Вечер и ночь
Вечер и ночь
Сняв лыжи и отряхнув с себя снег, я опустился на четвереньки и полез в шалаш через прикрытый ветками малозаметный лаз. Шалаш был довольно просторным, но передвигаться в нём вокруг горевшего посредине костра, искусно сложенного “в клетку” из полешек свежесрубленной молодой берёзки, можно было только ползком или на коленях. С боков шалаш был неплохо уплотнён снегом, сверху его зеленый купол тоже основательно уже снег присыпал, сделав проницаемым только для дыма.
Забравшись в шалаш, я дальше входа не двинулся: у костра на брошенном белым мехом вверх новеньком полушубке лежал командир нашей бригады Смирнов. С другой стороны костра разместились, подобрав под себя ноги, начальник артиллерии бригады майор Сорокин и командир артдивизиона капитан Фокин. Над радиостанцией работал, что-то лихорадочно присоединяя, старший лейтенант Лапшёв. Мои ребята — радист Колесов и Умнов с телефонным аппаратом — были оттиснуты куда-то в угол шалаша, в снег.
Полковник был мрачен и молча смотрел на горевшие с треском и искрами поленья. По серьёзным, натянутым лицам других я догадался, что была буря. На мой приход никто не обратил внимания, и, притаившись в углу у входа, я старался быть и дальше незамеченным.
— Готово, товарищ полковник, — сказал наконец Лапшёв, отодвигаясь от радиостанции и обращая к полковнику своё умное и интеллигентное лицо. Из эфира через наушники доносились свисты, морзянка и завывания.
— Открывайте огонь по Сосновке, — приказал полковник, не шевелясь, и добавил к приказу нецензурное окончание.
Колесов быстро выполз, надел наушники и взял микрофон. Умнов завертел ручку телефонного аппарата, вызывая батарею.
— Ка-ноль один, Ка-ноль один, я Ка-ноль два, — снова раздался голос Колесова. Прошли минуты.
— Калугин отвечает, — сообщил он радостно, — слышу Быкова хорошо!
Не переходя на морзянку, стали получать команды от Калугина.
— Первому орудию приготовить кашицу, остальным орудиям огурцы, — дублировал Умнов по телефону на батарею полученные через Колесова приказания.
“Кашицей” — это было понятно — стали называть шрапнель, “огурцами” — гранаты. “Значит, пристрелку Сосновки батарея проведёт первым орудием и шрапнелью, а на поражение перейдёт гранатами. Разумно!” — подумал я.
Наконец-то пошли команды: “Прицел шестнадцать... вправо шесть... трубка сто тридцать восемь”.
— Есть трубка сто тридцать восемь, — передавал Колесов в микрофон.
— Первому огонь... Первому огонь... — раздалось в шалаше.
Глухой удар орудийного выстрела раздался почти одновременно с принятой командой и со свистом снаряда, разрезающего над нами воздух. Наступили минуты ожидания. Умнов не отрывал от уха телефонной трубки, изредка вполголоса проверяя связь. Колесов сидел, поджав под себя ноги, с наушниками, надетыми на шапку.
— Ну. что там, чего молчит Калугин? — прервал томительное ожидание капитан Фокин.
— Не знаю, — Колесов стал щёлкать тумблерами и снимать наушники. — Посмотрите, товарищ старший лейтенант, — обратился он к Лапшёву, — рация молчит, опять испортилась.
Лапшёв быстро принял от него управление, но это не помогло делу. Снова вызовы, переключения, копанье в ящиках с передатчиком и питанием. Безрезультатно...
Кондовый руский мат и проклятья посыпались на голову командира артдивизиона Фокина, да и не на него одного. Досталось и Лапшёву, сильно побледневшему, и дрожащему Колесову. И все-то чувствовали себя прескверно, когда в крепкой ругани полковника прорывалось: “расстрелять надо”, “разжаловать”, “к ёлке приставить”.
Проклятья и брань полковника длились минуты, но это не помогло исправить радиостанцию. Наконец, улучив момент, Лапшёв предложил заменить её новой, резервной, попросил тридцать минут на это. Рассерженный и всё ещё продолжавший материться командир бригады выполз из шалаша. За ним выползли все остальные. Снаружи, на снегу, прыгали, согреваясь, не посмевшие забраться в шалаш при высоком начальстве бойцы моего взвода Стегин и Покровский.
