили в военное исследовательское учреждение — Научно-исследовательский институт радиостроения, сокращенно НИИР. Потом оно получило еще одно название: научно-производственное объединение “Фазотрон”. Институт состоял из двух-трех десятков строений, скученных на четырех гектарах земли недалеко от Белорусского вокзала, в трех километрах от Кремля. Вдоль восточной стороны комплекса, выходящей в Электрический переулок, стоял длинный ряд старых кирпичных зданий с барочными завитушками на фасадах — обычный декор в русской архитектуре конца 1880-х. Именно в этих зданиях в 1917 году был размещен институт, в чьи задачи входило конструировать авиационные приборы, в том числе — простой и надежный прибор для измерения скорости ветра. Впоследствии предприятие, получившее название “Авиаприбор”, выпускало часы, тепловые измерительные приборы и граммофоны, а потом — радары{246}. В январе 1942 года, когда немецкие самолеты все еще сбрасывали бомбы на Москву, здания в Электрическом переулке получили новое название: завод № 339. Это была первая фабрика по выпуску радаров в Советском Союзе. В 1950-е годы завод занялся разработкой военных РЛС, которые постоянно усложнялись и из простых устройств слежения превратились в комплексные авиационные и оружейные системы наведения.
Это было единственное место работы Толкачева на протяжении всей его жизни. Радары для советских военных самолетов, выпускаемые “Фазотроном”, назывались “Орел”, “Смерч”, “Сапфир”. Как и во многих других технологических областях, здесь Советскому Союзу трудно было угнаться за Западом. В начале 1970-х бортовые советские РЛС не были способны различать низколетящие объекты, то есть могли не заметить прижимающийся к земле бомбардировщик или крылатую ракету. Эта уязвимость стала серьезным конструкторским вызовом для “Фазотрона”: от инженеров потребовали построить радары, способные “смотреть вниз” с высоты и распознавать низколетящие объекты на фоне земли. Соединенные Штаты планировали использовать низколетящие бомбардировщики глубокого проникновения для нападения на Советский Союз в случае войны{247}.
Вначале “Фазотрон” изготовил бортовую РЛС, названную РП-23, или “Сапфир-23”, которая обеспечивала ограниченное обнаружение целей в нижней полусфере для истребителей МиГ. Потом институту поручили разработать более сложную модель для установки на МиГ-31 — проектируемый сверхзвуковой перехватчик. Но задача оказалась слишком трудной для института Толкачева. По некоторым данным, институт много чего обещал, но не все из обещанного смог выполнить. Несмотря на громадный опыт, “Фазотрон” был не в состоянии решить проблему отслеживания и уничтожения низколетящего объекта на фоне земной поверхности, так же как и отслеживания одновременно нескольких целей. В 1971 году “Фазотрон” был вынужден передать разработку в конкурирующий НИИ приборостроения (НИИП). После нескольких лет работы НИИП и несколько других институтов решили бо?льшую часть проблем с новым радаром, получившим название “Заслон”. Он весил полтонны, был вдвое больше, чем крупнейшая бортовая РЛС в США, но все-таки работал — и на нем был установлен первый в истории советский бортовой компьютер. В 1976 году прошли первые испытания “Заслона” в воздухе, а к 1978 году он был способен отслеживать сразу десять целей. Первые самолеты МиГ-31 с радаром “Заслон” стали вводить в эксплуатацию в советских силах ПВО осенью 1981 года{248}.
К этому моменту Толкачев уже передал ЦРУ сотни страниц с чертежами и спецификациями РЛС “Сапфир-23” и пять печатных плат. Он также передал проекты и чертежи “Заслона”.
Трагическую историю семьи Кузьминых Наташа — а позже Адик — узнала от отца в последние годы его жизни. Иван рассказал дочери все, ничего не приукрашивая и не смягчая: об ужасе арестов, неумолимости приговоров, внезапном разорении их дома. Она узнала, что Иван пострадал из-за отказа доносить на свою жену Софью.
