Рассказывает заместитель Министра иностранных дел СССР Георгий Максимильянович КОРНИЕНКО[1]
Рассказывает заместитель Министра иностранных дел СССР Георгий Максимильянович КОРНИЕНКО[1]
В своей книге «Холодная война» Г. М. Корниенко сообщает о том, что события в Кабуле были для Москвы совершенно неожиданными. Он пишет: «Позже лидер НДПА Тараки в беседе со мной откровенно говорил, что, хотя у них имелась возможность уведомить советских представителей в Кабуле о готовившемся перевороте, они сознательно не стали делать этого. Они опасались, что Москва попытается отговорить руководство НДПА от вооруженного выступления. Эти опасения руководителей НДПА, — продолжает он, — не были лишены оснований. Если бы в Москве узнали об их намерениях, скорее всего, последовал бы совет не предпринимать этого шага. Такую, правильную, по его убеждению, линию поведения Москвы Корниенко мотивирует двумя аргументами: во-первых, в стране «с марксистской точки зрения» не было революционной ситуации и, во-вторых, «отношения Советского Союза с Афганистаном и при короле Захир-Шахе, и затем при Дауде, несмотря на заигрывания последнего с Западом, в целом были дружественными».
Оставим в стороне второй аргумент Корниенко как совершенно неприемлемый по принципиальным соображениям: для советского дипломата, разумеется, в полном и аутентичном значении этого понятия, было абсолютно недопустимо рассматривать вопросы сотрудничества СССР с тем или иным государством, тем более с государством, где правил антинародный режим, в отрыве от классовой борьбы и классовых схваток, происходивших в Афганистане и вокруг него. И никакие оправдания со ссылками на чрезмерно «заидеологизированный подход» определенной части руководства СССР Корниенко тут не помогут; слишком уж явно проглядывают в его позиции признаки гнилого ревизионизма, который все более утверждался в советской внешней политике в послесталинский период и достиг своего апогея во времена горбачевской перестройки.
Что касается рассуждений Корниенко об отсутствии в Афганистане революционной ситуации, то надобно прежде всего спросить: о какой революции шла, собственно, речь? Ясно, что речь шла о народно(национально) — демократической революции. Социально-политические преобразования, к которым приступила новая власть в Кабуле, по своему основному содержанию были антифеодальными и антиимпериалистическими. Выступая на обеде в Кремле 5 декабря 1978 года, Н. М. Тараки отмечал, что специфика афганской революции состояла в том, что она была осуществлена под руководством НДПА вооруженным путем мужественными и героическими офицерами, являвшимися выходцами из рабочих и других слоев трудящихся. «Революция, — подчеркивал он, — полностью покончила с правящим режимом, связанным с реакцией и империализмом, и на его место пришел прогрессивный демократический республиканский режим».
Заметим, что на том же обеде Л. И. Брежнев говорил в своем выступлении о «подлинно народной революции, которая круто повернула многовековую историю Афганистана». Корниенко, конечно, известно, что такого рода заявления первого лица в руководстве СССР не делались на потребу дня: за ними, как правило, стояла тщательная аналитическая проработка вопроса. Но что теперь Корниенко до этого? Теперь, когда дело афганской революции загублено, он дует в одну дуду с перевертышами и хулителями всего святого и революционного. Саурскую революцию он называет теперь исключительно «переворотом». Он договаривается до утверждения о том, что НДПА не смогла, де, получить в афганском обществе «сколько-нибудь массовой поддержки. Без чего государственный переворот не мог перерасти и не перерос в социальную революцию». К тому же, развивает мысль Корниенко, среди пришедших к власти в Кабуле было, видите ли, немало «леваков», «сторонников голого насилия», пренебрегавших национальными и исламскими традициями, нравами и обычаями страны, что еще больше настраивало людей против новой власти». Наконец, Корниенко очень не нравится то, что в Афганистан «хлынул поток всякого рода советников из СССР», которые «не могли научить афганцев ничему другому, кроме советской модели социализма, в чем афганцы, конечно же, нуждались меньше всего».
Все эти и другие подобные высказывания Корниенко — весьма тенденциозны и явно не в ладу с фактами. Сводить значение Саурской (Апрельской) революции к «перевороту» — значит, по существу, игнорировать современную политическую историю Афганистана. То есть не видеть динамики и основных этапов развития афганской революции, ее закономерного характера, обусловленного конкретными особенностями мирового революционного процесса в 70-х годах. И уж совершенным абсурдом является то, что, лишая Саурскую революцию даже самого права называться революцией, Корниенко тем не менее тут же афиширует свои собственные (разработанные совместно с С. Ф. Ахромеевым и внесенные в ЦК КПСС) предложения по борьбе с афганской контрреволюцией, «как внутренней, так и внешней». Стало быть, революции не было, а контрреволюция — пожалуйста, и в лучшем виде! Что же касается «леваков», то их было достаточно во всякой революции. Революции вообще не бывают ровненькими и приглаженными, без «левых» и без «правых», без сучка и задоринки. Записывать же в «леваков» руководителей афганской революции у Корниенко слишком мало оснований. Впрочем, повторим, что для Корниенко афганская революция — это всего лишь «переворот», а этим понятием можно манипулировать как угодно.
