Наводчик Александр Попов
Наводчик Александр Попов
Если судьба Евдокима Огнева уводит в прошлое, уже неблизкое, оставленное за чертой нескольких поколений, судьба другого авроровского артиллериста — Александра Попова — уводит в «сороковые, роковые». Она тоже драматична. И тоже — по весьма веским причинам — не сразу открылась современникам.
8 июля 1941 года Александр Попов последний раз взглянул на «Аврору» и в машине лейтенанта Антонова выехал в район Вороньей горы. Ему, ленинградцу, хорошо знавшему и Дудергоф, и Воронью гору, казалось, что он не удаляется, а приближается к дому.
«Недальнее плавание», — сказал он товарищам.
11 сентября 1941 года лейтенант Антонов и политрук Скулачев подорвали себя в артиллерийском погребе. Живыми не сдались. Это, видно, ошеломило гитлеровцев. Может быть, поэтому раненых, захваченных в землянке, обескровленных и беспомощных, расстреливать они не стали, побросали на подводы, повезли.
Подводы поскрипывали вдоль глубокого противотанкового рва. На дне рва темнела дождевая вода.
«Живыми зароют, — решили раненые. — Всех свезут и зароют».
Попов так обессилел от потери крови, что вот-вот мог впасть в забытье. Смерть уже не страшила, а забыться не давали толчки. Колеса подводы попадали в рытвины, от толчка боль разливалась по всему телу. Стон сдержать было невозможно, как ни старался.
Сведенные болью лица очень веселили и забавляли гитлеровцев. Они гоготали, скалили зубы, чмокали языками.
В эти минуты Попов проклинал себя за то, что не смог подавить стон, вырвавшийся сам собою, и, проклиная, прислушивался к артиллерийскому гулу. Ему чудилось, что он различает голоса авроровских пушек. Возможно, восьмое и девятое орудия еще вели огонь. Больше всего на свете Попову хотелось, чтобы здесь, рядом, взорвался снаряд и в прах превратил этих гогочущих двуногих с закатанными рукавами и потными лицами.
В одном месте ров был завален изуродованными, искромсанными оконницами. Тела почти доверху заполнили огромные ямы. Поблизости зияли воронки.
Гитлеровцы остановили подводы именно в этом месте, рядом с кровавым месивом, и устроили перекур. Они выкрикивали какие-то фразы, Попов понимал лишь отдельные слова: «russische Mдdchen», «schlaffen» и еще что-то.
После выматывающей езды вдоль рва, казавшейся бесконечной, свернули на проселок. Ров остался в тылу. Раненые догадались, что если и ждет их смерть, то не в этих ямах, а в каких-то других.
Вечером их погрузили в товарный вагон. В вагоне пахло навозом и чем-то застояло прокисшим. Был плотный мрак. Двери сперва закрыли, а потом заколотили, как заколачивают гроб. Эшелон тронулся.
Скрипели и стонали доски старого, расшатанного и разъезженного вагона. Стонали раненые. День от ночи отличался тем, что в узкие щели робко струился скудный свет.
На станциях двери не отворяли. Слышалась лающая речь. Дважды или трижды подходили соотечественники, доносились русские слова, удары молоточка о колеса. Связаться с ними не удалось.
Один из раненых постучал в дверь, попросил:
— Браток, а браток, выручи, воды глоточек! Подыхаем!
В ответ хлестнула по вагону автоматная очередь. В пробоины засочились струйки света.
Попов ходить не мог — люди лежали плотно. Запах пота, крови и прелой одежды стоял в вагоне.
Сосед Попова перестал стонать. Глазницы запали, как на трупе. Потормошить бы, но было страшно — вдруг умер?
Однажды на эшелон напали партизаны. Где-то недалеко, вероятно на железнодорожном полотне, рванули воздух взрывы, загремели выстрелы.
Стояли долго. Тронулись поздно, когда в щели не проникали даже убогие струйки света.
Тупая безучастность овладела Поповым. Нога ныла все глуше, все отрешеннее, будто и не его нога, а чужая. Мучительнее переносилась жажда, сухой язык касался растрескавшихся губ, не освежая их.
Ночью мерещилось бульканье воды. Проваливаясь в не-долгий и беспокойный сон, он видел воду и слышал ее плеск. То ударяли по воде весла шестерки, то он в скафандре опускался в синюю глубину. Удивленные рыбы проплывали рядом, выпучив круглые и недобрые глаза.
Даже во сне он делал глотательные движения и тянулся ртом к руке, держащей ковш воды, а просыпаясь, чувствовал, что им овладевает безумие.
