Глава 18 После гибели. Несостоявшиеся Герои
Их в бронзу время воплотило,
Их славят и боготворят…
А для прижизненных наград
Им просто жизни не хватило.
Исай Тобольский
Где песнь Победы чудилась ему,
Хрипит Берлин, поверженный в дыму.
Николай Браун
Через какое время я очнулся, не знаю, но солнце стояло уже довольно высоко. Может, от того, что почувствовал его лучи и пришел в сознание. Вот тогда и подумал, что неправду пишут, будто непосредственно в момент смерти или за мгновение до нее у каждого человека проходит перед глазами вся прожитая жизнь. Да и кто это может знать? Я успел только молниеносно осознать одно: «Слава богу, убит, не утонул…»
Видимо, оказавшиеся рядом бойцы, убедившись, что я еще жив, подняли меня из воды и, наложив наскоро простенькую повязку, уложили в ту же лодку и оттолкнули ее от берега в надежде: дай бог, прибьет к своим… Как потом оказалось, это пуля (думаю, снайпера) попала мне в голову, что потом подтвердили госпитальной справкой о ранении, в которой было написано: «Слепое пулевое ранение правой височно-теменной области. Ранение получено в боях на р. Одер 17.04.45» (число указано ошибочно, это произошло 16 апреля, а 17-го был доставлен в госпиталь).
Судя по уже заметно поднявшемуся солнцу, прошло часа два — два с половиной, а это значит, что мы ушли вниз по течению километров на четыре-пять, да и плывем близко к левому берегу. Раненый радист одной рукой вместо весла (они где-то потерялись) пытался направить лодку к правому берегу. Второй радист был уже мертв, один из раненых штрафников тоже умер, а другой, раненный в живот, умолял дать ему пить и пристрелить: умирать в мучениях не хотел. Понимал я его, но всегда помнил, что «надежда умирает последней» даже в самых крайних ситуациях. Как мог, уговаривал его потерпеть, тем более что мы уже скоро будем на берегу, хотя сам еще не представлял, на своем или вражеском.
Сознание мое все более прояснялось, уменьшался рой черных мушек и таких же молний перед глазами. На карту смотреть было бесполезно, так как мы ушли давно за ее обрезы, а русло реки впереди явно раздваивалось. С трудом, но разглядел, что приближаемся к правому берегу левого рукава реки. Значит, это остров, может, и небольшой, но наш он или противника? У меня был трофейный свисток со встроенным в него миниатюрным компасом. Машинально посмотрел на его стрелку, но ничего это не добавило к оценке обстановки, ведь плывем по реке, текущей на север. Вдвоем с раненым связистом кое-как прибились к берегу и, чтобы лодку не снесло течением, с большим трудом вытащили нос лодки на поросший прошлогодней травой берег. Сказал радисту, что пойду на разведку, а ему наказал охранять раненого штрафника, ни в коем случае не давать ему пить и тем более не исполнить его другую просьбу. Солдат понял меня.
Решил идти (вернее — ползти) в разведку, чтобы узнать, к своим ли занесло нас Одером и судьбой. Радисту сказал, что, если услышит выстрелы (а я решил, что, если на острове немцы — живым не сдамся) — значит, нам не повезло. И тогда самым верным его решением будет плыть дальше, где он наверняка наткнется на своих. С большим трудом, иногда на грани потери сознания, полз по островку, поросшему невысоким кустарником с еще редкой, едва проклюнувшейся листвой. Все мое тело горело от невесть откуда взявшейся жары, одолевала постоянная тошнота. И, бог знает, сколько сил понадобилось, чтобы преодолеть показавшуюся очень уж длинной какую-то сотню метров, пока не увидел бруствер свежевырытого окопа. На нем лежала перевернутая немецкая каска. Ну, подумал, все, значит, не судьба. Решил продвигаться вперед, с трудом преодолевая не метры даже, а сантиметры этого острова.
Пока полз, заметил, что снаряды изредка перелетают остров то в одном, то в другом направлении. Это поселило в моем воспаленном мозгу какие-то надежды. Мой автомат остался на плацдарме, я вынул пистолет ТТ, заменил уже, оказывается, израсходованный на плацдарме магазин, загнал патрон в патронник и так, со взведенным курком, пополз дальше. Решил: если в окопе немцы — первую же пулю пущу себе в лоб. Нет, первую все-таки во фрица, которого увижу, а уж потом вторую — точно себе, чтобы не оказаться в плену. Годы войны, да и нелегкая судьба штрафников, которые там побывали и попали к нам, воспитали во многих категорическое неприятие плена как альтернативы смерти.