Не будем комментировать заявление Корниенко, отрицающее, по сути, значение использования опыта Октябрьской революции для афганцев. Еще бы! Для самого Корниенко куда как более значим опыт и оценки американского истеблишмента. Ведь получив шифровку от советского посла в США А. Ф. Добрынина о том, что в беседе с ним 8 марта 1980 г. Бжезинский заявил о готовности США признать за Афганистаном статус типа Финляндии, решительно выступая при этом против превращения его во вторую Монголию, Корниенко, как отмечалось выше, незамедлительно поддержал такую позицию США на совещании в ЦК КПСС и, более того, представил эту позицию как свою собственную. Корниенко получил отпор со стороны членов ЦК, но в дальнейшем это не остановило ретивого «американиста», и он снова и снова прибегал к попыткам дискредитации афганской революции, отстаивая позиции, выгодные, прежде всего, США.
Далее обратим внимание на высказывания Г. Корниенко, сделанные в ходе съемок фильма «За девять лет до окончания войны» под руководством Генриха Боровика:
«С моей точки зрения, во всяком случае, ввод войск — это было не начало нашей ошибочной линии поведения в афганских делах, а кульминацией… этой ошибочной линии.
Начинать, я думаю, надо с апреля 78-го года, когда в Кабуле произошел, прямо скажем, переворот, который потом стали называть Апрельской, или Саурской революцией… В действительности же, и об этом Наджибулла, кстати, в одной из бесед с Шеварднадзе говорил прямо, в апреле 78-го года произошла не революция и даже не восстание, а переворот.
Так вот, когда произошел переворот, на Западе, да и у нас, многие считали, что, конечно, Москва приложила к этому руку. Тем более что совершили переворот афганские офицеры, которые обучались в Советском Союзе и принадлежали к Народно-Демократической партии Афганистана, руководство которой считало себя марксистами. «Конечно, Москва приложила свою руку…»
В действительности же о перевороте в Москве в МИДе, и не только в МИДе, и военные, и другие узнали из сообщения английского агентства «Рейтер». Я в то время был заместителем министра иностранных дел СССР, поэтому могу твердо об этом сказать. Потом уже поступила информация из посольства, от других наших служб из Кабула.
Никаких сообщений и по линии органов госбезопасности не поступало. И, более того, впоследствии, уже в 1979 году, в одной из бесед, которые у меня были с Тараки, он мне прямо сказал, что да, конечно, у нас была возможность за день-два, во всяком случае, известить ваших представителей в Кабуле. С ними у нас, в принципе, были контакты, но мы сознательно не стали этого делать. Мы боялись, что Москва начнет нас отговаривать от вооруженного восстания, ссылаясь на то, что в Афганистане не было в ту пору революционной ситуации.
И действительно, если бы уведомление было предварительно получено в Москве, практически на сто процентов уверен, судя и по другим случаям, как мы реагировали в подобных ситуациях, Москва действительно начала бы отговаривать их от этих действий.
Беда в том, что когда переворот стал совершившимся фактом, и произошел он без нашего касательства, без нашего подталкивания и даже без нашего ведома, то многие в Москве, и прежде всего наши партийные идеологи, международники партийные, я имею в виду Суслова, Пономарева и в целом международный отдел ЦК, сочли это за благо. Сочли, что в близкой перспективе (если не завтра и не послезавтра, то уж в очень недалеком будущем) мы будем иметь еще одну социалистическую страну у нас в южном подбрюшье. Не смущало их то, что эта страна была еще в дофеодальной стадии развития.
На аргументы, которые приводились в этой связи, ответ был один: «Ну, вон Монголия тоже из феодализма перепрыгнула сразу в социализм».
В этой связи вспоминаю, в частности, одно из совещаний, которое было в ЦК еще в 78-м году. На нем я позволил себе высказать сомнение насчет концепции второй Монголии в Афганистане. Я высказал мысль о том, что с точки зрения интересов Советского Союза, дай бог, чтобы Афганистан стал каким-то азиатским вариантом нейтральной Финляндии по отношению к Советскому Союзу, дружественным государством, но не более. На это последовало недоуменное восклицание со стороны Пономарева: «Как можно уподоблять Афганистан Финляндии! Ведь Финляндия — это буржуазное государство!»
В ответ на мой вопрос «А неужели всерьез можно считать, что Афганистан созрел для социализма?!» последовал назидательный по своему тону довод его заместителя Ульяновского: «В мире сейчас нет страны, которая не созрела бы для социализма!»
Вот с таким подходом мы столкнулись сразу после Апрельского переворота в Афганистане. Видимо, этот ответ включал в себя и Соединенные Штаты Америки, и Западную Европу. Если понимать буквально, было сказано, что в мире нет такой страны, которая не созрела бы, включая, значит, и Соединенные Штаты.
Наши отношения с Афганистаном всегда были нейтрально-дружеские и при короле, и при Дауде, но где-то с 75-го года наметилась линия отхода от тесного сотрудничества с нами. Американцы через иранского шаха соблазняли многомиллиардной помощью, но с условием свертывания сотрудничества с Советским Союзом, военного в особенности. А военное сотрудничество между нашими странами было с 19-го года. В то время в Афганистане работали около ста наших военных консультантов. Королем были предприняты определенные шаги в этом направлении. Поэтому причины опасаться некоторого военного присутствия, если не в прямом смысле военного, то разведывательного, были… у нас в те годы.
Но, повторяю, когда совершился переворот, у многих глаза загорелись, что это завтрашняя социалистическая страна, ну, если не завтрашняя, то послезавтрашняя. Это было не просто теоретическое представление, что вот Афганистан может стать второй Монголией, за этим последовали действия.
