В ОЖИДАНИИ ГИТЛЕРА
В ОЖИДАНИИ ГИТЛЕРА
Принято считать, что паника в Москве продолжалась одни сутки — 16 октября. Потом пустили метро, вновь открыли магазины, выступил по радио Щербаков, и все наладилось.
В реальности все было иначе. Немцы ближе и ближе подступали к городу. И не было никакой уверенности в том, что столицу не сдадут.
Слухи мрачные, — отмечал в дневнике 27 октября профессор Леонид Тимофеев. — Судя по газетам, даже начале распад армии, дезертирство, бегство. Говорят, что на квартиру артистки Марецкой приехали семь командиров (и в том числе ее муж) на грузовике и в ночь уехали, оставив в квартире свое оружие и обмундирование. Судя по тому, что сегодня в газете цитируется обращение командования Западного фронта, где говорится о том, что надо уничтожать шкурников, этот эпизод характерен…
Говорят, что мы ввели в бой наши «чудо-пушки», что ими вооружены самолеты, что они действуют на четыре квадратных километра, все сжигая, что их конструкция опровергла многие законы физики, что команда пушки сорок человек и ее специально подбирает нарком обороны из особо проверенных людей и что немцы все-таки захватили эти пушки под Ельней…»
Судя по дневнику профессора Тимофеева, его и по прошествии времени не отпускали воспоминания о том, что в те дни происходило в столице.
«Знакомый, ночью бродивший по Москве, говорил, что он побывал на десятке больших заводов: они были пусты, охраны не было, он свободно входил и выходил, все было брошено. Интересны причины этой паники, несомненно шедшей сверху. Говорят, что на фронте совершенно не было снарядов, и войска побежали в ночь на 16-е, все бросив. Отсюда паника в Москве. Что спасло положение — неизвестно.
Начались суды над бежавшими и расстрелы. Владимирское шоссе закрыто для частного транспорта. Снова поднимают на крыши зенитки, на бульвары вернулись аэростаты, которые было увезли. Все это знак того, что Москву хотели оставить, а потом раздумали. Интересно, узнаем ли мы, в чем дело. В эти дни всюду сожгли архивы, на горе будущим историкам».
* * *
Иван Андреевич Харкевич в годы войны работал инженером-теплотехником на горьковском заводе «Красная Этна», производившем мины. Он тоже вел дневник:
«19 октября 1941 года
По московскому шоссе в четыре ряда идут автомашины с наркомами и всяким начальством. Везут барахло, собачек. Вереницей идут пешеходы с рюкзаками за плечами. Шофер, привезший Лизу, рассказывал, что в Москве хаос, громят мясокомбинат и магазины. Совнарком выпустил постановление о выдаче расчета всем рабочим. Правда ли это? Часть правительства съехала, все дипломатические корпуса и т. д., неужели Москву готовят к сдаче?
Пошел на разведку узнать, что делается на вокзале и пристанях. Погода мрачная, весь день мокрый снег. От московского шоссе идут вереницы машин со всяким скарбом и беженцами. На узлах сидят, покрывшись одеялами, высшие чины из НКВД с ромбами и шпалами, на простых грузовиках — бедные замерзшие ребятишки с посинелыми личиками среди наспех набросанных узлов и разного скарба. Тихий ужас! Неужели это полное падение СССР? Неужели возможно, чтобы все наше рухнуло, культура, наш строй?! Как болит все время душа от тех ужасов, что видишь.
На пристани что-то ужасное. Народа тьма, у касс идет рукопашная. Крики, брань, истерические вопли и бедные, бедные несчастные дети! Счастьем считают, что получают билет на верхней палубе на пароход, идущий вниз по Волге…»
А на заводе, когда шло совещание с высоким начальством, в голову молодому инженеру пришли совсем другие мысли:
«Характерная особенность бросается в глаза: за столом сидит замнаркома Кучумов — тучный (обрюзгший), хотя и сравнительно молодой, с двумя орденами, рядом упитанный директор завода (Романов), главный инженер неплохой упитанности, секретарь парткома (Новиков), розовый, как поросенок, и совсем упитанный секретарь обкома по промышленности (Кочетков). А напротив, через стол, — руководители цехов и отделов: бледные, с обтянутыми скулами и провалившимися глазами. Весь народ сильно сдал телом. Трудно и очень трудно, особенно для некоторых рабочих. Питание очень и очень слабоватое…
Слаба наша экономика была до войны, а к войне и вовсе не приспособлена. Старая царская Россия четыре года воевала, а экономика в стране держалась сносно — в смысле снабжения населения продовольствием. И условия тогда не идут ни в какое сравнение с тяжелыми теперешними, даже если для сравнения взять конец 1916 года. В чем же дело? Где причины?»
И никто ничего не знал!
* * *
Анатолий Григорьевич Лысенко, мэтр отечественного телевидения, в войну был ребенком. Его с матерью эвакуировали. Отец, начальник главка в Наркомате путей сообщения, остался в Москве — он был включен в группу, которой предстояло взрывать город, когда его возьмут немцы. «Однажды к нам приехали какие-то люди, — вспоминает Анатолий Лысенко, — и сообщили, что немцы заняли Москву и кто-то видел, как папу расстреляли». И только через пару недель выяснилось, что это ошибка.
У многих москвичей было ощущение конца света. Ожидали краха и распада России. Или, во всяком случае, падения советской власти.
По существу город был брошен на произвол судьбы: спасайся, кто может.
