Историография проблемы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Историография проблемы

Всестороннее изучение настроений и системы политического контроля в советский период в течение долгого времени было запретной темой в отечественной историографии. Как отмечает Т. М. Горяева, в обществе, в котором всячески камуфлировалось наличие разветвленной системы политического контроля, любые попытки ее изучения даже в исторической ретроспективе рассматривались как вероятность возникновения нежелательных аллюзий (Горяева 2002: 23). К тому же важно учитывать и большие сложности, связанные с изучением настроений. Дело в том, что многие духовные процессы, как сознательные, так и неосознанные, не оставили после себя никаких материальных свидетельств. Как отмечал Д. Тош, «любой исторический персонаж, даже самый выдающийся и красноречивый, высказывает лишь ничтожную часть своих мыслей…; кроме того, на поведение людей зачастую больше всего влияют убеждения, принимаемые как должное и потому не находящие отражения в документах» (Там же, 155). К этому следует добавить, что одним из важнейших условий выживания в период сталинизма, как показывают интервью с бывшими советскими гражданами в рамках Гарвардского проекта[1], было выпячивание лояльности режиму. Это нашло отражение в выступлениях на митингах, партийных собраниях, в некоторых письмах «во власть», а также жесточайшей самоцензуре. «Держи язык за зубами, не болтай, а если хочешь большего — хвали Сталина и партию», — таков был рецепт самосохранения, повторявшийся многими респондентами Гарвардского проекта (см., например: Harvard Project I/7:18; IV/30: 22; IV/41: 21). По мнению одного из них, отличительной особенностью советских людей была глубокая пропасть «между внешней и внутренней жизнью». В своем большинстве «они говорили то, чего на самом деле не думали, и не говорили того, в чем, напротив, внутренне были уверены» (Ibid III/25:48).

Отечественная историография блокады до недавнего времени развивалась в общих рамках советской литературы о Великой Отечественной войне. Используя предложенный в начале статьи метод рассмотрения историографии советского общества прежде всего как смены исследовательских парадигм, мы можем констатировать, что вся литература о блокаде Ленинграда до конца существования СССР определялась господствовавшей коммунистической идеологией и степенью относительной либеральности режима, позволявшего историкам в отдельные периоды браться за новые доселе запретные темы. Однако существенным отличием отечественных (главным образом, ленинградских) историков, работавших в советское время, было то, что им удалось в мельчайших деталях раскрыть эпическую сторону битвы за город, показать героизм и трагедию Ленинграда. Не претендуя на детальное рассмотрение всей историографии битвы за Ленинград, которое отчасти уже нашло свое выражение в работах В. М. Ковальчука, А. Р. Дзенискевича и В. П. Гриднева, выделим несколько важных, на наш взгляд, этапов изучения избранной темы.

В годы войны и во второй половине 1940-х годов история блокады Ленинграда нашла свое отражение в целом ряде официальных документов: в опубликованных материалах местных органов власти, в периодической печати, в документах Нюрнбергского трибунала и косвенно даже в документах советской делегации, участвовавшей в работе редакционного комитета по подготовке Всеобщей декларации прав человека (ВДПЧ). Однако количество жертв и то, что происходило в Ленинграде в период блокады, тщательно скрывалось от советской и международной общественности. О трагедии Ленинграда в годы войны не было сказано ни слова в нотах наркома иностранных дел В. Молотова, которые были адресованы правительствам и народам союзников с целью мобилизации общественного мнения для более активной борьбы с гитлеровской Германией (январь-апрель 1942 года)[2].

В СССР предпринимались все усилия для того, чтобы ни до внутреннего, ни до внешнего читателя информация о страданиях ленинградцев не доходила. В первой ноте НКИД, как известно, говорилось о зверствах нацистов по отношению к гражданскому населению в только что освобожденных в результате контрнаступления под Москвой районах. Наряду с этим упоминались также такие крупные города, как Минск, Киев, Новгород, Харьков, которые оставались в руках противника и население которых испытывало на себе тяготы оккупации. Однако о Ленинграде не было сказано ни слова. Борьба за город продолжалась, положение было критическое, и признание массовой гибели людей в Ленинграде могло крайне негативно повлиять не только на настроения защитников города, но и на настроения населения страны в целом. Характерно, что при этом советское правительство в нотах от 27 ноября 1941 года (Molotov notes: 16–20) и 27 апреля 1942 года (Ibid, 22–26) упоминало о нарушениях немцами норм международного права, в частности Гаагской конвенции 1907 года. Следует отметить, что международное право в то время формально не запрещало использования блокады и голода как средств ведения войны[3]. Ленинградская тематика в материалах Нюрнбергского военного трибунала занимала большое место «в общем потоке» и незначительное — как самостоятельная тема[4].

В целом А. Р. Дзенискевич вполне справедливо отметил, что «историография обороны Ленинграда в годы войны отличалась крайней односторонностью в подборке материала и освещении событий. Упор делался на героизм, патриотизм и верность народа делу партии. И хотя в целом подвиг ленинградцев был выдвинут на первый план и оценен правильно, но он в значительной степени обесцвечивался, делался однобоким и ходульным в результате замалчивания многих трудностей, ошибок руководства, огромности потерь и других отрицательных моментов. Такой была тенденциозность в годы войны» (Дзенискевич 1998: 10).