Массовым потоком пошли наши партийные советники в Афганистан, в том числе и советники по другим ведомствам. Были уже в ту пору, это 78-й — начало 79-го года, и в МИДе у кое-кого из нас, и у военных, я знаю, сомнения насчет слишком большой и быстрой вовлеченности нашей страны в афганские дела. Были сомнения, что это может привести к обратным результатам, с точки зрения поддержания режима населением, из-за присутствия большого количества советских людей. Но это отметалось с порога, и поток все время увеличивался.
Что касается пришедших к власти в Афганистане Тараки, Кармаля и Амина, могу твердо сказать, что Громыко как министру иностранных дел их имена после совершения переворота ни о чем не говорили. Уверен, что для нашего высшего руководства они тоже были люди малоизвестные. Были контакты в определенных случаях с ними, ну, на уровне международного отдела ЦК, того же Ульяновского, скажем. Я не могу утверждать, но я уверен, что даже Пономарев с кем-либо из них до этого имел какие-то встречи. Поэтому было много не совсем ясного и для руководства, но повторяю, партийно-идеологическая наша часть быстро взяла курс на то, чтобы действовать как в отношении не в полном смысле завтрашней, во всяком случае, в ближайшем будущем социалистической страны. Не просто соседней страны…
Между тем в самом Афганистане довольно быстро нарастало сопротивление новому режиму. Именно внутреннее сопротивление, но постепенно все больше с определенной подпиткой извне. Тем более что в том же Пакистане были группировки, враждебные еще королю, и потом Дауду, которых и американцы подкармливали в порядке давления на того же Дауда. Тут появился совершенно новый режим, если еще не коммунистический, то просоциалистический, — эти группировки, конечно, против этого режима тоже начали наращивать свои действия.
В марте 79-го года было открытое и довольно широкое антиправительственное выступление в Герате, и в этой связи поступило первое обращение от афганского руководства, от Тараки, о присылке наших частей. Я должен сказать, что у некоторых военных, профессиональных военных, было такое легкое поползновение как-то этой ситуацией воспользоваться, ну, для проверки боеспособности наших военно-десантных частей, и нанести одиночный такой удар. Высадиться, навести порядок и убраться. Но что касается высшего руководства, в том числе и Устинова — министра обороны в ту пору, это было с ходу отметено. По-серьезному эта проблема в руководстве даже не обсуждалось.
Когда Тараки 18 марта позвонил Косыгину с просьбой о присылке войсковых частей, Косыгин высказал большое сомнение на этот счет, но добавил, что «я, естественно, должен обсудить со своими коллегами Ваше обращение».
Вот тут было первое более-менее обстоятельное обсуждение этого вопроса в рамках тогда еще не существовавшей официально комиссии Политбюро по Афганистану — она была создана где-то уже после ввода войск, в 80-м году. Но де-факто уже тройка, Андропов, Громыко, Устинов, иногда с Пономаревым, иногда без него, периодически встречались, обсуждали афганские дела. И в связи с этим звонком было обсуждение, как реагировать на обращение Тараки. В общем-то у всех было единое мнение, что — нет, нельзя идти на этот шаг.
Было решено пригласить Тараки срочно приехать с закрытым визитом в Москву, более обстоятельно с ним поговорить и растолковать ему нецелесообразность таких действий. Буквально через день, 20 марта, Тараки прибыл в Москву, повторяю, с закрытым визитом, об этом мало кому было известно и в Москве, и в Кабуле. И тут вначале Косыгин, обстоятельно и развернуто, уже от имени всего руководства высказался против ввода войск, закончив прямо тем, что: «Ввод, присылка войсковых частей в Афганистан наверняка не улучшит, а усложнит ситуацию, прежде всего для вас, для режима. Мы все взвешивали, этого делать нельзя».
Ну, для того чтобы не оставлять у Тараки надежды на то, что есть вот еще более высокая инстанция — Брежнев, сказали, чтобы к нему он обратился с этой просьбой. С довольно большим трудом, поскольку в ту пору Брежнев уже мало функционировал, организовали беседу у Брежнева в тот же день — 28 марта. Брежнев коротко, по заготовленному тексту зачитал ему коллективное мнение, в котором подтвердил то, что сказал Косыгин, что посылать войска мы не будем, этого делать нельзя, исходя из ваших же интересов, это не укрепит ваши позиции, а, наоборот, ослабит.
Уже в 78-м, то есть вскоре после переворота, начался раскол в афганском руководстве. Кармаль оказался вне Кабула, послом в Чехословакии, Анахита Ратебзад в Югославии послом, и многих других парчамистов разослали по всему миру. Наши советники и люди в Москве это, конечно, знали. Каких-либо усилий по предотвращению углубления раскола, насколько я знаю, никто из них не предпринимал, были какие-то попытки сглаживать эти разногласия, но не очень серьезные попытки, то есть это считалось их внутренним делом, тем более что каких-то, по представлению наших идеологов и работников партийных, не было предпочтений в пользу «Парчам», и почему бы не оставались халькисты во главе в ту пору, имею в виду — 78-й — начало 79-го года.
Но потом, по мере усиления репрессий против парчамистов, особенно уже в 79-м году, когда все больше набирал силу Амин, становилось все более ясным, что эта ситуация только усугубляет положение и ослабляет позиции того режима, который был в Кабуле. Помню, что предпринимались более серьезные попытки разговора и с Тараки, и с Амином, попытки уговорить, чтобы они этого не делали. Но это не оказывало никакого влияния.