И вот до бруствера окопа остается три метра… два… полтора… На краю окопа разглядел уже и термос немецкого образца, но пока не вижу немца, которого уложу. Еще несколько движений по-пластунски, и вдруг над бруствером появляется знакомая шапка-ушанка с нашей, советской, родной красной звездочкой! Именно красной, а не привычного цвета хаки, как чаще было на фронте. А затем, как в замедленном кино, открылось такое славное, узкоглазое и широкоскулое лицо солдата-бурята, или казаха, или калмыка, или… Видимо, он испугался в кровавых бинтах физиономии советского капитана, ползущего со стороны противника, бегом метнулся по окопу, а я на остатках сил заполз на бруствер окопа и упал на его дно, вновь потеряв сознание.
Очнулся оттого, что волокут меня в какую-то землянку, где офицер, тоже, как и я, в чине капитана, приказал медсестре сделать мне перевязку. Но, пока чувствовал себя, сказал: «На берегу лодка, в ней тяжело раненные офицер (штрафника я назвал офицером) и солдат-радист. Помогите им!» Меня даже умыли и надежно, теперь уже умело перевязали. Капитан вскоре сказал, что раненым оказана помощь и их отправили на лодке на материковый берег. Скоро и меня отправят, но сейчас нельзя, немцы со своего берега стали простреливать то место. Когда солнце закатилось за Одер, жара в моем теле стала почти нестерпимой, и меня отнесли в лодку.
Со мной сел усатый старшина, который сильными гребками быстро погнал лодку. Эта полоса воды почему-то все время периодически простреливалась немцами, и даже одна пуля слегка зацепила мне ногу, но мне это было как-то безразлично. Как меня доставили на какой-то сборный пункт раненых, я не помню — сознание вновь покинуло меня. На время пришел в себя, когда уже в госпитале зашивали рану на голове, а окончательно овладел этим постоянно ускользающим сознанием, когда Рита неведомыми путями нашла меня здесь. Она узнала от Жоры Сергеева, наблюдавшего в бинокль за действиями на плацдарме с этого берега, который уже доложил в штаб: «Я видел очень хорошо, он упал в воду. Погиб…» А тот «кашевар» Путря будто бы сказал, что видел, как труп капитана подняли из воды, положили в лодку и она поплыла по течению.
Она потом рассказала, как тайком убежала искать меня, не поверив в гибель, как с трудом нашла госпиталь. Как едва узнала меня с забинтованной, как мумия, головой и руками, только по воспаленным от высокой температуры губам. Еще некоторое время я не совсем понимал, где нахожусь и на сколько измерений отстоит этот госпиталь от того Одера, последней черты многих бойцов моей роты, да чуть было и не моей могилы.
Рассуждения о могилах долго не оставляли меня. Конечно, никому не хотелось после собственной гибели истлеть в чужой земле: ни холмика, ни присесть родным, ни цветок положить или былинку выросшую потрогать. Это равно гибели в водной пучине.
А мне удалось избежать и того и другого. Опять невероятное везение! Несколько дней спустя мне уже можно было вставать, а Рита включилась в известный ей ритм работы госпиталя, помогая своим опытом госпитальной сестры персоналу, подбегала ко мне раз-два в день.
Здесь, в госпитале, меня поразил случай удивительной жизнеспособности воина. Соседи по нарам, на которых почти вплотную были размещены раненые, обратили внимание на то, что солдат, раненный тоже в голову, не приходя в сознание, постоянно, в течение более суток, стучал пальцами одной руки по краю деревянной перекладины нар. Один раненый, видимо, телеграфист, догадался, что тот перестукивает «морзянку», и расшифровал ее: он просит принять донесение. Тогда близко лежащий пожилой сержант посоветовал: «Отстучи ему, что принял, может успокоится». «Отстучал» по пальцам этого несчастного солдат, и тот действительно «успокоился»: минут через 10 его сердце перестало биться. Со смертельной раной он все это время жил только ради выполнения воинского долга. Выполнил — и умер. Какая потрясающая сила духа держала его на этом свете!
Прошло несколько дней, и я уговорил Риту вернуться в батальон. Во-первых, чтобы ее не сочли дезертиром, ведь она убежала тайком! Во-вторых, чтобы сообщить, где я, в-третьих — узнать, чем закончилось дело на так дорого доставшемся нам клочке земли за Одером, и в-четвертых — чтобы приехали за мной, мне нужно успеть к взятию Берлина!
