3. Конец мечте. Соединенные Штаты: 1890—1902

На открытии конгресса в Соединенных Штатах в январе 1890 года появился новый спикер палаты представителей. Это был великан ростом шесть футов три дюйма, весивший почти триста фунтов, в черном одеянии, из которого выглядывало большое, пухлое, чисто выбритое детское лицо?1, похожее на дыню «касаба», насаженную на сдобную могучую шею – великолепный типаж для Франса Хальса, хотя его белые длинные пальцы скорее восхитили бы Ганса Мемлинга. Он говорил, растягивая слова, любил запустить несколько сарказмов в момент самых горячих дебатов и наблюдать за реакцией с невозмутимостью Будды, переехавшего в Новую Англию. Когда занудливо многословный Спрингер из Иллинойса сообщил палате, что предпочитает быть на стороне правоты, а не президента, спикер заметил: «Джентльмен может не беспокоиться на этот счет. Он не понадобится ни той, ни другой стороне». Когда другой член палаты, не умевший четко формулировать мысли и имевший привычку запинаться, начинал говорить: «Я все думал, мистер спикер, я все думал…», председатель прерывал его и добавлял: «Вам никто не мешает думать. Похвально, если вы придумаете что-то новое». О самых беспомощных ораторах он отзывался так: «Они открывают рот только для того, чтобы изречь какую-нибудь банальную истину». О нем говорили, что ему легче блеснуть эпиграммой, чем завести друга. Тем не менее среди избранных друзей он всегда был «душой компании»: его искрометное остроумие действовало на всех как «самое лучшее шампанское».

Этим необыкновенным человеком был пятидесятилетний республиканец из штата Мэн Томас Б. Рид. За четырнадцать лет в конгрессе он прославился как «самый популярный полемист», а после этой сессии его признали и как «величайшего парламентского лидера» и «самого блистательного американского политика».

Хотя его род своим происхождением и обязан Новой Англии, Рида привели в политику не унаследованное богатство, социальное положение или землевладение. Подобные приобретения в американской политике ничего не значили, и те, кто ими обладал, в ней не участвовали. Состоятельные и знающие себе цену семьи предпочитали не заниматься и даже уклонялись от государственной службы. Джон, старший брат Генри Адамса, считавшийся «самым одаренным чадом в семье, перед которым открывалось великое будущее», сколотил приличное состояние на железной дороге «Юнион пасифик» и отказался от государственных должностей: «У него было все – богатство, дети, приятное общество, внимание, и ему казалось нелепым пожертвовать всем этим ради служения в кабинете Кливленда или аплодисментов ирландской толпы» 2. И такие настроения были присущи не только истомленному государственными делами семейству Адамсов. Когда молодой Теодор Рузвельт в 1880 году заявил о намерении заняться политикой, ему с пренебрежением говорили: политика – это «низменное занятие», пригодное для «содержателей салонов и кондукторов», «людей грубых и неотесанных, с которыми неприятно иметь дело».

Отрешенность богачей от государственных дел можно считать и порождением американской революции, и результатом провала замыслов Гамильтона построить государство в интересах правящего класса. Победили принципы Джефферсона и демократические призывы Джексона. Отцы-основатели и подписанты Декларации независимости были по преимуществу крупными собственниками, занимавшими влиятельное социальное положение, но плоды их усилий способствовали отстраненности людей такого же статуса от участия в государственном управлении. После введения всеобщего избирательного права имущие оказались в таком же положении, как и неимущие, численность которых была значительно больше, и собственники вышли из борьбы. Ни один президент после первых шести (возможно, кроме Гаррисонов) не принадлежал к традиционному американскому истеблишменту. Солидные и респектабельные по своим понятиям семьи вели замкнутый образ жизни, наслаждаясь уютом своих усадеб и предаваясь любимым занятиям и отдав в результате сферу политики и управления на откуп пронырливым пришельцам из низов. Они увлеклись приращением состояний банковскими и торговыми сделками, а не лучшим использованием земельных владений, и постепенно теряли их. Первыми пришли в упадок земли нью-йоркских магнатов нидерландского происхождения; гражданская война загубила южные плантации; сохраняли дееспособность и даже процветали стародавние семьи Бостона, но они старались держаться в стороне от политики. После первых двух Адамсов самодовольный «Хаб» не дал Америке больше ни одного президента. «Самая благодетельная, воздержанная, способная и просвещенная часть населения, – писал Эмерсон в эссе о политике, – проявляет робость и тревожится только за свою собственность».

Через сорок лет англичанин Джеймс Брайс, удивившись «апатии классов роскоши и утонченного ума» 3, в книге «Американское государство» (The American Commonwealth) посвятит целую главу теме: «Почему лучшие люди уходят от политики?» Им недостает чувства noblesse oblige?[32]. «Равнодушие образованных и состоятельных классов» он попытался объяснить отсутствием почтительного отношения к ним народных масс: «Поскольку массы не обращаются к ним за руководством, они его и не предлагают».

В Америке, где так и не появился правящий класс с крупной земельной собственностью и наследственными врожденными нравственными устоями, создались благоприятные условия для деятельности авантюристов разного рода – жуликов, спекулянтов, грабителей, преступников – и, соответственно, коррумпирования политики и государственной службы. После гражданской войны наступили времена бурного предпринимательства и экспансии. В 1880–1890 годы численность населения выросла на 50 процентов – с пятидесяти до семидесяти пяти миллионов человек. Правительство страны, в которой каждый предвкушал успех и удачу, в семидесятые и восьмидесятые годы было озабочено главным образом обеспечением безопасности и доходности – капиталистов. Оно было платным агентом капитала. Наглые сделки и скандалы вызывали возмущение и требования реформ. Но джентльмены не желали «марать себя политикой», как писала Эдит Уортон о нью-йоркском «обществе». Немногие из друзей в «ее самом лучшем сословии» могли посвятить себя служению обществу. Америка «пренебрегала способностями этого сословия, вместо того чтобы воспользоваться ими».

Не участвуя в правительстве и не имея опоры в виде крупной земельной собственности, американские богатые семьи легко поддавались панике. Во время финансового кризиса в 1893 году Джон Адамс мог потерять все состояние, и он «лишился душевного покоя». Его брат Генри писал: «Нервы сдали у всех в Бостоне, и он был не единственным, у кого нервная система оказалась не на высоте. Я вовсе не думаю, что кто-то из нас в этом отношении сильнее его. Я потерял покой давно». Хотя многие его современники наверняка могли проявить больше выдержки, все равно их стойкость вряд ли можно сравнить с хладнокровием американцев времен подписания Декларации независимости. Когда брат попросил Льюиса Морриса, владельца поместья Моррисания?[33], не подписывать декларацию из-за ее негативных последствий для собственности, тот сказал: «К черту последствия! Давай перо!»4

Спикер Рид по особенностям интеллекта и склонности к твердокаменной независимости суждений и поведения больше всего подходил на роль политика в Америке той эпохи. Он вырос в далеком северном медвежьем углу Новой Англии с односложным хлестким названием Мэн. Ко времени его рождения в 1839 году предки уже жили в этом крае двести лет. По матери он был потомком пассажира парусника «Мейфлауэр», а по матери отца – Джорджа Клива, прибывшего из Англии в 1632 году, построившего первую хижину белого человека в Мэне, основавшего колонию Портленд и ставшего ее первым губернатором. Сам же Рид, женившийся на праправнучке Клива, родился в семье рыбаков и мореходов. Небогатые и фактически безземельные, его предки из поколения в поколение боролись за выживание своего поселения на скалистых склонах, отражая нападения индейцев и стойко перенося тяготы оторванности от мира и суровых снежных зим. Противостоять трудностям Рид приучился с детства. Отец, капитан небольшого прибрежного судна, заложил дом, чтобы послать сына в Боудин. В колледже Рид обеспечивал себя сам, давая уроки в школе, куда он каждый день добирался, проходя пешком шесть миль. Сыновья семей Портленда учились в Боудине не ради удовлетворения неких социальных амбиций, а для того, чтобы получить образование. Поскольку не только Рид, но и многие другие отпрыски Портленда находились в аналогичных стесненных материальных обстоятельствах, семестры в колледже организовывались таким образом, чтобы они могли зарабатывать на уроках зимой. Рид намеревался стать священником. Но в результате долгих ночных чтений на чердаке с приятелем «Французской революции» Карлайла, «Фауста» и «Вертера» Гёте, «Эссе» Маколея, новелл Теккерея и Чарльза Рида у него сформировалось индивидуальное представление о вере, не укладывавшееся в рамки общепринятой догмы. Окончив колледж в 1861 году, он продолжал изучать право и давать уроки за двадцать долларов в месяц.

Гражданская война коснулась его, когда в 1864 году он поступил во флот и служил на канонерке на Миссисипи и занимался делом, вовсе не военным. Он был интендантом и, как признавал позднее, ему ни разу не довелось побывать под пулями. В отличие от других ветеранов, он не мог приукрасить военные воспоминания рассказами о проявленных отваге и бесстрашии. «Какой же благостной была эта жизнь, эта милая сердцу давняя служба на флоте, – говорил он, если собеседники начинали делиться воспоминаниями о войне, – когда я командовал бакалейной лавкой на канонерке. Мне было известно то, о чем не знали другие. У меня были все права, в том числе и те, которые мне с удовольствием передавали другие». Такой же метод язвительной иронии он позднее применял в конгрессе.

Когда в 1865 году двадцатипятилетний Рид занялся адвокатурой, это был высокий и сильный молодой человек с приятной наружностью, волевым, почти квадратным лицом и густой белокурой шевелюрой. В последующие годы его внешность существенно изменилась. Он служил городским советником Портленда, затем его избрали в законодательное собрание штата, в сенат штата, назначили генеральным прокурором штата Мэн, он женился и располнел. У него родилось двое детей, сын, умерший рано, и дочь. Волосы его поредели, он почти полысел и раздобрел до такой степени, что на улицах Портленда, по описанию одного современника, «напоминал фрегат среди утлых яликов». У него был облик слона, невозмутимого, погруженного в свои мысли, никого и ничего не замечавшего вокруг и передвигавшегося такой же грузной и неторопливой поступью. «Для него любая улица узка!»5 – воскликнул изумленный прохожий, уступивший ему дорогу.

В 1876 году тридцатишестилетнего Рида избрали в палату представителей на место Блейна, перебравшегося в сенат. В роли члена комиссии, расследовавшей обвинения в фальсификации итогов голосования за Хейза и Тилдена, он допрашивал свидетелей, покорил публику судейским артистизмом и моментально приобрел общенациональную популярность. Впоследствии он входил во всемогущий комитет по правилам, возглавлял юридический комитет, в совершенстве познав все парламентские регламенты и механизмы.

По мнению одного из коллег, комитет по правилам превратился в самый «изощренный орган», предназначенный для «обструкции законотворчества» 6 в обстановке «секретов и тайн» подобно обществу каббалистов Средневековья. Рид усмирил эту организацию. «Ни в одном парламенте во все времена еще не было такого подготовленного и толкового парламентского лидера», – говорил сенатор Генри Кэбот Лодж, прослуживший с ним в палате представителей семь лет. Рид не только досконально знал парламентскую практику и законодательство, но и «понимал теорию и философию системы». Сознательно или бессознательно он готовил себя к тем временам, когда уже в роли спикера будет управлять деятельностью палаты так, что никто не сможет состязаться с председателем в знании правил и процедур.

Утверждать свою власть над палатой ему помогало и то, что он, по мнению сенатора Лоджа, был «самым превосходным и убедительным полемистом из всех, кого мне доводилось видеть или слышать». В его выступлениях никогда не было лишних слов, он никогда не запинался, не терялся, не отступал и не изменял уже заявленной позиции. Отвечал он моментально, немногословно, но ясно и веско. Он мог привести неопровержимые доводы, четко обозначить проблему, опровергнуть аргумент или вскрыть ложность посылок всего лишь несколькими фразами. Его язык всегда был ярким и образным. «Еще не время созревать клубнике», – говорил он о сроках. Никто не мог выражаться так самобытно и колоритно, как Рид. Когда между коллегами Берри и Кертисом возник спор, кто из них выше ростом, Рид попросил их встать рядом, чтобы сравнить. Берри незаметно подтянул живот и выпрямился, и Рид воскликнул: «Бог мой, Берри, сколько тебя еще осталось в твоих карманах?» Из него афоризмы сыпались, как из рога изобилия. «Вся мудрость человека нередко сводится к тому?7, чтобы кричать вместе с большинством», к примеру. Или другой: «Государственный деятель – это человек, в котором умер политик». Он почти не жестикулировал, когда говорил. «Когда он поднимался, чтобы ответить оппоненту, – вспоминал Лодж, – заполняя телом весь проход между рядами, положив руки перед собой, с каменным выражением лица и видом человека, не имеющего ни малейшего представления о предмете разговора, в такие моменты он был особенно опасен». Повергнув однажды очередного оппонента, не сумевшего найти достойный ответ, Рид добавил: «После того как это насекомое застряло в густой смоле моих ремарок, я позволю себе продолжить».

Его собранность и жесткость особенно проявлялись во время прений по «правилу пяти минут». «Рассел, – сказал он члену палаты представителей из Массачусетса, – вы не понимаете сути теории пятиминутных дебатов. Смысл их в том, чтобы предоставить палате информацию либо дезинформацию. После обеда вы несколько раз воспользовались правилом пяти минут, но не сделали ни того, ни другого».

Рид не ораторствовал, а излагал свои мысли и доводы или язвил. Он любил подковыривать смежную палату, которую презирал, и однажды ехидно рассказал притчу о том, как через пятьдесят лет в соответствии с конституционной поправкой президента стали избирать сенаторы из числа сенаторов: «Когда собрали бюллетени и подвели итоги голосования, все поняли по бледному лицу верховного судьи – случилось нечто неожиданное и поразительное. Преодолевая замешательство, он поднялся и громогласно объявил в мегафон, изобретенный Эдисоном, что каждый из семидесяти шести сенаторов получил по одному голосу».

Во время дебатов о привилегиях и тарифах Рид рассказал другую историю. Когда он идет по улицам Нью-Йорка, «его тошнит от вида фасадов роскошных особняков богатых купцов и толп бедноты на тротуарах»: «Я не испытываю симпатию к этим людям, живущим за стенами, облицованными железистым известняком. Но я знаю, что это за чувства, которые испытываю. Это хорошая, благородная зависть. А когда джентльмены по ту сторону прохода испытывают аналогичные чувства, они принимают их за проявления политической экономии».

Как только становилось известно о том, что собирается выступить Рид, все пересуды в коридорах прекращались и члены палаты спешили занять свои места, предвкушая занимательный спектакль, насыщенный сарказмом и остроумием. Каждый член палаты представителей желал бы скрестить мечи в полемике с Ридом, чтобы стяжать себе хоть какую-то известность, но он пренебрегал «мелкотой», принимая вызов только от серьезных и достойных оппонентов.

Репортеры ходили за ним по пятам, добиваясь комментария на злобу дня. А он предпочитал отшучиваться. Когда Рида попросили прокомментировать послание папы, он сказал: «Его полнейшая бессодержательность лишает меня дара речи». На вопрос о самой главной проблеме, с которой сейчас сталкивается американская нация, он ответил: «Как увернуться от велосипеда».

После первого срока его постоянно выдвигали в палату представителей от первого округа штата Мэн. Но сам процесс выборов – совсем иное дело, и он чуть не потерпел поражение в 1880 году, отказавшись пойти на компромисс по проблеме «свободного обращения серебра», несмотря на «банкнотные» настроения в Мэне. Он удержался благодаря перевесу лишь в 109 голосов. Но возросшая популярность обеспечивала ему лидерство в избирательных списках кандидатов. Даже демократы признавались в том, что «тайком» отдавали ему свои голоса?8. «Он нравился избирателям Новой Англии, – говорил Хор, сенатор из Массачусетса. – Они выслушивали его мнения по общественным делам с гораздо большим интересом, чем других ораторов, включая Блейна или Мак-Кинли». Возможно, секрет его популярности заключался в том же качестве, которым обладал Пальмерстон?9. Один англичанин объяснил популярность своего премьер-министра тем, что он был «чертовски славным малым».

Хотя Рид никогда и не отгораживался, и не фамильярничал с публикой, среди равных ему по статусу и интеллекту людей «не было более обаятельного и приятного собеседника». В узком кругу вашингтонской элиты его любили за общительный и веселый нрав, он был хорошим рассказчиком, незаменимым партнером в покере, желанным гостем дома. Как-то на званом ужине, когда зашел разговор об азартных играх, другой признанный знаток анекдотов, сенатор Чот из Нью-Йорка, заметил несколько самодовольным тоном, что за всю свою жизнь ни разу не играл на деньги ни в карты, ни на скачках, ни где-либо еще 10. «Как бы и мне хотелось сказать то же самое», – с вздохом произнес один из гостей. «А п-о-о-чему бы и нет? – растягивая слова, спросил Рид. – Чот ведь сказал».