Намного раньше схожую точку зрения относительно художественно-популярной литературы высказал автор первой крупной монографии о блокаде Ленинграда A. B. Карасев. Он отмечал, что «среди литературных произведений о трудящихся Ленинграда в дни блокады мало крупных полотен» (Карасев 1959:5). В большинстве это публицистические и мемуарные произведения советских писателей: Н. Тихонова (1943), А. Фадеева (1944), В. Инбер (1946), Вс. Вишневского.

С декабря 1941 года в Кировском и других районах Ленинграда работали специальные комиссии по сбору и обобщению материалов по истории районов в годы войны[5]. В апреле 1943 года было принято специальное постановление Ленинградского горкома и обкома ВКП(б) «О собирании материалов и составлении хроники „Ленинград и Ленинградская область в Отечественной войне против немецко-фашистских захватчиков“» (Карасев 1959: 6). Работа по собиранию материалов, хранению и составлению хроники была возложена на Ленинградский институт истории партии, который в течение 1940–1970-х годов не только подготовил и опубликовал несколько сборников документов[6], но и собрал богатейшую коллекцию воспоминаний о жизни в блокированном Ленинграде и партизанском движении.

К военному времени также относится появление первых работ о воздействии блокады на психику населения Ленинграда. К сожалению, результаты исследований, проведенных в период блокады сотрудниками института им. В. М. Бехтерева, были использованы лишь почти 6 о лет спустя после их появления (Дзенискевич 2002:90–108; в главе, посвященной деятельности института им. В. М. Бехтерева, рассматривается широкий круг проблем — взаимосвязь между алиментарной дистрофией и психическими расстройствами, а также изменениями личности, изучение каннибализма). Значение подготовленной в январе 1943 года Б. Е. Максимовым рукописи «Некоторые наблюдения над течением депрессивных состояний в условиях осажденного города» состоит в том, что в ней впервые была предпринята попытка выявить основные группы факторов, которые оказывали воздействие на психику и настроения ленинградцев. К числу факторов, которые негативно влияли на настроения населения, относились: i) окружение города противником и прекращение нормальных связей со страной; 2) близость немецких войск, что усиливало ощущение непосредственной военной опасности; 3) скорость, с которой город оказался в условиях блокады; 4) бомбежки и артобстрелы; 5) быстрый выход из строя городской инфраструктуры; 6) наличие в городе разнообразных провокационных слухов, способствовавших созданию панических настроений; и, наконец, 7) исключительные по тяжести переживания, связанные с голодом, массовой смертностью населения, незабываемые в их трагической насыщенности картины неубранных на улицах, в больницах и моргах трупов (Дзенискевич 2002:90–91). Этой группе факторов, по мнению Б. Е. Максимова, противостояло ощущение большинством горожан справедливого характера войны и их интернационализм (Там же, 91–92). Автор рукописи вел полемику с теми специалистами, кто видел в поведении ленинградцев «синдром эмоционального паралича», «апатичного расслабления» и «отупения бойцов».

В период войны и в первые послевоенные годы о политическом контроле и настроениях прежде всего писали руководители УНКВД, а также представители «идеологического» цеха (Костин 1944; Кочаков, Левин, Предтеченский 1941). К периоду войны также относится публикация сборников документов (Ленинград в Великой Отечественной войне I; Сборник 1944). Появление воспоминаний в первые послевоенные годы было большой редкостью (Ленинградцы 1947).

После окончания войны характер историографии не менялся до 1948 года. Резкое изменение конъюнктуры произошло в 1948–1949 годах. Смерть Жданова и последовавшее затем так называемое «ленинградское дело» резко изменили обстановку — о роли города и его руководства в годы Великой Отечественной войны предпочитали не говорить вообще. «На долгих десять лет, — писал А. Р. Дзенискевич, — тема героической обороны Ленинграда практически была исключена из историографии Великой Отечественной войны» (Дзенискевич 1998: 11).

Лишь в конце 1950-х — начале 1960-х годов началась публикация научных работ, посвященных обороне Ленинграда, в которых приводились отдельные факты о политическом контроле и быте и развитии настроений в период блокады (Худакова 1958; Худакова 1960; Уродков 1958; Карасев 1959; Карасев 1956; Сирота 1960; Амосов 1964; Манаков 1967; Соболев 1965). Хотя в работах этого периода не рассматривались специально вопросы, связанные с настроениями в условиях битвы за Ленинград, они ввели в научный оборот значительное число документов и воспоминаний (В огненном кольце 1963).

Годы хрущевской «оттепели» благотворно повлияли на изучение блокады Ленинграда. В коллективной монографии «На защите Невской твердыни» (Князев и др. 1965) нашли свое отражение основные достижения историков, занимавшихся изучением блокады. К их числу относится и проблема изменения настроений под воздействием различных факторов, включая пропаганду противника. Авторам монографии удалось использовать некоторые документы и материалы из партийных и государственных архивов, правда, без соответствующих ссылок.

В 1965 году была опубликована статья В. М. Ковальчука и Г. Л. Соболева «Ленинградский реквием» (Ковальчук, Соболев 1965), в которой наиболее глубоко рассматривалась проблема потерь в Ленинграде в период войны и блокады. По сути, это была первая попытка пересмотра официальной версии численности жертв, нашедшей отражение, в частности, в материалах Нюрнбергского процесса. Очевидно, что проделанная авторами статьи работа выходила далеко за пределы данной темы. Поэтому не случайно, что уже в 1967 году вышел в свет пятый том «Очерков истории Ленинграда», который был подготовлен Ленинградским отделением Института истории АН СССР.