Как она добиралась до батальона, не знаю, но 29 апреля снова оказалась здесь. Мы тут же пошли к начальнику госпиталя просить о выписке, хотя в госпитале я провел со своим пулевым ранением в голову всего 12 дней. Поскольку, как я уже заметил по их взаимоотношениям, Рита была с начальником госпиталя хорошо знакома, и он всего день назад сказал ей, что представил ее к ордену Красной Звезды за самоотверженную помощь по уходу за ранеными, она смело пошла к нему со мной.
Начальник госпиталя, молодой капитан, будто заранее подготовленный, согласился на выписку, вручил Рите орден Красной Звезды, сказав, что такой опытной сестре он вполне доверяет раненого капитана. Я был очень удивлен, насколько быстро состоялось награждение по сравнению с награждениями у нас в штрафбате, отнес это к расторопности начальника госпиталя.
На сборы — секунды! Мы вышли во двор, где стояла четырехколесная на рессорах пролетка с откидным верхом, впряженная в нее молодая гнедая лошадь. Не теряя время, получив у начпрода на двое суток хлеба, сахара и консервов, тронулись в путь. По дороге я узнал главное: плацдарм удержали. Бойцы отбили еще несколько контратак. А к нашему геройскому штрафдесанту к вечеру на таких же лодках присоединилось пополнение, которое возглавлял мой «дублер», Николай Слаутин, с которым было несколько командиров взводов, пополнение, и, кроме того, туда же были переправлены и оставленные мной на правом берегу бронебойщики и пулеметчики. Все они смогли еще более расширить захваченный нами плацдарм.
Когда Рита одна вернулась из госпиталя, ей вначале не поверили, что я жив. Кто-то из друзей шепнул ей тогда, что уже заготовлены похоронка и документы о представлении меня посмертно к званию Героя Советского Союза, и ждали только ее возвращения, чтобы удостовериться. У меня двоякое чувство возникло от ее известия: и вроде очень приятно, что так высоко оценили наши успехи по захвату плацдарма, но лучше бы уж, коль остался жив, то «прижизненно», а не посмертно. Посмертно очень достоин этого, хотя и штрафник, летчик Смешной! Пусть бы это был в боевой истории 8-го штрафбата единственный, но показательный случай штрафника-Героя. Однако радость переполняла меня не от этого сообщения, а оттого, что я жив и что третью похоронку, уже на последнего, младшего сына моя мама не получит.
Солнечным весенним днем, под веселый цокот копыт я еду по дороге, местами густо обсаженной цветущими деревьями, как прошлой весной в Белоруссии, даже красивее! Потому что весна эта явно победная, и я в который раз вспоминал свои еще в 1944 году написанные стихи, где как предсказание было: «И весной, в начале мая, прогремит Салют Победы над землей!» И весна уже в самом разгаре, и начало мая вот-вот, а Победы все нет и нет.
Едем, и кажется, будто уже нет войны, благодать! Навстречу нам попадаются группы бывших узников концлагерей и фашистского рабства, мужчины и женщины, даже дети, изможденные, но со светлыми улыбками и оттаявшими взглядами. Они приветливо машут нам руками и кричат слова благодарности.
По наскоро наведенному мосту мы переправились через широкую, ныне спокойную гладь Одера, но совсем не там, где мы его форсировали. Наконец я догадался спросить Риту, куда же мы едем, как и где найдем свой батальон. Она сказала, что часть дороги ей уже знакома, а потом достала карту, которую дал ей Филя, наш начштаба. На карте этой красным карандашом был обозначен (по-военному — «поднят») маршрут до какого-то городка. Там мы должны будем спросить у военного коменданта дорогу, если не застанем своих. Не буду описывать всей дороги «домой», коснусь только особенностей на нашем пути.
Выехали мы из госпиталя 29 апреля. По пути почти в каждом доме и в каждом окне флаги-простыни: «Сдаемся!» На улицах уже появилась немногочисленная ребятня, загоняемая взрослыми в дома, как только появлялись наши военные машины. Иногда под конвоем советских солдат шли понурые колонны пленных немцев. Скорбно глядели на эти толпы местные жители, но я не видел, чтобы какая-нибудь сердобольная «фрау» попыталась передать кусок хлеба или картофелину пленному. Когда фашисты гнали по русской земле наших, попавших в плен, русские бабы не боялись даже выстрелов, бросали съедобное. У каждой нации свои менталитет и широта души.
