1 Мотив жертвы и гражданского подвига: 1961, Пискаревское мемориальное кладбище

1

Мотив жертвы и гражданского подвига: 1961, Пискаревское мемориальное кладбище

«В целях увековечения памяти ленинградцев и воинов Ленинградского фронта, погибших в дни героической обороны 1941–1944 годов, считать Пискаревское мемориальное кладбище основным памятником героям, отдавшим свою жизнь за счастье, свободу и независимость нашей родины», — обозначено в Постановлении Ленинградского горкома КПСС от 5 апреля 1961 года. Образ блокады, воплощенный в Пискаревском мемориале, очевидно, рассматривался тогда в рамках официального дискурса как наиболее актуальный.

Пискаревское городское кладбище, впоследствии ставшее некрополем, было расположено на севере Ленинграда. Зимой 1941/42 года кладбище, как сравнительно новое, располагающее значительным земельным участком, явилось основным местом массового захоронения[3]. Еще в начале декабря 1941 года работники треста «Похоронное дело» предлагали начать захоронения в братских могилах, полагая, что «необходимо окружить эти места вниманием и почетом… Считаем, что это бытовое дело переросло сейчас в политическое»[4]. Обычное кладбище, «естественная» основа некрополя, окончательно перестало функционировать в 1945 году, войдя в состав кладбища мемориального. Преобладающий состав похороненных — жертвы блокады, те, кого можно отнести к погибшим, то есть безвременно ушедшим из жизни.

Здесь следует пояснить, что концепция гибели и жертвы окончательно сформировалась к концу 1950-х годов. Высшей ценностью обладало добровольное принесение себя в жертву во имя идеалов государства, гибель трактовалась как гражданский подвиг, в награду обещалась вечная жизнь «в памяти потомков»[5]. В свою очередь, следующее поколение воспитывалось на примерах, в которых акцентировался именно аспект жертвенности, причем авторитетность концепции жертвы была реализована и на общесоциальном («единый советский народ»), и на родовом уровне («родители — дети»), Те, кто остались в живых, или поколение, родившееся в послевоенные годы, в благодарность должны были обеспечивать умершим как можно более долгую память, «проживая жизнь за/вместо» них и устанавливая им долговечные памятники[6].

Гарантом осуществления преемственности в будущем должна была служить уже осуществившаяся преемственность в прошлом. Представление о гражданском подвиге углубляется от Пискаревского мемориала в ретроспективу — к мемориалу Марсова поля. В поэтических текстах-эпитафиях, расположенных на стенах Пропилеев и на стелах Пискаревского скульптурно-архитектурного комплекса, лейтмотивом проходит упоминание революционного прошлого Ленинграда в стилистике, близкой к эпитафиям A. B. Луначарского на Марсовом поле («…Всею жизнью своею / Они защищали тебя, Ленинград, / Колыбель революции…»). Гражданский подвиг в блокаду тем самым приравнивается к гражданскому подвигу в годы революции. И то и другое представляется как добровольная жертва в борьбе (войне) за социализм.

Не углубляясь в детальное описание приемов, призванных увековечить память о погибших, в ансамбле Пискаревского кладбища и его ближайшем прообразе — ансамбле Марсова поля, отметим очевидное пластическое и образное родство обоих комплексов. Родственные черты проявляются, например, в архитектурном решении внутреннего пространства, в смысловой и стилистической близости текстов-эпитафий, а также в том, что только в этих композициях существенная роль отводилась Вечному огню[7].

Ансамбль Марсова поля был открыт в 1919 году, но лишь к 40-й годовщине Революции (1957) внутри ансамбля по проекту архитектора С. Г. Майофиса была сооружена площадка с наземным газовым светильником. 9 мая 1960 года от него был зажжен Вечный огонь на верхней площадке Пискаревского мемориала (Калинин, Юревич 1979:179), благодаря чему между двумя кладбищами-памятниками окончательно сформировались прочные семантические связи.

Память блокады в Пискаревском мемориале в таком случае оказывается вдвойне субститутивной (замещающей). На одном уровне образы людей военного времени заменяются образами революционеров. На другом, не менее явном уровне образы живых замещены их подобиями в камне.

В образах погибших в блокаду воспроизводятся образы павших за революцию и череда их предшественников. Заметим, что Луначарский в одной из эпитафий Марсова поля точно называл, кто имеется в виду: «…Ушедших из жизни / Во имя жизни рассвета / Героев восстаний / Разных времен / К толпам якобинцев / Борцов 48 / К толпам коммунаров / Ныне примкнули сыны Петербурга».

