Бриджит Бардо

Бриджит Бардо

О бабах-то говорить один кайф, но сначала о товарище Сталине и о первом боевом крещении через четыре года после его смерти.

Печальная весть застала меня уже на втором курсе института, и я искренне рыдал вместе со всеми, скорбя о своем и народном будущем, впрочем, в подсознании трусливо бултыхалась мысль, что со Сталиным не все чисто, в особенности сомнения по поводу отстрела многих отцов великой революции. Поэтому, когда грянули хрущевские разоблачения, скупые зерна правды упали на подготовленную почву, вмиг очистили Великую Идею от крови и подвигли на строительство нового, коммунистического общества, в которое превосходно вписывалась собственная карьера.

Правда, вера моя не подкреплялась энергичными деяниями на общественной ниве: на целину я не поехал (зато в нежной компании отправился на Черное море), в комсомоле особой активностью не отличался и в выборные органы курса не попадал (оттуда шел прямой путь в партию со всеми вытекающими отсюда последствиями при распределении), в последние годы на курсе мне поручили работу с иностранцами из соцстран, — деятельность сия была активной, — самое парадоксальное, что на этом идеальном для стукачества посту (все-таки иностранцы!) никто из славных органов меня не теребил и не нацеливал, что удивляло, а когда я начал соприкасаться с иностранцами в «Интуристе» и Комитете молодежных организаций и вновь не ощутил чекистского интереса, то всерьез задумался: в чем дело? может, порча какая? может, недостоин? эдак, пожалуй, и распределят куда-нибудь на радио, в Алма-Ату!

Просто ужасным представлялось, что ко мне, сыну чекиста с 1918 года, не обращался никто из его коллег — почему? может, отцова отсидка в роковые тридцатые лежала на моей безупречной биографии или не слишком активная работа в комсомоле? или говорил что-нибудь не то на семинарах? а может, у меня подозрительные связи? кто же? искал, но не находил… Конечно, я не жаждал стучать на своих сокурсников (все равно втянули бы в это дело, заморочили бы голову), но обидно было, что герои невидимого фронта забыли обо мне и не протянули руку и святой борьбе с происками мирового империализма. О, несправедливость!

Правда, ума хватило, чтобы не мчаться в приемную КГБ на Кузнецком мосту (много почтенных граждан сидело там на потертых стульях с рапортами о зловредных передачах Би-би-си, услышанных через стену, о разрушительных облучениях западными разведками квартиры, что вызывало у владельца головную боль, о том, что к некой Зинке, мерзкой антисоветчице, ходит иностранец etc., etc.) или в отдел кадров института, где сидел худенький, как сама смерть, дядя, похожий на облысевшего ворона, он по всем параметрам (незаметность, многозначительность, острый взгляд в сочетании с по-ленински заразительной улыбкой) подходил под образ секретного сотрудника.

Но вот грянул Международный фестиваль молодежи и студентов, первый мощный прорыв иностранцев на просторы нашей родины, главное событие 1957 года. Массы рвались взглянуть на диковинные одежды, на живых стиляг, на отвлекавший отдела революции, развратный рок-энд-ролл, народ открывал Запад, носил на руках гостей, а одна юная трактористка бросила в подарок велосипед прямо в тамбур фестивального поезда, подарила по ходу движения, чуть не прикончив гонимого в США негра— хорошо, что под рукой у нее не оказался трактор…

Как переводчик, уже слегка овеянный дымом сражений с ворогами, я был включен в толмаческую обслугу на фестивале и закреплен за шведской делегацией, считавшейся своенравной, капризной, развратной и особо опасной в идеологических битвах из-за «шведского социализма», который только морочил голову трудящимся и потому был хуже самого плохого капитализма.