В 1957 году, через год после смерти Ивана, когда Адик и Наташа поженились, угрозы массового террора уже не было. Но воспоминания о репрессиях были еще слишком остры, и их действительный масштаб еще предстояло осознать. Хрущев выступил с речью о сталинских злоупотреблениях властью 25 февраля 1956 года на XX съезде партии. Он обвинил Сталина в противоправных арестах и казнях членов партии во время чисток, в неподготовленности страны к гитлеровскому нападению на Советский Союз и в других провалах, однако не упомянул ни массовые репрессии, ни насильственную коллективизацию и организованный голод, за которые сам отчасти нес ответственность. Тем не менее Хрущев сделал первый шаг: он осудил “культ личности”, позволивший Сталину захватить такую неограниченную власть. С этой речи начался период либерализации, известный как “оттепель” — от названия повести Ильи Эренбурга 1954 года. Покончив с многолетним вынужденным подчинением диктату соцреализма, некоторые свободомыслящие писатели и художники осмелились раздвигать рамки дозволенного, и родилась надежда, что после “Большого террора” и военных утрат страна станет другой. Запуск спутника в октябре 1957 года также дал повод для оптимизма, особенно среди молодежи. Историк и правозащитница Людмила Алексеева вспоминала, что в годы, последовавшие за речью Хрущева, “юноши и девушки перестали испытывать страх перед тем, чтобы делиться друг с другом мыслями, знаниями, надеждами, сомнениями. По вечерам мы собирались в тесных комнатах, читали стихи и неподцензурную литературу, рассказывали об известных нам событиях, и все это вместе складывалось в реальную картину того, что происходит в стране. Это было время нашего пробуждения”. Эти настроения, несомненно, коснулись и Адика с Наташей{249}.
Толкачев рассказывал ЦРУ, что в его молодости политика играла “значительную роль”, но потом он потерял к ней интерес, а позже стал относиться с презрением, как к “беспросветной лицемерной демагогии” советского партийного государства. Он не обсуждал ни с кем эту перемену, но в середине 1960-х, когда оттепель закончилась и Хрущева сместили, Толкачев, похоже, задумался над тем, как дать выход своему недовольству.
В мае 1965 года родился его сын Олег. Толкачев говорил, что тогда не стал предпринимать никаких действий, потому что не хотел подвергать опасности семью. “Я ждал, когда мой сын вырастет”, — писал он в ЦРУ о своем решении затаиться. По его словам, он сознавал: “В случае провала моя семья может серьезно пострадать”.
В течение нескольких лет, до середины 1970-х, Толкачева вдохновляли фигуры Андрея Сахарова и Александра Солженицына — людей совести, которые в одиночку вели титаническую борьбу с советским тоталитаризмом. У Сахарова, как и у Толкачева, был допуск к государственной тайне, но у него хватило мужества выступить с открытым протестом. Толкачев не знал Сахарова лично, но знал, за что он борется.
В начале 1968 года Андрей Сахаров работал один допоздна в своем двухэтажном доме с остроконечной крышей среди густой зелени Арзамаса-16 — колыбели ядерного оружия, поселка ученых, расположенного в городе Сарове, в 370 километрах к востоку от Москвы (по прямой). Сахаров, один из создателей советской водородной бомбы и выдающийся представитель научного сообщества, ставший академиком в тридцать с небольшим лет, испытывал глубокие сомнения по поводу этических и экологических аспектов своей работы. Он помог убедить Хрущева подписать с США в 1963 году договор о запрещении испытаний ядерного оружия. Теперь совесть побуждала его к действиям, далеко выходящим за пределы закрытого мира Арзамаса-16, где он столь успешно работал и был признан как блестящий физик.
Каждый вечер, с семи часов до полуночи, Сахаров, сидя в одиночестве в своем доме, окруженном деревьями, работал над трактатом о будущем человечества. Это было его первое открытое выступление против советской системы. Трактат, законченный в апреле, назывался “Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе”. Сахаров мыслил широко, предупреждая, что планета столкнулась с угрозами термоядерной войны, голода, экологической катастрофы и диктатуры, но также выдвигал идеалистические и утопические идеи о спасении мира. Он предполагал, что социализм и капитализм будут сосуществовать — в трактате он называл это “сближением” — и что супердержавы оставят попытки уничтожить друг друга. Он открыто писал о преступлениях Сталина и призывал к полной десталинизации страны, к запрету цензуры, освобождению политических заключенных, к свободе слова и демократизации. Текст был ошеломительным, провидческим и взрывоопасным. Сахаров переписал и отредактировал текст, а затем в какой-то момент показал его Юлию Харитону, научному руководителю режимной лаборатории и одному из руководителей советской ядерно-оружейной программы. Они ехали тогда вдвоем в личном вагоне Харитона. “Ну, как?” — спросил Сахаров Харитона. “Ужасно”, — ответил тот. “Форма ужасная?” — спросил Сахаров. Харитон усмехнулся: “О форме я и не говорю. Ужасно содержание”. Но Сахаров уже начал давать читать свою рукопись, отпечатанную под копирку, и сообщил Харитону, что ее содержание полностью соответствует его убеждениям и что “изъять” брошюру он уже не может. В июле его манифест был опубликован за границей, сначала в голландской газете, а затем, 22 июля, в New York Times. Брошюра также получила широкое распространение в самиздате — она передавалась из рук в руки в самом Советском Союзе. Затем Сахарова отстранили от работы в лаборатории, фактически уволили{250}.