У розвальней, которые проворный ездовый уже развернул для следования в обратный путь, начальство остановилось, что-то обсуждая. Вскоре полковник со старшим лейтенантом Лапшёвым покатили по просеке. Майор Сорокин с капитаном Фокиным остались. Через пару минут я присоединился к ним.
— Пошли-ка ты кого-нибудь на батарею за автоматами нам, — сказал, обращаясь ко мне, капитан. — Через полчаса мы двинемся к батальону, на передовую. Пойдёт майор, я, ты, пару разведчиков захвати с собой. Давай-ка лыжи подгонять будем, — и он стал подбирать себе подходящую пару из воткнутых в снег.
Стемнело, когда мы впятером двинулись в лес на лыжах по проторенному пути. Впереди пустили меня, за мной шёл капитан, затем майор, все с автоматами ППШ, висевшими поперёк груди на ремне, надетом на шею. Замыкающими были разведчики Афонин и Петухов, только у них за спиной болтались не автоматы, а карабины, т.е. винтовки без штыков.
Не передали в этот раз наши командиры свои ППШ нести рядовым бойцам.
Снова лес, но уже тёмный, ночной, страшный. Те же трупы, та же развилка дорог, вспомнившиеся, но уже таящие в себе пугающую ночную жуть кусты и отдельно стоящий в тесном сплетении молодняк. Каждая занесённая снегом и причудливо пригнутая к сугробу, как лапа, ветка сосны или ёлки настораживала, приковывала взгляд, пугала. Все молчали. Говорили только я да идущий за мной капитан.
Третьи сутки мои бойцы ничего не ели, и во всей батарее также.
— Ничего, ничего, — бодрым. весёлым голосом отвечал капитан, — на то и война, терпеть надо и не жаловаться. Не мы одни.
— Терплю, терплю, — вздохнул я. — Однако почему те, кто должен думать об этом, беспокоиться, не слишком-то, видно, утруждают себя? Для них что — нет войны? Суворов-то вон говорил, что для офицера война — это чины и звёзды, а для солдата война — это куры и поросята. Какие тут куры и поросята! Тут баланду с сухарём не привезут никак!..
— Надо беспокоиться, конечно, надо, только в первую очередь о том, чтобы бить фрицев, и как можно сильнее бить, — нажимал капитан на слове “сильнее”. — Твои рации и телефония должны быть в постоянной боевой готовности, а то первым очутишься у ёлки, вот что я тебе скажу. Понял?
— А почему же, когда в Москве, в Хамовниках стояли, мы получили эти рации за неделю до отъезда? Да ещё, если не считать Быкова, — он младший командир, ни одного радиста к ним не дали? Ведь Колесов-то со своей радиостанцией — что петух со скрипкой, и я-то ни в радиотехнике, ни в телефонии почти ничего не смыслю, я, командир взвода связи! Вы ведь знаете всё это, товарищ капитан! Разве виноват я в том, что, неплохо зная стрельбу на море и матчасть тяжёлых морских орудий, я никогда не соприкасался с полевой артиллерией, с её оснасткой, тактикой. А ведь, ей-ей, управляя огнём батарей на Северной стороне в Севастополе, во Владивостоке, в бухте Патрокл или на мысе Эгершельд, у меня неплохо получалось. Хамовники-то, откровенно говоря, вспомнить страшно: подлинно было не ученье, а одно мученье.
— Тише, тише, разошёлся, — вполголоса говорил капитан, — война есть война, это понимать надо.
— А как можно было выпустить нас на фронт, — продолжал я, — с семью километрами провода на катушках? Разве неизвестно было, что пушки наши за двенадцать-тринадцать километров от немецких огневых точек устанавливать придётся? Что теперь делать? Где брать кабель? И почему батальон бросают в бой, поднимают в атаку, не ожидая артподготовки, ведь это самоубийство?!