Переводчиками руководил перезревший комсомолец из КМО, а вот замом при нем состоял Владимир Ефимович, роста малого, человек обходительный и покладистый, снисходительно, как удав на кролика, посматривавший на своего шефа (хотя и снизу вверх), — вычислить его было несложно, и к нему я и явился в душевном порыве: как же это так, я, сын старого чекиста, члена великой партии с 1918 года, участника и гражданской, и Отечественной, сам посвятивший свою юную жизнь служению Родине на внешнеполитическом фронте, как же это так? Разве я могу остаться вне той скрытой борьбы, которая развернется на фестивале? Я бы очень хотел, Владимир Ефимович, чтобы вы изучили этот вопрос…

Он смотрел на меня с некоторым удивлением, будто и действительно ничего обо мне не слышал (как и все, кто никогда не работал в КГБ, я мнил, что эта всесильная организация все видит и все знает, впрочем, везде в мире роль спецслужб серьезно преувеличена, чему они и рады), потом поразмыслил и обещал через пару деньков меня разыскать.

Фестиваль уже бурлил, шведов мы встретили на границе у Выборга, я боялся за свой корявый шведский и очень обрадовался, когда в стокгольмском вагоне путь мне преградила загорелая, пахнувшая западными кремами ножка и голосок с верхней полки (н полутьме я разглядел лишь огромную копну соломенного цвета волос) пропел совсем не по-шведски «How are you?» — после этого прекрасная ножка поднялась, как семафор, пропускавший меня… куда?

Но тогда у меня в груди гремел Маяковский: «Громи врага, секретчики, и крой, КРО!»[74]

На вид меланхоличные шведы доставили массу непредсказуемых хлопот, ибо в первый же день дорвались до коммунистических радостей и объелись бесплатными харчами (столы под тентами в районе гостиницы «Алтай» ломились от икры, севрюги, балыка и других яств, поглощение которых не ограничивалось), исстрадались животами и полностью разрушили весь график мероприятий. Правда, и без этого хаос на фестивале стоял превеликий: выпив лишь стакан водки, западники сходили с рельсов — кто-то крутил на улицах непотребные роки, а кто собирал незрелых советских юношей и вещал о свободе и демократии, много головной боли доставляли женолюбивые вечно гогочущие негры — запустили козлов в огород.

Уже на исходе фестиваля (я изнемог от ожидания— так жаждал быть сексотом) Владимир Ефимович пригласил меня в кабинет и сообщил, что просьбу мою уважили, рад я был несказанно, познакомил его с отцом — и он, будучи общительным и доброжелательным человеком, вскоре стал другом нашего дома.

Наши игры с В. Е., правда, продолжались меньше года (в 1958-м я загремел в Финляндию), но блеска в них было изрядно и особенно авантюризма и свободы, которых мне так не хватало в той скучнейшей жизни, ставшей вдруг в наши дни такой веселой, что с утра ожидаешь либо веселого переворота, либо веселого налета.

Владимир Ефимович начал лепить из меня агента для торпедирования посольства Швеции, разумеется, в свои 23, при всей вольтеровской эрудиции и фрэнксинатрском обаянии, я вряд ли мог бы охмурить опытного дипломата, а посему бросили меня на молодежь, и, конечно же, на технический состав, в котором доминировали дамы. В те славные годы в КГБ работало не шибко образованное поколение, считавшее, что путь от постели до агентурного сотрудничества короток и сравнительно легок (судя по ярким делам французского посла Дежана, совращенного девицами-агентессами, американской дипломатши Б., тоже соблазненной, и клерка английского атташата в Москве Вассала, взятого на высшем пилотаже гомосексуализма, основания для такого оптимизма существовали), правда, киксов было предостаточно, и порою скомпрометированные иностранцы не спешили в объятья спецслужбы, а просили на память фотографии или просто посылали подальше.

Первую хитроумнейшую комбинацию провели в «Советской», где, отражаясь в царственных зеркалах бывшего «Яра», верный агент КГБ Петя, давний друг шведского посольства, кушал в компании двух шведских секретарш и офицера безопасности. Тут нежданно-негаданно в ресторан заскочил я, по легенде — процветавший бонвиван, и пошел чуть рассеянно меж столиков, в мыслях о своей спарже и замороженном шампанском в серебряном ведерышке, метрдотель (тоже в мыслях) трусил впереди, причитая: «Ваше благородие-с, кабинет-с готов, все накрыто-с».