Характерной чертой работ этого периода (как, впрочем, и работ вплоть до периода перестройки) была схожая структура всех публикаций о блокаде. В основе всех очерков был хронологический принцип изложения, который нашел свое отражение в названиях глав: «на дальних подступах», «на защиту Ленинграда», «прифронтовой город», «штурм отбит», «начало блокады», «холодная зима», «помощь Большой земли», «вторая блокадная зима», «Ленинград в 1943»; «великая победа под Ленинградом», «восстановление города-героя» (см., например: Карасев 1959; Очерки истории Ленинграда V; Непокоренный Ленинград 1985).

Немало и полных текстологических совпадений в разных работах. Это было связано не только с тем, что круг авторов, писавших о блокаде, был весьма ограничен, но и с цензурными ограничениями. Отстояв в Главлите право на публикацию той или иной мысли, их авторы предпочитали подчас не рисковать, готовя новый сборник или коллективную монографию. Приведем лишь одни пример. Известно, что в 1959 году А. Карасев опубликовал, пожалуй, первую фундаментальную работу по истории блокады. Наряду со многими другими проблемами, впервые поднятыми в монографии, ее автор косвенно затронул вопрос о неадекватной оценке ленинградским руководством складывавшейся в середине июля 1941 года ситуации вокруг города. В частности, он обратил внимание на то, что введение нормированной продажи продуктов питания по карточкам с 18 июля 1941 года не означало того, что военно-политическое руководство последовательно стремилось к экономии продовольственных ресурсов города. Напротив, одновременная с введением карточной системы организация продажи и по коммерческим ценам, вывоз продуктов питания для эвакуированных детей в июле-августе, организация двух продовольственных баз, в которых можно было приобрести товары для подарков бойцам, — все это свидетельствовало о том, что в середине июля 1941 года «руководящие органы еще не предполагали, какая катастрофическая опасность таится в необеспеченности Ленинграда продуктами на длительный срок» (Карасев 1959: 128). Эта же мысль была полностью воспроизведена в «Очерках истории Ленинграда» (V: 179–180). Однако в новых идеологических условиях, когда «оттепель» начала 60-х годов стала сходить на нет, это было вполне оправданным шагом с целью отстаивания исторической правды. В целом же переходившие из книги в книгу заголовки и идеи неизбежно «застревали» в сознании читателей, задавая ориентиры для формирования памяти о блокаде Ленинграда.

В «Очерках истории Ленинграда» в годы войны впервые комплексно рассмотрены проблемы здравоохранения, а также культурной и научной жизни в блокированном городе. Ленинградские историки убедительно показали, что город не только выживал, но и не прекращал оставаться «культурной столицей» в нечеловеческих условиях. Кроме того, авторы «Очерков» восстановили картину тягот и лишений, которые выпали на долю горожан в период блокады, особенно зимой 1941/42 года, и с максимально возможной в условиях жесткой цензуры объективностью рассказали о настроениях населения. В частности, авторы главы о первых месяцах блокады и голодной зиме A. B. Карасев и Г. Л. Соболев смогли очень емко выразить доминировавшее настроение ленинградцев, отметив, что «каждый день, прожитый в осажденном городе, равнялся многим месяцам обычной жизни. Страшно было видеть, как час от часу иссякают силы родных и близких. Люди чувствовали приближение собственной кончины и смерти близких людей и не находили в эти мрачные дни почти никаких средств спасения (курсив наш. — Н.Л.). Горе пришло в каждую семью» (Очерки истории Ленинграда V: 198). Г. Л. Соболев, являющийся автором многих глубоких исследований по социальной истории Октябрьской революции, точно подметил особенности развития настроений в условиях нового кризиса, обусловленного войной и блокадой. Они сводились к быстрой интернализации ленинградцами собственного опыта выживания в условиях блокады и стремительной переоценке ценностей. Однако всего несколькими страницами далее авторы указанной главы заключают свои рассуждения о массовых настроениях в самый сложный период ленинградской эпопеи патетически, в значительной степени дезавуировав ранее сделанный вывод. «Массовая смертность, — отмечали они, — не породила среди жителей блокированного города отчаяния и паники. Они боролись до последнего дыхания и умирали, как герои, завещая живым продолжать защиту Ленинграда» (Там же, 201). Разве фатализм и страх, о которых идет речь в первой из приведенных цитат, не предполагает возможности отчаяния? Разве неспособность помочь близким, их смерть, обреченность не означают того же отчаяния хотя бы у части населения?