Всего несколько недель спустя, 20–21 августа 1968 года, советские танки и войска стран Варшавского договора подавили реформаторское движение в Чехословакии, известное как Пражская весна. Сахаров с энтузиазмом относился к этому демократическому эксперименту, но советское вмешательство разбило вдребезги его оптимистические упования. “Надежды, внушенные Пражской весной, рухнули”, — говорил он. Ожидания многих на либерализацию в Советском Союзе не оправдались. Оттепель закончилась.
Среди тех, кто читал в самиздате “Размышления” Сахарова, был и Солженицын, в чьих ярких, пронзительных произведениях описаны темные стороны советского тоталитаризма. Его повесть “Один день Ивана Денисовича”, о жизни человека в лагере, была опубликована во время оттепели, но более поздние сочинения “Раковый корпус” и “В круге первом” были запрещены, и автор становился все более неудобной фигурой для властей. Через неделю после подавления Пражской весны Солженицын и Сахаров впервые встретились. Сахаров вышел из советского истеблишмента, Солженицын никогда не входил в него; ученый в костюме и галстуке и писатель в поношенной простой одежде. Они сидели у общего друга, в комнате с зашторенными окнами, чтобы избежать слежки КГБ. На Солженицына Сахаров произвел “обаятельное впечатление” — “высокий рост, совершенная открытость, светлая, мягкая улыбка, светлый взгляд, тёпло-гортанный голос и значительное грассирование”. Сахарову Солженицын тоже запомнился: “С живыми голубыми глазами и рыжеватой бородой, темпераментной речью (почти скороговоркой) не обычно высокого тембра голоса, контрастировавшей с рассчитанными, точными движениями, — он казался живым комком сконцентрированной и целеустремленной энергии”. Оба они, каждый по-своему блестящий, стали для Толкачева вдохновляющими примерами{251}.
В начале 1970-х правозащитная деятельность вышла для Сахарова на первый план. Он изучал отдельные случаи незаконного преследования и вместе с двумя молодыми физиками создал Комитет прав человека. Он начал расширять личные контакты с людьми с Запада, что привело в бешенство советских чиновников, прежде обращавшихся с Сахаровым сдержанно{252}. В июне 1973 года Сахаров дал интервью Олле Стенхолму, корреспонденту скандинавского радио и телевидения. Его соображения были опубликованы 4 июля в шведской газете. Сахаров уничтожающе критиковал советское государство за его монополию на власть — политическую, экономическую, идеологическую — и особенно за “отсутствие свободы”. Интервью попало на первые полосы газет по всему миру. Партийное государство решило не церемониться. Против Сахарова была открыта затяжная и отвратительная пропагандистская кампания. Сорок академиков подписали письмо, в котором осуждалась деятельность Сахарова, “порочащая честь и достоинство советского ученого”. Солженицын, которому присудили Нобелевскую премию по литературе, но который не имел возможности получить ее лично, советовал Сахарову “притихнуть” на время; режим пошел в наступление на него и на правозащитное движение в целом{253}. Но Сахаров не мог хранить молчание. В КГБ предупредили его, что не следует встречаться с иностранными журналистами, но несколько дней спустя он пригласил иностранных корреспондентов в свою квартиру, где дал пресс-конференцию и говорил о демократизации и правах человека{254}. Между тем на Западе готовилось к изданию солженицынское обличение советских лагерей — “Архипелаг ГУЛаг”. Сахаров и Солженицын раздували пламя, и КГБ в своей кампании начал ставить их имена рядом. Юрий Андропов, председатель КГБ, в сентябре 1973 года рекомендовал подумать о “более радикальных мерах пресечения враждебных выступлений Солженицына и Сахарова”{255}. В январе 1974 года Солженицына арестовали и депортировали из Советского Союза. В 1975 году Сахаров получил Нобелевскую премию мира, но ему запретили выезжать из страны для ее получения.