Естественно, на столик с агентом Петей и шведами я даже не взглянул (оценим тонкость!), и Пете пришлось вскочить, побежать за мной с воплями радости, обнять, прижать к груди — снова встреча детей лейтенанта Шмидта, — притащить за стол и представить изящным фрекен и подпившему герру.

Задерживался я недолго, пугавшей иностранцев навязчивости, когда сразу тянут в Большой, домой, к друзьям, к цыганам, не проявлял, лишь рутинно получил координаты присутствующих. Унылые шведки мгновенно не зажглись (мы списали это на присутствие офицера безопасности, ибо кто мог устоять перед моими чарами?), никто из них, увы, не подмигивал многозначительно и не жал мне ногу под столом. Через неделю я все же дерзнул позвонить одной из них, ухитрился вытянуть в ресторан, а затем даже был приглашен домой на кофе (о, вожделенный миг!), но вдруг появилась суровая подруга, мы попили кофе втроем, меня расспрашивали (точнее, допрашивали) и рассматривали как питекантропа, забежавшего в дансинг, и дураку было понятно, что ничего не светило.

Что же, первый блин пошел комом, но вот через месяц раздался звонок и В. Е. бодрым голосом сообщил, что предстоит чрезвычайно серьезное дело, которое требуется обсудить на тайном совещании в ресторане «Арарат» — чекисты жаловали это место рядом с Лубянкой, впоследствии я сам иногда после трудов праведных заскакивал в буфет на втором этаже, дабы принять свой граненый.

Ефимович прибыл в обществе красномордого типа с золотыми зубами и его вертлявого помощника, жадно ловившего слова, вываливавшиеся, как золотые яйца, из прокуренного рта шефа[75].

Дело и впрямь прекрасно ложилось на мою, мягко говоря, романтическую натуру, по-большевистски презиравшую интеллигентские мораль и нравственность, добавим дивный фильм «Двойная игра», где двое влюбленных работали на разные разведки, плюс истории шпионок-соблазнительниц Маты Хари и Марты Рише, а также кавалера Д’Эона, проникшего во двор русской императрицы и славно, под видом дамы, повербовавшего ее фрейлин.

Итак: в Москву на пару недель прибывала американская студентка Бриджит Бардо, на которую у КГБ имелись виды, о ней имелись лишь скудные сведения, и мне предстояло изучить объект и установить с ним, с объектом, добрые отношения, естественно под вымышленной фамилией и под легендой аспиранта, причем из Киева, чтобы американцам трудно было установить мою личность, если бы они пожелали.

Аспиранта сделали преуспевающим, как все советские молодые ученые, и поселили в «Метрополь», где остановилась прекрасная дама.

Утром мне ее и показали (суетился, дабы попасть в фокус ее внимания): небольшого роста брюнетка с крупными глазами, не первая красавица и не баба-яга, я тут же почувствовал, как обволакивает меня мелена влюбленности, — только верность идеалам партии способна была мгновенно вызвать такие бурные эмоции.

Приказали не тянуть и искать контакта, действовать исходя из обстановки, — и уже на следующее утро я сидел у телефона, напрягшись, как лев перед прыжком, наконец звонок и сообщение бдивших сыщиков, что Бриджит спустилась позавтракать в кафе.

Напустив на себя чрезвычайно занятый и важный вид типичного киевского аспиранта, я рванул дверь кафе, оказавшегося пустым, как пляж на Северном полюсе. Бриджит подняла на меня равнодушные глаза, тут же опустила свой взор в яичницу, а я замельтешил, выбирая столик, хотя все было свободно, и от этого чувствовал себя полным идиотом.

Покраснев и растерявшись, я подошел к Бриджит, переминаясь с копыта на копыто, язык мой заплетался (потом она сказала, что у меня оксфордское придыхание), но тем не менее она усекла, что, мол, сейчас очень рано, одному мне завтракать скучно (сущая правда! что за тоска в пустом ресторане!). Не могу ли я… не помешаю ли я, извиняюсь, что нарушил.