Опять в щели заструился свет. Сколько времени они в дороге? Он потерял счет, сбился, череда монотонно-похожих дней как бы погрузила его на дно серой, безысходно-глубокой ямы.
Сосед скончался. Тогда, накануне, он был еще жив. А утром по лицу пробежала судорога, он захрипел и, откинув голову; открыл рот.
На станциях, сколько ни прислушивались, русская речь не доносилась. Наконец эшелон куда-то прибыл, расколотили двери и начали выгружать раненых и мертвых. Мертвых бросали в огромный прицеп, полуживых сгружали в кузов грузовика.
Вокзал, крытый черепицей, с кирпичной башенкой в центре, с непонятными готическими буквами над фасадом, был почти пуст. Шел дождь. Раненые пересохшими ртами ловили дождинки.
Их выгрузили в концлагере, километрах в пяти от станции. В глубине лагеря темнели мрачные бараки. Эти бараки были перегружены или предназначались для других. Вновь привезенных выгрузили на голую землю, без единого кустика, без построек, без навеса от дождя. Вокруг — ряды густой проволоки, настолько густой, что и воробью не пролететь.
Попова поразило: все это просторное поле было изрыто лунками. Он пополз. В лунке, прикрытой шинелью, оказался мертвец. В другой лежал раненый. От него узнал: кормить не будут. И воды не дадут. Не надейся. Протянешь день или два — куда-нибудь определят. Кого в барак переведут. Кого, говорят, в госпиталь…
Решил рыть лунку. Земля была нетвердая. Приспособил для этого пряжку от ремня. Работал небыстро, уставал. Томила жажда. Днем появился офицер. Что уж он высматривал или выискивал на этом унылом поле — неизвестно, шел медленно, высоко держа голову и важно неся на черной повязке согнутую руку.
Какая нечистая дернула Попова за язык — он и сам не мог объяснить, но в тот момент, когда офицер поравнялся с ним, вырвалось из тайников детской памяти злополучное слово «Wasser». Офицер остановился, неохотно наклонил голову, разглядывая, кто это там, внизу, на земле, поверженный, смеет к нему обращаться. Здоровой рукой вынул из кобуры парабеллум.
Глаза смотрели в глаза. Офицер целился Попову в переносицу. Холодок смерти коснулся лба. Сами собой смежились ресницы. Предчувствие выстрела раскололо череп.
Офицер не выстрелил.
А на следующее утро на поле въехали три огромных черных фургона, похожие на сдвоенные или строенные автобусы, неуклюжие, брюхатые, глухие, без единого окна.
Офицер в мегафон объявил: «Нуждающиеся в медицинской помощи грузитесь!»
Серое поле зашевелилось, пришло в движение. Из лунок, стряхнув оцепенение, поползли люди к черным фургонам.
Пополз и Попов. Апатия, бессилие, обреченность — все отступило перед жаждой жизни. Слева, справа, тяжело дыша, поминутно замирая, чтобы передохнуть и набраться сил, волокли тела люди, лишь бы поскорее выбраться из этих могильных лунок.
Попов накануне разглядывал свою ногу. Оборвав нижние края тельняшки, он стянул раны. Запах гноя и тлена ударил в нос. Нога посинела.
Пузатые фургоны казались спасением. Метрах в ста от цели, вконец обессилев, Попов уткнулся в землю. Руки дрожали. Из горла вырывались хрипы. Наступал предел его возможностей. И все-таки, превозмогая себя, он пополз.
Было совсем близко. Слышалось урчание моторов. В кабине ближайшего фургона шофер ковырял в зубах зубочисткой.
Неизвестный окликнул:
— Морячок, стой! На тот свет спешишь?!
Он не полз, а сидел, и следов ранения на нем не было.
Попов хотел ответить — не хватило силы, повел пересохшими губами:
— Нога.
Незнакомый кивнул в сторону барака:
— Есть у нас лекарь. Поможет. А там сожгут…
Позднее он узнал: обессиленных отвозили в черных фургонах в крематорий. А в бараке русский фельдшер, тоже из пленных, оказывал товарищам медицинскую помощь.
Медикаментов почти не выделяли: бумажные бинты, йод. Вместо скальпеля пользовался хорошо прокаленным на огне перочинным ножом.
Попов лег на сколоченный из досок самодельный стол. Возле стола стоял ящик, из которого торчали отпиленные ноги.
— Кричи, — сказал фельдшер. — Легче будет.
Он кричал, пока мог кричать, стонал, пока мог стонать, потом трясся в ознобе на нарах, сгорал в жару температуры. Он выжил.
В ранах копошились черви, от зуда не избавляло ничто — хотелось повеситься, броситься под колеса машины, но он не повесился и не бросился под колеса…
Зимой его свалил тиф. Перед отправкой в тифозный барак раздели донага, вывели на снег и, обливая кипятком, драили шваброй.