За столом Рид мог не только рассказать занимательную историю, но и блеснуть эрудицией. Он прекрасно знал Бернса, Байрона и Теннисона, любил читать и перечитывать «Ярмарку тщеславия» Теккерея. Он постоянно получал журнал «Панч», читал в оригинале Бальзака и говорил о его произведениях: «Едва ли у него найдешь книгу, в которой нет безмерной печали»11. Он выучил французский язык, когда ему уже было далеко за сорок, и вел дневник на этом языке «для практики». Именно Риду во многом обязано существование в США Национальной библиотеки. Только благодаря его настойчивости удалось преодолеть традиционную скупость палаты представителей и выделить достаточные средства для Библиотеки конгресса.

«Не было у нас еще деятеля, способного не только увлекательно говорить, но и слушать, – считал сенатор Лодж, – со столь ясными симпатиями и антипатиями, безграничными интересами и человеческими страстями». «Мы пригласили Рида к обеду?12, – писал молодой друг Лоджа из Нью-Йорка, – и он был восхитителен». Вскоре Рид, поборник реформы государственной службы, нашел для этого молодого человека должность в Вашингтоне – в комиссии по государственной службе – и всякий раз, когда новый уполномоченный нуждался в помощи на Капитолии, она ему оказывалась. Позже, когда этот молодой человек из Нью-Йорка обратил на себя внимание всей нации, Рид одарил его, пожалуй, самым памятным изречением: «Теодор, больше всего я уважаю вас за то, что вы открыли для нас Десять Заповедей»13. А еще он предсказал, что «Теодор никогда не станет президентом, поскольку не имеет политического опыта»14.

В 1889 году Теодор Рузвельт оказался полезным для Рида во внутрипартийной борьбе с Мак-Кинли, Джо Кэнноном и двумя другими кандидатами на пост спикера палаты представителей. Пребывая на ранчо на северо-западе, он не только охотился, но и проводил активную кампанию за то, чтобы новые штаты Вашингтон, Монтана и две Дакоты направили республиканцев в конгресс. Вернувшись в Вашингтон, Рузвельт обустроил штаб-квартиру в старом отеле «Уэрмли» для того, чтобы агитировать новых конгрессменов отдавать голоса за Рида. Хотя Рид и разочаровал сторонников, отказавшись завоевывать голоса обещаниями назначений в комитеты, он все-таки победил на выборах.

Теперь Рид занял самый высокий после президента выборный пост. «Амбициозный, как Люцифер?15, он не собирался лишь прилежно исполнять свою роль», – писал Чамп Кларк, член палаты представителей, знавший его очень хорошо. У него давно зародился план, созревший самостийно, без консультаций с кем-либо, и он намеревался реализовать его с помощью молотка спикера, невзирая на возможные негативные последствия для политической карьеры. Он знал, что предстоящая борьба превратит его в общенациональную знаменитость, а в случае провала ему придется навсегда забыть о Капитолии. Ставки были чрезвычайно высоки: либо он покончит с «тиранией меньшинства», парализующей деятельность палаты представителей и превращавшей ее в «беспомощную балаболку», либо уйдет в политическое изгнание.

Система, которую спикер намеревался разрушить, имела странное название – «молчащий» или «исчезающий» кворум. В палате сложилась практика, когда меньшинство могло заблокировать любой непонравившийся законопроект, лишая его кворума. Делалось это очень просто: оппозиционеры требовали начать поименную перекличку и молчали, когда назывались их имена. Поскольку, согласно правилам, присутствие члена палаты подтверждалось только его голосом, а для кворума требовалось наличие большинства голосов, то молчание флибустьеров подрывало дееспособность парламента.

На недавних выборах в 1888 году победили республиканцы, завладев и исполнительной, и законодательной властью. Но лишь с очень небольшим преимуществом. Сурового Бенджамина Гаррисона следовало считать президентом меньшинства, поскольку он уступал Кливленду по результатам общенародного голосования и занял президентское кресло только благодаря специфичной избирательной системе, состоящей из коллегий выборщиков. Республиканское большинство в палате было мизерное – 168 против 160 и всего лишь на три голоса превышало кворум, установленный на уровне 165. Перед республиканцами встала сложная задача провести два важнейших партийных законопроекта – «билля Миллса» о пересмотре тарифов и «Форс-билля» против подушного налога и других попыток южан препятствовать участию негров в выборах. Демократы собирались устроить обструкцию и заодно помешать голосованию по поводу спорного мандата четырех республиканцев, двое из которых были неграми, избранных в южных округах.

Рид видел в этом конфликте борьбу за выживание представительной формы правительства. Если демократы заблокируют законопроекты, которые республиканцы как победители на выборах имеют полное право и выдвигать и принимать, то они таким образом надругаются над всей избирательной системой. Права меньшинства гарантируются свободным участием в обсуждениях и выборах, но когда меньшинство способно парализовать действия большинства, то это уже превращается в «тиранию»16. Главное назначение конгресса – не дебаты, а законотворчество. Долг спикера перед партией и страной – не руководить дебатами, а следить за тем, чтобы конгресс занимался делом.

Пост спикера был не только престижным. Человек, занимавший его, обладал всей полнотой власти, пока часть полномочий в 1910 году после бунта против Джо Кэннона не была передана в комитеты. Поскольку спикер являлся по должности и председателем комитета по правилам и процедурам, в котором двое республиканцев и двое демократов постоянно консультировались друг с другом, и поскольку он обладал правом назначать состав всех комитетов, то от его прихотей зависели и карьеры членов парламента, и законотворческий процесс. В руках Рида теперь сосредоточилась «власть, наделенная ответственностью», и он хотел доказать, что вопреки известному афоризму власть не только «развращает», она может содействовать взаимопониманию. Она даже может взращивать великих людей. Пост спикера, который газета «Вашингтон пост» назвала «не менее значимым, чем должность президента», мог предоставить Риду такую возможность. А он не принадлежал к числу тех людей, которые упускают или пугаются открывающихся перед ними возможностей.

Рид принимал решение покончить с «молчащим кворумом» и разработал план кампании единолично, ни с кем не советуясь и не агитируя сторонников. Он понимал, что вряд ли кто поверит в успех его предприятия, да и сам не надеялся на единодушную поддержку в собственной партии. Уже появились признаки, что такой поддержки может не быть. Об отношении Рида к «молчаливым флибустьерам» все хорошо знали, и никто не сомневался в том, что на первой же сессии нового конгресса поднимется проблема подсчета кворума. «РИД БУДЕТ ВЕСТИ СЧЕТ» – аршинным заголовком предупредила газета «Вашингтон пост», а в статье отметила, что даже мистер Кэннон, ближайший сподвижник Рида, выступит против этой инициативы. Демократы выстраивали оборону. Бывший спикер Карлайл заявил, что любое законодательство, принятое кворумом, не подтвержденным «запротоколированным голосованием», будет признано неконституционным.

Рид был готов ко всему, в том числе и к возможной оппозиции в собственной партии. Он рассчитал, что неистовство демократов заставит республиканцев сплотиться вокруг него. Спикер решил завязать битву, когда в график на 29 января включили обсуждение первых спорных выборов. Как и ожидалось, демократы подняли шумиху, кричали «нет кворума» и требовали провести поименное голосование. Набралось 163 голоса «за», все были поданы республиканцами. Для кворума не хватало двух. Наступил решающий момент. Без малейших признаков напряжения или волнения на белом лунообразном лице, «самом большом человеческом лице, какое мне приходилось видеть»17, заметил один депутат, Рид встал, растягивая слова, провозгласил «спикер приказывает клерку записать имена членов палаты, присутствующих и отказывающихся голосовать» и начал перекличку?18. Моментально, по описанию репортера, поднялось невероятное столпотворение19: «Вряд ли когда-либо еще палату сотрясала такая буря возмущения, негодования и открытого угрожающего неповиновения, как в эти пять дней». Республиканцы громко выражали одобрение, демократы «кричали, вопили, стучали кулаками по столам», а рупор их будущего спикера Криспа из Джорджии восклицал: «Я взываю! Я взываю к председателю отменить приказ!» «Такого буйного мятежа еще не случалось ни в одном парламенте», – вспоминал потом один депутат. Спикер, сохраняя невозмутимость, тем временем продолжал выкликать имена: «Мистер Бланчард, мистер Бланд, мистер Блант, мистер Брекинридж из Арканзаса, мистер Брекинридж из Кентукки…»

Джентльмен из Кентукки, «выделявшийся благообразной сединой и сладкоречием», не выдержав, вскочил и крикнул: «Я не признаю диктата спикера и считаю его поведение революционным!»

Рид намеренно гнусавым голосом продолжал перечислять имена: «Мистер Буллок, мистер Байнум, мистер Карлайл, мистер Чипман, мистер Клемент, мистер Коверт, мистер Крисп, мистер Каммингз, – игнорируя свист, улюлюканье и крики «Долой!» и строго следуя алфавиту, – мистер Лолер, мистер Ли, мистер Макаду, мистер Маккрири…»

«Вы не имеете права, мистер спикер, считать меня присутствующим!» – рыкнул с места Маккрири.

Впервые спикер замолчал, выдержал паузу, как заправский актер, и сказал веско: «Председатель удостоверяет факт присутствия джентльмена. Вы же не будете это отрицать? Разве вас здесь нет?»

Рид, пренебрегая бедламом и негодующими возгласами, неторопливо назвал все имена на «С» и «Т» и довел перекличку до конца. Затем он взметнулся всей своей могучей фигурой, внушающей благоговейное почтение, и громовым голосом, способным сотрясти любой зал, объявил: «Председатель постановляет, что имеется кворум, как и предусмотрено конституцией».

Обстановка в палате накалилась до предела. Брекинридж из Кентукки потребовал поставить вопрос о нарушении правил. «Председатель отклоняет предложение», – заявил спикер.

«Я протестую против решения председателя!» – выкрикнул Брекинридж.

«Я предлагаю включить вопрос в календарь обсуждений», – вмешался республиканец Пейсон из Иллинойса. Демократы совсем разъярились: по сути он предлагал прекратить дебаты. Они один за другим вскакивали с мест, требуя дать им слово. «Боевой Джо» Уилер, низкорослый бывший кавалерийский генерал конфедератов, видя, что все проходы запружены возбужденными людьми, «продвигался из заднего ряда, перепрыгивая через кресла, как горный козел». Сохранял полнейшее спокойствие лишь демократ из Техаса: он продолжал сидеть, водя длинным охотничьим ножом по кожаному сапогу. Когда республиканец предложил, что все-таки следовало бы обсудить столь важную проблему, спикер согласился. Дебаты длились четыре дня, демократы не уступали, настаивали на прочтении каждой записи в журнале, каждого замечания и возражения по процедуре обсуждения и голосования, и каждый раз Рид засчитывал голоса всех молчащих флибустьеров, вызывая очередной приступ гнева и возмущения. Когда Мак-Кинли, как всегда угодничая публике, встрял в процесс перечисления имен и сам начал что-то говорить, Рид сурово сказал: «Джентльмен из Огайо не желает, чтобы его прервали».

«Я не желаю, чтобы меня прервали», – с готовностью согласился Мак-Кинли.

Всякий раз, когда Рид с демонстративным упорством считал голоса поименно и повторял «конституционный кворум наличествует», в лагере демократов поднимался неистовый гвалт. Одна группа депутатов, выкрикивая проклятия, ринулась по проходу, угрожая стащить спикера с трибуны, и одному очевидцу показалось, что «толпа вот-вот скинет его». Но на круглом белом лице Рида не дрогнул ни один мускул. Страсти, пылавшие внизу, передались на галереи для публики и журналистов, и те тоже начали кричать и потрясать кулаками, кляня спикера. «Люди словно сорвались с цепи, – писал репортер. – Депутаты носились с искаженными от злости физиономиями… извергая самую изощренную брань». Они обзывали Рида тираном, деспотом, диктатором, «осыпая ругательствами, как камнями». Больше всего им полюбилось слово «царь», воплощавшее самую жестокую форму самодержавия, и этот эпитет так и приклеился с тех пор к Риду-спикеру. Чем злее становились демократы, тем невозмутимее казался Рид, грузно развалившийся в кресле с «безмятежным подобно безоблачному утреннему небу выражением лица». Хотя секретарь и видел, как он кипел от гнева за письменным столом, приходя в личный кабинет в перерывах, в зале Рид игнорировал возмутительное и оскорбительное поведение коллег. Газета «Нью-Йорк таймс» сравнила его железную выдержку с «хладнокровием разбойника с большой дороги».

Секрет его самообладания, как он позднее говорил другу, заключался в том, что он уже наметил план действий на тот случай, если в палате его не поддержат: «Я откажусь от поста спикера и уйду из конгресса». Для него уже было готово место в частной нью-йоркской адвокатской фирме Элиу Рута: «Я решил, что если политическая деятельность состоит из беспомощного сидения в кресле спикера и пассивного наблюдения за беспомощным большинством, тщетно пытающимся провести законопроект, то мне лучше отказаться от нее и уйти в отставку». Принимая такое решение, вы «готовите себя к самому худшему из возможных вариантов». Это очень «благотворно» сказывается на душевном состоянии.

Такое решение действовало не только как успокоительное средство. Оно придавало сил, которых обычно лишается человек, боящийся самого худшего исхода и поступающийся принципами ради того, чтобы избежать его. Оно вселяло и чувство морального превосходства, которое не могли не ощущать депутаты, даже не осознавая этого.

Теперь демократы прибегли к другой тактике: они задумали сбежать, полагая, что одним республиканцам не удастся сформировать кворум. Они начали один за другим исчезать из зала, но Рид, разгадав их замысел, велел запереть двери. У выходов образовалась давка из солидных джентльменов, стремившихся улизнуть перед очередным голосованием. «Потеряв и служебное, и обыкновенное человеческое достоинство», демократы прятались под столами и за ширмами. Член палаты представителей из Техаса Килгор попытался вышибить ногой запертую дверь, подарив газетам тему для карикатур под названием «Пинок Килгора».

На пятый день демократы полностью отсутствовали, и когда подошло время для голосования, республиканцы не смогли подтвердить наличие кворума. Двоих республиканцев, болевших, привезли на походных койках. Для кворума все еще не хватало одного голоса. Все с нетерпением ждали прибытия конгрессмена, срочно выехавшего в Вашингтон. Наконец, дверь отворилась, и, как написал репортер, «в них появились рыжие бакенбарды, и кто-то прокричал: “Еще один, мистер спикер!”» Приехал Суини из штата Айова, кворум был обеспечен, и результат голосования оказался превосходным: 166 – «за», «против» – 0. Битва закончилась. Демократы молча вернулись на свои места. Комитет по правилам принял новый нормативный канон, составленный и предложенный, как нетрудно догадаться, его председателем, то есть спикером. «Правила Рида»20, как их теперь называли, были одобрены 14 февраля и предусматривали в том числе: (1) голосовать обязаны все члены палаты представителей; (2) кворумом считается присутствие ста человек; (3) учету подлежат голоса всех присутствующих; (4) не должны подаваться предложения, нацеленные на затягивание процедур, а определять это надлежит спикеру.

Через пять лет Теодор Рузвельт напишет, что ликвидация Ридом «молчащего флибустьерства» оказала на политические процессы «гораздо более значительное влияние», чем какое-либо законодательство, принятое за время его пребывания на посту спикера?21. Прекрасно знал это и сам Рид. Закрывая пятьдесят первый конгресс, он назвал свое предприятие единственно стоящим достижением и «вердиктом истории», способствовавшим «формированию ответственного правительства».

В историю вошел и его портрет, исполненный Сарджентом. Его заказали художнику коллеги Рида, республиканцы, желая оказать ему такую честь. Портрет им не понравился. «Предполагалось, что он будет изображен в действии – подсчитывающим голоса кворума. А он выглядит так, будто его заставили съесть зеленую хурму»22.

Победа Рида над «молчащим кворумом» обсуждалась в парламентах всего мира. В Соединенных Штатах он стал главной политической фигурой и очевидным кандидатом в президенты. Но думать об этом еще было рано, и у самого Рида имелось особое мнение на этот счет. Когда его спросили – выдвинут ли его республиканцы кандидатом, он ответил: «Они могут поступить еще дурнее. Я думаю, они это и сделают»23.

Действительно, так и случилось. «Царизм» Рида всем хорошо запомнился, а его сарказм не прибавлял друзей. Нельзя было обрасти сторонниками, пренебрегая сделками, не желая заискивать перед публикой улыбками и рукопожатиями и завлекать политиков обещаниями. Партийные функционеры предпочли номинировать Гаррисона, человека неподкупного, но очень холодного и мрачного, прозванного «Айсбергом Белого дома»24. Его Рид недолюбливал и не скрывал этого. С того времени, когда Гаррисона назначили коллектором долгов в Портленде, его родном городе, Рид избегал встреч с ним и никогда не бывал в Белом доме, пока тот был президентом.