Эти события произвели на Толкачева сильное и глубокое впечатление. Позднее, когда он вспоминал о своем разочаровании, чтобы объяснить свои действия ЦРУ, он обозначил 1974 и 1975 годы как поворотные. После долгих лет ожидания он решил действовать. “Я могу лишь сказать, что значительную роль в этом сыграли Солженицын и Сахаров, хотя я и не знаком с ними лично и читал лишь те произведения Солженицына, которые публиковались в “Новом мире”, — писал он в ЦРУ.
“Какой-то внутренний червь начал точить меня, — вспоминал он. — Что-то нужно было делать”.
Диссидентские намерения Толкачева сначала имели скромное выражение: он писал короткие протестные листовки. Он рассказал ЦРУ, что какое-то время думал рассылать их по почте. “Но впоследствии, — добавлял он, — обдумав это хорошенько, я понял, что это было бы бесполезным делом. А устанавливать контакт с диссидентскими кругами, у которых есть связи с иностранными журналистами, мне казалось лишенным смысла ввиду характера моей работы”. У него был допуск к гостайне: “При малейшем подозрении меня бы полностью изолировали или, для большей надежности, ликвидировали”.
Толкачев решил, что найдет другие способы навредить системе. В сентябре 1976 года он узнал, что летчик Беленко бежал в Японию на МиГ-25. Когда власти потребовали от “Фазотрона” переделать конструкцию радара для МиГ-25, Толкачева осенило: его самое действенное оружие против Советского Союза не какие-то диссидентские листовки, а то, что лежит у него прямо на столе — совершенно секретные чертежи и доклады, составлявшие гостайну. Он мог серьезно навредить системе, разгласив эту тайну — передав важнейшие планы “главному противнику”, Соединенным Штатам.
Толкачев сообщил ЦРУ, что никогда не думал продавать секреты, например, в Китай. “А что касается Америки, то, может, она очаровала меня или я безумно влюбился в нее? — писал он. — Но я никогда не видел вашу страну собственными глазами, а чтобы любить, не видя ее, мне не хватает ни фантазии, ни романтизма. Однако исходя из некоторых фактов у меня сложилось впечатление, что я предпочел бы жить в Америке. И именно по этой причине я решил предложить вам свое сотрудничество”{256}.
Обычно Толкачев приходил на работу в “Фазотрон” в восемь утра, но многие удачные идеи приходили ему в голову за пределами института. Иногда это бывало дома, иногда в Ленинке, где он часто сидел вечерами. Он набрасывал заметки, потом приносил их на работу и копировал в специальный секретный блокнот, который затем передавал машинисткам.
Его стол в институте находился в большом зале на пятом этаже. Там, кроме него, сидели еще двадцать четыре человека. С высокого потолка свисали флуоресцентные лампы. Прямо перед ним и боком к нему сидели две женщины. На его столе стояли два телефона, один для внутренних звонков (номер 159), другой городской; лежали бумага для заметок, блокнот со списком задач, которые предстояло решить, блокноты для черновиков и справочники по радарам. В одном ящике стола лежали графики работы и копии официальных писем, которые Толкачев отсылал в другие институты. В другом ящике хранились электронные узлы и детали, необходимые для контрольной проверки оборудования, над которым он работал.
Уходить в обеденный перерыв домой, засунув секретные документы во внутренний карман пальто, Толкачеву было легко и приятно. В 1981 году на московских центральных улицах было не много машин. Часто он, выйдя из института, срезал путь, проходя насквозь кварталы многоэтажек с их внутренними дворами и сквериками. Миновав детский сад и игровую площадку, он сворачивал в узкий Новопресненский переулок. Потом шел по тихому Волкову переулку вдоль ограды зоопарка, за которым виднелась его высотка. Чтобы дойти до дома, ему было достаточно двадцати минут. В обеденное время в квартире никого не было. Он доставал фотоаппарат Pentax, прикреплял его к спинке стула, размещал рядом лампу и снимал копии с документов.
В один из таких дней в 1981 году Толкачев повел себя беспечно. Обычно он по окончании работы засовывал камеру и зажим на антресоли, где их не было видно. Но в этот раз в спешке оставил их в ящике стола. Наташа обнаружила их и сразу догадалась, чем занимается Адик. Когда они остались одни, она потребовала объяснений.
Наташу волновал не ущерб, который будет нанесен советскому государству. Она ненавидела систему еще больше Адика. Она боялась за них. Она не хотела, чтобы ее семья пострадала так, как пострадали ее родители. Она не хотела навлекать на семью гнев КГБ.
Толкачев признался ей во всем. Наташа потребовала, чтобы он прекратил этим заниматься, чтобы пожалел семью, и он пообещал ей все бросить. Но свое слово не сдержал{257}.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.