Видимо, весь кретинизм ситуации подкупил Бриджит, ибо напрочь исключал руку КГБ, слывшего хитроумным и коварным змием (Запад сумел выковать репутацию), какая же нормальная служба будет заводить знакомство в 7 часов утра в пустынном зале с помощью юного дурака в светло-бежевом, между прочим, костюме с жилетом, на который с трудом уговорил папу, купившего три метра бельгийской шерстяной ткани. КГБ и не пахло, Бриджит милостиво указала на стул, напуганный официант (он, конечно, чуть не рухнул на пол, узрев русского, подсевшего к американке) быстро принес мне яичницу и тут же, оглядываясь, чтобы я не выстрелил ему в спину, убежал простучать обо мне по инстанции.

В информации об американке указывали на ее интерес к искусству и литературе, и мне не пришлось долго рыскать по джунглям в поисках объединяющих тем, я быстро оседлал конька, она тоже обрадовалась, что случайно встретила коллегу-гуманитария, через полчаса мы уже были старыми друзьями, тут же пошли осматривать старую Москву, продефилировали к Патриаршим, затем переместились на Твербуль и, внимая шепоту деревьев, дошли до Музея изобразительных искусств — там я намеревался феерическим интеллектом переполнить чашу ее зреющей любви и окончательно закружить голову.

В музее на Волхонке я бывал часто, иногда под водительством полуопального художника Владимира Милашевского, сподвижника Добужинского, который, обнаружив во мне пытливого юношу, занялся просветительством, много поведал мне об истории живописи, а в музее открыл мне малоизвестного, но великого Яна Бартолда Йонкинда. Им я и потряс наивную Бриджит, блеснув эрудицией, вышедшей за рамки банальных отцов Ренессанса, она ахала и охала, не отрывая от меня затуманенных глаз.

Американцы порой прекрасно образованны, однако слишком специализированны и беспомощны в темах, не имеющих к ним прямого отношения, у нас же дилетантизм и широта просвещенности обычно превалируют — так что я блистал вместе со светло-бежевым костюмом.

Духовно овладев Бриджит, я предоставил ее самой себе, созвонился с начальниками и в родном «Арарате» отрапортовал о проделанной работе, хотя, прямо скажем, информация о Бриджит не поражала воображение: миледи заканчивала университет в Беркли и собиралась заниматься наукой (мои начальники заверяли меня, что она то ли связана с ЦРУ, то ли собирается туда поступить, — явно крутили мозги), о себе она рассказывала скупо, но простые сведения о папе, маме, братьях от меня не утаивала. Мои мудрые кураторы, задав по ходу моего отчета кое-какие вопросы, напряглись и заметили, что вряд ли она откровенна со мною, ибо женщины вообще лживы и раскрываются только в любви. Тем не менее я — молодчина, но нужно не топтаться на месте, не терять инициативу, а двигаться дальше— не зря же мне выделили отдельный номер и неограниченные представительские.

Такой поворот несколько ошеломил меня, хотя подспудно я ожидал постановки этой благородной задачи.

Будучи начитанным в области шпионажа, я поинтересовался, не намерены ли нас сфотографировать в этом номере, на что красномордый, криво усмехнувшись, заметил: «Вас это не должно волновать!» — «Как это не должно волновать! Как так?»— заволновался я. «Работайте и не задавайте лишних вопросов!» — ответствовал красномордый грубо, влив в меня хороший заряд ненависти. «В таком случае я отказываюсь от операции», — вспыхнул я. «Пожалуйста!» — сказал наглец совершенно спокойно, показывая, что таких шибздиков, как я, тысячи и на нас начхать, только пальцем пошевели….

Расстались мы на ножах, вечером к нам домой примчался Ефимович, начал убеждать не портить отношений с красномордым, который, всем известно, дерьмо, дело-то важнее, дело-то государственное! Ефимович умел успокаивать и убеждать, в результате я унял гордыню, возвратился в «Метрополь» и договорился с Бриджит провести вместе ближайший вечер.

Операцию начали в пышном «Савое» с умопомрачительным зеркальным потолком, словно вобравшим мраморный фонтан. Там резвились карпы, коих служитель ловко вылавливал сачком, показывал потрясенному клиенту и относил на жарку. Однажды я видел, как в этот роскошный фонтан ударом кулака отправили метрдотеля, впрочем, потом я слышал так много рассказов об этой драке, что либо в фонтане купались таким образом ежедневно, либо и я, и все рассказчики лгуны, повторяющие одну и ту же байку.