В 1892 году демократы одержали внушительную победу, имели бесспорное большинство в палате, с легкостью могли сами сформировать кворум и удовлетворенно отвергли реформу Рида. Но он знал, что история на его стороне, твердо веря в то, что «палата благоразумнее любого депутата»25. И долго ждать ему не пришлось. В составе следующего конгресса демократическое большинство сократилось вдвое, демократы раскололись во мнениях по денежному обращению и другим животрепещущим проблемам, и Рид с наслаждением мстил им. Он снова и снова требовал перекличку, и когда Бланд из Миссури запротестовал против «этого неприкрытого флибустьерства», Рид парировал: «Неприкрытого? Вы хотите сказать ”честного”». В роли лидера меньшинства он по-прежнему пользовался непререкаемым авторитетом в партии. «Джентльмены на той стороне слепо следуют за ним, – говорил с завистью спикер Крисп. – В частном порядке они могут сказать “Риду не следовало бы так поступать” или “это неправильно”, но когда Рид указывает “сделайте это”, они как по команде встают и делают то, что он приказал». Когда наконец демократы сдались и ради собственного блага приняли «правила Рида», он не стал торжествовать. «То, чем мы располагаем сегодня, действеннее любого послания, – сказал он. – Поздравляю пятьдесят третий конгресс».

В 1890 году, когда произошло последнее сражение с индейцами при Вундед-Ни и Бюро переписи населения объявило о том, что в стране более нет границ, перед Ридом встала проблема совершенно иного свойства. Капитан А.?Т. Мэхэн, президент военно-морского колледжа, в журнале «Атлантик мансли» поднял вопрос: «Желают они этого или нет, но американцам придется заняться освоением и внешнего пространства»26.

Так распорядилась судьба, что именно тонкогубый и остролицый военный моряк Альфред Тайер Мэхэн, обладавший недюжинным умом, пробудил в нации «осознание своих внешних интересов»27. Немногие американцы тогда знали, что у Соединенных Штатов есть внешние интересы, а большинство американцев полагали, что таких интересов нет и не может быть. Впервые эта проблема возникла в связи с аннексией Гавайев. Морская угольная база в Пёрл-Харборе была приобретена еще в 1887 году, но к реальной аннексии островов побудили американские имущественные интересы, которые представлял судья Доул и сахарный трест. В январе 1893 года на Гавайях при поддержке американской морской пехоты было поднято восстание против местного правительства, судья Доул стал президентом Доулом и быстро подписал с американским посланником договор об аннексии, который президент Гаррисон оперативно уже в феврале направил в сенат. Но Гаррисона не переизбрали на второй срок, 4 марта предстояла инаугурация Кливленда, и он торопил сенат поскорее ратифицировать договор, пока не вступил в должность новый президент. Процедура была еще не отработана, документ вызывал сомнения, и сенат заартачился.

А Кливленд был против аннексии в любом виде, к тому же он был столь же прямодушен и столь же внушительных габаритов, как Рид. Однажды в полумраке Рида приняли за Кливленда, и ему пришлось предупредить путаника: «Мерси! Не вздумайте сказать об этом Гроверу?28. Он очень гордится своей внешностью». Не прошло и недели, как Кливленд отозвал договор об аннексии из сената, чем расстроил молодого друга Рида – Теодора Рузвельта, которому не нравилось «спускать флаги».

Мотивы аннексионистов были тогда чисто коммерческие. Рано или поздно должен был появиться человек, который смог бы придать им общенациональный и судьбоносный характер. В том же месяце – в марте, когда Кливленд отозвал из сената договор, моряк Мэхэн опубликовал в журнале «Форум» статью под заглавием «Гавайи и наша будущая морская мощь». Он заявлял: господство в морях есть главный фактор могущества и благосостояния наций, и поэтому «настоятельной необходимостью должно быть приобретение морских позиций, когда это можно сделать добродетельно, для обеспечения такого господства». Гавайи «не могут не привлекать внимание стратега», они занимают положение «исключительной важности… позволяя держать под контролем всю коммерческую и военную активность в Тихом океане». В другой статье, опубликованной в марте же журналом «Атлантик мансли», он доказывал необходимость для будущей американской морской мощи Перешеечного канала.

Аргументы Мэхэна звучали убедительно. Он уже был известен как автор лекций на тему «Влияние морской мощи на историю», прочитанных в военно-морском колледже в 1887 году и изданных книгой в 1890-м. Его идеи привлекли внимание специалистов и за рубежом, и в Соединенных Штатах, хотя на поиски издателя книги ушло три года, ими заинтересовались мыслящие люди, увлекшиеся разработкой стратегий национальной политики. Теодор Рузвельт, в возрасте двадцати четырех лет опубликовавший книгу «Война на море в 1812 году», выступал с лекцией в военно-морском колледже и сразу же стал поклонником Мэхэна. Когда было издано «Влияние морской мощи на историю», Рузвельт прочел труд «от корки до корки»29 и написал Мэхэну, что его сочинение войдет в «классику военно-морской теории». И Уолтер Хайнс Пейдж, редактор «Форума», и Хорас Е. Скаддер, редактор «Атлантик мансли», издатели двух ведущих дискуссионных журналов, регулярно предоставляли свои страницы для выступлений Мэхэна. Гарвард и Йельский университет удостоили его ученой степени L.L.D. – доктора права. Благожелательно отнеслись к новым идеям и коллеги-профессионалы. Адмирал Стивен Лус, избравший его своим преемником на посту президента военно-морского колледжа, когда сам получил назначение командовать Североатлантической эскадрой, привел эскадру в Ньюпорт, чтобы моряки послушали лекции человека, который, как он предсказал, внесет в военно-морскую теорию такой же вклад, какой внес в военную науку Жомини во времена Наполеона. После первой же лекции Лус встал и провозгласил: «Вот он, и его имя Мэхэн!»

Мэхэн открыл сдерживающее и принуждающее к подчинению свойство морского могущества: тот, кто им обладает, и является хозяином положения. Подобно тому, как месье Журден даже не догадывался о том, что всю жизнь говорил прозой, и обыватель и специалист не замечали этой истины, витавшей в воздухе, Мэхэн уловил и сформулировал ее. За первой книгой последовала вторая – «Влияние морской мощи на Французскую революцию». Она была издана в 1892 году. Первоначально идея зародилась «спонтанно» во время прочтения труда Моммзена «История Рима»: «Мне вдруг подумалось, что все могло сложиться иначе, если бы Ганнибал вторгся в Италию с моря… или если бы после вторжения он мог поддерживать контакты с Карфагеном по воде». Мэхэн сразу же понял, что «господство на море как исторический фактор никогда не принималось в расчет и системно не изучалось»30. Смутная идея постепенно переросла в ясную концепцию. Месяцами до того, как занять пост президента колледжа, он просиживал в фондах Астор-Плейса, филиала Нью-Йоркской публичной библиотеки, отыскивая исторические подтверждения своей догадке и обуреваемый эмоциями первооткрывателя.

В Соединенных Штатах к флоту относились как к средству прибрежной обороны. Любые другие варианты его использования противоречили традиционному представлению об Америке как нации, не приемлющей агрессию и предназначенной для того, чтобы продемонстрировать миру новый и более совершенный тип государственного устройства. В Европе, где веками пользовались морями, только теперь осознали истинную их ценность. Один комментатор под псевдонимом «Наутикус» написал: «морская мощь, подобно кислороду, присутствовала веками, но пребывала в неизвестности, пока ее не обнаружил Мэхэн таким же наитием, каким Пристли открыл кислород».

Получив в 1893 году назначение командовать флагманским кораблем Европейской эскадры (вопреки желанию, поскольку он предпочел бы остаться дома и продолжать творить), Мэхэн прибыл в Англию, где ему оказали беспрецедентный прием. Его пригласила к обеду в Осборне королева, он отобедал и с принцем Уэльским. Мэхэн был первым иностранцем, кого пригласили в «Королевский яхтенный клуб», где в его честь устроили торжественный обед с участием около сотни гостей, адмиралов и высших морских офицеров. Джон Хей, находившийся тогда в Лондоне, написал ему: «Все интеллектуальное сообщество горит желанием выразить вам свое почтение». Лорд Роузбери, тогда премьер-министр, пригласил его на обед в узком кругу с участием лишь Джона Морли, и они проговорили до полуночи. Он встречался с Бальфуром и Асквитом, нанес визит лорду Солсбери в Хатфилде, обедал с королевой в Букингемском дворце. Надев поверх костюма красную академическую мантию и со шпагой на бедре, он торжественно принимал ученые степени D.C.L. (доктора гражданского права) в Оксфорде и L.L.D. (доктора права) в Кембридже. Он, пожалуй, был единственным человеком, за одну неделю получившим докторские степени двух ведущих университетов Англии.

После непродолжительной поездки на континент, где Мэхэн, вооружившись путеводителем, зонтиком и биноклем, изучал маршрут Ганнибала, его пригласил к себе на яхту «Гогенцоллерн» Вильгельм II, приехавший на Каусскую парусную регату. Книга «Влияние морской мощи на историю» произвела огромное впечатление на кайзера, вселив в него роковое для Европы убеждение в том, что великая Германия немыслима без морских просторов. Он распорядился, чтобы сочинение Мэхэна имелось на каждом корабле германского флота, а его собственные английские и немецкие экземпляры были испещрены подчеркиваниями, пометками, комментариями на полях и восклицательными знаками. «Я не читал, а жадно поглощал книгу капитана Мэхэна, а теперь пытаюсь заучить текст наизусть, – сообщал он приятелю телеграммой, когда Мэхэн все еще находился в Европе. – Это первоклассное произведение, и его можно назвать классическим во всех отношениях. Книга есть на борту всех моих кораблей, и ее постоянно цитируют мои капитаны и морские офицеры»31. Японцы тоже проявили величайший интерес. Труд «Влияние морской мощи на историю» вошел в учебные программы всех военных и военно-морских училищ Японии, и последующие книги Мэхэна в обязательном порядке переводились на японский язык.

Из сочинения Мэхэна логически вытекало, что Соединенные Штаты должны развивать флот, а он тогда пребывал в крайне плачевном состоянии. Морской министр в администрации Кливленда Уильям Уайт говорил в 1887 году?32: флот не мог не только сражаться, но и не обладал достаточной скоростью и маневренностью, чтобы убежать от противника. А по мнению Мэхэна, он по всем параметрам уступал флоту Чили, не говоря уже об Испании. Еще в 1880 году, когда начались разговоры о строительстве Перешеечного канала, который без мощных военно-морских сил мог принести больше бед, а не благ, Мэхэн писал: «Мы должны безотлагательно приступить к созданию флота, который может сравняться с английскими военно-морскими силами к тому времени, когда заработает канал… В настоящий момент я не думаю, что это будет сделано, но если мы этого не сделаем, то нам придется забыть о доктрине Монро».

С той поры он неустанно убеждал в насущной необходимости флота друзей, коллег и корреспондентов. Мэхэн думал не столько о кораблях, сколько о военно-морской мощи. По своей натуре он меньше всего подходил на роль военного моряка, да ему и не очень нравилась военно-морская служба, хотя его внешние данные вполне соответствовали облику морского офицера. Он был рослый, много выше шести футов, жилистый, худощавый и подтянутый, его легко можно было узнать по вытянутому, узкому лицу с близко посаженными бледно-голубыми глазами, длинным, прямым и острым, как лезвие ножа, носом, и песочного цвета усами, сливавшимися с коротко подстриженной бородой на малозаметном подбородке. О незаурядности ума свидетельствовали сосредоточенно-пытливый взгляд, широкий покатый лоб и характерные бугры над бровями. Он родился на год позже Рида, и в 1890 году ему было пятьдесят лет. Хотя Мэхэн и отличался обычно сдержанной и скромной манерой поведения, он, по словам жены, мог вдруг скомандовать так, что его голос слышали даже на юте. Брат называл его Альфом. У него почти полностью отсутствовало чувство юмора, зато нравственность была на высоте, и он, подобно всем добропорядочным господам, не любил романы Золя и запрещал дочерям читать их. Он был настолько щепетилен в вопросах морали, что, когда жил при военно-морском колледже, не позволял детям пользоваться казенными карандашами.

У него было очень мало друзей, а в светскую жизнь он окунался только в тех редких случаях, когда по долгу службы выезжал за рубеж. Внешне Мэхэн никогда и никак не выражал свои чувства, казалось, что он сознательно замыкается в самом себе. Его можно было бы сравнить с паровым котлом, в котором постоянно происходит невидимый процесс кипения, с той лишь разницей, что из котла пар все-таки выходит. Подобно Риду, Мэхэн всегда четко и ясно выражал свои мысли. По поводу поездки в Аден и посещения еврейской колонии он написал: «Я не подвержен антисемитизму. То, что Иисус Христос был евреем, способствует лишь сохранению его нации»33. В нескольких словах он разрешил для себя проблему, волновавшую человечество на протяжении девятнадцати веков и заново обострившуюся уже в его эпоху. Самуил Аш, его друг со школьных лет в Аннаполисе, сказал о нем: «Я не встречал еще человека, более интеллигентного и интеллектуального».

В 1890 году в Соединенных Штатах все-таки начали создавать флот. По рекомендации совета, назначенного морским министром в администрации Гаррисона Бенджамином Трейси, конгресс, преодолевая сопротивление оппозиции как на Капитолии, так и вне его, одобрил строительство трех линкоров: «Орегон», «Индиана» и «Массачусетс», а через два года и четвертого линейного корабля «Айова». Военно-политическая кампания Мэхэна принесла первые плоды. Строительство линейного флота отражало кардинальный поворот стратегического мышления американской элиты в направлении, указанном Мэхэном, – за пределы национальных границ. В Америке наконец признали, что стране необходим флот, способный противостоять любому потенциальному противнику. Канаде отводили роль заложницы для сдерживания Британии, а в Европе предполагалось сохранять политический баланс сил, предотвращающий отправку флота потенциального противника в американские воды. Первостепенную значимость приобретало обеспечение безопасности этих вод, для чего требовались военно-морские силы, способные защищать американское побережье наступательными действиями против вражеских баз от Ньюфаундленда до Карибского моря. Такие задачи и ставились перед новыми линейными кораблями. Они имели водоизмещение 10?000 тонн, среднюю скорость пятнадцать узлов, четыре 13-дюймовых и восемь 8-дюймовых орудий и могли взять на борт угля, достаточного для автономного плавания в радиусе 5000 миль. По вооружениям и огневой мощи это были самые совершенные корабли для того времени. Во время ходовых испытаний «Индианы» в 1895 году и «Айовы» в 1896-м оба линкора произвели огромное впечатление на англичан, поставивших их в один ряд со своими новейшими кораблями, такими как «Маджестик», имевший водоизмещение 15?000 тонн, четыре 12-дюймовых и двенадцать 6-дюймовых орудий.

Спуск на воду линкоров, естественно, порадовал сторонников и почитателей Мэхэна. Рузвельт, хотя и входил в состав комиссии по государственной службе, еще не был широко известен, но его друг и политический наставник сенатор Генри Кэбот Лодж из Массачусетса уже приобрел популярность своими страстными выступлениями в поддержку идей Мэхэна. Он родился в семье, сделавшей состояние на клиперах и торговле с Китаем, написал несколько биографий и исторических исследований колониального периода и пришел в политику исключительно благодаря интересу к истории Америки. Его дед, имевший такое же имя – Генри Кэбот, вспоминал, как мальчишкой прятался за буфет и во все глаза смотрел на президента Джорджа Вашингтона, завтракавшего с отцом у них дома. Внук был избран в палату представителей в 1886 году и сразу же зарекомендовал себя как прекрасный оратор, владеющий приемами политической стратегии и тактики. Он обладал практичным, житейским и острым умом, интеллектом и кипучей энергией. Вместе с Рузвельтом он был поборником реформы государственной службы и входил в узкую группу людей, объединившихся вокруг Джона Хея и Генри Адамса и наблюдавших за деятельностью правительства со стороны, отчасти отстраненно и отчасти цинично. Представляя оппозицию, Лодж и Рузвельт не могли влиять на президента Кливленда непосредственно, но пытались делать это публичными выступлениями.

«Морской мощью должна обладать каждая уважающая себя нация», – заявил Лодж в сенате 2 марта 1895 года. Он развернул карту, на которой яркими красными крестиками были отмечены британские базы, и изложил аргументы Мэхэна о стратегической важности Гавайских островов. Его выступление произвело должный эффект, усиленный, как он сам написал матери не без некоторого бахвальства, «искренностью чувств и неопровержимостью доводов»34. Настоятельно необходимо завладеть Гавайями и построить канал. «Мы великая нация; мы контролируем этот континент; мы господствуем в этом полушарии; нам досталось великое и дорогое наследие, к которому нельзя относиться легкомысленно, тем более от него отступаться. Оно наше, и мы должны его оберегать и приумножать». Пока он держал речь, в зал из коридоров вернулись сенаторы, пришли депутаты смежной палаты, сбежались журналисты, клерки, курьеры, мест не хватало, и народ толпился у стен. Лодж сам ощутил, что его слушают «с необычайным вниманием»: «Когда я сел, вокруг меня собрались люди, поздравляли, пожимали руки… что крайне редко случалось в сенате». В статье, опубликованной затем «Форумом», Лодж написал, что после сооружения канала Соединенным Штатам «понадобится остров Куба». Он не разъяснил, каким образом будет удовлетворена эта потребность: выкупят Соединенные Штаты этот остров у Испании или просто-напросто отвоюют? Он выразил лишь мнение насчет того, что малым государствам предназначено кануть в Лету, поскольку наступили времена для экспансии на благо «цивилизации и прогресса».