После марта 79-го года внутренняя ситуация все больше осложнялась для кабульского правительства — и в силу того, что они сами вели левацкую линию и многое самим себе портили, и в силу того, что продолжало нарастать внешнее проникновение и подпитка из Ирана и Пакистана. Довольно часто поступали новые просьбы из Кабула о присылке советских воинских частей. Всего их было порядка четырнадцати, таких обращений.
До сентября никаких больше дискуссий в этой связи не возникало. Каждый раз все довольно быстро приходили к тому мнению, что этого делать нельзя, как и в марте.
В сентябре, как известно, произошел новый переворот в Кабуле, то есть Тараки был устранен, во главе стал Амин. Тараки был уничтожен физически. Вот после этого, как я понимаю, и начались новые размышления, и новые веяния в нашем руководстве.
Переворот не был для нас полным сюрпризом. В Москве было довольно хорошо известно, что Амин уже ведет работу против Тараки, и не исключалось, что он может Тараки убрать. Я, в частности, хорошо помню, что когда в конце августа 79-го года Тараки через Москву летел в Гавану на конференцию неприсоединившихся государств, именно мне было поручено побеседовать с ним, никто на более высоком уровне в этот раз с ним не беседовал, беседовали с ним, когда он уже вернулся из Гаваны. А на этот раз мне было поручено в рабочем порядке поговорить с ним, выяснить, как он уехал из Кабула, с каким настроением, и предупредить его по поводу возможных событий в Кабуле в его отсутствие. И условиться о контакте с ним в Гаване через наше посольство, в случае возникновения необходимости быстро связаться. То есть мы держали сторону Тараки.
Но он, надо сказать, довольно спокойно обрисовал ситуацию. Он подтвердил, что знает о наличии разных людей в Кабуле. Об Амине он довольно тепло отозвался, сказал, что тот держит все под контролем, в своих руках, и он не ожидает никаких чрезвычайных событий в Кабуле в его отсутствие. Хотя, я повторяю, у нас уже были опасения, что они могут его убрать…
Опасения были уже где-то с августа. У нас никаких признаков охлаждения к нему не усматривалось. Хотя, конечно, не очень хорошо, что все обошлось на уровне замминистра. Ну, по крайней мере, тот же Пономарев мог с ним встретиться. У Тараки тоже не ощущалась озабоченность и тревога…
Хотя после возвращения из Гаваны он встречался с афганскими студентами и сказал: «…в нашем обществе афганском появилась раковая опухоль». Что он имел в виду? Многие считают, что это он связывал с Амином.
Это возможно, поскольку после возвращения из Гаваны, из Москвы в Кабул там имел место инцидент с Амином во дворце Тараки. Так что, хотя у него был спокойный вид на пути в Гавану, в действительности он уже знал, подозревал и даже готов был что-то предпринять в связи с Амином. Но кончилось тем, что, наоборот, Амин взял верх, а Тараки не стало.
В то время в Кабуле находился Иван Григорьевич Павловский. Он прибыл со специальным заданием разобраться с состоянием афганских вооруженных сил, что нужно сделать для помощи им в улучшении этого состояния. Никакой рекогносцировки насчет ввода войск, как некоторые считают, он не производил. Кстати, когда Павловский уезжал и говорил с Устиновым и зашел разговор о просьбах афганцев о вводе войск, Устинов тогда ему сказал, и я верю, что он искренне сказал в тот момент, что об этом не может быть и речи. Так что он никаких других поручений не имел.
Ну, что Амин уже выходит из-под контроля, это да, это было уже известно, именно это я имел в виду, когда рассказывал в беседе с Тараки по пути в Гавану. Настороженность в отношении Амина у наших ведомств уже определенно была.
К тому времени уже пошли сведения о возможной связи Амина со спецслужбами Америки, были данные, что его завербовали во время учебы в США. Хотя эти слухи начали циркулировать после того, как Амин взял власть в свои руки.
После смерти Тараки было принято решение вести дела с Амином как с фактическим руководителем. Соответствующее указание было направлено всем нашим представителям в Кабуле. В октябре, вскоре после возвращения из Нью-Йорка с Генассамблеи ООН, Громыко замкнулся и не касался вопросов ввода войск, хотя новые обращения были уже и от Амина в это время. По моей реконструкции, именно в этот период начались колебания, не стоит ли пойти на какие-то активные шаги, может быть, вплоть до ввода войск, для того чтобы не упустить…
Обычно совещания проводились в узком кругу: Устинов, Огарков, Ахромеев, Андропов, Крючков, Пономарев, иногда и Ульяновский.
Совещания проводились в Ореховой комнате. Она расположена между залами заседаний и приемной кабинета Генерального секретаря. Там всегда собирались. Считалось, что когда члены Политбюро собираются или какая-то группа членов Политбюро, то им надлежит встречаться не у кого-то из них по месту работы или жительства, а в расположении апартаментов Политбюро. Эти встречи проходили там, — ну, иногда, когда потом заседала комиссия по Афганистану в более широком составе, с приглашением представителей из Кабула и ведомств, собирались в ЦК, в зале заседаний Секретариата. В рабочем порядке никаких протоколов этих встреч не велось. Если договаривались подготовить предложения для внесения на Политбюро, если нужно было принимать какое-то решение или там указание нашим представителям в Кабуле, ну, тогда они на уровне замов после этого собирались, готовили эти предложения и вносили для рассмотрения, а протокольных каких-то записей не велось.
