ПРЕДИСЛОВИЕ  

ПРЕДИСЛОВИЕ 

С начала декабря 1941 года я был вызван в морской отдел Московского горвоенкомата, где состоял на учёте младшим лейтенантом запаса.

Замечу кратко, что после четырёхлетней военной службы во Владивостоке меня демобилизовали командиром взвода запаса и представили к аттестации лейтенантом. Аттестационный лист путешествовал по Наркомату обороны 1937-й и 1938-й годы, а в 1939 году стало известно, что он затерялся. Тогда я был направлен на переаттестацию в Севастополь. Курсы усовершенствования командного состава запаса при штабе Черноморского флота аттестовали меня старшим лейтенантом.

Это было в разгар войны с Финляндией. Стояла лютая зима, но в Севастополе светило яркое солнце, и под ногами таял мокрый снег.

Меня направили опять на Тихоокеанский флот: там служил я в сороковом году в звании старшего лейтенанта — помощником командира тяжёлой морской береговой батареи на железнодорожной установке.

С побережья Северной Кореи, из далекой бухты Посьета смотрел я в артиллерийский бинокль на горящее бирюзой Японское море.

Кончился 1940-й год — и я снова в Москве, на гражданской службе.

С начала войны райвоенкомат привлёк меня к руководству “Всевобучем”[1]. А когда наступил памятный для Москвы день 16 октября 1941 года, и в военкоматах личные дела в панике сжигались, я “помолодел”: согласно уцелевшим документам, из старшего превратился в младшего лейтенанта.

Таково краткое отступление, касающееся печальной и обидной истории присвоения мне офицерского звания.

Вместе со мною был призван на военную службу, также из запаса, лейтенант Георгий Певзнер, инженер, автор распространённого учебного пособия “Электрическое оборудование подвижного состава Московского метрополитена”. Этой книгой долгие годы пользовались работники тягового хозяйства метрополитена, по ней учились курсанты, овладевавшие профессией помощника и машиниста подземных электропоездов.

Утром одиннадцатого декабря Певзнер и я одновременно были приняты в горвоенкомате батальонным комиссаром Моцкиным, человеком без военной выправки, болезненного вида. Одет он был в чёрное морское хорошо подогнанное обмундирование. Осталось в памяти узкое, худое лицо Моцкина, маленькие неприятные глазки и множество вставных зубов. Вместе с Моцкиным принимал нас капитан — мой сослуживец по 12-й артиллерийской железнодорожной бригаде ТОФ[2] во Владивостоке. Случайная неожиданная встреча пробудила в памяти далёкие, залитые дальневосточным солнцем молодые годы.

Мы стояли и молча слушали патриотические реляции батальонного комиссара, расхаживавшего по кабинету и жестикулировавшего перед нами. Заканчивая выступление, он предложил нам подписать заявление о добровольном поступлении в артиллерийскую противотанковую часть.

— Моряки фронту не нужны, на море сейчас делать нечего, — убеждал он.

Был серый декабрьский полдень, когда двадцать второй номер трамвая, долго крутясь по Москве от Краснопресненской заставы до Каланчёвской площади, доставил нас домой из горвоенкомата, но уже без паспортов и без военных билетов: вместо них нам дали запечатанные конверты для вручения в Хамовнических казармах командиру Московского особого отряда моряков — МООМ, куда мы были направлены.

С небольшими чемоданчиками в руках шли мы по морозной, завьюженной Метростроевской улице. Мимо пробегали грохочущие трамваи, на которые и садиться не хотелось, как посмотришь на мохнатые от снега, схваченные морозом окна. Так дошли мы до большой площади. По правой стороне её тянулись высокий глухой забор и здания однообразно вымощена булыжником. Противоположная половина её, где стояли коновязи перед длинными зданиями конюшен, была

в хорошо утрамбованной земле, в этот день мёрзлой и местами покрытой снегом.

Здания казарм с расположенными напротив конюшнями и манежем составляли продуманный и красивый архитектурный ансамбль.

Трамвайная линия по Метростроевской улице доходила только до площади, а затем, обогнув старинную белую церковь “Споручница грешных”, уходила вправо.