«Я видел Москву 16 октября, — вспоминал уходивший на фронт поэт Давид Самойлов, тогда студент Московского института истории, философии и литературы имени Н.Г. Чернышевского. — Это был день безвластия. Я покидал Москву с болью и горечью в сердце. В трамваях открыто ругали советскую власть. В военкоматах никого не было. Власти молчали. Толпы людей ходили по улицам. Заводы не работали. Говорили, что ночью немцы будут в городе. Была тяжелая атмосфера ненависти. Не к кому было обратиться. В комитетах советовали уходить…»
Советский человек превратился вовсе не в носителя высокой морали, самоотверженного и бескорыстного труженика. Жизнь толкала его в противоположном направлении. О революционных идеалах твердили с утра до вечера. Но люди видели, что никакого равенства нет и в помине.
— У нас за последнее время, — рассказывал за закрытыми дверями Александр Щербаков, — имеются случаи, что рабочие бросали работу. Был случай на одной небольшой фабрике в Ивановской области. В чем дело? Три дня хлеб в магазин не привозили. У нас в Москве до этого дело не доходило. Но должен сказать, что в первые дни бомбардировки у нас в три дня разложилась торговля. Магазины стали грязные, мух немыслимое количество, душно, дышать нечем. И женщины — после того, как ночью посидят с ребенком где-нибудь в подвале, должны стоять в этом магазине и нервничать. В три дня разложилась торговля.
* * *
Профессор Леонид Тимофеев запечатлел приметы тех дней:
«15 октября. На фронте была такая каша, перед которой русско-японская война — верх организованности. Такова система, суть которой в том, чтобы сажать на все ответственные места, посты не просто безграмотных людей, но еще и обязательно дураков. Ведь я, простой обыватель, был уверен, что на границе каждую ночь напряженно сторожат готовые к бою части, а они ничего не подозревали и ни к чему не были готовы…
16 октября. Утро. Итак, крах. Газет еще нет. Не знаю, будут ли. Говорят, по радио объявлено, что фронт прорван, что поезда уже вообще не ходят, что всем рабочим выдают зарплату на месяц и распускают, и уже ломают станки. По улицам все время идут люди с мешками за спиной. Слушают очередные рассказы о невероятной неразберихе на фронте. Очевидно, что все кончается. Говорят, что выступила Япония.
Разгром, должно быть, такой, что подыматься будет трудно. Думать, что где-то сумеют организовать сопротивление, не приходится. Таким образом, мир, должно быть, станет единым под эгидой Гитлера…
Метро не работает. Всюду та же картина. Унылые люди с поклажей, разрозненные военные части, мотоциклы, танки. По Ленинградскому шоссе проехали три тяжелые пушки. Теперь смотришь на них, как на «осколки разбитого вдребезги»…
Получили на эвакуационное свидетельство хлеб на десять дней. В очередях и в городе вообще резко враждебное настроение по отношению к старому режиму: предали, бросили, оставили. Уже жгут портреты вождей…
Национальный позор велик. Еще нельзя осознать горечь еще одного и грандиозного поражения не строя, конечно, а страны. Опять бездарная власть, в который раз. Неужели народ заслуживает правительства? Новые рассказы о позорном провале в июне…»
Революция, Гражданская война, многолетние репрессии болезненно сказались на качестве управленческого аппарата. Армия не очень грамотных и бескультурных чиновников десятилетиями принимала ключевые решения и определяла политический и экономический курс страны.
* * *
Еще до начала войны выдающийся ученый академик Владимир Иванович Вернадский писал в дневнике о «бездарности государственной машины»:
«Люди страдают — и на каждом шагу растет их недовольство. Полицейский коммунизм растет и фактически разъедает государственную структуру. Все пронизано шпионажем… Колхозы все более утверждаются как форма второго крепостного права — с партийцами во главе… Нет чувства прочности режима через двадцать с лишком лет после революции…»
Через месяц, 20 февраля 1941 года, новая запись: «Газеты переполнены бездарной болтовней XVIII конференции партии. Ни одной живой речи. Поражает убогость и отсутствие живой мысли и одаренности выступающих большевиков. Сильно пала их умственная сила. Собрались чиновники — боящиеся сказать правду. Показывает, мне кажется, большое понижение их умственного и нравственного уровня по сравнению с реальной силой нации. Ни одной живой мысли… Жизнь идет — сколько это возможно при диктатуре — вне их».
Эти слова, как правило, произносились в тиши кабинета или заносились в дневник, не предназначенный для чужих глаз. Высказать даже малую толику того, что чувствовали и ощущали думающие люди, было смертельно опасно. Интеллектуальное пространство советской жизни было сужено до невозможности.
Потрясенный паникой в Москве, академик Владимир Вернадский записал в дневнике: «Глубокое разочарование и тревога… И ясно для всех выступает причина — бездарность центральной власти, с одной стороны, и власть партийных коммунистов-бюрократов, столь хорошо нам известная на каждом шагу, с другой… Бездарные генералы… Крупные неудачи нашей власти — результат ослабления ее культурности: средний уровень коммунистов — и морально, и интеллектуально — ниже среднего уровня беспартийных. Он сильно понизился в последние годы — в тюрьмах, ссылке, и казнены лучшие люди страны. Это сказалось очень ярко уже в первых столкновениях — в финляндской войне и сейчас сказывается катастрофически… Цвет страны заслонен дельцами и лакеями-карьеристами…»
Страну превратили в полицейское государство. Немалому числу людей служба в ГУЛАГе и на Лубянке создавала привилегированный образ жизни. В этой системе служил примерно миллион человек, вместе с семьями это несколько миллионов. А если еще учесть партийный и государственный аппарат и их семьи?
На огромное число людей завели досье. Все структуры общества были пронизаны сотрудниками госбезопасности. Развратили людей, добились того, что приличные, казалось бы, граждане доносили на родных, соседей и сослуживцев. Страх и недоверие сделались в советском обществе главными движущими силами. Результатом явился паралич всякой инициативы и нежелание брать на себя ответственность.