Оркестр, важно игравший модные тогда вальсы и танго, Бриджит в длинном черном платье с блестками, декольте, источавшее дурманящие ароматы французских духов, весьма отличавшихся от «Огней Москвы», стол, накрытый по рабоче-крестьянски просто: черная и красная икра, заливная осетрина, балык и семга, разнообразные салаты и отечественное шампанское…

А ведь это все было тоже частью той свободы, которой так недоставало: сорить деньгами с заезжей иностранкой, жить и кутить в шикарных отелях… ну чем не инженер Гарин, летевший на белой яхте с красавицей Зоей? — не только всем хорошим, но и всем плохим я обязан книгам — мы плавно и нежно танцевали, улыбаясь друг другу, изгибаясь, словно конькобежцы на льду, и очарованная публика, разинув рты, завидовала декольтированной красавице и стройному юноше в потрясном светло-бежевом костюме с галстуком в белую горошинку, — такой я видел в журнале «Тайм» на рекламе «Мальборо».

Пылкие танцы, как известно, отбивают страсть к обжорству, и после мороженого мы стремительно переместились на диванчик в мой номер в «Метро-поле», прямо у кофейного столика, обильно уставленного напитками.

Тут уже кино завертелось со скоростью, которой позавидовал бы мой учитель Джакомо Казанова («Чем больше я тебя вижу, мой ангел, — сказал я, — тем больше обожаю». — «А ты уверен, что влюбился не в жестокое божество?» — это из его мемуаров).

«…Но близок, близок час победы! Ура! Мы ломим! Гнутся шведы!» — войска шли в наступление— и вдруг в это горячее бормотание ворвался вопль телефона и сдавленный глас красномордого прохрипел откуда-то из ада: «Убери стул! Слышишь? Убери стул!»

Действительно, рядом с диваном стоял добротный, высокий стул сталинской эпохи, на который я бросил свои рыцарские доспехи.

Несмотря на стресс, я сообразил, что загородил стулом поле битвы от глаза фотоаппарата, и резко отодвинул помеху.

«Кто это?» — раздраженно спросила Бриджит. «Ошиблись номером», — бросил я, вытирая пот со лба, и выпил залпом целый фужер шампанского.

Случилось ужасное: на меня навалились депрессия и слабость, я обливался потом, все вокруг выглядело безобразно, Бриджит вызывала отвращение, хотелось все бросить к чертовой матери — я с ненавистью глядел на брюки, висевшие на проклятом стуле.

«Тебе плохо?» — «У меня с утра температура, я тебе не говорил!» Тут я начал кашлять, размазывать пот по лицу, симулируя лихорадку, а может, и скоротечную чахотку, Бриджит перепугалась и уже хотела побежать в свой номер за каким-то лекарством.

Не зря я все же занимался в школьной самодеятельности, не зря переиграл там всю русскую классику. Содрогаясь от кашля, я стыдливо натянул брюки (нет более веселого зрелища, чем голый мужчина, не попадающий ногой в штанину).

— С тобою такое часто случается? — спросила Бриджит.

— Впервые! — честно ответил я. — Сейчас выпью водки с перцем и положу сухую горчицу в носки.

Водка — это еще куда ни шло, но вот перспектива горчицы, да еще в носках, смутила мою леди, тем более что в те годы отечественные носки гораздо больше, чем ныне, наводили на мысли о несовершенстве социализма.

— Пожалуй, я пойду, — молвила Бриджит. — Жаль, что ты заболел.

Она удалилась, я на миг почувствовал себя свободным и счастливым, но только на миг: tedium vitae, то бишь отвращение к жизни, вновь скрутило меня, я отключил телефон и рухнул в постель.

Рано утром ко мне в номер траурно явились Ефимович и красномордый. Я ожидал скандала, но красномордый вел себя смирно и, многозначительно двигая щеками и золотыми зубами, признал свою вину: я был прав! напрасно он не посвятил меня в священные тайны операции — о, стул! маленькая деталь, в которой всегда таится дьявол, косточка сливы, на которой поскользнулся Плеве перед покушением на него, выстрел в эрцгерцога Фердинанда, принесший войну, яблоко, упавшее на голову Ньютона, — разве вся история наша, вся жизнь не царство Случая и не игра деталей?