В штабе МООМ, узнав, что мы средний командный состав — артиллеристы, не стали вскрывать наши конверты, сразу направив нас в штаб отдельного артдивизиона, входившего в отряд и помещавшегося здесь же, в казармах.

Начальник штаба дивизиона, белокурый лейтенант Колбасов, очень молодой, с приветливым чистым лицом и серыми задумчивыми глазами, вскрыл при нас конверты, в которых, кроме направлений, оказались сданные нами документы, и, прежде всего, послал нас обмундироваться.

“Он лицом и характером, должно быть, похож на молодого диакона из чеховской “Дуэли””, — подумал я, глядя на улыбку, не сходившую с лица молодого начальника штаба.

Что же необычного было в процедуре обмундирования? Вместо хромовых ботинок мы получили кирзовые сапоги и валенки, вместо фуражки — чёрную меховую ушанку. Дополнительно были выданы тёплое бельё, меховой жилет и рукавицы на меху. Всё было хорошего качества, что действовало ободряюще при мысли о том, что уже шестой месяц войны на исходе. Из знаков отличия была выдана только морская эмблема на шапку, так называемый “краб”, или “капуста”, и красная звёздочка к ней. Нарукавные нашивки — одна средняя золотая полоса — выданы не были.

— Все ходят тут без нашивок, — сказал старшина баталерщик, — на фронте тем более они не нужны.

Постельное бельё выдано не было — обещано, что будет на месте. В обратный путь из баталерки мы тронулись с нагруженными вещевыми мешками.

Путь в баталерку нам показывал какой-то младший политрук. Он же привёл обратно, оставив нас на сцене очень большой залы с красивой висячей люстрой посредине.

На дворе уже стемнело, но люстра горела. и света было много. Чёрные конуса громкоговорителей, подвешенные в зале высоко на стенах, транслировали какую-то радиопередачу. Отдельный тихо разговаривающий усилитель стоял на тумбочке в комнате младшего политрука. Вся зала была заставлена койками, составленными в три яруса, и кишела народом — шумными краснофлотцами какого-то подразделения. Койки были застланы, покрыты байковыми одеялами, на многих валялись подсумки с патронами, личные вещи бойцов. Винтовки стояли внизу, в пирамидах. Отдельные немногие койки были заняты спящими на них в обмундировании краснофлотцами. Гам от множества людских голосов стоял в зале порядочный. Добрую половину сцены также занимали трёхъярусные койки, в отдельных местах сцены стояли двухъярусные.

— ...Воздушная тревога... Воздушная тревога... — раздался по радио знакомый голос диктора.

Радиопередача прекратилась. Однако, видимо, никто не обратил внимания на сообщение о воздушной тревоге. К ним уже привыкли. Мы закончили приводить себя в порядок, младший политрук услужливо достал нам зеркало их чемоданчика под койкой.

Неожиданно сильный взрыв потряс здание. Свет погас, раздался звон разбитого стекла, грохот падения чего-то тяжёлого. Однако наступившая в следующее мгновение относительная тишина подействовала успокаивающе: взрыв произошел не здесь, а где-то недалеко, может быть, рядом. Ни криков, ни стонов слышно не было, голоса в зале, очень сдержанные, возобновились.

Первой, самой серьёзной неприятностью была непроглядная тьма, наступившая неожиданно и после яркой освещённости. Зачиркали спичками. Мы как вросли в свои места на сцене и старались хоть не потерять друг друга. В сплошь выбитые оконные рамы и стёкла быстро проникал со двора морозный декабрьский воздух. Первое предположение моё, что упала и разбилась люстра, оказалось ошибочным: огоньки в разных концах залы осветили её, продолжавшую висеть на прежнем месте, в то время как многие койки сместились и упали, сильно пострадали окна. Позже из разговоров выяснилось, что крупная фугаска была сброшена немецким самолётом, одиноко прорвавшимся в Москву и спикировавшим на казармы. Фугаска попала в помещение медсанбата, повредила также здание, где размещался мотоциклетный батальон. Число убитых и раненых никто толком не знал, говорили, что человек двадцать пять пострадало.