11 сентября бюро горкома — «как двурушника» — сняло с должности одного из лекторов горкома партии и исключило его из партии. На собрании партийного актива Щербаков пояснил:
— Оказывается, что с политикой партии он давно не согласен, особенно с международной политикой. Договорился до того, что зачем мы позволили фашистам усиливаться… Потом, мол, не надо было в Польшу заходить, надо было вступать в войну еще тогда, когда Чехословакию забирали. Явно контрреволюционные разговоры.
Лектор горкома отчетливо сознавал гибельность сталинской внешней политики и имел несчастье с кем-то поделиться своим мнением. Большинство же предпочитало ничего не замечать и лишнего не говорить: главное не попасть под подозрение. Такая жизнь формировала привычку к двоемыслию и полнейшее равнодушие ко всему, что тебя лично не касается.
* * *
Аркадий Первенцев записал в дневнике:
«Рушилось все… Неужели так бездарно падет столица нашего государства? Неужели через пару часов раздадутся взрывы и в воздух взлетят заводы, тэцы, электростанции и метро?.. Ночью немцы не были в городе. Но этой ночью весь партийный актив и все власти позорно оставили город. Позор истории падет на головы предателей и паникеров. После будет расстреляна группа директоров Предприятий, но главные виновники паники будут только судьями, а не ответчиками. В руках правительства было радио. Неужели не нашелся единственный голос, который сказал бы населению: «Город надо защищать»?
Этот голос летел на «паккарде» по шоссе Энтузиастов, спасая свою шкуру, по шоссе, по которому когда-то брели вдохновенные колодники.
16 октября не было никаких разговоров об обороне. Город был брошен, все бежали.
Я утверждаю, что Москва была панически оставлена высшими представителями партии, или же комитет обороны был слеп и, сидя за кремлевской стеной, ничего не видел, что делается в городе…
В ночь под 16 октября город Москва был накануне падения. Если бы немцы знали, что происходит в Москве, они бы 16 октября взяли город десантом в пятьсот человек.
16 октября брошенный город грабился. Я видел, как грабили фабрику «Большевик» и дорога была усеяна печеньем. Я слышал, как грабили мясокомбинат имени Микояна. Сотни тысяч распущенных рабочих, нередко оставленных без копейки денег сбежавшими директорами, сотни тысяч жен рабочих и их детей, оборванных и нищих, были тем взрывным элементом, который мог уничтожить Москву раньше, чем первый танк противника прорвался бы к заставе. Армия и гарнизон не могли справиться с напором стихийного негодования брошенного на произвол судьбы населения.
Дикие инстинкты родились в том самом рабочем классе, который героически построил промышленность огромной Москвы. Рабочий класс вдруг понял, что труд рук его и кровь его детей никому не нужны, брошены, и он вознегодовал и, подожженный умелым факелом врага, готов был вспыхнуть и зажечь Москву пламенем народного восстания… Да, Москва находилась на пути восстания! И 16 октября ни один голос не призвал народ к порядку. Народ начал разнуздываться. Еще немного, и все было бы кончено…»
Слухи ходили самые невероятные. Что Москву объявят открытым городом, то есть не станут его защищать, поэтому всем советуют бежать…
Морально-политическое единство советского народа оказалось мифом.
Как воспитывался советский человек?
Он сидел на партсобрании, слушал радио, читал газеты — и что он видел? Лицемерие и откровенное вранье. И что он делал? Он приспосабливался. Советский человек постоянно ходил в маске. Иногда маска прирастала к лицу. А под маской скрывались цинизм, голый расчет и равнодушие. Когда показалось, что советская власть рухнула, маска мигом слетела.
Щербаков потребовал активизировать идеологическую работу, неустанно разоблачать провокаторов и паникеров. 29 сентября на собрании городского идеологического актива московский хозяин говорил:
— Есть такие вопросы, по которым в печати не выскажешься. Вот, например, бросали немцы всякого рода листовки. У нас отношение такое — поскорее собрать и сжечь. А все-таки из крестьян кое-кто прочел. Как же здесь быть: в газетах не будешь полемизировать с этими листовками, они глупые, бездарные, а у малосознательных людей они что-то заронили. И вот здесь живое слово должно прийти на помощь… А у нас перестали выступать секретари райкомов. А ведь они на предприятиях бывают очень часто. Занимаются разными вопросами — как там то, другое, как пушки, как снаряды. Идут к директору, сидят. А чтобы пойти к рабочим побеседовать, выступить на собрании, на митинге — ничего подобного. А я вам скажу такой секрет — многие не хотят идти, потому что боятся: зададут им неприятный вопрос, спросят, почему город оставили. Ведь отвечать надо… Но если мы не дадим ответа на вопрос, стало быть, даст ответ кто-нибудь другой, да еще добавит кое-что, особенно в деревне.
Возникли серьезные проблемы в идеологической сфере.
— Давайте, товарищи, — призывал Щербаков, — возьмем быка за рога и постараемся ответить на вопросы, которые ставят часто перед нашей агитацией. Основной вопрос — собирались воевать на чужой земле, а воюем на своей, да еще и города отдаем…
Первый секретарь Егорьевского горкома Аркадий Гаврилович Белов делился удачным опытом:
— Разговор пошел так, что «коммунисты агитируют, а сами все здесь, отсиживаются, а наши мужья на фронте». Делал доклад второй секретарь горкома товарищ Маркешев — по внешности высокий, здоровый. Ему задают вопрос:
— А вы здоровы?
Он, поняв, к чему идет разговор, отвечает:
— Абсолютно здоров.
— Военное обучение проходили?
— Проходил и в летнее, и в зимнее время. Будучи совершенно физически здоровым, хоть сейчас могу идти воевать.