Держись, мой мальчик, на свете два раза не умирать, мужайся, переживи свой Верден, впереди триумфы, — ведь у тебя светло-бежевая тройка! впереди победы, Дарданеллы будут наши, и мы посмеемся над дурацкими стульями!

Тут же из номера я позвонил Бриджит и, подшучивая над своим расстроенным здоровьем, отныне восстановленным спасительной горчицей, договорился о встрече на следующий вечер. Однако с уходом гостей во мне ожил комплекс неполноценности.

Весь день я провел в тяжелой борьбе с самим собою, мысли о черной болезни, вдруг посетившей меня и сломавшей мое будущее (виделся никому не нужный, обшарпанный импотент, естественно, ни красавиц, ни детей, ни счастливой семьи), терзали мою душу, а при воспоминании о Бриджит к горлу подкатывалась тошнота, — все уныло, все пошло, все отвратительно стало вокруг.

Я долго не мог заснуть, глотнул каких-то мерзких таблеток и утром проснулся совершенно разбитый, выжатый, как лимон, обессиленный, словно после марафона.

Какая тут, к черту, любовь! Тупое равнодушие ко всему прекрасному полу обуревало меня, к этому добавился страх провалить задание Родины, ощущение слабости и пустоты — что делать? как жить дальше? к счастью, во время грустных блужданий по центру мой взор упал на табличку (они тогда иногда попадались) о том, что некий доктор на Петровке лечит непристойные расстройства и болезни.

Я набрался мужества и стыдливо поднялся по грязноватой лестнице. Доктор оказался совсем не чеховским интеллигентом в пенсне, с успокоительными «батенька» и «голубчик», а круглоголовым верзилой с толстым слюнявым ртом, свеклоподобным носом и актерским басом. Он с любопытством уставился на мою гордость — светло-бежевый костюм и безучастно выслушал жалобы на упадок сил, вызванный экзаменационными перегрузками, и депрессию накануне встречи с невестой.

— Пустяки! — пророкотал он своим злодейским басом. — Сейчас вас восстановим, и всего за семь рублей! Снимайте штаны!

Я покорно выложил крупную по тем временам сумму (почти три бутылки водяры), суетливо стянул свои шикарные брюки, лег на покрытую клеенкой тахту (казалось, что через нее уже прошли сотни сифилитиков), а он быстренько ухватил шприц своими волосатыми ручищами, наполнил его, густо хохотнул, как Мефистофель, и всадил мне иглу в ягодицы.

Уже через десять минут, едва дойдя до ЦУМа и съев там мороженого в вафельном стаканчике (оно почему-то считалось лучшим именно в ЦУМе), я любил уже всю улицу вместе с переулками, я не пропускал уже ни одной женщины, шаря по каждой своим жарким взглядом, как прожектором, я уже изнывал от страсти и нетерпеливо посматривал на часы, предвкушая свидание с Бриджит (загадочный эликсир, впрыснутый в меня, мой приятель-доктор охарактеризовал потом как совершенно нейтральную жидкость, рассчитанную на воображение комсомольцев).

Вдруг я испугался: как бы не растратить энергию на проходивших красоток и не оказаться к вечеру у разбитого корыта! Посему от соблазнов созерцания я ретировался в номер, где раскрыл книгу Каутского о «Капитале» — тогда я еще тешил себя надеждой понять этот шедевр хотя бы в изложении талантливого интерпретатора, в любом случае книга была прекрасным транквилизатором, отвлекавшим от фривольных мыслей. Я даже немного поспал и проснулся, чувствуя себя Гераклом, готовым совершить сразу все двенадцать подвигов. Легкий душ — бицепсы играли железом под холодными струями, — я совершенно не удивился бы, если бы увидел, что у меня выросли львиные грива, лапы и длинный хвост с кисточкой.