К ночи решили остановиться в небольшом городишке. Выбрали более или менее приличный дом, попросили хозяйку вскипятить воды, чтобы попить чаю. Пожилая немка с неживым, тусклым лицом кивнула в знак того, что понимает наш далеко не совершенный немецкий, выдавила из себя «яволь» и вышла. За мою почти двухлетнюю службу в Германии после войны я понял, что это «яволь» у них одно из главных слов общения.
Тем временем мы достали свою провизию, сахар. Хозяйка принесла нам две чашки кипятка и, увидев сахар, спросила, не хотим ли мы кофе. По ее глазам, так жадно смотревшим на эти кусочки колотого рафинада, мы поняли, что кофе она предложила неспроста. Конечно же, мы договорились, отдав ей половину сахара. Видимо, на такую щедрость она не рассчитывала, так как ее неподвижное лицо вдруг оживилось, и она упорно стала многократно повторять «данке, данке шон» и даже кланяться.
Немцы вообще долгое время сахара не видели, широко пользуясь тогда эрзацами, в этом случае сахарином. Утром хозяйка, когда мы собрались завтракать, принесла нам две чашки «кофе». Уж очень похож был этот эрзац-кофе на тот ячменный да желудевый, из которого в голодном 33-м году мама пекла нам черные лепешки или оладьи… Но все-таки это была не вода, а уже напиток, да еще поданный добровольно, будто от души. Поблагодарив хозяйку, уехали. Голова моя еще болела, ехали не быстро, вибрация пролетки на мощенной камнем дороге иногда вынуждала нас прекращать движение.
Весь день нас обгоняли наши танки, самоходки, автоколонны с людьми и орудиями. И незаметно было среди солдат обычного оживления от того, что видели девушку-сержанта, везущую на открытом тарантасе капитана с перевязанной головой, не кричали они обычные в таких случаях слова: «Воздух!», «Рама!». Настроение было не то. Берлин сопротивлялся упорно, а они ехали туда, где еще многие лягут ради уже близкой Победы.
К вечеру были у конечного пункта, отмеченного на карте, и первый попавшийся нам старик-немец указал, где находится «коммандант». Каково же было наше изумление, когда в его роли увидели нашего штрафбатовского офицера, моего давнего друга, капитана Петра Загуменникова! Какая обоюдная радость была по поводу этой неожиданной встречи! Петя объяснил нам, что сюда назначен временно, на днях его должен сменить постоянный комендант, тогда он снова вернется в батальон. Взяв нашу карту, Петя отметил на ней те пункты, через которые должен следовать наш ОШБ. Пробыли мы у него часа два, подкрепились, покормили и напоили свою лошадку.
Решили больше не останавливаться на ночлег, чтобы быстрее добраться до родного дома, коим стал для нас наш «восьмой отдельный». Ночь прошла под монотонный, усыпляющий перестук копыт, и утром праздничного Первого мая были в последней деревне, отмеченной моим другом на карте. На главном перекрестке, возле небольшой кирхи, на аккуратном немецком столбе с такими же аккуратными указателями увидели нашу русскую, на простой доске указку. На ней большими цифрами черной краской написан номер нашей полевой почты — «07380», а чуть ниже выведено: «Х-во Батурина». Сомнений не было, мы почти дома! В душе праздник двойной, вспомнилась довоенная песня о майской Москве «Утро красит нежным светом…», и недавнее прошлое мешалось с мыслями о совсем близкой встрече с боевыми друзьями.
Берлин доживает последние часы, бои идут уже за Рейхстаг. У немцев траур на лицах, у многих черные повязки на рукавах. То ли по погибшим родственникам, солдатам вермахта, то ли по Берлину. А может, им тогда уже было известно о самоубийстве Гитлера и Геббельса, хотя мы об этом еще не знали. В общем, пробираемся, согласно указкам, по северным пригородам Берлина. Дачные места, все в зелени, сады в пору буйного цветения. Но аромат цветов забивается запахами войны: со стороны Берлина ветром доносятся и дым, и запах пороховой гари, и характерный привкус взорванного тола. О, эти запахи войны! Как долго будете вы нас потом преследовать во сне и наяву…
Хорошо уже слышно, как перекатывается, словно недалекая гроза, орудийный грохот. Самолеты волна за волной идут на Берлин. Ему недолго еще огрызаться. Как мы узнали еще у Пети-коменданта, бои там идут уже с 21 апреля. Да, долгим, тяжелым был наш путь к фашистскому логову. Это легкие победы делают победителя заносчивым. А у нас, добывающих уже близкую Победу страшными потерями, величайшим героизмом, самоотверженностью и напряжением всех сил, возникает только необычайная гордость. Гордость за то, что нам это удалось, что и наша кровь пролита в боях не напрасно.