Наверное, это сложилось исторически и давным-давно. Хотя не исключаю, что в этом процессе был такой нюанс. Два-три человека — члены Политбюро — встретились неизвестно где и неизвестно о чем говорят, а тут официальная резиденция, и хотя не в полном составе, но Политбюро. Члены Политбюро встречаются для обсуждения тех вопросов, которые Политбюро же поручило им, так сказать, наблюдать и вести.
Что касается прослушивания, я знаю, что службы Госбезопасности тщательно следили и проверяли время от времени все эти помещения в предположении, что они могут прослушиваться, чтобы убедиться, что это не происходит или, во всяком случае, что эти помещения технически защищены.
В декабре, где-то с 8 по 10 декабря, я отсутствовал на работе, так как болел до конца месяца и не знал о происходящем по афганской проблеме.
Как мне после стало известно, Устинов впервые дал устное указание 10 декабря насчет подготовки одной военно-воздушной дивизии и трех, по-моему, мотострелковых дивизий для возможной операции в направлении Афганистана. Но только 12 декабря к концу дня было принято политическое решение на ввод войск в Афганистан. По моим данным, это решение было принято в очень узком составе, это не было заседание Политбюро, участвовали там Брежнев, Андропов, Устинов, Громыко, в чем я твердо уверен, Суслов там был. Косыгина не было, он в это время болел. Тихонов, который исполнял его обязанности, тоже там не присутствовал.
Никакого письменного решения, которое потом поступило бы в МИД, в Министерство обороны или еще куда-то, не было, как я знаю. Устинов после этого своим объявил, что вот принято политическое решение.
Огарков, который был тогда начальником Генштаба, по моим данным, находился в приемной там же, где происходила эта встреча, но в самой комнате, где шел разговор и принималось решение, его не было, его мнение в этот решающий, окончательный момент никто не спрашивал. Устинов вышел и сказал ему: «Вопрос решен. Поехали в Генштаб, надо принимать соответствующие меры». Здесь я могу сказать, но опять-таки основываясь уже на своих разговорах с Огарковым, Ахромеевым, Варенниковым. Они относились отрицательно к вводу войск. Будучи военными, не высказывали каких-то политических возражений против решения, в вопросы высокой политики не вдавались, но они объясняли свою позицию тем, что эта операция не может быть выполнена силами 70–75 тысяч человек, о которых вначале шла речь, что неизбежно туда мы должны будем посылать все больше и больше, втягиваться, и все равно было неизвестно, сколько потребуется войск для того, чтобы навести там порядок, ссылаясь на пример того же Вьетнама, что у американцев было войск около 650 тысяч, да и невозможно без того, чтобы не выводить войска из Центральной Европы или оголять китайское направление, которое в ту пору было у нас весьма неспокойным. Поэтому они делали вывод, что эта операция бессмысленна и на нее нельзя было идти. Но на это им было сказано, что вы есть генералы, вам надо исполнять решение, а политическое решение как таковое принято.
Насколько я помню и понимаю, задача никем четко не формулировалась и не осознавалась и теми, кто принимал решение. Во всяком случае, когда 24 декабря, по моим данным, Устинов собрал своих заместителей, главкомов, еще кого-то, руководящий состав Министерства обороны и сообщил, что принято решение Политбюро, была долгая молчаливая пауза. До этого об этом знали только несколько человек в Генштабе, в Туркестанском военном округе начали вести подготовку, но даже руководство Министерства обороны не было осведомлено об этом. Он тогда даже не сформулировал задачи и цели ввода войск. В тот же день, правда, впервые в письменном виде, 24 декабря, была подписана Устиновым директива на ввод войск. В письменном виде впервые. Устные распоряжения, начиная с 10 декабря и тем более после 12-го, когда окончательно было решено политическим руководством, отдавались, но письменный документ был подписан 24-го, цель была сформулирована очень и очень в общем: «…с целью оказания интернациональной помощи правительству Демократической Республики Афганистан и пресечения возможных угроз для безопасности Советского Союза». В более конкретной форме, но в ходе устных разговоров, распоряжений речь шла о том, чтобы наши войска были размещены гарнизонами в основных центрах, прежде всего в Кабуле, в провинциальных административных центрах, на аэродромах, тем самым высвободив собственные афганские войска для более активных действий против оппозиционных вооруженных формирований. К тому же некоторые наши товарищи считали, что само присутствие наших войск окажет отрезвляющее влияние на эту оппозицию и все обойдется без больших жертв для нас и более-менее спокойно.
На самом деле все получилось наоборот, всю войну практически уже вели впоследствии наши войска. И, конечно же, вот этой системы, чтобы наши стояли в гарнизонах и не принимали участия в боевых действиях, не получилось. Уже где-то к концу февраля 80-го года, то есть буквально через два месяца, наши войсковые части начали принимать участие в операциях.
Когда я сказал об этом Андрею Андреевичу Громыко, то оказалось, что он этого не знал, и на ближайшей встрече с коллегами он этот вопрос поднял, вот, дескать, мы с вами договорились, только чтобы они стояли, а поступают сведения уже об их участии в боевых действиях. На это Устинов ответил: «Да, очень просили афганские руководители в порядке проведения отдельных операций оказать помощь по поискам и уничтожению тех отрядов, которые особенно досаждают. Ну, мы с Андроповым посоветовались и такое вот оперативное решение приняли… То есть это не считалось даже каким-то изменением, так сказать, предыдущих решений и политики».
Ввод войск начался 25 декабря в 15:00 московского времени. И нашими военно-транспортными самолетами, направлявшимися в Кабул, и нашими мотострелковыми дивизиями.