— Почему же не на фронте?
— Я, как и большинство коммунистов, в первый день войны подал заявление о том, чтобы в качестве добровольца идти на фронт. Мне разъяснили, что пока я обязан оставаться здесь и обеспечивать работу в тылу, чтобы фронт нормально работал.
«При этом он зачитал несколько статей, что для нормальной боевой деятельности летчика нужны двадцать человек, танкиста — четырнадцать и так далее, — рассказывал первый секретарь Егорьевского горкома. — Были попытки посеять недоверие к руководству, и если бы ему не пришлось идти самому с докладом, то очевидно, некоторое время такие разговоры и слухи могли иметь место…»
Москвичей утешали бедственным положением немцев и их союзников, обещали скорый крах Третьего рейха.
— В тылу врага непрестанно ухудшается положение рабочих, крестьян и интеллигенции, — рассказывал Щербаков, — растет ненависть к фашизму и в самой Германии. Ведь, товарищи, жрать все-таки нечего, хлеба ведь не получили. Не знаю, опубликовано сегодня в газетах или нет, — вчера пришло известие, что в Италии дают хлеба двести граммов. Это Муссолини декретом подписал. На двести граммов, как хотите, много не наживешь. У немцев тоже хлеб граммами измеряется. Люди терпят, терпят — насколько этого терпения хватит? В Германии растет недовольство. Повторяю, жрать надо, но жрать нечего. Это грубо, жестко, но именно к этому сводится вопрос — жрать нечего, и не получишь.
16 октября утром, вспоминал один из сотрудников московского партийного аппарата Дмитрий Квок, работавший тогда на заводе «Красный факел», поступило распоряжение: станки разобрать, все, что удастся, уничтожить и вечером уйти из города:
«Москва представляла собой в тот день незавидное зрелище — словно неистовая агония охватила всех и вся — и город, в котором еще не было ни одного вражеского солдата, где никто не стрелял, вдруг решил в одночасье сам покончить с собой, принявшись делать это неистово, отчаянно, хаотично. Толпы, кто в чем, со скарбом, беспорядочно двигались на восток. Появились мародеры, грабившие магазины, банки, сберкассы. Из некоторых окон на проезжую часть выбрасывали сочинения классиков марксизма-ленинизма и другую политическую литературу».
«Когда паника была, во дворе сжигали книги Ленина, Сталина, — рассказывала Антонина Александровна Котлярова. В сорок первом она окончила восемь классов и поступила токарем на станкостроительный завод имени Серго Орджоникидзе. — Паника была ужасной. Видела, как по мосту везут на санках мешками сахар, конфеты. Всю фабрику «Красный Октябрь» обокрали. Мы ходили на Калужскую заставу, кидались камнями в машины, на которых начальники уезжали. Возмущались, что они оставляли Москву. Безобразие, может быть, но мы так поступали…»
Вот эти рассказы — самое поразительное свидетельство реальных чувств и настроений многих людей. В стране победившего социализма, где, казалось, нет места инакомыслию, где толпы ходили под красными знаменами и восторженно приветствовали вождей, в одночасье — и с невероятной легкостью! — расставались с советской жизнью.
Вот и цена показному. Конечно, в ревущей от счастья толпе страшно отойти демонстративно в сторону. Отстраниться. Сохранить хладнокровие. Промолчать. Кто не жил в тоталитарном обществе, тот не поймет, как это невыносимо трудно — сохранять самостоятельность, оставаться иным, чем остальные. А как только показалось, что советской власти конец, стало ясно, что не существует никакого монолитного единства советского народа.
Вечером 16 и весь день 17 октября во многих дворах рвали и жгли труды Ленина, Маркса и Сталина, выбрасывали портреты и бюсты вождя в мусор.
Корней Чуковский отметил в дневнике: «Очевидно, каждому солдату во время войны выдавалась, кроме ружья и шинели, книга Сталина «Основы ленинизма». У нас в Переделкине в моей усадьбе стояли солдаты. Потом они ушли на фронт, и каждый из них кинул эту книгу в углу моей комнаты. Было экземпляров шестьдесят. Я предложил конторе городка писателей взять у меня эти книги. Там обещали, но надули. Тогда я ночью, сознавая, что совершаю политическое преступление, засыпал этими бездарными книгами небольшой ров в лесочке и засыпал их глиной. Там они мирно гниют — эти священные творения».
Сталин словно растворился. А с ним — партийный аппарат. Куда-то пропали чекисты, попрятались милиционеры. Режим разваливался на глазах. Он представлялся жестким, а оказался просто жестоким. Выяснилось, что система держится не на волеизъявлении народа, а на страхе. Исчез страх, а с ним — и советская власть.
Картину дополняет историк литературы Эмма Герштейн:
«Кругом летали, разносимые ветром, клочья рваных документов и марксистских политических брошюр. В женских парикмахерских не хватало места для клиенток, «дамы» выстраивали очередь на тротуарах. Немцы идут — надо прически делать».
Журналист Николай Вержбицкий записал в дневнике:
«17 октября. В овощных магазинах только картошка (очереди) и салат (без очереди). Есть еще уксусная эссенция. В газетах сообщения о богатом завозе овощей в Москву».
«18 октября. С четырех часов ночи стоял за хлебом. Получил его в девять часов… Слышны разговоры, за которые три дня назад привлекли бы к трибуналу».
Областное управление НКВД докладывало:
«17 октября в Бронницком районе в деревнях Никулино и Торопово на некоторых домах колхозников в 14 часов были вывешены белые флаги. На место послан оперативный работник. В деревнях Петровское, Никулино, Свободино и Зеленое наблюдаются попытки отдельных колхозников разобрать колхозный скот, подготовленный к эвакуации».