Небесспорен, на наш взгляд, и тезис о «тесной связи парторганизации с массами в самые тяжелые дни блокады», точнее, его доказательство. Предложенный авторами способ определения популярности партии и власти в военные годы с использованием статистических данных о приеме новых членов в условиях относительной свободы выбора вряд ли может подвергаться сомнению. Более того, его следует использовать. Однако вне общего контекста развития ленинградской парторганизации подобные попытки будут носить несколько односторонний характер. Решающим доводом в пользу тезиса о единстве партии и народа являются данные о приеме в члены ВКП(б) «многих сотен ленинградцев» в декабре 1941 — марте 1942 года. Однако, хотя и приведены сведения о приеме месяц за месяцем (970 человек в декабре 1941 года, 795 — в январе 1942 года, 615 — феврале, наконец, 728 — в марте), обойден вниманием вопрос о динамике приема в партию с начала войны до установления блокады. Если в первые недели войны на волне патриотического подъема в партию вступало больше новых членов, чем в мирное время, то в сентябре 1941 года прием в партию фактически приостановился, сократившись вдвое по сравнению с декабрем. Вероятно, корректнее было бы говорить либо о частичном восстановлении пошатнувшегося авторитета партии (и власти) в указанный период, либо о преодолении самим партаппаратом низового и среднего уровня кризиса, в котором он оказался в конце августа 1941 — сентябре 1941 года, когда проявилась его неспособность привлечь в партию трудящихся Ленинграда. Очевидно, что подобные рассуждения были недопустимы в условиях подготовки к празднованию 50-летия Октября, когда вышел пятый том «Очерков». Важно для нас, однако, не то, что не было сделано (и попросту не могло быть сделано) ленинградскими историками применительно к изучению настроений, а то, что сделать удалось. В данном случае речь шла о первой попытке применить некоторые методы социальной истории, апробированные на материале истории революций 1917 года для оценки ситуации в 1941–1944 годах.

В целом во второй половине 1960-х годов и в последующие полтора десятилетия был опубликован ряд крупных работ о военном Ленинграде, о деятельности Ленинградской партийной организации. В них нашли отражение некоторые аспекты настроений, витавших в городе и на фронте (900 героических дней 1966; Филатов 1965; Мерецков 1968; Оборона 1968; Очерки истории Ленинградской организации ВЛКСМ 1969; В осажденном Ленинграде 1969; Жуков I–II; Дзенискевич и др. 1974; Беляев 1975; Дзенискевич 1975; Ковальчук 1977; Соболев 1966; Бычевский 1967; Кулагин 1978; Рубашкин 1980; Гладких 1980; В годы суровых испытаний 1985; Князев и др. 1965; Шумилов 1974; Павлов 1983; Очерки истории Ленинградской организации КПСС II; Буров 1979; Очерки истории Ленинградской организации КПСС 1980). Речь прежде всего шла о проявлениях патриотизма всеми слоями населения жителей города. В названных трудах приведено множество новых фактов о жизни, труде и борьбе ленинградцев в период блокады. Окончание «оттепели» привело к тому, что вместо «обобщения материала и попыток создать крупные работы историки были вынуждены обращаться к вопросам более частным, позволявшим избежать „острых“ моментов и нежелательных сюжетов… У всех [книг] был один общий недостаток. Их авторы тщательно обходили личности и сюжеты, на которые свыше было наложено „табу“» (Дзенискевич 1998:17,19).

Большим событием в изучении и документировании истории блокады была «Блокадная книга» А. Адамовича и Д. Гранина. Впервые, пожалуй, ими были использованы методы устной истории — интервью с блокадниками, позволившие получить уникальный материал, впоследствии, правда, ограниченный цензурой (более 60 интервью не попали в книгу). «Люди-свидетели, люди-документы», по образному выражению авторов, представили подвиг и трагедию Ленинграда одновременно. Дневниковая часть книги, состоящая из свидетельств историка-архивиста Г. А. Князева, школьника-подростка Ю. Рябинкина и матери двух маленьких детей Л. Г. Охапкиной, дополняет первую часть. Эта книга, написанная «в соавторстве с народом» (Рубашкин 1996: 428), внесла огромный вклад в исследование блокады, задала ему совершенно новый ракурс — восприятия ленинградской эпопеи через судьбы отдельных людей, их переживания, поступки и настроения.

Значительным вкладов в изучение ленинградской тематики внес А. Р. Дзенискевич. Его работа о ленинградских рабочих 1938–1945 годов (Дзенискевич 1986) является одним из лучших исследований по этому периоду, хотя и на ней сказались ограничения, связанные с господствовавшими в то время идеологическими установками.

Идеологическая работа Ленинградской парторганизации в период войны нашла свое отражение в монографии А. П. Крюковских (Крюковских 1988). В этом исследовании показана пропагандистская деятельность ВКП(б) как один из важнейших факторов, воздействовавших на настроения населения города[7].

В целом необходимо вновь подчеркнуть, что изучение настроений в период битвы за Ленинград значительно отстает от общего уровня исследований по истории обороны Ленинграда и военного периода истории города в целом. В тех работах, где каким-либо образом затрагивалась проблема настроений, превалировал весьма односторонний подход к сложным процессам, происходившим в общественном сознании в разные периоды битвы за Ленинград. В частности, по вполне понятным причинам вне поля зрения советских историков оказались все «негативные» настроения, что не позволяет воссоздать целостную картину морально-политического климата в городе и действующей армии в ходе самой продолжительной битвы всей Второй мировой войны. Такое положение дел отражало общие черты советской историографии, которая, как отмечала Е. Зубкова, до начала 1990-х годов традиционно предпочитала историко-политологические темы. В этих работах советская история была представлена главным образом как результат изолированных действий «верхов», тогда как умонастроения и особенности восприятия рядовых граждан оставались достоянием дневниковых наблюдений, путевых записок, мемуаров (Зубкова 2000:5).