Тифозный барак походил на морг. На нарах костенели трупы.
Он выжил.
Поздней осенью 1944 года, когда к Пруссии приблизился фронт, Александр Попов бежал из лагеря…
Человеческая память — это вторая жизнь героя. Жизнь долгая. Ей тесны календари. Ее продолжают новые поколения.
Следопыты бывшего Дудергофа — ныне поселка Можайского — разыскали матроса с «Авроры» Александра Попова. Ему было чуть больше тридцати, когда он вернулся с войны. Он еще прихрамывал. На груди его был орден Славы, полученный под Берлином. А на голове — ни одной темной пряди. Он был бел как лунь…
На уроках мужества в школе о Попове рассказывают были, похожие на легенды.
На уроках мужества рассказывают о беспримерной храбрости Алексея Смаглия, о подвиге Александра Антонова…
По крупице накапливался материал о моряках-артиллеристах батареи «А». Среди пионеров этой темы были научный сотрудник крейсера-музея И. Батарин, офицер-балтиец К. Грищинский, директор можайской школы-десятилетки Е. Зуборовский, энтузиастка поисковой работы учительница Н. Хямяляйнен. Теперь не сотни, а тысячи и десятки тысяч людей приезжают на Воронью гору, чтобы осмотреть позиции знаменитых авроровских орудий, защитивших Ленинград. И скоро скромный памятник комендорам, созданный их юными наследниками, перерастет в мемориал, в артиллерийском дворике каждой из девяти пушек батареи «А» подымется стела с именами непобежденных…
Человеческая память — вторая жизнь героя. Уже никогда не взойдет на борт «Авроры» ее первый комиссар Александр Белышев, но его голос, сохраненный для грядущего, звучит в корабельном музее; никогда не станет у баковой пушки крейсера комендор Евдоким Огнев, но люди со всех концов света ежедневно стоят у его пушки…
Однажды, многие годы молчавшая, погруженная в музейный покой, ожила радиорубка «Авроры». Было решено в канун 60-летия Октября передать из рубки ленинское воззвание «К гражданам России!».
К передатчику сел ленинградский радист Александр Иванович Сазонов. Соратники Сазонова рассказывают: у Александра Ивановича подрагивали пальцы, повлажнели глаза. На несколько секунд он замер.
Что в эти минуты испытывал Сазонов? Отец его, солдат Октября, погиб в семнадцатом; сам он, радист блокадного Ленинграда, выжил чудом. К концу блокады Сазонов — крупный, высокий мужчина — весил тридцать шесть килограммов…
Александр Иванович овладел собой. Застрекотала морзянка. В эфир полетели позывные «Авроры»: «Всем, всем!»
Слабые сигналы, шорохи, треск атмосферных разрядов — ничто не могло помешать передаче. Слова воззвания, как шестьдесят лет назад, летели в эфир.
В числе первых откликнулся Ростов-на-Дону. Это было знаменательно: 25 октября 1917 года рация революционной яхты «Колхида», стоявшей в Ростовском порту, приняла передачу «Авроры».
Теперь, кажется, не было на земле уголка, где бы не услышали воззвание. Радиолюбители 140 стран откликнулись на радиопередачу из рубки крейсера.
Александр Иванович Сазонов долгие месяцы посвятил непредвиденной и увлекательной работе: регистрировал карточки, поступившие от радиолюбителей неведомых островов, далеких стран, затерянных в океане архипелагов.
Позывные «Авроры» услышал весь мир!
Новый день встает над Ленинградом. Солнце, прорвав кучевые облака, бросает блики на темные воды Большой Невки. Река светлеет. И «Аврора» — от гюйсштока до юта — вся озаряется, явственнее обозначаются ее строгие линии, ее выдвинутые вперед рубки, ее стремительные мачты.
Ровно в восемь утра вздрогнет корабельный колокол, качнется металлический язычок, отбивая склянки, воздух наполнится сигналами горластого горна, и на юте, где замрут ряды авроровцев, по флагштоку поплывет флаг ордена Октябрьской Революции, Краснознаменного крейсера.
На «Авроре» начинается трудовой день. А в 10 часов 30 минут часовой на трапе скажет экскурсантам, давно ждущим этой секунды:
— Добро пожаловать!
И потечет людской поток, неиссякающий, неизбывный.
Из года в год идут и идут люди. Подымаются на палубу, как на командирский мостик, с которого видно далеко-далеко. И если верно, что «Аврора» — на вечной стоянке, то не менее верно и то, что «Аврора» — в вечном плавании по волнам времени…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.