Сама история будто услышала его призывы. 24 февраля 1895 года на Кубе вспыхнуло восстание против испанского режима, а 8 марта испанская канонерская лодка напала и обстреляла американское торговое судно «Аллайенс», которое якобы занималось морским разбоем. «Оскорбление флага», как расценили эту акцию в Америке, вызвало бурю негодования в сенатском комитете по иностранным делам в духе высказываний Лоджа. У многих сенаторов пробудились захватнические инстинкты. Сенатор Морган из Алабамы, председатель комитета, демократ, предложил: «Куба должна стать американской колонией». Коллега Рида, хотя и не друг, сенатор Фрай из штата Мэн, поддержав Моргана, сказал, что «нам, безусловно, следует завладеть Кубой, чтобы округлить наши земли», добавив простодушно: «Если мы не сможем ее выкупить, то я хотел бы воспользоваться возможностью приобрести ее путем завоевания». Другой республиканец, сенатор Каллом из Иллинойса, выразился еще яснее: «Надо наконец проснуться и понять необходимость в аннексии территории – мы должны владеть всей этой частью северного полушария»35. В 1895 году еще не было нужды в том, чтобы придавать агрессивности некие иные качества. Да и сенаторы не могли выступать в роли защитников кубинцев, борющихся за свободу, так как insurrectos жгли и американскую собственность с не меньшим энтузиазмом и не вписывались в образ жертв, достойных заступничества.

Президент Кливленд рьяно противился экспансии, и территориальная алчность сенаторов ему была чужда. Но именно его действия, предпринятые на исходе года, пробудили в американцах национальное самосознание. Его упорство в утверждении доктрины Монро в отношениях с Великобританией на примере Венесуэлы ознаменовало начало новой эры в американской истории столь же ярко, как подъем флага на флагштоке. Не было ни территориальных, никаких иных захватнических притязаний, проблема заключалась лишь в утверждении американских прав в том варианте, в каком они представлялись Кливленду и в особенности его упрямому госсекретарю Ричарду Олни. Шовинизмом, джингоизмом?[34] и эмоциональной враждебностью заразились многие американцы, хотя эти чувства были присущи в большей мере богатым, влиятельным и громогласным кругам, нежели простым гражданам. В клубе «Юнион лиг»36 насчитывалось 1600 членов, и «все мы 1600 человек, – заявлял один из них, – поддерживаем мистера Кливленда… Среди нас нет ни одного человека, который бы выразил несогласие». Республиканцы засыпали Белый дом поздравлениями и восторженными откликами, прислал свое послание и Теодор Рузвельт. Газета «Нью-Йорк таймс» потрясла всех грозными заголовками: «ГОТОВИМСЯ К ВОЙНЕ. СТРАНА ПОДНИМАЕТСЯ» или «ОНИ ХОТЯТ СРАЖАТЬСЯ С АНГЛИЕЙ: АРМИЯ И ФЛОТ РВУТСЯ В БОЙ. НЕ ИСКЛЮЧЕНО ВТОРЖЕНИЕ В КАНАДУ». Хотя в самих репортажах тональность была гораздо менее милитаристская. Армейский военачальник, которого цитировала газета, не говорил о планах вторжения в Канаду, а предупреждал о неадекватности американских войск и военно-морских сил и «позорном для Америки спектакле войны с Англией».

Воинственность заявлений по поводу Венесуэлы шокировала тех, кто оставался верен идеям отцов-основателей, то есть по-прежнему представлял себе Соединенные Штаты нацией, не признающей милитаризм, завоевания, регулярные армии и другие отвратительные атрибуты монархий старого мира. Традиции отцов-основателей были особенно сильны в Новой Англии и прежде всего среди людей старшего поколения, которым в 1890 году было более пятидесяти лет. Они мыслили как Джефферсон, а он говорил: «Если и есть один основополагающий принцип в душе каждого американца, то он заключается в том, что мы отвергаем политику завоеваний». Эти люди со всей серьезностью относились к Декларации независимости и ее главному постулату: правительство может быть справедливым лишь тогда, когда оно действует с согласия тех, кем управляет. По мнению этих людей, навязывание американского режима другим народам нарушает этот принцип и порочит благородное предназначение Америки. Истинная американская демократия – это факел, идеал, образчик нового образа жизни, предложенный взамен старого мира. Они были против рангов и дворянских титулов, бриджей, орденов и других приманок монархии, и когда на кораблях впервые появился ранг адмирала, один офицер фыркнул: «Называть их адмиралами? Никогда! Потом они захотят стать герцогами»37.

Первые иммигранты, привлеченные американской мечтой, были так же привержены идеалам отцов-основателей, как и старшие поколения американцев. Некоторые бежали после провала революции 1848 года, стремясь вырваться на свободу, подобно отцу Альтгельда или Карлу Шурцу, теперь 66-летнему журналисту, редактору, министру и сенатору, убежденному реформатору со времен администрации Линкольна. Другие бежали от гнета и нищеты в поисках новых возможностей, как, например, шотландский ткач, приехавший в Америку в 1848 году с двенадцатилетним сыном Эндрю Карнеги, или голландский еврей, делавший сигары и уехавший из лондонских трущоб в 1863 году с тринадцатилетним сыном Сэмюэлем Гомперсом. Ехали в Америку и добровольные изгнанники, те, кто просто хотел исчезнуть из старого мира, увлекшись романтикой демократии, подобно Э.?Л. Годкину, редактору «Нейшн» и нью-йоркской «Ивнинг пост». Для них, как и для тех, чьи предки прибыли в тридцатые годы XVII века, Америка была символом принципиально нового жизненного устройства, и во вспышке милитаризма они видели измену этим принципам.

«В тревоге за судьбы страны» Годкин решил выступить против нагнетания военной истерии вокруг Венесуэлы, рискуя вызвать неприязнь к газете со стороны «полубезумной публики». Он родился и вырос в семье англичан, предки которых обосновались в Ирландии еще в XII веке, служил корреспондентом британских газет во время Крымской войны и американской гражданской войны. Годкин стал редактором журнала «Нейшн», когда в 1865 году его основали сорок акционеров, вложив 100?000 долларов на борьбу за права трудящихся, негров, утверждение народного образования, «подлинно демократических принципов в обществе и государственном управлении». В 1883 году, оставаясь редактором «Нейшн», он заменил Карла Шурца на посту редактора газеты «Ивнинг пост» и, руководя этими двумя изданиями, по словам Уильяма Джеймса, «оказывал верховенствующее влияние на общественную мысль»38.

Благовидный и бородатый кельт отличался вспыльчивым и даже драчливым характером, став макрейкером?[35] еще до того, как Рузвельт придумал это слово. Он настолько затравил политиков-коррупционеров «Таммани», что по их наущению его трижды арестовывали на протяжении одного дня по обвинению в клевете. Джеймс Рассел Лоуэлл разделял мнение английского журналиста, назвавшего «Нейшн» Годкина «лучшим периодическим изданием в мире», а Джеймс Брайс, прославившийся своим сочинением об Америке The American Commonwealth («Американское содружество»?[36]), наградил «Ивнинг пост» эпитетом «лучшей газеты, когда-либо издававшейся на английском языке». Однако мнение губернатора Нью-Йорка Хилла было гораздо более политизированное. Он заявлял, что ему нет дела до «выскочек», читающих «Ивнинг пост»39, но это обстоятельство его явно беспокоило. «Беда в том, что чертову газетку читают все редакторы штата Нью-Йорк», – говорил губернатор. В том и заключалось тлетворное влияние Годкина: его мнения брали за основу другие манипуляторы общественным мнением, хотя, безусловно, не все. «Какая устрашающая умственная дегенеративность может наступить, если постоянно читать “Нейшн” и “Ивнинг пост”», – писал Теодор Рузвельт капитану Мэхэну в 1893 году.

В 1895 году Годкину было шестьдесят четыре года, и его очень волновало будущее. Соединенные Штаты, писал он другу, «обладают огромной силой и готовы зверски применить ее, не зная пока, как это сделать, и потому постоянно пребывают на грани ужасной катастрофы»40. На самом деле, Соединенные Штаты в данный момент уже имели один линейный корабль в полной боевой готовности, и Годкин не без оснований опасался «безумия» джингоистов. Он думал, что дух «бешеного оптимизма» неизбежно приведет к беде.

В равной мере был обеспокоен будущим и Уильям Джеймс, профессор философии Гарварда. «Полезно знать, – писал он по поводу Венесуэлы, – как неглубоко во всех нас зарыт давний боевой дух и как мало надо для того, чтобы он выплеснулся наружу. И если его действительно пробудить, то назад пути не будет»41. Коллега Джеймса по Гарварду Чарльз Элиот Нортон, профессор изобразительных искусств, толкователь и арбитр культурной жизни в Америке, осудил воинственный дух в американском обществе на собрании в Шепардской мемориальной церкви Кембриджа. «Аплодисменты жестокости?42, раздающиеся то там, то здесь по всей нации», говорил он, не могут не вызывать «серьезных опасений» за будущее у каждого разумного почитателя своей страны».

Нортон, седовласый, немного сутулый, говоривший сиплым, но мелодичным голосом с акцентом бостонского брамина, очаровывал «изысканной мягкостью манер» и непринужденно чувствовал себя в любой аудитории?43. Он родился в 1827 году, через год после смерти Джефферсона и Джона Адамса, и был подлинным представителем пуританского и либерального мировоззрения старшего поколения. Его отцом был Эндрюс Нортон, «унитарный папа» Новой Англии и профессор духовной литературы Гарварда, женившийся на Кэтрин Элиот, дочери богатого бостонского купца, и происходивший из рода священников, начало которому положил Джон Нортон, пуританин, эмигрировавший в Америку в 1635 году.

Подобно лорду Солсбери, Нортон верил в естественность господства класса аристократов, в основе которой, по его мнению, лежали не права землевладения, а общность культуры, образованность, утонченность натур и манер. Его огорчало исчезновение этого класса, и в своих лекциях он яростно бичевал экспансию вульгарности. Пародируя его, один из студентов говорил: «Сегодня я хотел бы сделать несколько замечаний по поводу ужаа-саа-ющего про-явлее-ния вульгаа-р-нос-ти ВО ВСЕМ». Студентка в Радклиффе записала в дневнике за 1895 год, каким «умиротворенным и довольным он выглядел, когда говорил, что нам не следовало бы появляться на свет в этом дегенеративном и несчастном веке»44. Нортон был одним из первых вкладчиков в фонд журнала «Атлантик мансли», когда в 1857 году его создавал Джеймс Рассел Лоуэлл, позднее вместе с Лоуэллом редактировал «Североамериканское обозрение» и в числе сорока акционеров принимал участие в основании журнала «Нейшн».

Делясь переживаниями по поводу Венесуэлы, Нортон писал Годкину, что ультимативное заявление президента печально омрачает «завершение столетия» и вскрывает «самое худшее в нашей демократии… высокомерие и безрассудное своекорыстие». Больше всего его тревожило то, что демократия не служит «гарантией мира и цивилизованных отношений», поскольку она способствовала «возвышению пошлости, которой никакое школьное образование не прибавит интеллекта и разума». То же самое мог сказать и лорд Солсбери. Нортон выразил горечь человека, обнаружившего, что предмет его любви не столь прекрасен и чист, как он думал вначале. «Боюсь, – писал Нортон другу в Англии, – что Америка встала на долгий путь ошибок и дурных деяний и, по-видимому, все в большей мере будет превращаться в движущую силу непорядка и варварства… Похоже, мир готовится приобрести новый опыт, познать новые страдания, которые приучат людей к жизни в новых условиях»45.

Но печаль Нортона отличалась от беспросветного пессимизма Генри Адамса, который уезжал и возвращался в Вашингтон, метался между Европой и Америкой и, уподобляясь голодной вороне, непрестанно жаловался на жизнь. Адамс считал столетие «прогнившим и обанкротившимся», общество – «погрязшим в вульгарности, слабоумии, моральной атрофии», себя – «на грани умственного угасания» и «умирающим от душевной опустошенности». Находя жизнь в Америке невыносимой, он уезжал в Европу. Видя, что Европа для него в равной мере нестерпима, Адамс возвращался в Америку. Везде ему мерещились «упадок» и «мертвечина fin de si?cle…?[37] где ничто не могло всколыхнуть удушливую атмосферу просвещения или потревожить онемелую апатию самодовольства»46. Венесуэльский кризис лишь убедил его в том, что «общество сегодня прогнило гораздо в большей мере, чем когда-либо в известные мне времена»: «Все построено на долгах и мошенничестве». Адамс выражал не столько настроения в обществе, сколько собственные чувства, издерганные финансовой паникой 1893 года. Как и большинство людей, Адамс приписывал обществу личные ощущения импотенции и паралича. В 1895 году он говорил о себе: «Я впал в декадентство, и у меня не осталось жизненной энергии для высоких чувств». «Прогнивший» уходящий век тем не менее бурлил жизненной энергией, и ему надо было лишь повнимательнее присмотреться к некоторым представителям своего сословия вроде Лоджа и Рузвельта и увидеть «бешеный оптимизм», отмеченный повсеместно Годкином.

Хотя Нортон и был на десять лет старше Адамса, он не лишал себя оптимизма, находя, например, удовлетворение в том, что потеря некоторых моральных ценностей компенсируется успехами в повышении благосостояния человека. «Сегодня гораздо больше материально обеспеченных людей, чем когда-либо в истории мира», – писал он в 1896 году, добавляя не без восторга: «Как интересно жить в наше время»47.

Последние годы действительно были насыщены событиями. На президента Кливленда посыпались неприятности. Нацию охватили волнения индустриальных рабочих. После финансовой паники 1893 года последовала депрессия. В 1894 году армия безработных под предводительством Кокси вышла на улицы Вашингтона, и кровавая Пульмановская стачка перепугала обе стороны конфликта, обострив противостояние труда и капитала. На выборах в конгресс в ноябре республиканцы обеспечили себе надежное большинство в палате представителей, получив преимущество в 140 мест (244 против 104), и когда в декабре 1895 года открылся 54-й конгресс, в кресле спикера появилась знакомая черная мощная фигура с круглым белым лицом.

Рид теперь обладал почти самодержавной властью. Грозные баталии первого срока остались в далеком прошлом, почти забылась и партизанская война на посту лидера меньшинства, на котором он прослужил два срока. Вновь став спикером палаты представителей, Рид получил неограниченные полномочия. «Он правит силой своего интеллекта», – говорил один из членов палаты. Его вышколенные партийцы, хотя иногда и проявляли строптивость, привыкли подчиняться. Если спикер поднимал руку, они вставали как по команде; если случайно кто-то вскакивал, намереваясь выступить, спикер, не желая этого, опускал руку вниз и нарушитель послушно садился на свое место. «Он умел держать палату представителей в узде, как никто другой из спикеров», – писал сенатор Каллом из Иллинойса.

Рид строго следил за тем, чтобы члены парламента вели себя достойно и этично, запрещал курить и появляться в сорочках без рукавов. Он даже объявил борьбу с общепринятой и полюбившейся привычкой закидывать ноги на стол. Один член палаты, у которого на ногах были ослепительно-белые носки, забылся, комфортно развалился в этой позе и тут же получил записку от спикера: «Царь повелевает опустить эти флаги перемирия»48.

У него не было ни фаворитов, ни ближайших соперников, и он правил единолично. Дабы не давать повода для кривотолков, Рид никогда не ходил на публике в сопровождении кого-либо из членов палаты. Его одинокая, громоздкая фигура каждое утро неторопливо шла от старого отеля «Шорем» (тогда располагался на 15-й улице и Эйч-стрит) на Капитолийский холм, иногда кивала кому-то головой, но совершенно не обращала внимания на зевак, не спускавших с нее глаз.

В его облике всегда присутствовала аура «безмятежной величавости»49, говорил о нем коллега, что определялось философией «отрешенности от ординарных жизненных забот и тревог». Рид раскрыл секрет своего безмятежного душевного состояния в разговоре с приятелем, который пришел поболтать о политике и застал спикера за чтением поэмы «Касыда» сэра Ричарда Бёртона?50. Рид зачитал ему несколько строк:

Поступай, как зрелость мужчины велит. Не смотри на других, сам себя похвали. Благородный всегда благородным умрет, Если сам законы творил, по которым живет?[38].

Рид верил в эффективность «самодельных» законов и мог позволить себе не суетиться. Однажды член палаты от Демократической партии, которого спикер осадил, отвергнув его замечание по регламенту, напомнил, что в руководстве «правила Рида» иначе трактуется данный инцидент. Он послал за книгой, перелистал страницы, нашел соответствующий параграф, подошел к трибуне и триумфально положил ее перед спикером. Рид внимательно прочел абзац, посмотрел на депутата своими карими глазами и сказал безапелляционно: «О! В книге ошибка».