Мы с первых дней войны свято и непоколебимо верили, что «наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами». Именно Вера в правоту своего дела и была душой нашего народа, хотя вначале и было немало тяжких дней отступления. Из этой Веры исходил и всеобщий героизм советских людей, массовые подвиги на фронте и в тылу. И если раньше мы говорили: «Будет и на нашей улице праздник», представляя его еще где-то очень далеко, то теперь этот праздник, добытый огромными жертвами, был совсем рядом. Его приближение чувствовалось каждой клеточкой тела, с каждым ударом живого метронома — сердца человеческого.
Батальон догнали к середине дня 1 мая где-то за городом Фрайенвальде, в одном из северных пригородов Берлина. В приподнятом настроении мы добрались до штаба нашего родного штрафбата. Увидели нас находящиеся вблизи офицеры, бросились к нашему тарантасу, буквально на руках стащили обоих на землю грешную. Объятия до хруста костей, поцелуи, рукопожатия…
Начштаба Киселев, видимо, заметивший нашу усталость и мою непривычную для всех бледность, появившуюся на лбу испарину, распорядился оставить нас и дать отдохнуть. «Все новости потом!» — отрезал он. И добавил: «Теперь твоим ординарцем на оставшиеся дни (ведь Победа рядом, уже весна, начало мая!) будет, по его просьбе, твой бывший кухонный Путря». Из этой его реплики я понял, что Путря еще не реабилитирован, но всех, теперь уже немногочисленных, штрафников кормит общебатальонная кухня.
Позже я узнал, что комбат просто не согласился на просьбу Слаутина о восстановлении Прохора Путри в офицерских правах, как сделано было Батуриным в отношении некоторых других штрафников, состоявших в обслуге самого комбата и его жены. Мотивировал свое упорство тем, что у Путри еще не закончился срок отбытия недосиженных лет в тюрьме, а в форсировании Одера он практического участия не принимал. Какая «пунктуальность»! Но ведь Путря был под огнем на берегу Одера, а штрафник в роли личного ординарца у Батуриных и близко там не был, но уже ожидал приказ командующего фронтом о восстановлении.
Между прочим, одна деталь «решительности» Батурина, замеченная мною при изучении архивных документов. Многие штрафники прибывали в батальон без указания срока, который определялся провинившемуся для искупления своей вины. Тогда определение его предоставлялось командиру штрафбата. И вот, несмотря на то что конец войны четко предполагался не дальше месяца, комбат Батурин, независимо от тяжести проступка, всем им собственноручно в приказе прописывал жирную цифру «3», то есть «три месяца штрафбата». Как известно, это было равно 10 годам ИТЛ. Не знаю, из каких соображений исходил комбат Батурин, но документы сами говорили за него.
Прохор Путря, несмотря ни на что счастливый, отвел нас в отведенную комнату в цокольном этаже добротного дома. Здесь все было по-хозяйски прибрано, приготовил он нам и чистые полотенца, чтобы умыться с дороги, и, как только мы с этим управились, подал нам обед. Оказывается, он уже ждал нашего возвращения, волновался.
Пообедав и заметив, что головная боль утихла, я все-таки прежде чем лечь отдыхать, решил пойти к комбату с докладом о моем возвращении. А то как-то не по-военному получится. Встретил по дороге моего старшего друга, замкомбата майора Матвиенко, узнал у него, что рота моя была выведена из боя только 27 апреля. Долго все-таки перемалывала вину штрафников эта Берлинская операция, которую и мы со всем 1-м Белорусским начали тоже 16 апреля. Из первого состава роты не пролившими кровь осталось, как мне сказали, всего 4 человека. Нелегкими были эти 10 дней и для моего «дублера» капитана Слаутина. Но тем не менее уже на другой день после вывода роты из боя, не дав ему даже хорошо выспаться, Батурин назначает его дежурным по части, а оперативным дежурным — только недавно произведенного в офицеры Василия Назыкова, вчерашнего старшину — бывшего, как мы его называли, «самого старшего писаря штаба».
Все-таки странные понятия у нашего комбата и о боевой деятельности ротного, и о военной субординации, когда капитан, назначенный дежурным по части, подведомствен лейтенанту, находящемуся и по основной должности ниже его.