Изображения, посвященные жертвам блокады, наглядно демонстрируют их отсутствие среди живых, то есть подтверждают их окончательный и бесповоротный переход в Вечность[8]. Фигуры на рельефах Пискаревского мемориала здесь появляются в роли очевидцев свершившегося, созерцателей той точки в пространстве и во времени, от которой начинается отсчет памяти. В изображениях буквально воспроизводится свидетельство героической смерти и причастия обещанной (хотя бы и постфактум) Вечности. Отметим, что буквальное воспроизведение основано на принципах, заимствованных из скульптуры некрополей, но также и на традиции городских монументов. Так, Пискаревский мемориал оказывается «пограничной зоной» между городом и кладбищем, четко обозначенной полосой взаимных трансформаций.

К принципам надгробных памятников отсылают горельефы с изображениями солдат и мирных жителей и рельефы с фигурами скорбящих возле опрокинутого факела — символа оборвавшейся жизни. Горельефы вместе с поэтическим текстом Ольги Берггольц, размещенные на мемориальной стене в дальнем конце главной аллеи, напротив входа, заменяют эпитафию в честь умершего и его портрет, которые обычно помещались на надгробных стелах. Обобщенные характеристики изображенных персонажей в данном случае мотивированы тем, что посвящаются братским могилам. Скорбящие и факелы на выступах боковых стен симметрично замыкают центральное нерасчлененное пространство аллеи и являются изобразительной рифмой к Пропилеям входа. Фигуры коленопреклоненных скорбящих отсылают к фигурам «плакальщиков», весьма распространенным в надгробиях неоклассицизма.

Не только архитектурные формы, но рельефы и горельефы тяготеют к квадратному формату. Куб и квадрат зрительно являются предельно устойчивыми формами, которые традиционно символизируют вневременность, Вечность, как бы замкнутую внутри камня и недоступную для смертных. Фигуры скорбящих проступают (выходят) изнутри каменного массива. Это впечатление продиктовано тем, что фактура рыхлого камня (задней плоскости, фона) и рисунок кладки продолжены в ритме членений и фактурной обработке поверхности тел. Иначе говоря, «скорбящие» олицетворяют движение от мертвых к живым через преодоление сопротивления каменного массива, интерпретируемого как тяжесть «толщи времени» (или вечность в абсолютном понимании, на которое этот памятник рассчитан). Скорбные позы и суровая мимика персонажей дополняют воздействие выразительного образа.

Смысловой и композиционный центр ансамбля — монументальная бронзовая фигура, олицетворяющая Родину-мать. В решении центральной фигуры жест, которым женщина возлагает гирлянду дубовых ветвей над рядами могил, оказывается ключевым для решения всего ансамбля: и сюжетно, и пластически, это жест увенчания: как воздаяние памяти от живых — погибшим.

Скульптура «Родина-мать» завершает (замыкает) ансамбль как художественное целое, дает ему предельную осмысленность и образное единство. В «городе мертвых» она представляет символ жизни, но этот мотив имеет отнюдь не прямолинейное решение. Попробуем рассмотреть некоторые его составляющие.

Во-первых, в отдельно стоящей фигуре реализована концепция не надгробного памятника, а городского монумента. Идея городского монумента, как считает Л. Рео, была сугубо французской и сложилась в период позднего Просвещения, то есть во второй половине XVIII века (Reau 1994: 302; Reau 1938:144–145). В городских монументах эпохи Старого порядка в образах правящего монарха разрабатывалась, в сущности, универсальная концепция образа государства. Первые успешные опыты способствовали тому, что композиция памятников закрепилась не только в качестве эталона изображения монарха, но использовалась и в годы Великой французской революции (вспомним слова Луначарского — «к толпам якобинцев…»), сохраняясь без существенных изменений в последующей традиции. В рамках этой универсальной концепции городской монумент воплощал не «тело», но «дух»: он был призван не замещать конкретную персону правителя, но воплощать обобщенный образ власти.