Во время венесуэльского кризиса Рид практически не выступал с публичными заявлениями, следил за поведением республиканцев и полностью полагался на здравомыслие Кливленда и его антипатию к зарубежным авантюрам и джингоистам, замышлявшим всякого рода аннексии. Спикер не разделял экспансионистские настроения. Он считал, что величие Америки должно создаваться дома улучшением жизненных условий и совершенствованием политического самосознания американцев, а не навязыванием американских порядков полуобразованным народам, не поддающимся ассимиляции. По его глубокому убеждению, Республиканская партия была поборником этого принципа, а экспансионистскую политику республиканцы должны не только осуждать, но и отвергать?51.

В 1896 году предстояли президентские выборы, и Рид решил баллотироваться. Демократы вздорили, и казалось, что у республиканцев есть все шансы победить. За номинацию в кандидаты стоило побороться. «Он находится в прекрасной физической форме, – сообщал Рузвельт, – а общая ситуация ему благоприятствует». Рид сбрил усы и этим жестом, по мнению одного репортера, доказал «серьезность своих намерений», что предполагало также и определенный отказ от язвительного остроумия. Номинацию в кандидаты осложняло только то, что его самыми ярыми сторонниками были Лодж и Рузвельт, чьи взгляды на экспансию кардинально отличались от его позиции, хотя это еще и не превратилось в камень преткновения. «Я всем сердцем за Рида», – заявлял Рузвельт52.

Однако Рид не был готов к тому, чтобы обеспечивать себе поддержку общепринятыми методами. Когда члены палаты потребовали частных законопроектов об ассигнованиях для своих регионов, без чего они не могли успешно заниматься агитацией в его пользу, спикер вознегодовал. «Ваш законопроект не пройдет, если вы даже оборвете все пуговицы на сюртуке Рида», – сказал он одному ходоку. После того как железнодорожный магнат из «Садерн пасифик» Коллис П. Хантингтон в третий раз обратился с просьбой о встрече к менеджеру кампании Рида члену палаты представителей Ф. Дж. Олдричу, спикер, наконец, разрешил Олдричу встретиться с ним, но предупредил: «Помните, ни доллара от Хантингтона в фонд моей кампании!» Олдрич все-таки разговаривал с Хантингтоном и признался, что Рид позволит лишь скромные пожертвования от личных друзей, собрав в итоге 12?000 долларов. Раздраженный магнат сообщил, что соперники Рида не столь щепетильны в деньгах. «Другие охотно берут их», – сказал он, дав понять, что сделал ставку на иного претендента?53.

Не скупился на пожертвования в пользу кандидата-соперника Марк Ханна, босс Огайо, во время предыдущей кампании избравший вначале Рида, но разочаровавшийся в нем, обнаружив, что у него чересчур сардонический и несговорчивый характер и слишком восточная манера ораторствовать. По мнению Генри Адамса, Рид был «слишком умен, своеволен и циничен» для партийного вождя?54. Ханна нашел своего человека в полной противоположности Риду, дружелюбном, сладкоречивом и миловидном Мак-Кинли, чье главное убеждение, как уже все знали, состояло в том, чтобы непременно всем нравиться. Казалось, он был рожден для того, чтобы им командовали. Он не нажил врагов, а его взгляды по животрепещущей проблеме денежного обращения, как тактично написал биограф, были столь неопределенные, что не могли вызвать неприязнь ни сторонников серебра, ни поборников золотого стандарта. Риду пришлось сожалеть о назначении Мак-Кинли председателем комитета по методам и средствам, поскольку это способствовало его возвышению как спонсора законопроекта о тарифах. Со времени 51-го конгресса, когда Мак-Кинли выступил с возражениями против подходов спикера к разрешению проблемы кворума, Рид старался не прибегать к его услугам. Он считал его бесхребетным, выразив это мнение в хлесткой и запоминающейся фразе: «У Мак-Кинли твердости не больше 55, чем в шоколадном эклере»?[39].

Ханна же видел в Мак-Кинли не шоколадный эклер, а Лоэнгрина, и был убежден в том, что сможет обеспечить его номинацию, если его соперники будут разделены и не объединятся вокруг одного из лидеров – прежде всего Рида, единственного человека, пригодного на пост президента. Ханна в то же время понимал, что несгибаемая натура Рида не позволит ему пойти на уступки ради приобретения сторонников. И он был прав. Восточные лидеры, видя, что лагерь Рида не предлагает никаких стимулов и приманок, предназначили свои голоса другим претендентам. Рид действительно ничего не делал для привлечения сторонников. Когда политический вожак из Калифорнии попросил место для человека из своего штата в Верховном суде, Рид отказался содействовать, сказав, что номинация ничего не стоит, если должна сопровождаться сделками. Калифорнийский босс вскоре появился в команде Ханны. Когда губернатор Мичигана Пингри, командовавший всеми делегатами из своего штата, приехал в Вашингтон, чтобы встретиться с Ридом, Олдрич с большим трудом уговорил спикера покинуть свое кресло в зале заседаний и спуститься в офис, где его давно поджидал гость. Когда Рид наконец пришел в кабинет и Пингри изложил ему свои взгляды на свободное обращение серебра, спикер, для которого эта проблема была малопонятна, сразу же сказал об этом. «Пингри хотел поддержать Рида, – говорил потом Олдрич. – Он ушел ни с чем и предложил свою помощь Мак-Кинли».

Рид все понимал, но не мог поломать свою натуру. «Некоторым людям свойственно всегда стоять прямо, – говорил он. – А некоторые люди, даже очень богатые и высокопоставленные, почему-то любят прогибаться и ползать».

Когда Рид мастерски разнес в пух и прах проблему свободного и дешевого серебра, которая имела отношение в большей мере к классовой борьбе, а не к денежному обращению, Рузвельт с энтузиазмом написал ему: «О Господи! Я все отдал бы за то, чтобы вы стали нашим знаменосцем». Временами, правда, Рид и «весьма раздражал» Рузвельта, не желая поддержать его планы создания большого военно-морского флота. «Честное слово! – жаловался Рузвельт Лоджу?56. – Мне думается, что Риду следовало бы обратить внимание на ваши и мои пожелания». Напрасно было ожидать этого от человека, не «обращавшего внимания» ни на чьи пожелания. К неудовольствию Лоджа, Рид отказался «пообещать должности и в правительстве, и ниже, а также выделить ассигнования для заманивания делегатов с Юга». Ханна, купавшийся в деньгах, активно скупал на Юге и белых, и черных республиканских делегатов. «Они были за меня, пока не началась скупка», – говорил Рид.

Он не отличался сангвинизмом и перед съездом написал Рузвельту о намерении заняться частной адвокатской практикой. «Одним словом, мой дорогой мальчик?57, я устал от всего этого и хочу быть уверенным в том, что синдикату (имеется в виду сообщество Мак-Кинли) не придется оплачивать мои долги… Кроме того, грозди винограда теряют в цене и киснут и вся эта история похожа на фарс».

В июне в Сент-Луисе Лодж выступил с речью на номинации. Рид набрал 84 голоса при первой баллотировке, а Мак-Кинли – 661 голос. Грозди винограда Рида явно теряли в цене.

Президент Кливленд также был отвергнут на съезде демократов, отдавших предпочтение амбициозному 36-летнему конгрессмену из Небраски, прославившемуся ораторским умением воздействовать на толпу и одарившему участников конвента самой пламенной и запоминающейся риторикой со времен знаменитого воззвания Патрика Генри «Дайте мне свободу, или дайте мне смерть»: «Отстаивая правое дело, более священное, чем свобода… не надо надевать на трудящихся терновый венец. Не надо подвергать человечество распятию на золотом кресте». Когда истерия закончилась, губернатор Альтгельд обратил свое «уставшее лицо» к Кларенсу Дарроу и, лукаво улыбаясь, сказал: «Я задумался над смыслом речи Брайана. А о чем он говорил?»58

Президентская избирательная кампания разожгла эмоции и взаимные чувства ненависти. Сторонники серебра возненавидели патриотов золота, народ – интересы большого капитала, фермер – железнодорожников, отбиравших у него доходы высокими транспортными тарифами, маленький человек – банкира, биржевого спекулянта и держателя ипотеки. Республиканцы опасались, что после хомстедского и пульмановского насилия победа демократов приведет к краху капиталистической системы. Фабриканты предостерегали рабочих: если изберут Брайана, то «утром в среду раздастся последний заводской гудок»59. Даже журнал «Нейшн» выступил в поддержку Мак-Кинли. Когда он победил, бизнес успокоился, убедившись в бесперспективности социального протеста. «Эра Марка Ханны?60, – написал один современник, – ознаменовала кульминацию в вызывающем и наглом поведении сильных мира сего. Я хорошо запомнил очаровательную бульдожью манеру, с которой Ханна защищал неограниченную власть частных монополий… Это вряд ли повторится с такой же бесстрашной наглостью когда-либо еще».

Арена теперь освободилась для другой битвы, в которой решится судьба и Рида, и его страны. Кливленд не поддался давлению, когда конгресс принял резолюцию, признающую кубинских повстанцев воюющей стороной и разрешающую продажу им вооружений. Резолюция «лишь отражает мнение выдающихся джентльменов, проголосовавших за нее», объяснял он, а поскольку полномочиями признавать или не признавать кого-либо обладает лишь исполнительная власть, то она воспринимает ее как «рекомендацию», которая «никак не меняет позицию правительства». Теперь его место занял Мак-Кинли, и хотя он лично был против войны с Испанией, у него еще не выработалась привычка следовать своим убеждениям. В Испании премьер-министр Кановас был мертв, там правили более слабые властители. В Нью-Йорке Уильям Рэндольф Хёрст, скупивший «Джорнал», осваивал издательский опыт редактора «Дейли мейл», первой в Англии газеты стоимостью полпенса. Когда его спросили «Что продает газету?», он ответил кратко и понятно: «Война»61. Хёрст рьяно помогал спровоцировать войну публикацией страшных историй об испанских зверствах, героизме кубинцев, предопределении и долге Америки, в немалой степени его подстегивала и борьба за тиражи с Джозефом Пулитцером, издателем «Уорлда».

Новым фактором мировой политики стала победа Японии над Китаем в локальной войне 1895 года, заставившая всех признать Японию восходящей державой на Дальнем Востоке, а кайзера Вильгельма II – изобрести die Gelbe Gefahr, «желтую угрозу». Военно-экономический взлет Японии напомнил о насущной необходимости Перешеечного канала и подтвердил обоснованность выводов капитана Мэхэна о важном значении для его обороны Кубы в Карибском бассейне и Гавайев в Тихом океане. В серии статей в 1897 году Мэхэн доказал, что Карибское море является стратегическим военным перекрестком, который можно контролировать с Ямайки или Кубы, но с точки зрения общей ситуации, ресурсов и расстановки сил Куба, безусловно, имеет «бесспорные преимущества».

Такое же мнение высказал в сенате Лодж, повторив аргумент о «необходимости» Кубы для функционирования канала. Для сенаторов, больше заинтересованных в материальных ресурсах, а не в стратегических преимуществах, Лодж красочно описал «великолепное расположение» острова… хотя и малонаселенного, но «беспредельно плодородного» и предлагающего прекрасные возможности для инвестиций американского капитала и поставок американских товаров. Рузвельт, у которого не имелось аналогичного форума, растолковывал те же самые доводы в любой доступной аудитории. Но одному выдающемуся слушателю не понравилась громогласная пропагандистская кампания Лоджа и Рузвельта.

Чарльз Уильям Элиот, президент Гарвардского университета, гордости Новой Англии, выступая в Вашингтоне по острой проблеме международного арбитража, осудил доктрину «джингоизма» как «агрессивную»62. Она присуща странам, в которых всегда существовал «милитаристский класс», говорил он, и «абсолютна чужда американскому обществу… хотя некоторые мои друзья и пытаются представить ее в виде патриотического американизма». Затем он изложил принципы, отличающие Америку от старых наций. «Создание военно-морского флота и огромной регулярной армии… означает отказ от сугубо американских ценностей… Строительство флота и особенно линейных кораблей есть английская и французская политика. И она никогда не должна быть нашей». Американская политика всегда основывалась на нравственной силе мира, в то время как джингоизм является порождением грубой физической «драчливости человека». Элиот намеренно назвал Лоджа и Рузвельта «джингоистами», а в частном порядке, как говорили, обозвал их еще «дегенеративными сынами Гарварда»63.

Элиот был бесспорным авторитетом?64. Он был потомком Элиотов и Лайманов, обосновавшихся в Новой Англии еще в XVII веке, и принадлежал к клану людей, считавших себя лучшими из лучших. «Элиза, – осуждающе говорила госпожа Элиот подруге, когда та вступила в епископальную церковь, – и ты опускаешься на колени и называешь себя несчастной грешницей? Ни я, никто из членов моей семьи никогда не сделал бы этого!»65 Его отец был мэром Бостона, конгрессменом и казначеем Гарварда и в этом качестве – членом «семиглавой корпорации», правления Гарвардского университета, названного одним британцем «правительством семерых кузенов». Он уже сам прослужил четверть века президентом Гарварда, выдержав битву с традиционалистами за превращение колледжа из захолустного заведения XVIII века в современный университет. На протяжении всего этого времени, по словам Хайда, президента Боудин-колледжа, Элиота «не понимали, представляли в ложном свете, о нем злословили», и Элиот сам признавался, что во время публичных выступлений тех лет «меня не покидало чувство, что я обращаюсь к враждебной аудитории». Но это его не останавливало: он был по натуре бойцом и никогда ни перед кем не заискивал. Ростом более шести футов, со «спиной гребца» и «скульптурной, словно высеченной в камне головой», Элиот обладал «благородной, импозантной внешностью» человека, рожденного повелевать. Земляничное родимое пятно, покрывавшее одну сторону лица и кривившее губы в надменно-презрительную усмешку, с детства приучило его к одиночеству. Тем не менее вопреки и этому недостатку, и тому, что он был профессором химии, ученым, его назначили президентом Гарварда в возрасте тридцати пяти лет. Идеалом человека в его представлении было «сочетание джентльмена и демократа». Он был непоколебим в том, что считал правильным и справедливым. Когда ведущего игрока исключили из университетской бейсбольной команды за плохую успеваемость, рассказывали, будто Элиот заметил: невелика потеря, он и на поле обманывал. «Он же делал вид, что бросает мяч в одном направлении, а бросал его – В ДРУГОМ!» – объяснял профессор.

Борясь с летаргией твердолобых консерваторов, Элиот открывал курсы изучения современных наук, ввел факультативную систему, сформировал профессорско-преподавательский состав, прославивший Гарвард, способствовал возрастанию престижа правоведения и медицины, совершенствованию американской системы высшего образования в целом. Когда в 1894 году отмечалась двадцатипятилетняя годовщина его президентства, ему выражались лишь чувства глубочайшего почтения и восхищения. Его превозносили как величайшего президента Гарварда и «самого выдающегося гражданина» Соединенных Штатов. Говорили, будто Бостонский симфонический оркестр не начинал играть до тех пор, пока он не появлялся, и родимое пятно уже считалось не физическим недостатком, а «эмблемой триумфа над превратностями жизни».

Рузвельту же, которому тогда было тридцать восемь лет, Элиот казался одним из твердолобых консерваторов, не желавших понять истинное предназначение Америки. Усвоив идеи Мэхэна, он жаждал, чтобы его страна всесторонне подготовилась к величию, предначертанному ей судьбой. Несогласие с ним некоторых влиятельных людей, его современников, Рузвельта раздражало. «Если нам не удастся стать подлинной нацией?66, – писал он Лоджу, узнав, что их обоих назвали «дегенеративными сынами Гарварда», – то лишь из-за учений Карла Шурца, президента Элиота, газеты «Ивнинг пост» и других пустопорожних сентименталистов и проповедников международного арбитража, поощряющих формирование дряблых и робких натур, которые уничтожат великие бойцовские качества нашей расы».

Его бесило то, что сейчас, когда назревала война с Испанией, в Белом доме оказалась именно такая дряблая и робкая натура. Рузвельт хотел, чтобы в администрации непременно был кто-нибудь, обладающий сильным характером и способный подготовить страну к великим событиям. Рузвельт страстно желал, чтобы этим человеком, понимающим предназначение страны, был он сам, вооруженный самым необходимым для исполнения своей миссии средством – военно-морским флотом. Военно-морским министром в администрации Мак-Кинли был добродушный, дружелюбный и беспечный джентльмен, бывший губернатор Массачусетса Джон Д. Лонг. Рузвельт полагал, что если его назначат заместителем министра, то ему, обладавшему энергией и идеями, удастся взять на себя реальное управление делами министерства.