Ну, а нам что делать дальше? Куда идти? Своевременно ли появляться с докладами? Младшему политруку, надо полагать, надоело с нами возиться. Он уже рассказал нам распорядок дня в дивизионе, из которого самым важным, конечно, было время завтрака, обеда и ужина. Когда мы шли с ним по коридорам, он показал нам кабинеты командира отряда полковника Смирнова и комиссара отряда бригадного комиссара Владимирова. Пришлось всё же попросить его приютить на какое-то время наши вещевые мешки и чемоданчики, сами же мы отправились в путешествие, необычное потому, что проходило во мраке. Тьма улицы, проглядывавшая через разбитые окна, являлась время от времени единственным спасительным светом, дававшим возможность как-то ориентироваться. Вскоре в немногих местах зажглись светильники в виде самодельных фитилей, положенных на

блюдечко или тарелку с расположенным в них жиром. По всему зданию раздались удары молотков: это хозяйственная команда забивала оконные проёмы досками и рубероидом или фанерой. Тьма в помещениях от этого сильно сгущалась.

В бесполезных движениях по коридорам прошёл весь вечер. Неоднократное заглядывание в кабинеты командования ни к чему не приводило. Ни командир, ни комиссар не появлялись. Только одно время в кабинетах работали, задраивая окна, красноармейцы.

Поужинали. В столовой освещение было скудное: две керосиновые лампы и несколько блюдечек с чадящими фитилями. Однако после сплошного мрака, которого мы прямо-таки наглотались, попасть в освещённую столовую показалось приятным. Ужин был скудным.

В десятом часу вечера мы были снова у двери заветного кабинета. В казармах стало очень холодно. Мы всё время были одеты и даже ужинали, как и большинство, в шинелях, снимая только шапки и рукавицы. Привычно уже я стукнул в дверь и тут же отворил её, заранее предполагая, что в кабинете никого нет. Заглянув туда, увидел за столом сидящего полковника и со словами “разрешите войти” шагнул в кабинет, но тут же остановился: в глубине длинной комнаты, на фоне большого, по-видимому, забитого, утеплённого и зашторенного окна, за просторным письменным столом сидел полковник — командир отряда. На одном из двух приставленных к столу мягких кресел, на его ручке, сидел очень высокий мужчина, по-видимому, комиссар. На столе стояло несколько бутылок с вином или водкой, стояла закуска, стаканы: всё освещалось большой керосиновой лампой. При моём входе комиссар оглянулся в полоборота.

— Разрешите войти? — громче прежнего повторил я, не разобрав, что сказал мне обернувшийся комиссар.

— Иди к... матери, — звучным голосом и с сильным выражением почти крикнул комиссар, а когда я, невольно остолбенев, продолжал стоять, полковник, вдруг быстро поднявшись из-за стола, схватил с него бутылку и замахнулся ею на меня. Это отрезвило, я нырнул в дверь и прикрыл её за собою. Бутылка за дверью со звоном разбилась.

— Что там такое? — спросил Певзнер.

— Черт знает что, пошли скорее отсюда, — ответил я, увлекая его за собою и рассказывая надолго запомнившуюся картину. Разыскав, по описанию младшего политрука, кубрик командного состава, мы улеглись на свободных койках с одеялами и тюфяками. Спали до утра, покрывшись шинелями, не раздеваясь.

Так закончился первый день нашей военной службы.

Отдельный артдивизион состоял из трёх батарей и взвода управления дивизионом. Командиром дивизиона был высокий и громогласный капитан Фокин, комиссаром дивизиона оказался Моцкин.

Батареями 76-миллиметровых орудий командовали лейтенанты: Соколов — первой батареей, Шароваров — второй батареей и Калугин — третьей. Командиром взвода управления артдивизиона был старший лейтенант Лапшёв.

К командиру МООМ “представиться” мы больше не ходили. Вместо этого были на приёме у капитана Фокина, причём в кабинет к нему ввалилось сразу человек восемь командиров, призванных из запаса. После поверхностного знакомства с каждым Фокин определял нашу дальнейшую судьбу.

— Фамилия?

— Лейтенант Юшин.

— Кем работали на гражданке? — спрашивал капитан, просматривая лежавшие перед ним документы.

— Преподаватель я, учитель русского языка...

— В третью батарею, командиром огневого взвода, — обрывал Фокин, — идите!