Что же касается конкретных исследований, то работ, изучающих настроения, стереотипы мышления, особенности поведения советских людей, не было. Лишь в последние годы появились интересные исследования, посвященные революции, Гражданской войне, периоду 20-х и 30-х годов (Революция 1997; Булдаков 1997; Холмс 1994; ВЧК-ОГПУ 1995; Российская повседневность 1995; Осокина 1998; Запад 1996; Шинкарук 1995 и др.). Одной из главных причин сложившейся ситуации был «ограниченный доступ к источникам, содержащим информацию историко-ментального характера. С конца 20-х до конца 50-х годов в СССР не функционировали публичные социологические службы, вся информация о настроениях была отнесена к категории секретной… Секретные материалы о настроениях населения вплоть до начала 90-х годов были совершенно недоступны» (Зубкова 2000: 5–6).

В годы перестройки и особенно в 1990-е годы историки обратились к исследованию многих ранее запретных тем, стали осваивать новые методологические подходы к изучению прошлого. Что же касается освоения новой методологии, то в самом начале последнего десятилетия среди обществоведов стала наиболее популярной модель тоталитаризма (Тоталитаризм 1989; Тоталитаризм и социализм 1990; Бакунин 1993; Кузнецов 1993; Кузнецов 1995; Данилов, Косулина 1995; May 1993; Трукан 1994) — Единства в интерпретации сущности и генезиса тоталитаризма российские историки, политологи и экономисты не достигли. Одни склонны ставить знак равенства между тоталитаризмом и всем периодом советской власти (A. B. Бакунин), другие ведут отсчет тоталитарной модели с «революции сверху» (A. A. Данилов, Л. Г. Косулина) (Горяева 2002: 35). Однако большинство исследований сходится в том, что важнейшей чертой тоталитаризма было стремление государства ко всеохватывающему контролю во всех сферах общественной и частной жизни. Отличие же «авторитарного» режима состоит в том, что государство не стремится к абсолютному контролю над обществом и оставляет ряд сфер, более или менее свободных от прямого вмешательства власти (экономика, наука, искусство, личная жизнь граждан) (Измозик 1995:3).

Мы считаем, что теорию тоталитаризма следует понимать как веберовский идеальный тип, учитывая при этом, что в период войны общество как социальный организм претерпевало существенные изменения и что имела место социальная и политическая активность населения СССР (в том числе и направленная против существующего режима). Мы солидарны с Ю. И. Игрицким, который полагает, что тоталитарным было государство, а не советское общество, поскольку идеология не имела всеобъемлющего характера и не была религией для всех граждан (Игрицкий 1993: 9). Теория тоталитаризма, лишенная своего идеологического подтекста, по-прежнему объективно способствует лучшему пониманию сути того политического режима, который сложился в СССР.

Лишь во второй половине 1990-х годов появились первые публикации ранее секретных документов, характеризующих общественные настроения в советское время: информационные сводки ВЧК-ОГПУ, НКВД, партийных органов, письма во власть и так далее (Советская деревня I; Голос народа 1998; Общество и власть 1998; Письма во власть 1998 и др.). К этому же времени относятся попытки преодоления догматизма в представлении массового сознания накануне и в годы Великой Отечественной войны.

Применительно к довоенному периоду жизни Ленинграда заслуживает внимания книга Н. Б. Лебиной, в которой исследованы новые в отечественной историографии стороны городской жизни (преступность, алкоголизм, проституция, религия, отдых, частная жизнь и другие), представленные в ней не как «родимые пятна капитализма», а как результат глубокой трансформации общества, отчасти — следствие недовольства действительностью. Работа опирается в основном на архивы Санкт-Петербурга (Лебина 1999). Приведенные автором данные об этих явлениях не только указывают на многообразие и сложность отношений власти и общества в межвоенный период, но и могут быть интерпретированы как проявление пассивного протеста по отношению к режиму или фроммовское бегство от свободы. Книга Н. Б. Лебиной, бесспорно, усиливает позиции противников тоталитарной модели советской истории.

Во многом под влиянием англо-американской историографии и социологии в последние годы появились глубокие исследования «советской субъективности» (Halfin,Hellbeck 1996; Halfin 2000; Kharkhordin 1999), материальной культуры при сталинизме (Buchli 1999), разнообразных проблем распределения и потребления (Hessler 2000; Ocokina 2001; Moskoff 1990; Lovell, Ledeneva, Rogachevskii 2000; Siegelbaum 2000), жизни в коммунальных квартирах (Утехин 2001; Colton 1995), юмора (Thurston 1991), индустриализации и рабочих (Siegelbaum 1998; Hoffman 1991; Andrle 1988), доносительства (Accusatory Practices 1997; Fitzpatrick 1996; Alexopulos 1997, а также специальный выпуск Russian History, № 1–2 за 1997 год, который был посвящен доносам и доносительству) и так далее.

Своеобразную систему координат в изучении настроений в годы войны предложил Ю. А. Поляков, который предпринял попытку «разобраться в сложном и противоречивом настрое народа, вопреки всему выигравшего тяжелейшую в его истории войну», оперируя понятиями, «которые еще недавно именовались „источниками победы“, „народной войной“, „истоками народной силы“ и тому подобное» (Поляков 1999:173).