Так думал не только он. Лонг однажды сказал: «У Рузвельта есть все для того, чтобы стать министром в правительстве – характер, положение, способности, репутация. Если этот пост не слишком мал для него»67. Его назначению, сообщал Лодж приятелю после визита к Мак-Кинли, могли помешать лишь «опасения, что сразу же возникнет необходимость воевать с ним». Тем не менее Мак-Кинли, как всегда проявляя покладистость, 5 апреля 1897 года назначил Рузвельта заместителем министра, а 8 апреля он был утвержден. С.?С. Макклур, наблюдательный и прозорливый редактор «Макклурз мэгэзин», понял всю подоплеку назначения Рузвельта и к чему оно может привести. «Надо незамедлительно встретиться с Мэхэном и поговорить с ним, – написал он соредактору. – Он – выдающийся военно-морской историк, великолепный знаток страны, и его область знаний будет все более популярной»68. Макклур предвидел, что можно ожидать от «политических близнецов эпохи». «Рузвельт представляется гораздо значительнее, – продолжал он. – Напишите ему и свяжитесь с его военно-морским персоналом. Мэхэн и Рузвельт – два сапога пара». Это действительно было так. Макклур уловил их жажду власти, силу и широту амбиций. Когда в последний год века ему в голову пришла идея пригласить редактором Уолтера Хайнса Пейджа, он послал ему телеграмму: «Приезжайте немедленно. Нас ждут великие дела». Когда Пейдж согласился, Макклур ответил, что они создадут самую мощную редакционную силу в мире: «О, дружище, у нас с вами столько лет впереди!»

Надо было возрождать полузабытые планы аннексии Гавайев. Пытаясь расшевелить Мак-Кинли, Рузвельт доложил ему 22 апреля о том, что японцы послали крейсер в Гонолулу. Он также написал Мэхэну, попросив совета, как разрешить политическую проблему, которая возникнет, если мы завладеем островами. «Не делайте ничего неправедного, – получил он классический ответ. – Возьмите сначала острова, а потом решайте проблему»69. Если бы у него были развязаны руки, написал Рузвельт, то острова были бы аннексированы уже «завтра», Испанию прогнали бы из Вест-Индии, построили бы дюжину линкоров, половину из них поставили бы у Тихоокеанского побережья. Он посетовал на достойную сожаления позицию конгресса, настроенного на то, чтобы приостановить строительство кораблей, пока не появится надежное финансирование: «Том Рид, к моему удивлению и негодованию, разделяет эту точку зрения».

Рид, не спускавший с поводка республиканцев, всегда мог погасить любые вспышки настроений в пользу аннексий, а как спикер должен был проводить в палате политику администрации. Но неясно было, в чем заключалась эта политика: в молчаливом противлении агрессии Мак-Кинли или в воинственности Лоджа и Рузвельта, подбадриваемой идеями Мэхэна и настояниями сахарного треста? Ответ на этот вопрос созрел в июне, когда Мак-Кинли подписал с правительством Гавайев новый договор об аннексии и отправил его на ратификацию в сенат. Хотя не было никакой уверенности в том, что две трети сенаторов одобрят договор, противники экспансионизма забеспокоились. Карл Шурц, которого Мак-Кинли, всегда стремившийся всем угождать, еще недавно заверял в своей незаинтересованности в Гавайях, напомнил об этом президенту после обеда в Белом доме в непринужденном разговоре с сигарами во рту?70. Мак-Кинли, испытывая неловкость, объяснил, что отправил договор в сенат только для того, чтобы узнать мнение сенаторов. Тем не менее Шурц ушел из Белого дома с тяжелым сердцем и «предчувствием беды». В Англии «Спектейтор» нервозно отметил, что договор знаменует «окончание исторической политики республики, проводившейся ею со времен основания… и ее постепенное превращение в менее миролюбивую и, возможно, более воинственную державу»71.

В отношении Кубы страна переживала явное перевозбуждение. Рид относился к истерии, сфабрикованной Хёрстом по поводу испанских притеснений, с пренебрежением и считал лицемерной одержимость республиканцев оказанием помощи Кубе. Он опасался, что его партия утрачивает моральную честность и трансформируется в организацию, стремящуюся из всего извлекать политическую выгоду и ориентирующуюся на невежественные капризы толпы. Без малейших колебаний и угрызений совести он пресек на корню резолюцию о признании «республики» Куба воюющей стороной. Мало того, Рид вынес на страницы периодических изданий полемику против экспансионизма – в статье с заголовком «Империя может подождать»72, воодушевившей противников аннексии Гавайев. В ней было произнесено ужасное слово: понятия «империя», «империализм», привычно обозначавшие драку держав за Африку, достигшую апогея в Европе, не использовались в Соединенных Штатах. Джеймс Брайс, единственный англичанин, которому разрешалось давать советы, призывал американцев отказаться от политики аннексий. Отдаленность Америки и ее мощь, писал он в «Форуме», освободила ее от бремени вооружений, разрушающего европейские державы?73. Ее миссия заключается в том, чтобы «служить примером для других народов и государств и воздерживаться от ссор, войн и завоеваний, составляющих значительную и прискорбную часть истории Европы». Подключиться к «охоте за землями», в которую вовлеклись европейские государства, означало бы «полностью отказаться и предать забвению максимы славных отцов-основателей республики». Его слова пронизаны любовью к стране, которой он посвятил значительную часть своей жизни и свой главный труд, и надеждой на то, что Америка сдержит обещания, данные ею при рождении.

В замыслах своих Мэхэн, думая о войне с Испанией, переметнулся с островов Гавайи к далеким испанским владениям Филиппины. Его интересовали не столько новые земли, сколько обретение морской мощи – основополагающая идея и цель, породившие знаменательную сентенцию о роли британского флота в Наполеоновских войнах: «Эти далекие и потрепанные штормами корабли, на которые Великая армия не обращала внимания, преграждали путь к мировому господству»74. В конце 1897 года он продолжил дискуссию, издав новую книгу The Interest of America in Sea Power («Интерес Америки к морской мощи»), в которую вошли основные статьи, опубликованные за последние семь лет. Мэхэн дал и полезную рекомендацию Рузвельту о назначении нового командующего Азиатской эскадрой, на которого можно всецело положиться, когда нагрянут серьезные испытания. Этим морским офицером был коммодор Джордж Дьюи, и перед ним ставились вполне конкретные задачи. «Наша Азиатская эскадра должна блокировать и по возможности завладеть Манилой», – писал Рузвельт Лоджу 21 сентября 1897 года. Он позаботился и о том, чтобы корабли обеспечили достаточными запасами угля.

15 февраля 1898 года у Гаваны взорвался и затонул американский бронированный крейсер «Мэн»: в катастрофе погибли 260 моряков. Хотя причины взрыва не были установлены, в той возбужденной атмосфере не могло быть иных подозрений, кроме как о подлом испанском заговоре. Милитаристы подняли истерику, заглушив голоса миротворцев. Мак-Кинли, как обычно, сначала ни на что не мог решиться, но, боясь раскола в партии, присоединился к всеобщему возмущению. Спикер Рид воздержался. Все два месяца, пока шли переговоры с Испанией, имевшие целью втянуть ее в войну, Рид пытался противостоять нагнетанию милитаризма, ограничивая время дебатов и не давая ходу резолюциям о признании независимости Кубы. Когда сенатор Проктор, владевший карьерами мрамора в Вермонте, выступил с пламенной речью, призывая к войне, Рид язвительно сказал: «Позицию Проктора можно понять. Война повысит спрос на могильные плиты»75. На него обрушилась патриотическая пресса, его решения вызывали негодование в палате, где, как и в стране, преобладали воинственные настроения. «Амбиции, своекорыстные интересы, грезы о новых землях, гордыня, обыкновенное ожидание хорошей потасовки, какие-то иные страсти, – писала «Вашингтон пост», – охватили людей, и на нас нахлынул прилив новых ощущений… Публика почувствовала вкус к империи, вкус крови джунглей»76.

Ситуация накалилась до такой степени, что даже Рид уже не мог ее контролировать. Когда репортеры за завтраком в отеле «Шорем» попросили его прокомментировать стихию массовой жажды войны, Рид показал письмо от Мортона, губернатора Нью-Йорка, просившего спуститься в зал и отговорить членов палаты от поддержки интервенции. «Отговорить их! Равным образом губернатор мог попросить меня встать посреди пустыни Канзаса и остановить песчаную бурю!»77 Рид не смог заблокировать ультиматум Испании, и он был принят таким подавляющим большинством голосов, 316 против шести, что это действительно напоминало бурю. Одному из шести оппонентов Рид сказал: «Завидую вам. Место, которое я занимаю, мне такого права не дает».

Война была объявлена 25 апреля 1898 года. Мэхэн в это время находился в Риме, и когда репортеры спросили, как долго будет идти война, он с навигационной точностью ответил: «Три месяца». Он сразу же вернулся домой, и Рузвельт назначил его одним из трех членов военно-морского комитета. Рузвельт послал ему план кампании на Филиппинах и, получив ответ, написал: «Без сомнения, вы на голову выше всех нас. Вы дали именно те предложения, которые нам нужны»78.

30 апреля эскадра коммодора Дьюи вошла в Манильский залив и за один день, следуя приказу «Вы можете открывать огонь, когда будете готовы, Гридли», уничтожила или вывела из строя все испанские корабли и береговые батареи. Никогда еще страна не испытывала таких бурных чувств радости и гордости. «ВЕЛИЧАЙШЕЕ МОРСКОЕ СРАЖЕНИЕ СОВРЕМЕННОСТИ» – провозгласила одна газета. Однако возникла проблема, о которой почти никто и не задумывался. А что дальше? Американцы в целом, как заметил господин Дули, даже не знали, что такое Филиппины – острова или консервы?79. Даже Мак-Кинли «не мог в точности сказать, находятся ли эти чертовы острова на расстоянии двух тысяч миль»80. Последователи Мэхэна, безусловно, знали и их местонахождение, и то, что с ними надо делать. Через четыре дня после победы Дьюи в Манильском заливе Лодж написал: «Нам ни при каких обстоятельствах нельзя отказываться от островов… Американский флаг поднят и должен там остаться»81. Поскольку на Филиппинах уже тридцать лет существовало движение за независимость, участники которого подвергались тюремному заключению, ссылкам и погибали, простое решение сенатора Лоджа не учитывало мнение местного населения. Лидером движения был 28-летний Эмилио Агинальдо, пребывавший в ссылке в Гонконге. После победы коммодора Дьюи он сразу же вернулся на Филиппины.

В Америке война, хотя она и велась далеко и на территории врага, не утихомирила, а, напротив, встряхнула и заставила объединяться ее оппонентов. Внезапно появилась новая общность людей – антиимпериалистов. Профессор Нортон, которому уже было за семьдесят, стойко выдерживал оскорбления и угрозы насилия в отношении семьи и призывал студентов не участвовать в войне, которая «вынуждает нас выбрасывать за борт все самое ценное в нашем национальном достоянии»82. Бостонский политик ирландского происхождения требовал линчевать Нортона, пресса обзывала его «предателем», и даже сенатор Хор из Массачусетса отвернулся от него, но профессор не унимался. На собрании конгрегационалистской церкви в Кембридже он с горечью и сожалением говорил о том, что ему больно видеть, как на исходе века, отмеченного величайшими достижениями науки и надеждами на мир, Америка растаптывает свои идеалы и «развязывает несправедливую войну».

И в Бостоне он был далеко не единственным противником войны. Его мнение разделяли Мурфилд Стори, президент Реформаторского клуба Массачусетса и Лиги за реформу государственной службы, бывший президент Американской ассоциации адвокатов, и Гамалиил Брэдфорд, яростный критик правительства, затравивший газеты своими письмами. Первый Стори обосновался в Массачусетсе в 1635 году, а Брэдфорд был потомком первого губернатора Плимутской колонии. Совместно они устроили митинг протеста в Фаней-Холле, и здесь же 15 июня 1898 года, через три дня после декларации Агинальдо о независимости Филиппин, была создана Антиимпериалистическая лига?83. Ее первым президентом стал восьмидесятилетний республиканец Джордж С. Баутвелл, бывший сенатор из Массачусетса и бывший министр финансов при президенте Гранте. Она не выступала против войн, но провозглашала, что освободительная война не должна превращаться в войну за империю. Стяжание власти, денег и славы за рубежом отвлекает внимание от реформ дома и способствует утверждению сильного централизованного правительства, пренебрегающего традиционными правами штатов и свободами. Американцы должны разрешить внутренние проблемы – муниципальной коррупции, противоборства между трудом и капиталом, дезорганизованного денежного обращения, несправедливого налогообложения, использования служебного положения для личного обогащения, защиты прав цветного населения на Юге и индейцев на Западе – прежде чем брать на себя управление другими народами.

Лига объединила убежденных реформаторов – «независимых», диссидентов разного толка, демократов, все они волей-неволей стали противниками экспансионизма. Ее вице-президентами в разное время были очень уважаемые люди: бывший президент страны Кливленд, его бывший военный министр Уильям Эндикотт, бывший министр финансов и спикер Карлайл, сенатор «Питчфорк Бен» Тиллман, президент Станфордского университета Дэвид Старр Джордан, президент Мичиганского университета Джеймс Б. Эйнджелл, Джейн Аддамс, Эндрю Карнеги, Уильям Джеймс, Сэмюэл Гомперс, председатель Американской федерации труда, многие конгрессмены, церковные деятели, профессора, юристы, писатели. Новеллист Уильям Дин Хоуэллз назвал войну «самым отвратительным бизнесом»84. Когда его приятель Марк Твен возвратился из длительной зарубежной поездки, он тоже вступил в лигу. Помимо газеты Годкина «Ивнинг пост», ее добровольными рупорами были бостонская «Геральд», балтиморская «Сан», спрингфилдская «Рипабликан»; поддерживали лигу и две республиканские газеты – бостонская «Ивнинг транскрипт» и филадельфийская «Леджер».

У антиимпериалистов замечался один серьезный недуг, проистекавший из проблем с неграми после гражданской войны и заключавшийся в том, что они настороженно относились к перспективе прибавления цветного населения. Ничего хорошего нам не принесет, писал довольно грубо Годкин в «Нейшн», «подневольный менталитет невежественных и неполноценных рас»85, с которыми американцы не могут иметь ничего общего, «если исключить особые интересы проходимцев и коррупционеров». Карл Шурц использовал аналогичные аргументы?86 в отношении канала, заявляя, что империалисты, почувствовав вкус к экспансии, будут настаивать на том, чтобы по обе стороны канала была американская территория, и аннексируют страны «с населением 13?000?000 испаноамериканцев с примесями индейской крови», которые пошлют в конгресс двадцать сенаторов и пятьдесят или шестьдесят членов палаты представителей. Гавайи, где цветное население преобладало, представляли такую же угрозу.

Антиимпериалисты не смыкались с популистами, последователями Брайана и прогрессистами, которые появятся позже. Эти группы отвергали постоянные армии, большой флот и зарубежные авантюры. В теории они были антиимпериалистами, антимилитаристами и даже не любили Европу, но горели желанием сокрушить Испанию – жестокого европейского тирана, попирающего свободу у порога Америки. Брайан призывал к войне столь же громогласно, как и Теодор Рузвельт, и в порыве искреннего подобострастия назначил себя полковником 3-го добровольческого отряда Небраски, правда, слишком поздно для участия в реальных боях на Кубе. Особой воинственностью отличился молодой юрист из Индианаполиса, в свои тридцать шесть лет уже прославившийся политическим красноречием и вскоре ставший лидером прогрессистов. С такой страстью, наверное, еще никто не выражал имперские и шовинистические эмоции. Подобно Брайану, Альберт Беверидж обладал опасным даром ораторского искусства, симулирующего способность мыслить и даже действовать. Перспектива войны возбуждала его?87.

«Мы – раса завоевателей, – провозгласил он в апреле в Бостоне еще до победы американцев в Манильском заливе. – Мы должны подчиняться зову крови и захватывать новые рынки и, если необходимо, новые земли…» По велению Всевышнего, «низменные цивилизации и разлагающиеся расы» должны исчезнуть, чтобы появились «цивилизации людей более благородного и мужественного типа». Пангерманские энтузиасты в Берлине и Джозеф Чемберлен в Англии тоже рассуждали о пришествии «высшей расы», тевтонской или англосаксонской – в зависимости от географического местоположения предсказателей, но Бевериджу не надо было перенимать их идеи, у него имелись свои. В событиях своего времени он видел «поступательное движение вперед сильной нации и ее свободных институтов», исполнение мечты, которую «Господь Бог заложил в головы» Джефферсона, Гамильтона, Джона Брайта, Эмерсона, Улисса С. Гранта и других «великих имперских мыслителей», мечты об «экспансии Америки, пока все моря не окрасятся цветами свободы и флагами великой Республики». Беверидж имел в виду флаги не столько свободы, сколько торговли. Американские фабрики и американская земля производили продукции больше, чем американцы могли употребить. «Наша политика уготована нам судьбой; мировая торговля должна принадлежать нам… Мы заполним океаны нашими торговыми судами. Мы построим флот, достойный нашего величия… Американские законы, американский порядок, американская цивилизация утвердятся на берегах, до настоящего времени пребывающих в крови и невежестве, но с помощью этих инструментов Господа впредь будут благодатными и прекрасными».