Во-вторых, памятник «Родина-мать» включается в специфическую художественную традицию, связанную с образами «священных войн» Нового и Новейшего времени (за свободу, за революцию, за права граждан и так далее). Здесь мы позволим себе небольшое отступление, чтобы очертить источники этой традиции. Так, в 1865 году во Франции скульптором Ф.-О. Бартольди совместно с инженером Г. Эйфелем создается статуя Свободы, впоследствии подаренная правительству США. Этот образ был вдохновлен полотном Э. Делакруа «Свобода, ведущая народ на баррикады» (1830), изображающим революционную Марианну, и рельефом Ф. Рюда «Марсельеза» на триумфальной арке в Париже на Площади Звезды (1836). По мотивам статуи Свободы, обогащенной чертами античной Ники Самофракийской и конкретными портретными характеристиками актрисы МХАТа Е. А. Хованской, в 1919 году скульптор Н. Андреев выполняет статую Советской Конституции для обелиска, воздвигнутого на Тверской (Бакушинский 1939; Трифонова 1960), на месте уничтоженного в 1918 году памятника генералу Скобелеву в Москве[9]. С 1924 по 1941 год этот монумент являлся официальным символом столицы. Его изображение вошло в герб Москвы, было вышито золотом по рисунку Дм. Осипова на знамени Московского Совета, включено в орнамент нового Большого Каменного моста через Москву-реку, изображалось на плакатах, обложках школьных тетрадей, открытках, почтовых марках СССР. В 1941 году первая статуя, посвященная революции, была демонтирована, но сам образ оказался настолько устойчивым, что оказал, по-видимому, сильное влияние на сложение изобразительной формулы плаката «Родина-мать зовет!» (И. М. Тоидзе, 1941); который, в свою очередь, получил всемирную известность. Женская фигура из уже упоминавшейся знаменитой композиции В. И. Мухиной «Рабочий и Колхозница» (1937) представляет иную версию той же темы и уже в виде замкнутой композиции включается в плакат В. Иванова «Смерть детоубийцам!» (1942). Развитие темы достигает своей кульминации в интересующей нас скульптуре «Родина-мать» (В. В. Исаева и Р. К. Таурит).

В-третьих, что самое важное, городской памятник в «городе мертвых» — это смысловая сущность всего ансамбля (Из бронзы и мрамора 1965: 454), представленная в своем самом высоком метафизическом регистре. Начнем с того, что «Родина-мать» воплощает идею жизни в настоящем еще более очевидно, чем фигуры «скорбящих». Ее убедительная жизненность достигается простыми миметическими средствами — «человекоподобием» круглой скульптуры, которого рельефы, например, не имеют. Далее обратимся к тому, что «Родина-мать» принадлежит к традиции городских памятников, и, таким образом, в ансамбль входит измерение времени. Здесь нужно напомнить, что для «города мертвых» жизнь, время, понятые как смена состояний, в принципе не свойственны. Тем самым «Родина-мать» содержит семантику «городской жизни» в широком смысле, которая читается только на фоне «вечного безвременья».

Символизация духа власти (высшей ценности), характерная для городских памятников, реализуется здесь художественными средствами и воздействует образным, а не дискурсивно-логическим путем. Это очевидно выявляется в процессе композиционного анализа ансамбля: памятник занимает в нем центральное место не физически-пространственно, но исключительно зрительно. Он увенчивает собой главную продольную ось мемориала, что сюжетно подкрепляется жестом, которым бронзовая фигура женщины протягивает венок над братскими могилами. За памятником ансамбль заканчивается: это не только увенчание, но и последний жест, завершение художественного «высказывания». Центр ансамбля тем самым отодвинут к краю, то есть смещается на границу. Физически здесь действительно пролегает граница между мемориальным ансамблем и тем, что «не оформлено», не осмыслено в качестве именно этой художественной цельности, что соответствует отношению «четко структурированное, морально высокое/хаотическое, суетно обыденное». Несмотря на это, зрительно реализуется иное соотношение, подготовленное всем развертыванием ансамбля, его структурой и смещенным центром: «мир человеческих смыслов/мир высших смыслов».

Массивная скульптура, установленная на значительной высоте, оказывается на фоне неба. Так скульптура соотносится не только с тем, что находится внизу и перед ней, но и с тем, что находится за и выше. Ленинградское небо, которое здесь играет роль декорации заднего плана[10], непостоянно и переменчиво, а контур, замкнутая, выразительно акцентированная «обводка» фигуры, остается неизменным. В зависимости от освещения внутренние формы статуи могут зрительно уплотняться, приобретая объем и «наполненность», что бывает сравнительно редко; чаще, наоборот, они «исчезают», дематериализуясь до сплошного плоского силуэта. Неизменность формы, «вырезанной» в небе, дополняется еще и тем, что скульптура стоит точно напротив входа в мемориал. В этом смысле она представляет собой символическое зеркальное отражение входа и так же, как и вход, обладает семантикой «проема-в-преграде». Реальный вход в мемориал — это одновременно и выход в город, скульптура же представляет более «высокую» версию входа/выхода, как, если угодно, некий выход в инобытие: не в город, но в Град Небесный. В данном случае небесный город — это пространство высших, метафизических ценностей, имеющих все-таки светский государственный характер («Родина помнит, Родина знает…»).