— Фамилия?

— Лейтенант Мальцев.

— В первую батарею, командиром взвода управления батареей, — первым помкомбатом будете.

— Но, видите ли, я работал всё время в торговой сети...

— Это сейчас не имеет значения. Следующий!

— Лейтенант Бобков, начальник отдела сбыта Наркомата...

— Так, так... назначаю начальником боепитания дивизиона.

— Есть!

Дошла очередь и до именя с Певзнером.

— Оба артиллеристы, — мельком взглянув на нас, сказал Фокин, — как раз две вакантные должности для вас остались. Выбирайте сами: кто из вас будет командиром огневого взвода и кто — командиром взвода управления батареей.

Мы переглянулись. Командир огневого взвода — это пушки или матчасть, как принято называть их у артиллеристов, это — орудийные расчеты, т.е. артиллерийская прислуга.

Находиться придётся, как правило, в нескольких километрах от передовой линии фронта при стрельбе по невидимым целям, раздельной наводкой. Резиденция командира взвода управления — это передовые наблюдательные пункты на передовой линии, что интереснее, но куда как опаснее, чем пребывание на удалённых артиллерийских позициях. Кроме того, ответственность за связь, за хозяйство телефонии и за радиостанции, за приборы артиллерийского наблюдения и разведки. В подчинении — телефонисты, радисты, разведчики-наблюдатели и корректировщики, связные. Хозвзвод или хозотделение, во главе со старшиной батареи, также подчинён командиру взвода управления как первому помощнику командира батареи. В голове пронеслись мысли, что если я хорошо знаком с материальной частью артиллерии, то вот уж в радиотехнике и телефонии совершенно не сведущ.

— Я хотел бы быть командиром огневого взвода, — уверенно сказал между тем Певзнер, — моя специальность — матчасть 76-миллиметровых пушек.

— Ну что же, — сказал капитан, — договорились. Назначаю: вас, — он обратился ко мне, — первым помощником командира третьей батареи, а вас, — он посмотрел на Певзнера, — в первую батарею, командиром огневого взвода.

— Есть, — ответили мы.

Так состоялось наше назначение и первое знакомство с командиром артдивизиона.

В Особый отряд моряков Певзнер и я были зачислены во время нахождения отряда на фронте, во втором эшелоне войск Можайского направления. На переднем стекле грузовых автомашин, въезжавших и выезжавших из ворот территории казарм, часто выделялся белый прямоугольник с надписью:

Москва — фронт — Москва.

Однако понять структуру отряда было трудновато. Стрелковые батальоны, сформированные из моряков, преимущественно балтийцев, уцелевших после прорыва немцев на Вязьме, большей частью были на фронте, состав их в казармах менялся. Входил в отряд мотоциклетный батальон: в здание, где он размещался, мы ходили по утрам умываться. Была отдельная рота автоматчиков: молодые крепыши в чёрных морских шинелях и шапках несли караульную службу. Часовые с автоматами у ворот главного входа не препятствовали минутной встрече с родными, если выйдешь в кителе без шинели и шапки.

Через несколько дней после нашего зачисления стало известно, что отряд переформировывается в стрелковую бригаду с сохранением названия морской.

Артдивизион не имел ещё пушек — своей основной матчасти и не был ещё укомплектован личным составом. Предстоял период комплектования и обучения. Неизвестно было, какой тягой будут наделены наши пушки — мото- или конной.

Пополнение прибывало почти ежедневно, но ненадолго. Рядовых куда-то списывали, откуда-то прибывали новые. Появились краснофлотцы из Новороссийска, эвакуированные туда после взятия немцами Севастополя и Одессы. Поступали из госпиталей после излечения раненые. Такими в моём взводе оказались радист Быков и разведчик Касьянов.

Несколько человек из моего взвода — Умнов, Стегин, Покровский — были москвичами и всегда особенно стремились домой. Куда там! Об увольнении домой, нас предупредили, — не может быть и речи. Больно было осознавать, что недоступно мне тридцатиминутное путешествие пешком до дому или на метро. Почему так? Зачем это? Непонятно и обидно... А Умнову-то до дома дойти всего десять минут нужно.