«Система доказательств» относительно доминанты общественных настроений, по мнению Ю. А. Полякова, должна прежде всего включать «реальное поведение людей, в котором находит проявление их массовое сознание». При этом ни социологические опросы, «ни статистические данные о росте производства и производительности труда, ни бесчисленные резолюции митингов и собраний, ни телеграммы, письма, высказывания, газетные корреспонденции и т. д. и т. п. сами по себе не могут служить убедительными свидетельствами. Равно как и многочисленные материалы негативного характера, которые получили едва ли не монополию на публикацию в девяностые годы» (Там же, 193). Вероятно, можно было бы полностью согласиться с этим утверждением, если не принимать во внимание мощный механизм репрессий, который не позволял в условиях тыла какое-либо поведение, отличное от желаемого властью. На это обстоятельство, впрочем, указал сам автор анализируемой статьи, высказав весьма смелое суждение о том, что «довольно значительное по сравнению с другими странами число коллаборационистов на оккупированных территориях свидетельствовало о сепаратистских тенденциях среди ряда национальностей, а также о наличии социально-политической оппозиции» (Там же, 176).

Следовательно, далеко не все признавали легитимность советской власти, хотя бы на окраинах СССР. Далее Ю. А. Поляков, пожалуй, впервые среди ученых самого высокого ранга (по формальному и неформальному статусу) прямо подчеркнул, что существовало отношение к войне, отличное от патриотического. «Оно, несомненно, существовало и имело немало заметных проявлений, прежде всего антисоветского, антикоммунистического и антисемитского толка… Не требуется доказательств того, что в оккупированных республиках и областях антисоветские и пронемецкие настроения становились открытыми, означая сотрудничество с оккупантами. На всей же основной территории страны подобные взгляды не могли, естественно, высказываться открыто, они карались по законам военного времени» (Там же, 194). И наконец, отмечая, что «вопрос о коллаборационизме, его действительных причинах и масштабах требует еще дальнейших глубоких исследований», Ю. А. Поляков пишет, что «немало людей в силу националистических или политических соображений, а также из числа просто уверовавших в немецкую победу, в той или ной форме сотрудничало с германскими властями… Огромная масса, судя по множеству свидетельств… оказалась попросту запуганной. Неимоверная жестокость гитлеровцев вселяла страх и парализовала волю людей» (Там же, 195). Поставленные Ю. А. Поляковым вопросы представляются чрезвычайно важными как в общем контексте изучения Великой Отечественной войны, так и отдельных ее битв, включая ленинградскую эпопею.

Большое значение имеют работы Е. Сенявской о различных аспектах настроений в СССР в военное время (Сенявская 1995), а также Е. Зубковой и А. Ваксера, относящиеся к массовым настроениям в советском обществе в послевоенное время (Зубкова 2000; Ваксер 2001: 303–328). Как отмечает Е. Сенявская, в настоящее время «мы становимся свидетелями настоящего взрыва к „человеческому измерению войны“… Это объясняется, с одной стороны, радикальными переменами в обществе, которые повлияли и на общественные науки, отказавшиеся от догматизма и идеологических ограничений, а с другой — сильным влиянием на отечественную историографию новых тенденций в мировой исторической науке, в том числе укрепления позиций такого обращенного к исследованию человека направления, как „социальная история“» (Сенявская 2002:137). Как уже отмечалось, некоторые ранее запретные проблемы стали предметом серьезного исследования. Например, авторы четырехтомного труда о Великой Отечественной войне, справедливо подчеркивая, что в массовом сознании советских людей «преобладал государственный патриотизм», тем не менее указывают: «Неправомерно замалчивать тот факт, как это зачастую делалось ранее, что имело место и иное отношение к войне, которое выражалось по-разному». И далее, развивая свою мысль, они пишут: «Например, на оккупированной территории антисоветские и пронемецкие настроения нередко выливались в пособничество и сотрудничество с врагом. На всей остальной территории они не могли, естественно, проявляться открыто, ибо их носители карались бы по законам военного времени. Были и такие… которые открыто не выступали против участия в освободительной войне, но вместе с тем всячески стремились отсидеться в тылу, а если, вопреки своей воли, одевали военную форму, то при удобном случае дезертировали». К их числу относились националистические элементы, выходцы из господствовавших в дореволюционное время классов и социальных групп, значительная часть населения республик, вошедших в состав СССР накануне войны, многочисленные жертвы коллективизации и репрессий 1930-х годов (Великая Отечественная война IV: 11–12).

Изучение коллаборционизма, а также деятельности органов госбезопасности на региональном уровне также является чрезвычайно важным явлением в развитии отечественной историографии сталинизма (см.: Гиляхов 2003; Окороков 2003; Вольхин 2003). В них впервые комплексно исследованы малоизученные проблемы, в научный оборот введено значительное количество архивных материалов, по-новому раскрыты важные и до сих пор спорные вопросы (Бюллетень ВАК 2003: 10). Настроения населения в период позднего сталинизма нашли отражение в докторской диссертации Е. Ю. Зубковой (Зубкова 2003), а в годы хрущевской «оттепели» — в диссертационном исследовании Ю. В. Аксютина (Аксютин 2003). В названных работах осуществлен комплексный подход к изучению общественных настроений, рассматриваемых как одна из составляющих механизма взаимодействия общества и власти.