Кстати, встречал нашу первую колонну на афганской территории старший брат Амина, который был в то время на севере Афганистана, то есть это для Амина не было действительно неожиданностью. Кое-кто так толкует, что мы действовали даже без ведома Амина, — это абсолютно неправильно, он сам тоже ставил вопросы и, конечно же, был осведомлен.
Могу совершенно определенно и с полной ответственностью сказать, что наше главное внешнеполитическое ведомство, каковым было Министерство иностранных дел, абсолютно не привлекалось. Никто, кроме Громыко как участника принятия этого решения, не привлекался. Насколько я знаю, очень и очень узкий круг высших военных руководителей был посвящен в это…
Операция огромная, последствия политические, военные, какие угодно, огромные… Изначально ничего не просчитывалось, не прорабатывалось разными ведомствами. С даудовской операции, когда его убили, а Пузанов в это время уехал на рыбалку, как он сам рассказывал. После запроса из Москвы узнавали в приемной: убит или не убит. Высшие военные руководители получили указание на проработку возможных последствий — что, как будет, но заблаговременно ничего не было сделано, до принятия решения о вводе.
Практически, даже с точки зрения военно-технической, операция была совершенно неподготовленной. Войска вводились не полностью укомплектованные, из состава непосредственно Туркестанского военного округа. Из резервистов. И пришлось уже в январе-феврале следующего года менять значительную часть состава, перебрасывать из других округов служивых людей, заменять, вывозить обратно тех, кого впопыхах набрали и завезли в Афганистан. Так что и чисто в военно-техническом отношении она тоже была не подготовлена.
Сегодня я могу определенно и твердо говорить, что Громыко не мог первым высказаться в пользу ввода войск. Сужу по тем обсуждениям, которые у меня были с ним вот до октября, его настрою и его аргументации против моих доводов, и из некоторых разговоров уже после мне было ясно, что не он проявил инициативу. Кто из тройки: Андропов или Устинов, а в основном все-таки тройка определяла в ту пору эти решения, — я мог только догадываться. Я и сейчас не могу с абсолютной уверенностью сказать, что первым высказался Устинов или Андропов, хотя больше я склонялся к тому, что, видимо, первым высказался в пользу этого, как ни прискорбно, Андропов. Я мог об этом догадываться, исходя из того, что я знал настрой его служб, его подчиненных, которые уже в течение какого-то времени были все за все более активные наши действия, вплоть до каких-то операций, пусть краткосрочных, а в общем-то, и более масштабных операций. Но до каких-то пор он не воспринимал это…
Речь идет о разведке, а вернее, об известном первом Главном управлении (ПГУ), представители которого — подчиненные Крючкова; именно они давали информацию насчет подозрений о связи Амина с ЦРУ, насчет того, что это фактически агент американский, что он уведет страну к американцам. Оттуда это шло, и поэтому я не исключаю, хотя абсолютно не уверен, что Андропов мог сказать «а». Устинов же мог довольно быстро сказать «б», а уже вдвоем они дожали и Громыко. Тут я могу сказать, что Андрей Андреевич, это было ему вообще присуще, до тех пор, пока он придерживался какого-то мнения, он аргументированно и твердо, когда это нужно, отстаивал это мнение, возражал против каких-то предложений. Но когда по тем или иным причинам он отступал от этого мнения — то ли его переубедили, то ли он видел, что не может переубедить других и надо отступать, — он перевоплощался. Он становился тогда твердым сторонником принимаемого решения, не просто формально подчиняясь ему, а на глазах преображался. Он даже более умело, чем первоначальные инициаторы, умел обосновать это решение, никаких колебаний сам, ни тем более со стороны своих подчиненных не допускал в каком-то отрицательном отношении к принимаемому решению.
Это было партийное правило — способствовать уже принятому решению, независимо от того, какую позицию ты занимал до него… То есть партийная дисциплина. Далеко не у всех была способность меняться так, что ты вроде бы с самого начала так и считал сам.
Такая черта у него была. Если дело идет к принятию решения и он снимает свои возражения против этого, то он становится очень добросовестным, убежденным, во всяком случае для внешнего мира, сторонником этого решения.
Международный отдел в лице Пономарева уже с самого начала и самым активным образом был вовлечен в афганские дела, в то, что касается посылки туда партийных советников, других хозяйственных и прочих советников, этим они занимались. Малейшие просьбы из Кабула: вот пришлите еще, пришлите еще, — обычно организовывались самими же нашими товарищами, активно поддерживались, тут же готовилось решение, оформлялось, посылали. Попытки уговорить не делать этого пока всегда кончались ничем, тем более что Андрей Андреевич Громыко в этих случаях считал, что это «их дело». Он тщательно следил, чтобы Международный отдел не совал свой нос в американские, германские дела, еще какие-то вопросы большой политики, а там, где касается идеологической подоплеки, сферы третьего мира, тем более страны социалистической ориентации, тут он волю давал Международному отделу.
Не сомневаюсь, уж кто-кто, а Пономарев возражать против ввода войск наверняка не стал бы. Принимал ли он активное участие в обсуждении решения, я просто не знаю.
Что касается Комитета, то это была наиболее активная сторона в этих вопросах, исходившая из представления о том, что разведка должна не просто собирать и докладывать информацию, а играть активную роль в нашей внешней политике. Что я всегда считал неправильным, но что поддерживалось и Андроповым, он считал это важным и гордился активной ролью разведки во внешнеполитических делах, и это было как бы само собой разумеющимся. Вряд ли это, как и в данном случае, шло на пользу.