Беверидж настолько увлекся блестящими перспективами американского величия, что говорил о них совершенно искренне и откровенно. Он рассуждал о Тихом океане как «зоне нашего действия»: «Там у Испании есть островная империя Филиппины… И там у Соединенных Штатов есть мощная эскадра. Логически Филиппины – наша первая цель».

Летом многие добровольцами сражались на Кубе, болели желтой лихорадкой, более пяти тысяч умерли, но зов крови для самого Бевериджа оставался риторическим. Он предпочитал бороться с аргументами антиимпериалистов. «Куба – не прилегающая страна? Пуэрто-Рико – не прилегающий остров? Филиппины – не прилегающие острова?.. Дьюи, Сампсон и Шлей сделают их прилегающими территориями, а американская сноровка, американские орудия, американский дух, ум и воля превратят их в прилегающие земли навсегда!.. Кто посмеет остановить нас, теперь, когда мы стали единым народом, достаточно сильным для исполнения любой миссии и великим для славного будущего, предопределенного судьбой?» На следующий год Бевериджа избрали сенатором. «Мы ве-е-ликая нация, – говорил с пафосом мистер Дули?88. – И са-а-мая лу-у-чшая нация в мире, как мы зна-а-ем».

Теодор Рузвельт в это время находился на фронте. Хотя он и занимал высокий и ответственный пост, заранее решил, что покинет его, как только начнется война. Людей, подобных мне, писал он другу, в насмешку называют «джингоистами в креслах гостиных», и «все мои силы и старания ни к чему не приведут, если я не буду следовать принципам, которые отстаиваю»89. После Манильского сражения он сразу же ушел с поста заместителя военно-морского министра, отказался от командования добровольческим кавалерийским полком, предложенного военным министром Алджером, попросив разрешения служить в звании подполковника и под командованием друга – полковника регулярной армии Леонарда Вуда. Министр согласился. Через два месяца, 24 июня, он уже сражался при Сан-Хуан-Хилле. 3 июля наземные боевые действия закончились, и в ноябре героя, «отважного всадника» избрали губернатором Нью-Йорка.

Тем временем в конгрессе активизировались поборники аннексии Гавайев. Они не смогли набрать необходимые две трети голосов в сенате и решили прибегнуть к совместной резолюции, принять которую можно было простым большинством. Резолюцию предложили в сенате 16 марта, но Рид весь апрель сдерживал ее поступление в палату представителей. Вашингтонская газета «Пост» 15 апреля назвала его «самым опасным антагонистом в обществе». Действительно, он был единственным человеком, против которого не осмеливалась выступить даже такая неустрашимая персона, как Беверидж. Когда его попросили написать Риду, чтобы тот не мешал экспансии, Беверидж ответил: «Я думаю, что все мои попытки сокрушить эту глыбу, непоколебимую, как скала Гибралтар, будут напрасны»90.

Когда война затронула Тихоокеанский регион, даже Риду стало затруднительно сохранять твердость. Испытывая досаду, он признался Чампу Кларку из Миссури, что очень хотел бы, чтобы Дьюи поскорее «отплыл из этих мест»: «Пока он там, у нас все время будут проблемы». Сторонники аннексии утверждали: если Соединенные Штаты не возьмут Гавайи, то это сделают Великобритания или Япония, которая уже усиливает свое влияние, поощряя приток японцев, которых субсидирует правительство. Кроме того, острова расположены явно на путях Америки. «Гавайи нам нужны так же, если не больше, чем Калифорния, – говорил Мак-Кинли своему секретарю Джорджу Кортелью 4 мая. – Это перст судьбы».

4 мая резолюция была внесена и в палате представителей. Три недели Рид не поддавался нараставшему давлению. Ссылку на то, что Гавайи необходимы для разгрома Испании в Тихоокеанском регионе, он считал уловкой сахарных магнатов и империалистов. Его позиция расходилась с мнением президента, почти всех представителей его партии в конгрессе и многих друзей. «Оппозиция исходит исключительно от Рида?91, который всеми силами отстаивает Гавайи», – писал Лодж Рузвельту. Рид даже начал обращаться за поддержкой к демократам. Когда будущий спикер Чамп Кларк, близкий друг, хотя и демократ, попросил Рида дать ему комитет по методам и средствам, он уговорил его взять на себя комитет по иностранным делам, поскольку ему нужна помощь Кларка, как человека, «имеющего схожие убеждения и способного бороться»92.

«Если это вас больше устраивает, – ответил польщенный Кларк, – то я готов быть с вами». Он отказался от места, которое давно стремился занять, ради того, чтобы поддержать самого непримиримого оппонента своей партии.

Но усиливался нажим в рядах собственной партии. 24 мая республиканские члены палаты представителей подписали петицию о формировании консенсуса в поддержку резолюции. Перед Ридом возникла угроза потерять все, чего он достиг в борьбе против «молчаливого кворума». Главным итогом этой борьбы и основой «правил Рида» было то, что всегда должна преобладать воля палаты представителей, выраженная большинством голосов. Рид понимал, что, используя свое положение, прекрасно зная и владея процедурными механизмами и опираясь на партнерство Кларка, он мог направить в нужное русло голосование по гавайской резолюции, но ему известны были и превалирующие настроения. Он осознавал, что и республиканское большинство желало аннексии, и вся палата представителей в целом готова была поддержать резолюцию. Применив все свои способности и полномочия, он мог заблокировать резолюцию, но этот его успех свел бы к нулю прежние достижения – реформу, гарантировавшую, что решения принимает палата представителей, и никакие процедурные ухищрения и арбитражное вмешательство спикера не повлияют на волю большинства. Испытывались на прочность и реформа, и его принципиальность. Ему надо было делать выбор между неприятием завоеваний и долгом спикера, между личными убеждениями и парламентскими «правилами Рида».

И он сделал свой выбор. Зная истинную ценность достижениям на пятьдесят первом конгрессе, Рид подчинился воле большинства. Дискуссии начались 11 июня, а 15 июня резолюция была принята большинством голосов – 209 к 91, при практически единодушной поддержке республиканцев. Рид тогда отсутствовал. Его замещал Дальзелл, объявивший перед голосованием: «Спикер не смог прибыть из-за болезни, но просил меня сообщить, что если бы присутствовал, то проголосовал бы “против”». Рид без колебаний занял «позицию одиночки» в своей партии, написали в «Нейшн»: «Мужество противостоять общей мании и собственной партии – не столь распространенное политическое качество, и мы не можем не отдать должное человеку, который им располагает».

Аннексия Гавайев была ратифицирована 7 июля, через четыре дня после завершения войны на Кубе морским сражением у Сантьяго. Испанский флот, пытавшийся избежать американской блокады, был уничтожен превосходящей огневой мощью недавно введенных в строй линейных кораблей «Индиана», «Орегон», «Массачусетс», «Айова» и «Техас». Через две недели последовала капитуляция Сантьяго, закончилось владычество Испании, потерпевшей поражение не от кубинских повстанцев, а от Соединенных Штатов. Когда дело дошло до условий мира, возродились все прежние страсти последних трех лет, касавшиеся кубинской свободы, резолюций конгресса о признании независимости Кубинской республики и отсутствии намерений ее аннексии и создававшие серьезные препятствия для реализации концепции «необходимости» сенатора Лоджа. Завладеть Кубой в результате завоевания представлялось невозможным, несмотря на все стратегические и коммерческие выгоды. Более приемлемым казался вариант приобретения менее крупного острова Пуэрто-Рико. От Испании потребовали отказаться от Кубы и ее меньшего соседа и навсегда выдворили ее из Западного полушария. Степень независимости Кубы и характер ее отношений с Соединенными Штатами предстояло определить уже в условиях оккупации острова американскими войсками. В 1901 году была принята поправка Платта, фактически утвердившая американский протекторат.

12 августа в Вашингтоне были подписаны предварительные условия мира, касавшиеся Филиппин: переговоры о заключении договора намечалось провести в Париже. Подводя итоги войны, Лодж мог заметить с удовлетворением: «Мы стали одной из великих держав мира?93 и, думается, произвели впечатление на Европу, которое надолго сохранится». Мэхэн в письме госпоже Рузвельт выражался более напыщенным слогом: «Жизнерадостная юность нашего народа осталась далеко позади и больше не вернется; нас ждут заботы и тревоги периода возмужалости и зрелости»94.

Дома антиимпериалисты на собраниях и митингах, в пламенных речах, петициях и статьях пытались удержать свою страну от порабощения архипелага в Тихом океане, казавшегося им роковым яблоком Эдема. Карл Шурц убеждал Мак-Кинли передать Филиппины под мандат небольшого государства вроде Бельгии или Голландии, чтобы Соединенные Штаты оставались «великой нейтральной державой мира»95. Во Франции всех занимало «дело Дрейфуса», и американцы тоже чувствовали, что для них наступил решающий исторический момент, когда определяется характер будущего нации. Общественность спорила: надо ли владеть Филиппинами или пусть ими распоряжаются сами филиппинцы. Даже в Мэхэне вдруг проснулась праведность. «Deus Vult!?[40] Это был клич крестоносца и пуританина. И я не знаю более благородного призыва», – написал он английскому приятелю по поводу того, что Америка обязана владеть Филиппинами.

В августе в Саратоге прошла трехдневная конференция, созванная общественными лидерами – сторонниками и противниками экспансионизма – для обсуждения «самых насущных проблем в истории республики»96. Экспансионисты приводили свой излюбленный аргумент – наличие в Азии рынка с неограниченными возможностями для американского предпринимательства. Выражая точку зрения антиимпериалистов, Генри Уэйд Роджерс, президент Северо-Западного университета и председатель конференции, указал на то, что нет никакой необходимости в аннексии территорий для торговли. Но его здравое замечание не вызвало такого же энтузиазма, с каким был встречен панегирик судьи Гроссапа, запомнившегося своим запретом Пульмановской стачки, а теперь предсказавшего «пришествие эпохи необычайной коммерческой активности». Имея Филиппины и Гавайи, Соединенные Штаты будут контролировать все пути в Азию, «половину желанных территорий и треть населения земного шара».

Сэмюэл Гомперс осуждал политику завоевания чужих земель, считая, что она не только противоречит американским принципам, но и угрожает жизненным стандартам американцев, существующих на зарплату. Он привнес новый тезис в систему доводов антиимпериалистов. Когда на митинге в Чикаго Гомперс заявил, что присвоение Филиппин докажет «неправедность нашей войны», Эндрю Карнеги послал ему телеграмму, поздравив и предложив «вместе спасать республику»97.

Президент Мак-Кинли, поразмыслив и помолившись, принял решение, подсказанное советниками и популярное в партийных рядах: завладеть Филиппинами. Испанским представителям в Париже дали понять: сейчас не время торговаться по мелочам; мы забираем все. Им придется соглашаться или снова воевать. В качестве болеутоляющего средства Испании предложили 20 миллионов долларов. 10 декабря был подписан Парижский договор, передающий суверенитет над Филиппинами Соединенным Штатам с последующей выплатой 20 миллионов долларов после его ратификации. «Мы купили десять миллионов малайцев по цене 2 доллара за голову чохом, в россыпь, – прокомментировал язвительно Рид и добавил, отметив обстоятельство, на которое тогда вообще не обратили внимания: – И никто не знает, сколько нам придется заплатить, чтобы их собрать».

Агинальдо и его сторонники узнали о договоренности с горечью и негодованием, многие не могли поверить в то, что их бывшие освободители и союзники превратились в завоевателей. У них не было организованной армии и современных вооружений, но они приготовились к новым сражениям, не теряя надежды на мирный исход. Они знали об антиимпериалистических настроениях в Соединенных Штатах и думали, что сенат не ратифицирует договор.

На зимней сессии конгресса, открывшейся 5 декабря 1898 года, вокруг филиппинской проблемы разгорелась борьба, более ожесточенная, чем в связи с аннексией Гавайев. Республиканцы во главе с Лоджем пытались набрать необходимые две трети голосов, а противникам экспансионизма достаточно было заручиться поддержкой одной трети сенаторов плюс один голос. В палате представителей Риду предложили сформировать коалицию демократов и республиканцев-антиимпериалистов, чтобы принять резолюцию против договора и обеспечить его фиаско в сенате. Хотя в Вашингтоне уже ни для кого не было большим секретом то, что Рид «недолюбливал» администрацию, он отказался поддержать инициативу. Рид по-прежнему оставался ее «штурманом» и не мог восстать против нее. Роль спикера ему уже досаждала. «Положение Рида безотрадное 98, – писал Лодж Рузвельту. – Он говорит всякие дурные вещи об администрации и ее политике в частных беседах, и я стараюсь избегать его, потому что он мне симпатичен, а его позиция удручает и разочаровывает меня беспредельно».

Общественность была сбита с толку событиями на Филиппинах. Демократы и популисты были убеждены в том, что война на Кубе ведется во имя свободы. Теперь каким-то малопонятным образом она трансформировалась в навязывание своей власти другому народу по праву завоевателя. Америка заняла место Испании. В это неспокойное время американцам оставалось лишь прислушаться к совету, данному Киплингом. 1 февраля 1899 года С.?С. Макклур опубликовал в своем журнале его стихотворное увещевание:

Твой жребий —

Бремя Белых!

Как в изгнанье, пошли

Своих сыновей на службу

Темным силам земли;

На каторжную работу —

Нету ее лютей, —

Править тупой толпою

То дьяволов, то детей…

Твой жребий —

Бремя Белых!

Мир тяжелей войны:

Накорми голодных,

Мор выгони из страны…?[41]

Американцы получили заверения в праведности своей миссии. Киплинг удачно совместил ее благородство и бескорыстие. Поэму многократно перепечатывали и цитировали, она успокоила совесть тех, кто опасался сползания страны в империализм.

В Вашингтоне складывалась ситуация, в которой, казалось, побеждали противники договора: республиканцам недоставало одного голоса для его ратификации. Неожиданно в Вашингтон прибыл Уильям Дженнингс Брайан и, к изумлению своих сторонников, призвал их проголосовать за договор?99. Лидер демократов собирался стать знаменосцем партии в 1900 году, он нуждался в новом лозунге и понимал, что империализм может послужить удобным «терновым венцом». Брайан предвкушал, что проблема Филиппин, наделав столько шума, превратится в самую главную движущую силу кампании, но сначала надо было заявить свою позицию. Соответственно, он объявил партии, что не следует выступать против договора. Его указание шокировало многих законодателей. Сенатор Петтигру, «серебряный» сенатор из Южной Дакоты, настолько рассвирепел, что сказал Брайану: «С такими намерениями ему нечего делать в Вашингтоне». Баланс сил был очень шатким, решение проблемы, самой болезненной и значительной после Сецессии, зависело от голосования одного или двух колеблющихся сенаторов. Брайан к тому же высказался в том духе, что ратификация договора поможет закончить войну.

Голосование было намечено на 6 февраля, исход был совершенно непредсказуем, каждая сторона пыталась подсчитать все возможные «за» и «против», и в это время филиппинцы начали войну за независимость. Их отряды в ночь на 4 февраля напали на американцев под Манилой. В Вашингтоне, хотя вести и обострили ситуацию, никто не мог сказать, какой именно эффект они произведут. В петиции, адресованной сенату и подписанной экс-президентом Кливлендом, президентом Гарварда Элиотом и двадцатью двумя другими выдающимися деятелями, имевшими общенациональную известность, выражался протест против ратификации договора, если в него не будут включены положения о недопустимости аннексии Филиппин и Пуэрто-Рико. «В соответствии с принципами, на которых основана наша республика, мы считаем своим долгом признавать права местного населения… на независимость и самоуправление», – говорилось в обращении. В нем также напоминалось: ранее Мак-Кинли заявлял, что насильственная аннексия Кубы была бы «преступной агрессией согласно нашему моральному кодексу», то же самое мы можем сказать сегодня об аннексии Филиппин.

6 февраля в сенате за договор было подано 57 голосов, против – 27: его утвердили с преимуществом всего в один голос. «Это было самое напряженное и ожесточенное противостояние»100, – отметил Лодж. Все хорошо понимали, что решающее влияние оказал Брайан. К тому времени, когда в сенате подсчитали голоса, на Филиппинах погибли 59 американцев, 278 – получили ранения, филиппинцы потеряли около 500 человек. Предсказание Рида о неминуемой расплате за «головы малайцев» начало сбываться.

«Меня тошнит от того, с какой рвотной легкостью страна выплюнула старые принципы при первом же позыве», – написал Уильям Джеймс в частном письме 101. В бостонской газете «Ивнинг транскрипт» он уже менее эмоционально отмечал: «Сейчас мы попираем самое святое в великом человеческом мироздании – желание порабощенного народа освободиться и самому определять свою судьбу». Таких людей, как Джеймс, больше всего печалило то, что они расставались с умирающей «американской мечтой». Америка, писал Нортон, «утратила уникальную роль лидера прогресса цивилизации и заняла свое место в ряду обыкновенных алчных и своекорыстных наций современности»102.