В зеркале я выглядел как Аполлон: изящная фигура, облаченная… (уже не в силах описывать все красоты костюма), спокойный взгляд серых глаз, правильный рот (очень хотелось длинный, тонкогубый плюс огромная волевая челюсть), прическа «полубокс», аккуратно прочерченный пробор.

На сей раз я решил отбросить все интродукции типа «Савоя» (как писал Северянин, «интродукция— Гауптман, а финал — Поль де Кок»), заказал ужин прямо в номер, убрав подальше всю потенциально опасную мебель. В назначенный час раздался нежный стук в дверь и появилась Бриджит — на этот раз в костюме, надетом на блузку с красным жабо, похожим на кровавую пену.

Желая скрасить позор прошлой встречи и преодолеть некоторую смущенность, я начал бодро потчевать Бриджит модным тогда среди бедных студентов «белым медведем» (смесь коньяка и шампанского), вливал я его в представителя главного противника в пропорции половина на половину, первые десять минут за столом царило веселье, но вдруг колымага заскрипела и колеса начали отваливаться. Я поспешил перевоплотиться в Казанову, но Бриджит вдруг тяжело засипела, застонала, задохнулась, схватилась за голову и бросилась в туалет. «Белый медведь» — не для изнеженных американок, минут десять бедняжка мучилась, сотрясая всю гостиницу горловыми рыками, и наконец вывалилась, как подстреленная птица, еле переступая ногами. Я двинулся ей навстречу с лучезарной улыбкой и раскрытыми объятиями, но она затрепетала крыльями, подняла вверх руку, словно посох, которым Иван Грозный убил сына, истерически вскричала «нет!» и, шатаясь, выскочила из номера в коридор.

Я с трудом удержался от унизительного бега за нею и умоляющих призывов вернуться, волшебные инстинкты распирали меня, я чувствовал себя, как кот, у которого из-под носа увели мышь. Оценив новую боевую обстановку и подкрепившись внушительной порцией «белого медведя», я почувствовал себя свободным менестрелем, я забыл о служебном долге, о моральном кодексе строителя коммунизма.

Немного выждав, я решительно прошел на этаж, где размещалась Бриджит (дежурные тети делали нейтрально-паскудные физиономии и отводили взоры, давая понять, что им до меня нет дела, но тут же за спиною срывали трубки и сигнализировали о преступных передвижениях), уверенно постучал в дверь и был заключен в жаркие объятия уже ожившей американкой, «смешались в кучу кони, люди, и ядрам пролетать мешала гора кровавых тел».

— This is what we, students, like[76], — промолвила она, с интересом разглядывая мои черные сатиновые трусы до колен, шедевр отечественного производства, годный и для купаний, и для волейбола, и для мытья пола, — на Западе такие трусы были явным антиквариатом.

Я гордо опустился в кресло[77].

И тут началось.

Сначала в дверь забарабанила горничная (пожелала очень своевременно сменить графин с водой), затем последовали нервные телефонные звонки — Бриджит сначала поднимала трубку, но на другом конце стояла напряженная тишина, я, разумеется, к телефону не рвался, опасаясь, что вместо «убери стул!» услышу нечто похлеще. Снова постучали, но Бриджит не ответила.

Вечер прошел чудесно.

Утром, когда мне позвонил Ефимович, я чувствовал себя немного преступником: не то чтобы я пытался взорвать Мавзолей или уклонился от призыва в армию, но все же нарушил планы мощной организации, хотя… какой был выход из положения? Разве любой уважающий себя джентльмен не пришел бы на помощь внезапно занемогшей леди? Или нести ее на руках обратно в мой номер?[78]

Как ни удивительно, скандала мне не устроили. Ефимович заметил, что материалов накоплено вполне достаточно, повторять подвиги больше не придется, от объекта следует мягко отойти, то есть проститься по-хорошему (но не в номере!), взять адрес, договориться о переписке и отбыть из «Метрополя» в родной Киев.

Так я и поступил, хотя, думается, в результате «мягкого отхода» у Бриджит сложилось самое нелестное мнение о русском национальном характере.

С тех пор, услышав слово «стул», я напрягаюсь и замираю, неясный холод сковывает меня, мурашки бегут по телу, хочется сделать стойку и вильнуть хвостом.