Страх, вспоминали очевидцы, овладел москвичами: «Выходя утром на улицу, они с тревогой всматривались, стоит ли на посту на площади наш советский милиционер или уже немецкий солдат».
Далеко не все москвичи боялись прихода немцев.
Эмма Герштейн вспоминает, как соседи в доме обсуждали вопрос — уезжать из Москвы или оставаться? Собрались друзья и соседи и уговаривали друг друга никуда не бежать.
«Языки развязались, соседка считала, что после ужасов 1937-го уже ничего хуже быть не может. Актриса Малого театра, родом с Волги, красавица с прекрасной русской речью, ее поддержала.
— А каково будет унижение, когда в Москве будут хозяйничать немцы? — сомневаюсь я.
— Ну, так что? Будем унижаться вместе со всей Европой, — невозмутимо ответила волжанка».
«Вечерняя Москва» напечатала (уже в наше время) воспоминания Зои Михайловны Волоцкой, которая с семьей жила в большой коммунальной квартире на Софийской набережной, рядом с Домом правительства. Она не могла забыть бомбежки:
«Бомбили крепко — рядом, через Москву-реку, Кремль! Прятаться было некуда, нарыли во дворе каких-то ям или траншей. До убежища в метро «Библиотека Ленина» далековато, да и Каменный мост под ударом. А бомбы падали неподалеку, и дом трясло непрерывно. С потолка штукатурка обваливалась целыми кусками, стекла в окошках, крест-накрест заклеенных полосками бумаги, звенели, а иногда и вылетали.
Вокруг было много разрушенных домов. Из них часть людей переселили в закрытую церковь неподалеку от Москворецкого моста. Наспех соорудили в ней какие-то перекрытия, перегородки, и получилось нечто вроде каморок. На свалках люди раздобывали примусы, коптилки, рваные одеяла…»
Но самое поразительное другое: «В середине октября, когда в Москве началась паника, управдом Ульянова принесла в квартиру фотографии Гитлера и сказала, что у кого будет висеть такой портрет, того немцы не тронут. Никто не захотел брать Гитлера, и только Матрена Прокофьевна, которая торговала на улице водой с сиропом, взяла портретик и стыдливо спрятала его под передник — на всякий случай».
«Только один раз за весь этот страшный отрезок времени у меня полились слезы, и я зарыдала от злости, — вспоминала Елена Александровна Кузьмина. — Я встретила полотера, который когда-то натирал у нас полы. Он спешил со всей своей полотерной снастью, когда мы столкнулись с ним нос к носу. Я спросила его, уж не натирать ли полы он спешит?
— А как же… Сейчас самые заработки. Немцев ждут. Готовятся.
— Кто это ждет немцев? Да что это за люди?
— А может, они всю жизнь этого ждали…
— А вы что же?
— А мне что? Деньги платят, и хорошо… Увидев мое лицо, полотер понесся дальше, и не успела я опомниться, как он исчез за углом. То, что есть в Москве такие люди, вернее, нелюди, которые собираются встречать немцев, повергло меня в ужас.
Придя домой, я дала волю слезам. В это страшное время из всех щелей вылезли какие-то мерзкие твари. Те, которые могли спокойно смотреть на голодного ребенка. Те, которые спокойно зарабатывали на смерти и несчастье ближнего. Всколыхнулась всякая дрянь, которая осела где-то глубоко на дне…»
Молодая женщина, чей муж сгорел в танке под Смоленском, решила идти на фронт. Написала заявление. Ее вызвали в ЦК комсомола и направили в Рязанское пехотное училище. Вот что она увидела у здания Московского университета 16 октября:
«Возле памятника Ломоносову полыхал огромный костер, в который из окон библиотеки летели тома Ленина, Сталина, куча других книг. В ужасе я отправилась в райком комсомола, зашла к одному из секретарей, который тоже жег какие-то бумаги.
— Что мне делать? — спросила я.
— Немедленно уезжать!»
Руководитель московской партийной организации поражался:
— У нас сейчас участились случаи проявления антисемитизма. Ведь это же факт, на это тоже закрывать глаза нельзя. Между тем у нас как-то совершенно стыдливо эти вопросы обходят. Как так, у нас антисемитизм, откуда, помилуйте! Надо вести борьбу с этими явлениями…
Выяснилось, что советские люди несут в себе огромный запас заблуждений, фобий, предрассудков, сохраняемых в неприкосновенности внушенной им уверенностью в собственной правоте. Интернационализм, братство народов и многое другое оказалось не более чем красивыми лозунгами.
До того скрытый антисемитизм вспыхнул — в ожидании прихода Гитлера. Люди с откровенно фашистскими взглядами в те октябрьские дни перестали стесняться.
«Я чувствовал, как эти люди вдруг начали стремительно преображаться на моих глазах, — вспоминал Первенцев. — У них начинали вырастать клыки, появляться бешеная слюна. Я видел, что здесь уже зреет страшная организация черносотенцев, кровожадных и безрассудных, которые выпрыгнут из своих нор с гирьками — еще до подхода регулярной немецкой мотоколонны. Мерзавцы… Самое страшное, что встало перед моим взором, — это люди смрадного подполья, поднимавшиеся и отряхнувшие с себя паутину… На Россию надвигались новые политические охотнорядцы. Шли бандиты под стон немецких стальных гусениц!»