— Многого ты ещё не понимаешь, молокосос, на фронт попавший, а я всю финскую провоевал, — отвечал капитан. — Ты не понимаешь, что больше всего мы технику должны беречь, пушки — наши кормилицы. Что мы без них? Пехота, рядовые. Пушки потерять никак нельзя, это гибель наша. Пока есть они — и мы живы. А бойцов надо заставлять воевать, эта сволочь только и думает, где бы пожрать и как бы отсидеться. Теперь понятно, что с тебя требуется?
Я промолчал. Да, мне понятно было не только то, что сказал капитан, но и то, что он, не высказав, думал. Конечно, матчасть орудий важнее всего. А люди? Что люди! Потери личного состава всегда покроет пополнение, так называемые маршевые батальоны. Либо в тыл нас отведут, на переформирование. Только чтобы обязательно матчасть была, чтобы не оказаться списанными в пехоту.
Мы шли не быстро, ориентируясь по проводам связи. Часто останавливались. Растянулись. Капитан не отставал от меня, был где-то близко, сзади.
Так прошли пятнадцатикилометровый путь до опушки леса, к Избытову. В конце пути лес стал разнообразиться, оживился. Всё чаще и чаще попадались открытые костры с сидящими вокруг них краснофлотцами второго стрелкового батальона. Костров и групп становилось всё больше и больше. Огромные языки пламени и густой дым достигали чуть ли не верхушек высоких сосен, ярко освещённых на фоне чёрного ночного неба, изрезанного многочисленными искрами от костров.
В лесу стоял резкий запах хвои, смолы и дыма. Снег местами был основательно утоптан, и мы, чувствуя большую усталость, с удовольствием облегчились: сняли лыжи, воткнули их с палками в снег, причём я старался приметить и запомнить место, где мы их оставили. Разговоры и окрики, гомон и шум были кругом изрядные. Лес был освещён кострами настолько ярко, шума в нём было так много, что я живо представил себе впечатление от этого у немцев, расположенных, вероятно, не дальше чем в километре отсюда. И это называлось неожиданным и скрытым броском батальона!
Вскоре мы добрели до резиденции командира батальона, где все тоже сидели вокруг костра со следами недавнего ужина, причём с водкой. Здесь же был подзамёрзший, но навеселе, Калугин. Быков и Лапшин бродили невдалеке, безрезультатно пикируя баланду. Стрелки батальона заканчивали ужин, гремели котелками, уже пустыми и с баландой, орудовали ложками или стоя допивали из котелка остатки. Несколько раз я пытался “спикировать”, прося то одного, то другого оставить глоток или дать кусочек куреки. Не помогло. Бойцы отворачивались или со злым выражением лица глядели, не отвечая. Один раз, приняв меня за стрелка из отдельной роты автоматчиков, с бранью погнали жрать в свою роту, отозвавшись о ней нелестно и крепко.
Ночь брала своё. Мороз крепчал. Пришло на ум сравнение, что вот мы сейчас, как голодные шакалы, бродим среди костров в поисках какой-нибудь пищи. Не удавалось и погреться, пристроившись поближе к костру, — близкие к огню места везде были заняты. Подходить к Калугину я больше не решался. Среди бродивших со мною ребят Быкова и Лапшина, Афонина, Смирнова и Петухова я чувствовал себя уютнее и теплее, чувствовал, что они тоже ко мне жмутся. На командном же пункте подчёркнуто старались не замечать меня, там был я чужим и лишним.
Эта холодная, кошмарная ночь с таким жутким чувством голода, третья подряд ночь без сна, всё время на ногах, несмотря на страшную усталость, перепрыгивание через какие-то ямы и канавы от костра к костру, бесконечная, как в калейдоскопе, смена серьёзных, измученных или злых лиц краснофлотцев пехотного батальона навсегда, должно быть, запечатлеется в памяти, как застывший ужасный по воспоминаниям миг у проснувшегося в середине тяжёлой операции. Давил шею ремень отяжелевшего автомата. Неоднократно перекладывал я его за спину, вешал на руку.
Стало светать. Костры погасли. Краснофлотцы шумно разбирались поротно и повзводно, куда-то уходили. Мы собрались у командного пункта батальона, вблизи наших командиров.