Информацию из посольства направляли и само посольство непосредственно, то есть его дипломатическая часть, посылала и разведка КГБ, и военная — там и разведка, и советнический аппарат, это к тому же были разные службы… В КГБ тоже был советнический аппарат, но они действовали совместно с резидентурой, обычно информация у них была нераздельная, общая.
Информация, надо сказать, довольно часто была очень разноплановой — от одних одно, от других — другое. Между собой они не координировались и часто придерживались разных точек зрения, ну, даже если брать военную линию, то советнический аппарат мог так оценивать ситуацию, а резидентура по-другому. Это не редкость была.
Если брать различие между комитетской службой и военными, то военные — те и другие — всегда были более осторожными, большей сдержанности и трезвости. Далеко не во всем и не всегда, но сравнительно. И если брать еще вот военных, в смысле советнического аппарата и непосредственно разведки, то тут советнический аппарат, насколько я вспоминаю, был еще трезвее и правдивей в своих оценках. А КГБ, они-то как раз, исходя из самой посылки о том, что надо более активно действовать, естественно, информацию направляли соответствующую, которая оправдывала бы эту линию. Их представители были далековаты от реальной обстановки в стране.
В их информации преобладала забота о государственной безопасности, это и естественно, и так обычно и формулировалось, — это что касается аргументации. Побудительные мотивы за этой информацией, особенно за предложениями насчет каких-то более активных действий, исходили из самого представления о том, что разведка должна играть активную роль, подталкивать к каким-то конкретным мероприятиям, а не просто информировать. И предоставлять кому-то возможность делать выводы и принимать решения.
Необходимо подчеркнуть, что в этот период, с ноября по декабрь, уже произошла смена послов, Пузанов уехал, Табеев только приехал, и по-настоящему обстоятельной, взвешенной информации от истинно посольской части в общем-то не было, и, к сожалению, Табеев, когда там появился, нередко присоединялся к оценкам резидентуры КГБ. Ну, тут можно понять: своего еще никакого опыта, представления у него не было, та служба считалась наиболее информированной, поэтому и могло это происходить.
Пузанов был уже на исходе в любом случае. И по состоянию здоровья, и поскольку принималось решение о серьезной акции, считалось, что он не сможет выполнять новую роль. Он был более тесно связан с Тараки, потом с тем же Амином, а тут надо сменить всю сцену, на которой действие будет происходить… И потом уже он говорил, что он не за такое развитие событий, и я вполне это допускаю, но его мнением никто особенно и не интересовался, как и в других случаях мнениями послов, к сожалению.
Кто бы ни сказал первым «а», эта тройка после перехода на позиции за ввод войск действительно руководствовалась своими представлениями об обеспечении нашей безопасности, об угрозе этой безопасности, которая может исходить из Пакистана, если там окажутся американцы, с одной стороны. А с другой стороны — из ложных, я уверен, представлений о том, что сравнительно легко можно предотвратить эту опасность путем ввода наших войск. Но вот и над тем, и над другим, по моим ощущениям, висело нечто идеологическое, которое исходило из того, что если мы потеряем Афганистан, то не просто соседнюю страну, допустим, как Иран, где и без того американцы уже были, и тем более Турция. А эта вот страна не просто соседняя, а завтрашний, так сказать, член социалистического содружества. То есть вот это представление об Афганистане как стране, ставшей на путь строительства социализма, в моем представлении, довлело над этим. В какой мере тут сказывалась аргументация, допустим, того же Суслова в каких-то внутренних обсуждениях в этот период, точно я не могу сказать, поскольку не был участником.
Решения Политбюро, письменно оформленного или каким-то другим образом, не было. Ничего не было. По Министерству обороны было Постановление Совета Министров по вопросам финансирования, льгот, личного состава, находящегося в Афганистане, и то через некоторое время оно было отозвано. Никаких других постановлений, решений Политбюро, Президиума Верховного Совета и т. д. в Минобороны не поступало, и, по-моему, они и не оформлялись. То есть в течение десяти лет шла война, юридически не оформленная.
Принявшие это решение товарищи, в общем-то, придавали немалое значение тому, чтобы каким-то образом это решение было одобрено более широким форумом в лице всего ЦК. И на июньском пленуме ЦК в 1980 году была информация по этому поводу. Единогласно, без всякого обсуждения, было принято решение «одобрить», очень краткая формулировка, без всякого обоснования, одобрить ввод ограниченного воинского контингента в Афганистан.
Я тогда еще не был членом ЦК, но впервые присутствовал в качестве приглашенного на этом заседании. Тогда по наивности удивился, что никто не только не выступил с каким-то несогласием, но даже вопросов никаких руководству не было задано, ничего. Была информация, и все дружно проголосовали одобрить, в том числе и те члены ЦК, которые потом, спустя пять лет, обличали, и кляли, и осуждали и т. д.
В то время никто ни слова не то что против, даже вопросов не задал. Я, может быть, ошибаюсь, но я думаю, что если бы развернулось в ту пору в июне 1980 года такое обсуждение, наверняка высказывавшиеся против или выражавшие какое-то сомнение пострадали бы; но, если бы было такое обсуждение, может быть, это еще как-то сказалось бы. В то время мы еще не очень сильно увязли, и, может быть, не было бы такой длительной, такой кровавой миссии нашей в Афганистане.