Одной из первых попыток комплексного рассмотрения «белых пятен» истории блокады была дискуссия историков, состоявшаяся 20–22 января 1992 года. В ней приняли участие практически все ведущие ученые, писатели и публицисты, занимающиеся военной тематикой. Стенограмма почти 200 выступлений, а также подготовленных текстов составила ядро опубликованной в 1995 году книги. Как отмечает в предисловии составитель книги В. Демидов, «читатель впервые, пожалуй, не встретит здесь былого пресного „единомыслия“, всезнайства и не подлежащих сомнению истин» (Блокада рассекреченная 1995: 7).

Сборник статей «Ленинградская эпопея: Организация обороны и население города», утвержденный к печати Санкт-Петербургским филиалом Института российской истории РАН в 1995 году, во многом носил новационный характер. Его авторов, по мнению В. А. Шишкина, отличала попытка «рассматривать события исключительно с позиций научной объективности» по целому ряду важнейших вопросов. К их числу относились: стратегическое значение битвы за Ленинград; роль партийной организации в обороне города, включая допущенные ею просчеты; поддержание коммуникаций с Большой землей; культурная и научная жизнь; военно-промышленный комплекс города; настроения защитников и населения Ленинграда; религиозная жизнь в осажденном городе и другие (Ленинградская эпопея 1995).

Существенный вклад в изучение настроений рабочих и ополченцев, защищавших Ленинград в наиболее тяжелые первые месяцы войны, внес A. A. Дзенискевич. Опираясь на материалы Кировского райкома ВКП(б), а также Горкома партии и политотделов армии народного ополчения[8], он показал, что начало войны характеризовалось не только высоким патриотическим подъемом ленинградских рабочих, но и «отрицательными явлениями» — «распространялись всевозможные слухи, выплеснулось на поверхность озлобление обиженных, притесненных, прошла волна справедливых критических высказываний в среде рабочих, возмущенных и обеспокоенных явными ошибками партии и правительства во внутренней и внешней политике» (Дзенискевич 1998 6:75). Наряду с деятельностью противника по распространению слухов и листовок одной из причин нервозности населения была нераспорядительность самой власти, проводившей некоторые мероприятия без должной подготовки. Одним из них была эвакуация детей в те места Ленинградской области, которые вскоре оказались в районе боевых действий, что вызвало большое волнение среди женской части населения.

А. Р. Дзенискевич высказал предположение, что носителями недовольства среди рабочих, «как правило», были вчерашние крестьяне, которые пережили раскулачивание и коллективизацию. Что же касается потомственных рабочих, то чаще всего это были лица, пострадавшие в результате репрессивных мер, направленных на укрепление трудовой дисциплины (Там же: 77–78). К сожалению, каких-либо статистических данных в подтверждение высказанного предположения, в работе не приведено. Заканчивая характеристику настроений рабочих Ленинграда в первые месяцы войны, А. Р. Дзенискевич обратил внимание на то, что в зафиксированных выступлениях рабочих постоянно звучали упоминания Гражданской войны и куда реже — зимней войны с Финляндией. «Относительно редко говорили рабочие о „завоеваниях социализма“ и о своем благополучии. Почти не встречается национальная тема… Чаще возникает тема традиций, мести, кровного родства, дела отцов-сыновей и так далее» (Там же, 85). В основе массового патриотического подъема большинства рабочих были разные причины, и прежде всего «исконный национальный патриотизм», «территориальный патриотизм», связанный с защитой своего города, своего предприятия, дома и своих семей и, наконец, известная идеологизированность мышления ядра ленинградского рабочего класса (Там же, 81).

Новаторский характер в изучении политического контроля в период сталинизма в Северо-Западном регионе носит монография В. А. Иванова. Одна из глав книги специально посвящена деятельности репрессивных органов в блокированном Ленинграде. Автору удалось ввести в научный оборот значительное число документов наркомата внутренних дел, раскрывающих основные направления его работы в годы войны, а также взаимодействие с военным советом Ленинградского фронта и руководством Городского комитета ВКП(б). Впервые в отечественной литературе затрагиваются вопросы деятельности негласного секретно-политического отдела, военной цензуры, прослушивания телефонных разговоров и так далее (Иванов 1997: 276–285). Одна из важнейших идей, высказанных в книге, созвучна взглядам представителей школы тоталитаризма. В. А. Иванов полагает, что в условиях войны государственный аппарат использовал страх как «мощный регулятор поведенческих навыков и умений… людей. Отсюда напрашивался только один вывод — его следовало не только постоянно генерировать, но и придавать ему черты ритуальности, эстетизировать» (Там же, 242–243).

Одновременно наращивался и ресурсный потенциал изучения блокады. Подготовленный Б. Сурисом двухтомник писем ленинградских художников периода войны существенно пополнил корпус источников личного происхождения. Далеко не все художники остались в Ленинграде — война многих разбросала по разным городам, некоторые оказались на фронте. Поэтому тема Ленинграда и блокады не была в них доминирующей. Тем не менее общим для них, по мнению составителя, был высокий уровень моральных принципов, а также их беззаветная преданность искусству (Сурис 1:13). В ряде писем приведены факты из жизни в блокадном Ленинграде, которые рисуют «иерархию потребления», существовавшую и в среде художников (Там же, 119).