О фашистских зверствах мало что было известно. Не было еще чувства ненависти к врагу. Александр Щербаков говорил:
— У нас в Москве арестовано немало людей, которых засылают немцы. Люди разные. Есть крестьяне полуграмотные, есть женщины, иногда очень грамотные. Особенно используют уголовников, используют бывших кулаков. Одним дают задания по диверсиям, мы таких переловили немало. Но значительной части дают одну установку — идите и расскажите, что мы вас не били, никого не бьем, не режем. Наоборот, вас напоили водкой, накормили, хлеба дали на дорогу. Вот, товарищи, какова механика, ясная, простая и очень коварная. И этой механики многие не видели, не разгадали. И находятся и среди партийных люди, которые наслушаются и говорят: немцы не трогают русских людей… Ничего подобного, товарищи, мерзости творят невероятные! И нет таких преступлений, которых бы не творили в отношении прежде всего коммунистов, в отношении трудящихся. Как могло произойти, товарищи, такое ослабление партийно-политической работы, какое у нас произошло?
Но партийная пропаганда в октябре сорок первого действовала слабо.
«Мы встречали крестьян, которые ругали советскую власть открыто и говорили нам, что лучше жить сытым рабом, чем голодным свободным, — записывал в дневнике выехавший из Москвы Аркадий Первенцев. — Мы видели колхозников, открыто ждущих прихода Гитлера, мечтающих о смене режима… Из ста человек — сто не верило в благополучный исход войны… Но власти сидели крепко на своих местах, и защита столицы заставила притихнуть эти настроения. Город гудел, особенно окраины. Рабочие крупнейших заводов ругали власть и угрожали».
Задолго до октябрьских событий в Москве, в конце августа, заместитель заведующего организационно-инструкторским отделом ЦК партии Михаил Абрамович Шамберг отправил записку секретарям ЦК Андрееву, Маленкову и Щербакову. Отдел был главным получателем информационных материалов местных партийных органов.
«Особо следует сказать о деревне, — докладывал Шамберг. — По материалам Архангельского, Марийского, Крымского, Курского, Сумского и Челябинского обкомов партии видно, что вражеские элементы в деревне сеют панические слухи, стремясь внушить населению, что у Советского Союза отсутствуют достаточные силы к сопротивлению: «провоевали несколько дней, а оружия уже нет». «Говорили, что мы сильны, а немец бьет и занимает наши территории».
В Афанасьевском сельсовете Верхне-Тоемского района Архангельской области единоличник Пикулин говорил колхозникам: «Теперь надо обращать внимание на свое хозяйство, так как неизвестно, чем кончится война. Она может кончиться тем, что не будет советской власти». В Судакском районе Крымской АССР распространялся слух о том что «когда придет Гитлер, земля будет возвращена крестьянам»… Два колхозника из колхоза «Красный боевик» Белгородского района Курской области потребовали, чтобы председатель забил часть скота для питания колхозников, так как: «Красная армия все равно не победит и Гитлер все заберет». Слухи эти распространяются как во время индивидуальных и групповых разговоров, так и во время митингов и бесед, посвященных текущим политическим событиям…
Материалы из разных партийных организаций показывают, что в рядах нашей партии имеются отдельные трусы, шкурники, которых надо беспощадно гнать из партии… Партийные руководители либерально относятся к «коммунистам», уже успевшим показать себя трусами, нытиками, маловерами… В ряде мест руководящие работники райкомов, горкомов партии и советских организаций оказались не на должной высоте, сами сеяли панику, а в ряде случаев первыми бежали из районов прифронтовой полосы, в то время как военные действия проходили на большом расстоянии от района».
Неужели и в самом деле ждали Гитлера? И сколько было таких людей?
В сорок первом году торжественную встречу немецких войск в украинских и русских деревнях и городах радостно снимали немецкие кинодокументалисты. Как правило, кадры постановочные. Но были те, кто искренне приветствовал немцев. Люди, ненавидевшие советскую систему, рассчитывали, что их неприятности закончились; были обиженные советской властью, они надеялись сделать карьеру, наверстать упущенное, а заодно и сквитаться с обидчиками. А были и люди, вовсе не отвергнутые системой, но пожелавшие связать свою жизнь с оккупационной властью.
На той части советской земли, которая была оккупирована немцами, до войны жило около сорока процентов населения нашей страны. Сколько из них так или иначе связали себя с оккупационным режимом? Я не знаю точных цифр. Жизнь на оккупированной территории была запретной темой в советские времена, поэтому она еще недостаточно изучена. Но на всей территории существовала назначенная немцами местная администрация и вспомогательная полиция, которые служили оккупантам.
* * *
2 ноября академик Владимир Вернадский записал в дневнике:
«Сейчас мы не знаем всего происходящего. Информация делается так, чтобы население не могло понять положения. Слухи вскрывают иное, чем слова и правительственные толкования.
Все время думаю о том, что выясняется на Украине, — если верна молва, что там сейчас национальная антирусская власть. Будто бы во главе правительства Винниченко — фигура не крупная. Но вся Украина в руках немцев, и, может быть, этот огромный успех германской армии резко изменит положение?.. Видна растерянность, так как информация официальная скрывала от населения происходящее».
Владимир Кириллович Винниченко — один из первых руководителей самостоятельной Украины, которая возникла после революции. Вернадский тоже принимал участие в создании украинской республики, стал первым президентом национальной Академии наук. Независимая Украина не сумела устоять на политической карте мира. После Гражданской войны Винниченко эмигрировал. Но Вернадский ошибся. В годы Второй мировой Владимир Винниченко сотрудничать с нацистами не пожелал и был отправлен в концлагерь.
Профессор Леонид Тимофеев: «Настроение подавленное и критическое. Киев, говорят, наутро после вступления немцев уже имел правительство, в котором оказались и члены Верховного Совета. Вероятно, то же будет и в Москве… Говорят о либерализме немцев в занятых областях. В украинском правительстве профессор Филатов и артист Донец. Говорят, что во главе московского правительства значится профессор Ильин, знакомый москвичам и в свое время высланный в Германию… Меня некоторые знакомые пугали, что, если я останусь, то должен буду войти в правительство — это нелепая идея. Очевидно, что курс взят на интеллигенцию русскую и даже здешнюю».