Многие с душевной болью восприняли расстрел филиппинцев американцами. Антивоенные настроения усилились, членство Антиимпериалистической лиги выросло до полумиллиона человек, ее отделения открылись в Бостоне и Спрингфилде, в Нью-Йорке, Филадельфии, Балтиморе, Вашингтоне, Цинциннати, Кливленде, Детройте, Сент-Луисе, Лос-Анджелесе, в Портленде и Орегоне. «Мы обманули всех, кто верил в нас, – написал Мурфилд Стори?103. – Эта великая свободолюбивая страна, более столетия служившая прибежищем для угнетенных народов всего мира, сама стала угнетателем». Последние надежды он возлагал на Рида, которого и Рузвельт называл «самым влиятельным человеком в конгрессе»104. Стори написал сенатору Хору, умоляя его убедить Рида в необходимости активных действий: «Он проявляет вялость в таком важном деле, и ему недостает злости и агрессивности. Если он выступит сейчас, то станет нашим следующим президентом»105.

Но было поздно. Вялость, охватившая Рида, была характерна для человека, уставшего от борьбы. Люди, чьи главные интересы находились вне политики, могли испытывать и более глубокие разочарования, но не чувствовать себя сломленными. Вся жизнь Рида была связана с конгрессом, деятельностью представительного типа власти и проведением той политики, которую он считал единственно верной. Сейчас его партия и страна встали на путь, казавшийся ему в корне ошибочным и неприемлемым. Он мог «вспыхнуть, как факел»106 при одном упоминании экспансионизма, говорил о нем один журналист. Он оказался в положении пловца, не желавшего плыть по течению, но не способного преодолеть его встречную силу.

Как и его нации, ему предстояло делать выбор. Рид мог прослужить еще один срок на посту спикера, но он уже и сам понимал, что слишком очевидным стало его неприязненное отношение к администрации, волю которой должен был исполнять. Джо Кэннону и многим другим прежним соратникам не нравились его антагонизм и колкости в адрес президента, но никто из них не осмеливался открыто выступить против него. Президенту недоставало мужества подобрать замену. Рид знал, что способен удержать бразды правления в руках, но тогда он окажется в положении человека, отбивающегося от стаи собак, хватающих за ноги. Он выглядел «мрачным и угрюмым»107 в те дни, когда бывшие сподвижники от него уходили.

Оставаться на посту спикера означало бы проводить на Филиппинах политику, которую он отвергал. Это означало бы продолжать быть спикером партии Линкольна, давно ставшей родной, а теперь избравшей курс, который «подло лишает последних надежд на лучший миропорядок». Своему давнему другу и секретарю Ашеру Хиндзу Рид писал: «Я всегда старался поступать по совести, теперь я не смогу это делать». В политике он больше не находил ни цели, ни смысла жизни. Перед ним открылась обычная человеческая драма: нам легко начертать образ прекрасного будущего, но трудно его реализовать.

Он сделал свой выбор в феврале 1899 года после голосования по договору. Рид не выступал с публичными заявлениями, но в прессе уже начали распространяться слухи об уходе из политики. Когда репортеры обратились к нему с вопросами по поводу Филиппин и билля о Никарагуанском канале, он ничего не ответил, а лишь изобразил на лице «усталость и отвращение»108. В апреле после закрытия пятьдесят пятого конгресса Рид все-таки распорядился дать официальное извещение. Произошло невероятное. Спикер Рид уходит из конгресса, а после каникул в Европе займется частной юридической практикой в Нью-Йорке адвокатом – старшим партнером в компании «Симпсон, Тэтчер энд Барнум».

«Конгресс без Тома Рида! Непостижимо!» – восклицал автор редакционной статьи в нью-йоркской газете «Трибьюн»109. У всех возникало чувство, похожее на шок, появляющийся обычно, если на месте привычной местной грандиозной достопримечательности вдруг обнаружится зияющий провал. «Таймс», никогда не симпатизировавшая этому человеку, опубликовала полноценную редакционную колонку на тему «общенациональной утраты». Газета сделала многозначительное замечание: «не все в порядке с политической системой», если такой деятель вынужден уйти из нее и поменять политику на частную юридическую практику. Вашингтонский корреспондент назвал уход Рида «бедствием» для конгресса в смысле неизбежного понижения эффективности и качественности после отставки спикера. Годкин?110 в газете «Ивнинг пост» тоже посвятил скорбную статью удалению от политических баталий «редкостного феномена здравомыслящего человека».

Сам Рид так и не выступил с публичными разъяснениями, написав лишь своим избирателям в штате Мэн: «Должность, дающая только отличительный знак на сюртуке, ничего не стоит». Когда репортеры заявили Риду, загнав его в угол в нью-йоркском отеле «Манхэттен», что публика ждет от него ответа, он сказал: «Публика! Она меня не интересует»111, затем резко повернулся и ушел.

Тем временем нарастали масштабы и жестокость военных действий на Филиппинах. Для подавления настырных филиппинских повстанцев Соединенные Штаты вводили в бой все новые полки, бригады, дивизии, пока их численность не превысила 75?000 человек, вчетверо больше, чем было задействовано на Кубе. Филиппинцы устраивали засады, рейды, вырезали целые отряды, иногда сжигали пленных живыми. Американцы отвечали тем же, сжигали дотла деревни, убивая всех жителей, если обнаруживали американца с перерезанным горлом, пытали своих жертв, применяя к ним в том числе и зверскую пытку, получившую название «водной процедуры». Они находились за три тысячи миль от дома, их измотали тропические ливни, жара, грязь, малярия, москиты. Они пели: «Будь ты проклят, филиппинец, будь ты проклят…» Иногда офицеры приказывали вообще не брать пленных. Американцы отбивали все вылазки аборигенов, но их становилось все больше. Рейдеры, посланные изловить Агинальдо, не смогли его захватить, вернувшись с его малолетним сыном и вызвав восторженные отклики газет. Рид, придя утром в свой офис, спросил насмешливо партнера: «И вы работаете сегодня? Вы должны праздновать. Газеты сообщают, что американская армия захватила младенца Агинальдо и гоняется за его матерью».

Агинальдо старался выиграть время в надежде на то, что антиимпериалистические настроения в США возобладают и войска будут отведены. Чем дольше продолжалась война, тем громче звучали голоса протеста. Программа антиимпериалистов, принятая в октябре 1899 года в Чикаго, требовала «незамедлительного прекращения войны против свободы». Они собирали и фиксировали примеры варварского поведения американцев на Филиппинах и наиболее алчные изречения империалистов, сопоставляя их с благонравными поучениями о цивилизованной миссии белого человека. Они распространяли памфлеты, оплаченные Эндрю Карнеги, а когда военное министерство ответило отказом на запрос руководителя лиги Эдуарда Аткинсона о разрешении отправить их и на Филиппины, послали буклеты и в оккупационные войска.

Стремясь поскорее закончить войну и приручить «плененный народ», администрация сформировала различные комиссии для расследования как злодеяний, так и помыслов самих филиппинцев – какого рода гражданское правительство их могло бы устроить. В апреле 1900 года с этой целью – для формирования гражданского правительства на Филиппины и отправили судью Уильяма Говарда Тафта, стеснительного, добродушного толстяка, весившего триста фунтов, с проектом хартии, составленной новым военным министром Элиу Рутом и даровавшей филиппинцам определенную степень либеральной внутренней автономии. Поскольку ни филиппинцы, ни американцы не были готовы к тому, чтобы прекратить сражения, инициатива оказалась преждевременной. Но Тафт остался в стране, решительно настроившись на то, чтобы повелевать «в интересах младшего коричневого брата», как только для этого представятся возможности. Когда друзья дома, обеспокоенные его состоянием и самочувствием, засыпали военного министра запросами, Тафт телеграфировал Элиу Руту, что он сию минуту вернулся из поездки верхом на лошади и чувствует себя превосходно. «А как чувствует себя лошадь?» – поинтересовался министр?112.

Несмотря на трудности, в среде ведущих республиканцев не было людей, испытывавших сомнения или колебания в отношении нового предназначения Америки. И для сената, и для Альберта Бевериджа законопроект о строительстве Никарагуанского канала как никогда прежде имел благословение Всевышнего. «Мы не отвергнем даже толики миссии?113, возложенной на нашу расу, быть попечителями Господа над цивилизацией мира», – заявил он 8 января 1900 года. Он сообщил сенаторам, что Бог тысячу лет готовил к этой миссии «англоязычные и тевтонские народы».

Некоторым современникам Бевериджа новый образ Америки показался омерзительным. Постыдная битва, «зловеще происходящая в тихоокеанских далях», заставила Уильяма Вона Муди написать «Оду во времена сомнения», которая появилась в «Атлантик мансли» в мае 1900 года. Разве мы – все еще «не орлиная нация»? – спрашивал он. Или уже ее жалкое подобие?

Какая-то менее благородная птица?

Длинноклювая цапля, застывшая над тиной?

Удав-живоглот на солнце? Башибузук с дубиной?

Этим вопросом задавались многие, в том числе и Годкин, который, покончив с иллюзиями, сделал тогда, пожалуй, самый странный и в то же время прозорливый вывод. В январе 1900 года он написал Мурфилду Стори: «Воинственный дух охватывает массы, к которым переходит власть»114.

Война уже продолжалась больше года. Американское присутствие нарастало, казалось, что закончить войну могли только предстоящие президентские выборы. На это рассчитывали по крайней мере антиимпериалисты и Агинальдо. Предвыборная кампания начиналась с курьеза – шумихи, поднятой вокруг адмирала Дьюи демократами, которым очень хотелось найти замену Брайану. Поразмыслив над характером должности президента, адмирал решил, что вполне годится на эту роль, и объявил о своей готовности к выборам?115. Однако его речи не вдохновляли, в партии он серьезной поддержки не получил. В итоге его кандидатура провалилась, и восторжествовал Брайан.

Антиимпериалисты столкнулись с болезненной дилеммой. Мак-Кинли представлял партию империалистов. Брайан, по словам Карла Шурца, был «злым гением»116 для антиимпериалистов: его не любили за предательство по проблеме договора и опасались радикализма. В январе 1900 года Шурц, Карнеги, Гамалиил Брэдфорд и сенатор Петтигрю встретились в «Плаза-отеле» Нью-Йорка для организации третьей партии?117, которая избавила бы американцев от «необходимости выбирать между двумя старыми прогнившими партийными трупами и решать, в каком из них меньше зла». Карнеги сразу же внес 25?000 долларов. Аналогичные пожертвования сделали другие участники собрания. Однако вскоре члены сталелитейного траста, с которыми Карнеги вел переговоры о продаже своей компании, предупредили: если он выступит против Мак-Кинли, то сделка не состоится. Поставив интересы своей компании «Юнайтед Стейтс стил» выше «третьей партии», Карнеги вышел из проекта, забрал свои акции и перестал вообще заниматься бизнесом. Шурц с группой единомышленников созвали свой конгресс Свободы в Индианаполисе и попросили Рида стать их кандидатом в президенты. Но ни Рид, ни кто-либо еще из видных политиков не изъявил желания возглавить «партию-выскочку». В июле в Канзасе произошло то, что и ожидалось: кандидатом избрали Брайана.

Сосредоточив идеологию кампании на империализме, Брайан неустанно разъезжал по стране. Хотя его речи были довольно туманны, их страстность и эмоциональный магнетизм находили отклик и за пределами страны. Естественно, филиппинцы возложили свои надежды на Брайана, полагая, что только он сможет провалить Парижский договор. «Великая демократическая партия Соединенных Штатов победит на предстоящих осенью выборах, – провозгласил Агинальдо. – Империализм потерпит поражение в своем безумном стремлении покорить нас силой оружия»118. У его солдат появился новый боевой клич: «Агинальдо-Брайан!»

В предвыборной чикагской платформе антиимпериалисты заявляли: «Мы предлагаем способствовать поражению любого человека и партии, поддерживающих политику порабощения других народов». Ничего не остается, писал приятель экс-президенту Кливленду, «кроме как зажимать нос и голосовать» за Брайана?119. Целая группа сторонников кандидата демократов получила хлесткое прозвище «зажми нос и голосуй», вошедшее в избирательную терминологию. Для журнала «Нейшн» оба кандидата были настолько неприемлемы, что, как написал один разочарованный читатель, редакция предпочла «сидеть на заборе и чертыхаться в обе стороны»120.

У республиканцев не имелось таких трудностей. Они предпочитали называться экспансионистами, а не империалистами, верили и гордились своим предназначением. Лодж, как всегда прямолинейно, говорил: «Манила со своей великолепной гаванью – бесценный дар и жемчужина Востока?121; она откроет нам дороги на все рынки Китая… Разве мы можем колебаться и трусливо позволить себе то, что Данте назвал «великим отказом»?» Госсекретарь Хей провозгласил политику «открытых дверей», и все думали только о рынках Китая. Осада «боксерами» иностранных миссий в Пекине и участие Америки в освободительной экспедиции указали нации на еще одну роль, которую ей суждено играть в мире. Самым красноречивым и громогласным проповедником этой роли стал Теодор Рузвельт, номинированный Мак-Кинли своим вице-президентом и фактически возглавлявший президентскую избирательную кампанию. Он не был уверен в победе, поскольку его обещание для всех «полного обеденного судка» было всего лишь лозунгом, далеким от реальности, но вел кампанию столь напористо и жестко, что и для публики, и для карикатуристов действительным кандидатом в президенты казался именно этот «отважный всадник» в пенсне, с прекрасными зубами и неутолимой жаждой деятельности. Он доказывал надуманность «призрака» милитаризма, утверждал, что экспансия «никоим образом не отражается на наших институтах и политических традициях?122: «И вопрос не в том, надо ли нам прирастать, поскольку мы уже приросли, а в том, надо ли нам сокращаться».

Тысячи речей и тысячи газетных статей посвящались войне на Филиппинах. Американская публика много узнала благодаря усилиям антиимпериалистов о поведении своих войск. Выяснилось, например, что американцы использовали пули «дум-дум»123, применение которых год назад было осуждено на Гаагской конференции всеми участниками, кроме британцев. В конце концов, американцы, как и британцы во время выборов «хаки» в том же году, примирились с историческими обстоятельствами. О том, чем заняты мысли людей в данный исторический момент, можно судить по их практическим делам. Мак-Кинли и Рузвельт получили 53 процента голосов, одержав над Брайаном более значительную победу, чем в 1896 году. Возобладали экспансионистские и завоевательные амбиции, с иллюзиями американского прошлого было покончено. Продолжая войну на Филиппинах, Америка вступила в XX век.

Выборы погубили последние надежды Агинальдо. Он отступил в горы, не прекращая боев, и в марте 1901 года его подло изловили, а в апреле, находясь в заточении, Агинальдо подписал присягу на верность Соединенным Штатам и обращение к своему народу с призывом прекратить сопротивление: «Слишком много пролито крови, слишком много пролито слез, слишком много было горя».

Профессор Нортон сочинил элегию антиимпериалистам?124. «Я пришел к простому выводу, – написал он приятелю, когда поймали Агинальдо. – Я был чрезмерным идеалистом в отношении Америки, обманывался завышенными ожиданиями, сформулировал слишком благостные видения ее будущего. Ни одна другая нация не имела таких возможностей быть надеждой для человечества. Никакая другая нация больше никогда не будет иметь таких же возможностей для повышения стандартов цивилизации».

Через шесть месяцев прозвучит выстрел Чолгоша и место Мак-Кинли займет Рузвельт, «этот треклятый ковбой»125, как сказал Марк Ханна, когда узнал новости. Политик ошибался. Президентом в возрасте сорока трех лет становился архитектор новой эры.

Рид направил письмо с добрыми пожеланиями, но обмен посланиями был формальный и разлад сохранялся. Живя в Нью-Йорке, Рид сблизился с Марком Твеном: особенности их умонастроения, сарказма и чувства юмора во многом были схожи. Они вместе совершили длительный круиз на борту яхты мультимиллионера Генри Роджерса, во время которого, как гласит легенда, Рид будто бы выиграл в покер двадцать три «руки» подряд?126. Он иногда появлялся в Вашингтоне, однажды даже выступил в Верховном суде, доставив судьям удовольствие манерой излагать суждения и доказательства. Бывший спикер не удостоил внимания палату представителей, но встретился с друзьями в офисе комитета по средствам и методам. Следуя рекомендациям врачей, он сумел похудеть на сорок фунтов, но со здоровьем у него не ладилось. Летом 1902 года он был главным действующим лицом на юбилейном торжестве в Боудин-колледже, где чувствовал себя «на редкость хорошо», так, как «можно позволить себе еще раз, хотя лучше этого не делать». В декабре Рид снова приезжал в Вашингтон и, находясь в комитетской комнате Капитолия, внезапно ощутил боль. У него обнаружилась летальная стадия хронического нефрита. Через пять дней, 6 декабря 1902 года, он умер в возрасте шестидесяти двух лет. Джо Кэннон, его преемник на посту спикера, сказал о нем: «Среди известных мне общественно-политических деятелей он обладал самым выдающимся интеллектом, дополнявшимся незаурядным мужеством»127. Постоянно пребывая в эпицентре топей политической борьбы, Рид до конца сохранил принципиальность и бескомпромиссность человека уникальной породы, обладающей особенно обостренным чувством свободы и независимости.