Отношения Л. И. Брежнева с тройкой были самыми дружественными и теплыми. Все, можно сказать, были на короткой ноге с ним. Хотя, скажем, с Устиновым он был особенно близок по своим прежним временам сотрудничества в области космоса, вообще военной техники, в ту пору, когда Брежнев был действующей и работающей фигурой. С Андроповым у него тоже были довольно близкие, дружеские отношения, но, по-моему, менее близкие, чем с Устиновым. Менее близкие и дружественные отношения были с Громыко. Беда в том, что уже к концу 1979 года Брежнев был неработоспособен.
И самостоятельно мыслить, самостоятельно принимать какие-то решения он, в общем-то, не мог. И практически целиком и в данном случае полагался на то, что считают эти люди плюс Суслов… К Суслову он до последнего времени относился, по моим наблюдениям, с уважением, особенно в вопросах, касающихся международных, идеологических дел. Во многом полагался на него. Поэтому для него было достаточно того, что вот Суслов и эта тройка высказались «за», самостоятельного «за» или «против» у него уже не могло быть в ту пору.
Попыток предупредить или объяснить подобное развитие событий практически не было. Более того, было требование особой секретности, чтобы это неожиданно было, никаких упреждающих шагов, которые смягчили бы, хотя вряд ли бы они и смягчили, но, тем не менее, они не предпринимались. Первые дни мы молчали и делали вид, что ничего не происходит. К нам обращались американцы 25, 26, 27 декабря, что «вот мы знаем, видим, что движутся войска»…
Мы отмалчивались, мы ничего не объясняли. Потом, через несколько дней, начали чем-то аргументировать, объяснять, а предварительных, упреждающих каких-то шагов не было. Вот в том и беда, одна из больших бед — не были взвешены все последствия, я уверен, что не допускалось, что все так тяжело будет в последующий период проходить. Думаю, при принятии самого решения во многом сказывалось то, что отношения наши с Западом к этому времени были существенно подпорчены. Был фактически уже обречен договор СОЛ-2 еще до Афганистана, а сам Афганистан последний гвоздь в гроб загнал, но обречен он был еще до этого.
12 декабря было принято решение НАТО о размещении ракет среднего радиуса действия в Европе, накопился к этому времени ряд других событий, которые говорили о том, что наши отношения с Западом заметно ухудшились и имели на тот момент перспективы дальнейшего ухудшения. Наверное, эти соображения тоже присутствовали. Да, будут последствия политические, да, будет, конечно, резкая реакция Запада, но и без этого уже отношения с Западом довольно сильно были испорчены.
25 декабря в Кабуле начали высаживаться первые самолеты с войсками. Наверное, и это было на Западе воспринято как ввод войск. Мы, может быть, из-за этого дали дату — 27-е, хотя фактически ввод войск начался 25-го. После этого сразу последовал, конечно, взрыв общественного мнения. И тогда только начали думать, а раньше думать никто не мог о наших шагах в ООН. Начали готовиться и рассылаться указания послам о проведении с руководством стран бесед, объясняющих ситуацию. Основные аргументы там были такие, что, с одной стороны, это вынужденный шаг по просьбе правительства, на основе договора, на основе Устава ООН, в связи, прежде всего, с внешними агрессивными действиями; с другой стороны, что никаких своих собственных целей Советский Союз не преследует. И как только будет прекращена внешняя агрессия в отношении Афганистана, отпадет необходимость, войска будут выведены. Такая разъяснительная работа начала вестись. Она не была, конечно, очень убедительной, как показал опыт, и не могла, наверное, быть в этих условиях убедительной. Но тогда эта работа началась.
Когда же началось все-таки отрезвление и понимание того, что люди, которые выступали против ввода войск, были правы, то у тех, кто с самого начала были против подобных действий, или, во всяком случае, сомневались, высказывали эти сомнения, отрезвление тем более наступило быстро. У других оно было постепенным. К сожалению, у некоторых оно до самого конца не наступило. К концу 1980 года и, во всяком случае, в 1981 году все больше и больше, в том числе и в высшем эшелоне, вызревало мнение о том, что военным путем проблему не решить.
Надо было искать какие-то другие пути решения. К осени 1981 года внутри МИДа и по инициативе самого же МИДа были подготовлены предложения о том, чтобы начать какой-то дипломатический процесс. Этот процесс в конечном счете вел бы к мирному урегулированию и к выводу войск. Тот же Андропов, который к этому времени стал вторым лицом в партии после смерти Суслова, и тот же Устинов, в общем-то, поддержали Громыко, и после этого были внесены предложения, чтобы организовать под эгидой ООН непрямые переговоры между Афганистаном и Пакистаном по вопросам мирного урегулирования. Путь впереди был еще очень долгим, но вот завязка этого процесса свидетельствовала уже о понимании необходимости искать какие-то пути выхода из создавшейся ситуации, не надеясь на то, что вооруженным путем удастся навести порядок, укрепить этот режим.
Что касается операции, то по линии МИДа никаких указаний посольству не было, и мы сами ничего по этому поводу не знали. Но я лично уверен в том, что решение об устранении тем или иным путем Амина — это было составной частью самого решения о вводе войск, а иначе зачем нужно было везти туда Бабрака Кармаля? Явно это было заранее определено и решено, что Амина должен сместить Бабрак Кармаль.
Андропов, уже будучи секретарем ЦК, поддержал предложение МИДа, и, собственно, даже он, по-моему, и подписывал наряду с Громыко, Устиновым, Чебриковым и Федорчуком тогда записку с этими предложениями. Насчет начала процесса никто не знал, как, когда и чем кончится. Но все-таки нацеленность была ясна — на мирное урегулирование, что создало бы условия для вывода войск.