Комбат тоже разместился, как и многие офицеры, в подвальном помещении большого дома. Подвал этот был хорошо отделан и обставлен, видно, служил кому-то из местных тузов комфортным бомбоубежищем. Принял меня он прохладно, как и при первом нашем знакомстве, когда я представлялся ему, прибыв из госпиталя в сентябре 1944 года. Выслушал он мой официальный рапорт о прибытии и, не сказав ни слова об оценке действий на плацдарме, велел отдыхать, а в 19.00 вместе с женой прибыть к нему. Обескураженный такой холодной реакцией на мое возвращение, я повернулся к выходу, надеясь услышать хотя бы вслед что-нибудь ободряющее. Но так и ушел, не услышав более ни слова — как и тогда, летом, как будто для возвратившихся из госпиталя у него был заготовлен определенный ритуал. Однако в первый раз он меня еще совсем не знал, а здесь столько всего у нас было — и на Нареве, и после, да и Одер многого стоил. Просто, подумал я, у него такая манера взаимоотношений с подчиненными.
Во дворе меня ждали оба Жоры, Сергеев и Ражев, и еще несколько офицеров, среди них был и один из ПНШ, капитан Николай Гуменюк, ведающий в том числе и наградными делами. Кстати, этот весьма общительный офицер начал службу солдатом в нашем штрафбате с первых дней его формирования, еще под Сталинградом, и дослужился в нем до капитана. Покрутился он около нас, вроде что-то хотел сказать, но так и ушел, не выбрав подходящей минуты.
Заснул я не скоро, но все-таки поспал, голова немного посвежела. Рита уже готовила нас к вечернему визиту в дом Батурина. Приготовила с помощью Путри мой китель, давно лежавший без дела в обозе, погладила, подшила свеженький белый подворотничок, отгладила свою гимнастерку, ведь все-таки Первомайский праздник, и Батурин, наверное, именно по этому поводу «дает прием», раз пригласил нас. Знали уже, что прием этот будет в отличие от встречи Нового года в сравнительно узком составе.
Когда мы появились, там, кроме комбата и его жены, были замполит Казаков и все остальные заместители, почти все штабные офицеры, мой «дублер» Николай Слаутин, оба Георгия (Сергеев и Ражев), а также наш батальонный доктор. Был здесь и ротный парторг Чайка, который, оказывается, получил контузию на Одере, еще на правом берегу, в медсанбате пробыл всего несколько дней, как и Жора Сергеев, продолжал лечиться у Степана Петровича. Кто-то еще был, но первый тост, как и положено, произнес сам комбат. Говорил он долго, в основном о Первомае, потом перешел к недавним событиям на Одере. Подтвердил, что совершенно невредимыми из штрафников, бравших плацдарм, остались всего четыре человека, в том числе и Сапуняк-Стеценко, оказывается, заменивший меня после ранения и командовавший остатками роты на плацдарме до прихода туда капитана Слаутина с пополнением. Как я был рад этому! Сказал Батурин, что всех их без «пролитой крови» уже восстановили в званиях и возвратили в части.
Подводя итог этой части своей, казалось, и не застольной речи, комбат сказал и о тех, кто представлен к правительственным наградам. Начал с того, что к званию Героя Советского Союза (посмертно) по ходатайству комроты капитана Пыльцына представлен погибший на плацдарме старший лейтенант Смешной. Мне тогда показалось это заявление неубедительным. Как оказалось теперь, спустя много лет, реально ход этому наградному листу был все-таки дан.
Передо мной фрагменты полученной мною уже в марте 2016 года копии наградного листа, датированного 20 апреля 1945 года на бойца-переменника, стрелка 8-го Отдельного штрафного батальона Смешного Павла Антифеевича с представлением его к званию Героя Советского Союза. Уже 29 апреля командир 397-й стрелковой дивизии генерал-майор Андоньев Николай Федорович, а 4 мая генерал-майор Сиязов Михаил Александрович, командир 89-го стрелкового Варшавского Краснознаменного корпуса, в составе которых тогда действовал наш ОШБ, подтвердили: «Достоин присвоения звания „Герой Советского Союза“.»
Однако по каким-то соображениям (то ли был запрет на такие высокие награждения штрафников, то ли были определенные квоты на геройские звания) командование 61-й армии уже 7 мая ограничилось награждением Смешного орденом Отечественной войны I степени, что и так было очень редкой наградой штрафникам, хотя тогда нам это было еще неизвестно и мы полагали, что никакой награды Смешному не было.
А ведь Смешной проявил настоящую смелость, истинную храбрость, в том числе и в ситуации смертельной опасности. Это, по-моему, и есть высшее проявление героизма.