Первоначальные варианты некрополя, относящиеся к 1945 году, предполагали установку обелиска абстрактной архитектурной — но не скульптурной — формы. Сооружения такого рода преимущественно связаны с традициями захоронений — тем самым драматургия Пискаревского кладбища казалась бы недостаточно остро разрешенной, поскольку наличие обелиска усиливало «похоронную», но не «памятную» семантику. Несмотря на то что проект архитекторов A. B. Васильева и Е. А. Левинсона был практически утвержден, они привлекли к работе скульптора В. В. Исаеву, а позже в авторский коллектив вошли Р. К. Таурит и М. А. Вайнман, Б. Е. Каплянский, А. Л. Малахин, М. М. Харламова, исполнившие рельефы, а также поэты О. Ф. Берггольц и М. А. Дудин. Все они так или иначе были связаны с блокадным Ленинградом. Понятно, что идея Пискаревского мемориала первоначально была воспринята художниками, так сказать, в привычном значении надгробного памятника. Необъятное братское кладбище составляло часть реалий памятной им блокадной жизни.

К 1948 году создаются проекты ансамбля, включающие центральную скульптуру, что само по себе уже свидетельствует о появлении некоторой дистанции по отношению к блокадному прошлому. В одном из вариантов скульптура располагалась на фоне стены высотой в 15 метров, которая подчеркивала мотив защиты и непроницаемости, весьма распространенный в военных мемориалах вплоть до 1970-х годов (ср., напр., памятники-стелы, отмечающие рубежи обороны Ленинграда). Окончательный вариант предполагал сооружение стены высотой в 4 метра, тогда как высота пьедестала достигала 6 метров и высота статуи также 6 метров. Показателен отказ от принятого «золотого сечения» — принципа, согласующегося с пропорциями человеческого тела, — и взамен этого настойчивое проведение принципа горизонтальной и вертикальной симметрии, что окончательно структурировало весь ансамбль в соответствии с жесткой сеткой абсолютных («нечеловеческих») координат.

Однако уже в 1963 году возникла необходимость в памятнике, воплощавшем не столько «пассивную» идею подвига-жертвы во всем ее ретроспективизме, сколько идею активного подвига-борьбы, где учитывается настоящее и, главное, будущее. Решение о его сооружении ссылалось на инициативу «снизу»: поэт Михаил Дудин высказал пожелание ленинградцев к двадцатилетию прорыва блокады соорудить в городе-герое памятник Победы[11]. «Никто не забыт, и ничто не забыто, — говорит Дудин. — Эти слова горят на красном граните Пискаревского кладбища, на памятнике миллионам людей, погибших в дни блокады. Но кладбище есть кладбище, у него особая память. <…> Настало время <…> в черте самого города поставить памятник героям обороны Ленинграда <…>. Мы высечем резцом на камне самые сердечные слова признательности. Пусть эти слова для всех времен будут, как клятва, и вселяют в души потомков мужество и великое чувство нерасторжимой связи будущих поколений, идущих в светлое завтра» (Ленинградская правда. 1963.18 января).

Как отмечал А. К. Зайцев в своей монографии, к середине 1970-х годов в Ленинграде окончательно сформировалась концепция мемориального зонирования города. Северное направление представляло в основном памятные парки и зеленые массивы, включая 26 гектаров Пискаревского кладбища. При этом, как показывает исследователь, выключенное из городской обыденности мемориальное кладбище, «не обнаруживая тенденций к развитию, остается изолированной парковой зоной» (Зайцев 1985:155). Южное направление было оформлено сооружениями, несущими пафос Победы (с площадью Победы, понимаемой как Главная Площадь) (Там же, 148).

Новый архитектурно-скульптурный комплекс, впоследствии получивший название «Монумент в честь героической обороны Ленинграда», решено было установить на площади Победы. Тем самым пафос Победы, бросающий отсвет на все южную зону, заранее включался в концепцию будущего сооружения. Монумент претендовал на роль Главного Памятника города и соответственно представлял победную версию блокады. В нем должна была стереться память о жертвах, а скорбные смыслы предполагалось заменить триумфальными. Фактически это означало построить миф о блокаде, о прошлом и соответственно о настоящем.

Образы личной жертвы и гражданского подвига, личная память и официальное представление в Пискаревском мемориале неразрывны и взаимосвязаны. По мере того как нарастает зазор и размежевание между официальным дискурсом и частной жизнью, распадается и основа того пластического языка, в рамках которого только и могло быть создано сооружение, подобное Пискаревскому мемориалу. Позже официальная тема Победы будет реализована в мемориале на площади Победы, а память частного человека, хотя и отодвинутая на периферию, даже почти вытесненная из города, все же получит свое воплощение в монументе, который называется «Разорванное кольцо».