Приказ, запрещающий увольнения в город, был строгим, нарушать его не решались. Отдельные смельчаки, впрочем, находились...

Вскоре мы получили новенькие трёхдюймовые орудия, определилась и тяга: пушки привезли и поставили в сквере, за казармами, трактора ЧТЗ — Челябинского тракторного завода — стояли там же на морозе.

Трактора часто портились (или замёрзали), чумазые, перепачканные трактористы лежали под ними на спинах, что-то ремонтируя, наши пушки стояли в ряд поодаль, занесённые снегом.

По утрам мы приходили в сквер для занятий и тренировок, сметали снег с пушек, расчищали вокруг них площадки.

Интересно было наблюдать тактические занятия наших пехотинцев, они часто проводились на пересечённой местности Центрального парка культуры и отдыха имени Горького — напротив казарм, через реку. Много часов уделялось ежедневно строевой подготовке пехотинцев. Москва-река была занесена снегом, мы переходили её на лыжах, а территорию парка использовали для тренировок в прокладке телефонной линии и передаче по ней команд и сообщений.

Количество телефонных аппаратов и катушек с проводом ПТФ было недостаточным, и тренировки приходилось ограничивать расстоянием в два-три километра.

Бойцы пехотных батальонов уходили для учений далеко за парк. Возвращаясь обратно, они жгли костры из беседок, плетёных кресел, шезлонгов, деревянных помостов и скамеек парка. Костры были единственным местом, где можно было на морозе погреться: в ту зиму столбик термометра упорно держался около тридцати градусов.

Наше ученье шло плохо. В казармах был мрак и холод. За полтора месяца нашего пребывания там не исправили водопровод, канализацию, электричество. Тёмный кубрик, в котором разместилась батарея, освещался чадящими фитилями, спали не раздеваясь. Были отдельные корпуса казарм, куда тянулся народ к батареям центрального отопления и к электрическому свету. Однако большее время проходило во тьме и холоде, да ещё при очень скудном питании. До учений ли тут было! Много времени отнимали работы всякого рода. Сначала рыли во дворе траншеи и спешно сооружали над ними из тёса уборные. Потом получали технику, причём как-то удивительно неорганизованно.

Через две недели нам приказали сдать наши пушки на склады в Лосиноостровскую. Мы их сдали. Потом предложили получить там же новые 102-миллиметровые орудия с предлинными стволами. Съездили туда, получили. Снова приказали сдать 102-миллиметровые пушки, опять получить трёхдюймовки. Эти — новенькие — остались у нас.

Ещё хуже было с тракторами и конной тягой. Трижды переменяли лошадей, от восьмидесяти до ста двадцати голов, два раза переменяли тракторную тягу.

Эти операции возлагались почему-то на меня. Много ли времени взводу своему при этом уделишь?

Во второй половине января получили мы две походные радиостанции, однако долго не давали в батарею радистов. Наконец, дали двух: Быкова и Даньчина. В помощь к ним и для обучения пришлось прикрепить Колесова и Лапшина.

Наладка и проверка радиостанций, зарядка батарей велись в большой спешке перед самой отправкой на фронт.

Наконец-то определилось главное: нашей батарее дали быстроходные тягачи НАТИ-5 с кузовами, а также семнадцать лошадей и восемь саней: на трёх из них мы соорудили крытые кузова из фанеры. Сани предназначались для подвозки боепитания.

Казармы с каждым днём пустели: бригада уходила на фронт. Куда? На какой фронт? Ответ был непроницаемой тайной.

В конце января командование дивизиона устроило прощальный вечер комсостава. Приглашались жёны и родные. Собирались взносы — по шестьдесят рублей с человека. Я решил не приглашать своих родных на вечер, но деньги внёс и полученный “сухой паёк” (главное в нём — сливочное масло!) переправил домой. Вечер заключался в повальном “дозволенном” пьянстве.

К Певзнеру пришли две сестры. К Мальцеву пришла жена — маленькая, скромная.

Водки было много. Закуски мало. Батальонный комиссар Моцкин держал речь, провозглашая тосты. Бригаде присвоено было звание гвардейской. Я не напился. Удержал в себе серьёзное, вдумчивое настроение.