Далее комбат сказал, что я представлен к ордену Боевого Красного Знамени и к воинскому званию «майор», где, как он витиевато отметил, «одна большая звезда многих других стоит». Эту фразу тогда я так и не понял, однако через много лет, в 1970 году, при встрече в Киеве капитан запаса Николай Гуменюк, служивший во время войны в штабе нашего ШБ, сказал мне, что вначале вместе с моей «похоронкой» Батурин приказал заготовить представление к званию Героя Советского Союза (посмертно) на меня. Спустя несколько дней вдруг приказал это представление задержать и переоформить на орден.
Это сегодня мне известно, что из штрафбатов Героев просто не могло быть. И если геройские звания давались и штрафникам, и их командирам, то их «штрафная» графа всегда маскировалась, штрафники именовались рядовыми красноармейцами, а их штрафные подразделения — обычными стрелковыми. Подробно об этом в главе книги «Преступления, искупление вины, покаяние штрафников». Так что мое прежнее недоверие к комбату в отношении представлений к званию Героев безосновательно, и я прошу прощения за свои предположения.
На том первомайском «приеме» после двух или трех тостов случилось неожиданное: бывший мой ротный командир, которого я заменил на Нареве, Иван Матвиенко, ставший замкомбатом, произнес тост за наше здоровье. Он предлагал выпить за нашу молодую семью, выдержавшую испытание Одером. Его поддержал, к моему удивлению, замполит батальона майор Казаков, довольно привлекательной внешности мужчина, средних лет белорус, с которым у меня почему-то не было деловых контактов ни на Нареве, ни в последующем, даже перед Одером. Вот после их тостов Георгий Ражев, который успел, кажется, солидно хватить спиртного перед этим батуринским приемом, вдруг устроил очередной скандал, кого-то в чем-то обвиняя самыми некорректными фразами.
Общими усилиями его едва утихомирили и вывели «на свежий воздух». За эти последние недели, оказывается, Георгию удалось устроить не одну скандальную выходку и среди офицеров подразделений, и в штабе. И все на почве «злоупотребления». Я даже удивился, как это Батурин позволил присутствовать ему здесь, в довольно узкой компании.
Несмотря на строгие наставления госпитальных врачей, я все-таки хоть совсем чуточку, но «употребил». Правда, по случаю счастливого «воскрешения» мне налили вместо водки французского коньяка (среди трофеев он был не редкостью), но на фоне этого скандала он оказался лишним, моя головная боль стала нетерпимой, «прием» был завершен «без торжеств».
На следующий день Ражева в батальоне уже не было, так как комбат сразу же после этого скандала, не дожидаясь утра, издал приказ № 110, в пункте 3 которого говорилось:
«За систематическое пьянство и нетактичное поведение в офицерской среде командира взвода 3-й стр. роты капитана Ражева Георгия Васильевича откомандировать в распоряжение начальника Отдела кадров 1-го Бел. фронта.
Командир 8-го ОШБ подполковник Батурин,
Начальник штаба майор Киселев».
Решение Батурина об откомандировании Ражева сложилось, видимо, раньше. Тогда среди офицеров штаба ходила версия о том, что перед Одером его внезапная замена была связана с письмом Ражева-отца, полковника, занимавшего какой-то видный пост в политаппарате 5-й Ударной армии, наступавшей южнее нас, с Кюстринского плацдарма. Сердобольный папаша, узнав, вероятно, от сына, что тот готовится форсировать Одер, прислал комбату 8-го ОШБ просьбу не посылать его чадо в предстоящие бои, чтобы, не дай бог, в самом конце войны он, уже имевший и ранения, и тяжелую контузию, не погиб.
Конечно, отца понять можно, каждому родителю всегда хочется, если такая возможность имеется, хоть чем-нибудь уберечь свою кровинку. Ну а тут возможность была: ведь по штату офицеров было на четыре роты, а воевать шла одна. Мог, конечно, командир штрафбата ходатайствовать, например, о снижении Ражева в воинском звании на одну или даже две ступени, но, видимо, это был оправданный предлог выполнить просьбу его отца без особо неприятных последствий. Эта последняя выходка Георгия, видимо, переполнила чашу терпения в общем-то флегматичного Батурина, и Ражева так срочно откомандировали, что к утру его уже не было в батальоне, убыл, не попрощавшись. Наверное, все-таки стыдно было.