Профессор Тимофеев тоже ошибался. Никакого правительства украинцам создать не позволили. И «либерализмом» в немецкой оккупационной политике не пахло. Но недостатка желающих служить оккупационной администрации не ощущалось.
Почему же немалое число наших сограждан так или иначе взялись помогать немецким войскам воевать с Россией?
На девятом съезде эмигрантского Союза борьбы за освобождение народов России, который состоялся в Канаде в 1982 году, докладчик говорил:
— Это было продолжение Освободительного движения, это был ответ нашего народа на узурпацию народной власти, на кровавое подавление всех народных восстаний, на принудительную коллективизацию, на великие и малые чистки, на тысячи тюрем и концлагерей, на миллионы расстрелянных и замученных, на попрание всех человеческих свобод и обречение всех народов России на нищенское, полуголодное существование. Народ не желал защищать все эти «блага» советской власти. Русский народ пошел воевать против ненавистной советской власти.
Относительно любви к советской власти заблуждаться не следует. Особенно среди крестьян, которые прошли через ограбление деревни, насильственную коллективизацию, которую называют вторым крепостным правом, и страшный голод начала тридцатых годов. А крестьянские дети работали в городах и служили в Красной армии.
В немецком плену оказались миллионы советских солдат. Из них абсолютное большинство — в первые месяцы войны. Не все попавшие в окружение бойцы и командиры пытались прорваться к своим. Те, чьи родные места были уже оккупированы немцами, думали, что Красная армия разгромлена, война закончилась, и они пробирались к своим семьям, в родные места. Мобилизованные из республик Прибалтики, западных областей Украины и Белоруссии, недавно присоединенной части Молдавии не горели желанием служить в Красной армии и защищать советскую власть.
Начальник политуправления Западного фронта дивизионный комиссар Дмитрий Александрович Лестев доложил в Москву:
«Среди красноармейцев — уроженцев западных областей Украины и Белоруссии — с первых дней боев вскрыты довольно распространенные пораженческие и антисоветские настроения… Все эти факты требуют, чтобы по отношению к этой неблагонадежной прослойке красноармейцев принимались организационные меры заранее, не выводя таких красноармейцев на фронт. Правильным решением будет: отправка их на службу в глубокий тыл, а по отношению к наиболее активной антисоветской части — решительные репрессивные меры».
То же докладывали командующий 30-й армией генерал-майор Василий Афанасьевич Хоменко и член военного совета бригадный комиссар Николай Васильевич Абрамов:
«Военный Совет армии, анализируя факты позорных для армии явлений — сдачи наших красноармейцев в плен к немцам, установил, что значительная часть сдавшихся в плен принадлежит к красноармейцам по национальности белорусам, семьи которых находятся в оккупированных немцами областях. Имеют место факты переходов к немцам из этой категории красноармейцев не только отдельных лиц, но за последнее время есть случаи, когда этот переход совершали организованно целые группы…»
Первый секретарь ЦК Белоруссии, член военного совета Брянского фронта Пантелеймон Кондратьевич Пономаренко писал Сталину о ситуации с пополнением, идущим на фронт: «При первой бомбежке эшелоны разбегаются, многие потом не собираются и оседают в лесах, все леса прифронтовых областей полны такими беглецами. Многие, сбывая оружие, уходят домой… В Орловском округе из ста десяти тысяч человек призвано сорок пять тысяч, остальных не могут собрать…»
Официальные данные таковы: в Великую Отечественную органы госбезопасности задержали один миллион четыреста восемьдесят семь тысяч дезертиров. Иначе говоря, почти полтора миллиона человек бежали, чтобы не служить в Красной армии.
Писатель Виктор Платонович Некрасов, участник войны и автор незабываемой книги «В окопах Сталинграда», оказавшись в эмиграции в семидесятых годах, спрашивал себя: «Раскулаченные родители, голод, нищета, вранье. Стоит ли так уж всем из кожи лезть, чтоб защищать все это?»
И вот, казалось бы, подтверждение его слов.
Служить немцам пошел попавший в плен генерал-майор Василий Федорович Малышкин, который перед войной стал жертвой сталинских репрессий против офицерского корпуса Красной армии.
Комбриг Малышкин, начальник штаба 57-го особого корпуса, в августе 1938 года был арестован как участник мнимого «военного заговора». Ему повезло. В октябре 1939 года дело прекратили. Его выпустили и назначили старшим преподавателем Академии Генерального штаба. После начала войны, в июле сорок первого, Малышкина утвердили начальником штаба 19-й армии. Он все еще оставался комбригом и даже не успел узнать, что его аттестовали генерал-майором.
Но Василий Малышкин поначалу вовсе не собирался переходить на сторону немцев и мстить за свой арест. В плену он пытался выдать себя за рядового солдата. Когда это не удалось, решил не гнить на нарах, а извлечь какие-то дивиденды из своего высокого звания и изъявил готовность сотрудничать с оккупантами. Так что руководила им вовсе не обида на советскую власть. Генерала отправили на курсы пропагандистов, потом перевели в Берлин, где офицеры вермахта использовали его для работы по разложению советских войск. Здесь вместе с Власовым они подготовили первое обращение «Русского комитета».
В плен, как и Малышкин, попал командующий его армией генерал-лейтенант Михаил Федорович Лукин. Он был ранен в правую руку.
«Окружающие меня командиры штаба, — писал потом с горечью Лукин своей сестре, — в панике разбежались, оставив меня, истекающего кровью, одного. Кровь лилась ручьем, остановить ее не могу, а приближаются немцы… Пытаюсь достать левой рукой револьвер из кобуры, думаю, живой не дамся, последнюю пулю себе. Все попытки вынуть револьвер не удаются. Правая рука повисла как плеть».