Через много лет после войны, когда я разыскивал своих друзей-однополчан, вернее, «одноштрафбатовцев», нашел его в Пензе, и почти до самой его кончины мы довольно часто писали друг другу. В одном из писем он сказал, что тогда «уехал на велосипеде». Писал он и о том, что в Берлине встретился с отцом, последние дни войны (а сколько их оставалось-то?) провел в той армии, в которой служил его отец.
Совместная фронтовая жизнь и пережитые опасности сближают, наверное, сильнее, нежели разделяют случаи, каким был тот первомайский скандал близ Берлина. Потом его письма перестали приходить, и через несколько лет на мой запрос в военкомат пришел ответ: «Капитан в отставке Ражев Георгий Васильевич умер 14 мая 1993 года и похоронен на Аллее Славы города Пензы». Наверное, все-таки тогда, в штрафбате, у него были психологические срывы, а остальную часть жизни он прожил достойно.
В те дни штаб батальона несколько раз менял место дислокации, иногда каждые 2–3 дня, и все вокруг Берлина. Не знаю, чем это было вызвано, распоряжениями штаба фронта или собственной инициативой комбата. Перед началом Берлинской операции 13 апреля батальон переместился из села Цартунг в село Штайнвер, что в 8 километрах северо-восточнее Кенигсберга-на-Одере. Оттуда мы и пошли на захват плацдарма. А с 25-го числа батальон за 10 дней перемещался по пяти местам, оставаясь с 4 мая в с. Вустерхаузен, откуда нам удалось побывать в Рейхстаге, в этом селе и встретили Победу.
В бои наши подразделения больше не ходили, хотя пополнение штрафников все еще поступало. Война кончалась, но, будто по инерции, трибуналы и ретивые генералы, несмотря на возможную амнистию после Победы, продолжали поставлять контингент. Чтобы держать дисциплину в этих условиях, Батурин почти каждую ночь объявлял тревогу и строил батальон для проверки. Других способов держать в послушании личный состав, видимо, просто не знал.
Будучи уверен, что мой «крестник» Путря все равно после недалекой уже Победы либо по приказу, либо по амнистии будет восстановлен во всех правах и получит новое офицерское звание, я даже подарил ему свои запасные новенькие капитанские погоны, убрав с них лишние звездочки. Вскоре он убыл в отдел кадров фронта, и я был рад этому.
Теперь по приказу комбата вновь прибывающих штрафников (а они все продолжали прибывать) назначали ординарцами к офицерам, и не имеющим подразделений, чтобы эти штрафники после плановых занятий, которые строго надлежало посещать, не маялись без дела. Да и чтоб не мучились мыслями о том, что принесет им долгожданная и близкая Победа, амнистию и восстановление, или придется менять на «отсидку» в тюрьме или лагерях назначенные комбатом, независимо от греха, 3 месяца «штрафного» срока.
Ко мне прикрепили капитана-артиллериста Сергея. Его фамилию я совсем было забыл. Но с помощью архивных документов установил, что то был капитан Боголепов Сергей Александрович. Это был москвич среднего роста, с тонкими чертами лица, выдающими в нем потомственного интеллигента. Прекрасно играл на пианино и вообще был музыкально и литературно образованным человеком. Не помню, в чем он перед самым концом войны провинился, тогда несколько человек поступили за «нелояльное» отношение к мирному населению поверженной Германии.
Сергей оставил мне свой московский адрес, и в мой первый отпуск, в конце 1946 года, я с женой впервые попал в столицу нашей Родины Москву проездом на мою родину — Дальний Восток. В первый раз увидели Красную площадь, Кремль, посетили Мавзолей Ленина, но выбрали время навестить и заветный адрес по улице Кропоткина, 26, недалеко от остановленного во время войны строительства Дворца Советов.
Дома Сергея не застали — он где-то продолжал офицерскую службу в своей артиллерии под Москвой. Но встреча с его родными, которым он, оказывается, рассказал о нас, была сердечной и приятной. Тогда же, на Ярославском вокзале, увидел еще одного бывшего переменника, уже уволенного из армии и работавшего там парикмахером. Встреча была сколь неожиданной, столько и приятной. Он всем объявил о наших общих фронтовых делах, не упоминая штрафбат, и обслужил меня «по первому разряду»!
Возвращаясь к тем майским дням под Берлином, скажу, что тому предпобедному пополнению не пришлось больше вступать в бой, однако, несмотря на это, по шесть-семь часов боевой подготовки ежедневно у них было. А судьба у них сложилась так, что почти все они вскоре по случаю Победы были амнистированы.