Генерала Лукина спасли две девушки-санитарки, которые его перевязали и повели. Но не успели сделать несколько шагов, разрыв снаряда, и два осколка впились Лукину в ногу. Девушки все равно его не оставили, потащили дальше. Встретили группу из своей же армии. Но опять столкнулись с немцами. Лукин получил еще и две пули в правую же ногу; ее ампутировали.
В немецком полевом госпитале генерал-лейтенанта Красной армии допрашивали сотрудники отдела 1-Ц (разведка и контрразведка) штаба группы армий «Центр».
Михаил Лукин высказывался очень откровенно и демонстрировал презрение к советскому режиму. Он даже рассуждал и на тему о возможности создания нового русского — антикоммунистического — правительства (подробнее см. «Военно-исторический архив», № 6/2002).
Кто мог бы войти в такое правительство, спросили его немецкие разведчики, интересовавшиеся мнением русского генерала.
— Есть только два человека, являющиеся одновременно и популярными, и достаточно сильными, чтобы изменить существующий порядок, — это Буденный и Тимошенко, — ответил генерал Лукин. — Буденный — это человек из народа, но достаточно культурный и обстоятельный. Но им еще, пожалуй, не забыта опала у Сталина, в которую он попал в 1938 году! Если бы вам удалось заполучить этих людей, то удалось бы избежать большого кровопролития в будущем. Поэтому создание русского альтернативного правительства возможно. Ни Буденный, ни Тимошенко не являются апологетами коммунистических принципов. Конечно, они смогли высоко подняться, но они были бы за иную Россию, если бы им представилась такая возможность…
Характерно, что сам Лукин, не сильно любивший советскую власть, в услужение к немцам не пошел, хотя ему первому предлагали играть ту роль, которую взял на себя другой генерал-лейтенант Красной армии, Андрей Андреевич Власов. Он, кстати, уговаривал искалеченного Лукина действовать вместе.
— Из моего опыта в немецком плену, — ответил Михаил Федорович Лукин, — я не верю, что у немцев есть хоть малейшее желание освободить русский народ. Они не изменят свою политику. Поэтому всякое сотрудничество с немцами пойдет на пользу Германии, а не нашей родине…
Тем не менее повсюду на оккупированных территориях нацисты полагались на местное население. И везде находились предатели и пособники. Соседи выдавали немцам антифашистов, подпольщиков, евреев, охраняли арестованных, участвовали в казнях, рыли могилы для расстрелянных и вообще делали всю грязную работу. Если бы не эти многочисленные помощники нацистов, сотни тысяч, а может, и миллионы остались бы живы. Немцы не успели бы убить такое количество людей без помощи местных жителей. Без поддержки местного населения оккупационный режим был бы невозможен.
Вот мы и утыкаемся в вопрос, который не хочется задавать. Вопрос: почему? Почему они убивали? Почему служили немцам?
Одни просто хотели выжить, но другие-то служили нацистам по собственной воле. Карателями в полицейский батальон или охранниками в концлагерь шли добровольно — только те, кто этого хотел. Они не только выслуживались перед немцами, но и в своем садизме выходили далеко за рамки приказов. А в концлагерях на одного немца приходился десяток местных помощников. Особенно много было украинцев. Поначалу их использовали для охраны. Потом отправили «очищать» гетто во Львове и в Люблине. Они проявили себя неустанными тружениками на ниве уничтожения людей. И наконец, они сменами по восемь часов трудились в лагерях уничтожения. Немцы не могли нарадоваться на своих украинских помощников, которые работали как часы.
Объяснений может быть множество. Наслаждались абсолютной властью над заключенными? Надеялись нажиться? Охранники концлагерей продавали крестьянам вещи, которые принадлежали убитым узникам, расплачивались ими с проститутками в окрестных селах. Преступников по натуре, от рождения, по призванию не так уж много. А что же остальные? В их грехопадении виноваты обстоятельства? Война?
В сорок первом году немецкие войска еще не успевали вступить в прибалтийские города, а местные жители уже убивали коммунистов и устраивали еврейские погромы.
27 июня 1941 года немецкий полковник проезжал по литовскому городу Каунасу. Он увидел огромную толпу. Люди хлопали и кричали «браво». Матери поднимали детей повыше, чтобы они все видели. Полковник подошел поближе. Потом он описал, что именно предстало его взору: «На асфальте стоял молодой светловолосый парень лет двадцати пяти. Он отдыхал, опираясь на деревянную дубину. У его ног на асфальте лежали полтора или два десятка мертвых или умирающих людей. По земле сочилась кровь. Рядом — под охраной — стояли будущие жертвы. Одного за другим этих людей убивали дубиной, и каждый удар толпа встречала радостными возгласами».
Когда убийство закончилось, главный убийца сменил дубину на аккордеон. Толпа затянула литовский национальный гимн.
Холокост организовали Гитлер и Гиммлер. Но сами немцы не успели бы убить такое количество людей без чужой помощи. Выжившие нисколько в этом не сомневались. Немногие уцелевшие литовские евреи собрались в Мюнхене в 1947 году и приняли резолюцию, которая называлась «О вине значительной части литовского населения в убийстве евреев».
Все затхлое, тупое и мерзкое словно ждало прихода вермахта. Как бы СС и немецкая полиция определили, кто еврей, если бы им не помогало местное население? На оккупированных территориях евреев выдавали соседи — за вознаграждение, которое платили немцы. Или даже получали от этого удовольствие.
— Евреи сами во всем виноваты. Разве они не были богатыми? Разве они не контролировали весь капитал? Разве они не эксплуатировали нас?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.