В 1995 году был опубликован сборник «Ленинград в осаде», в который вошло более двухсот новых документов из архивов Санкт-Петербурга практически по всем аспектам битвы за Ленинград, включая, в частности, поддержание общественного порядка (23 документа) и настроения населения (десять документов, в том числе по военным месяцам 1941 года только три документа). Очевидно, что этого было явно недостаточно для всестороннего исследования и проблемы политического контроля, и настроений в осажденном городе. В 1996 году вышел в свет сборник документов из архива УФСБ об оценке ленинградцами важнейших событий международной жизни в годы войны. В нем были приведены 44 спецсообщения, находившиеся ранее на секретном хранении (Международное положение 1996). В 2004 году корпус опубликованных источников личного происхождения из Большого дома пополнился четырьмя дневниками военного времени, чьи авторы-ленинградцы были арестованы органами НКВД. Дневники Н. П. Горшкова, А. И. Винокурова, С. И. Кузнецова и С. Ф. Путякова, в которых есть пометки следователей НКВД, не только проливают свет на эволюцию настроений представителей разных социальных групп — бухгалтера, учителя, рабочего и выходца из деревни, но и показывают страхи самой власти (Блокадные дневники 2004).

Завершая обзор публикации документов по истории блокады, назовем еще одну работу, в которой представлены документы спецслужб противоборствующих сторон. Это 28 документов немецкой военной разведки 18-й армии, 19 сводок (или их фрагментов), подготовленных СД, и 40 спецсообщений УНКВД ЛО, главным образом, о продовольственном положении и настроениях населения в 1941–1943 годах (Ломагин 2001). Наконец, усилиями большого коллектива историков и архивных работников был издан сборник документов о помощи страны Ленинграду в период обороны города. В сборник вошли постановления, распоряжения, справки, стенограммы докладов, письма, телеграммы и так далее из фондов Центрального государственного архива историко-политических документов Санкт-Петербургского и Центрального государственного архива Санкт-Петербурга, свидетельствующие о «сплоченности народов нашей страны перед угрозой их порабощения» (Страна Ленинграду 2002: 8).

К 300-летнему юбилею Санкт-Петербурга в «Историческом архиве» из 156 документов, непосредственно касавшихся Ленинграда, был опубликован 21 документ ГКО СССР, освещающий мероприятия по обеспечению жизнедеятельности Ленинграда в 1941–1945 годах. (Государственный Комитет Обороны 2003). В жанре хроники к юбилею Санкт-Петербурга в Москве появилось издание, основная ценность которого состояла во введении в научный оборот некоторых новых документов и материалов о жизни города в период с начала войны до снятия блокады (Комаров, Куманев 2004).

Ряд новых документов о жизни в блокированном Ленинграде и настроениях населения опубликован в подготовленном Институтом военной истории сборнике. В пятой части книги представлены документы о быте, напряженном труде и массовом проявлении патриотизма, который «в конечном счете и определил исход борьбы» (Блокада Ленинграда в документах 2004: 5).

Наиболее сбалансированный и объективный анализ ленинградской эпопеи представлен в главе «Великая Отечественная война: Блокада», написанной В. М. Ковальчуком для фундаментального труда Санкт-Петербургского института истории, посвященного 300-летнему юбилею Санкт-Петербурга (Санкт-Петербург 2003: 532–600). Однако объем главы не позволил подробно осветить все важнейшие аспекты самой продолжительной битвы Второй мировой войны. Воздействие событий на советско-финском фронте на настроения защитников и населения Ленинграда отражено в монографии Н. И. Барышникова (Барышников 2002), хотя данная проблематика не была основным объектом его исследования.

И все же до сих пор в отечественной и зарубежной литературе проблема изучения настроений не нашла пока должного внимания. Несмотря на «архивный взрыв»[9], который произошел в постсоветской России и нашел свое отражение в издании множества документов по советской истории, включая проблемы массового сознания, по-прежнему опубликовано явно недостаточно материалов о настроениях населения в 1941–1945 годах.

Опубликованный в 2003 году в серии «Документы советской истории» сборник о советской повседневности и массовом сознании в 1939–1945 годах лишь частично заполняет существующую лакуну. Он построен по проблемному принципу компановки документов. Авторы концентрируют внимание на таких темах, как образ власти в массовом сознании, преступность и девиантное поведение, репрессии в годы войны, потребление и качество жизни и так далее (Советская повседневность 2003:5) Однако издание не дает представления о динамике изменения настроений в каком-либо конкретном регионе страны.

На современное развитие отечественной историографии большое влияние оказывают работы западных авторов, намного раньше начавших изучение социальной истории СССР и использовавших для этого в том числе и методы устной истории. До середины 1990-х годов двумя основными направлениями исследований советской истории являлись концепция тоталитаризма и школа, представленная ее критиками, традиционно именуемыми «ревизионистами». К ним относилось молодое поколение американских социальных историков, находящихся под влиянием возникшей более полувека назад французской школы Анналов, последователи М. Блока и Ф. Броделя. В области исследования СССР американские и британские социальные историки серьезно заявили о себе в начале 1970-х годов[10].

Сегодня у теории тоталитаризма осталось мало защитников. Тем не менее работа X. Арендт «Истоки тоталитаризма» (Arendt 1958) до сих пор сохраняет статус классической. По-прежнему часто цитируется книга К. Фридриха и З. Бжезинского «Тоталитарная диктатура и автократия» (Fridrich, Brzezinski 1956). И если популярность теории тоталитаризма пошла на убыль, то сама концепция получила новую жизнь. Многие исследователи в бывшем Советском Союзе в начале 1990-х годов полагали, что слово «тоталитаризм» наилучшим образом описывало их исторический опыт. Некоторые западные ученые, в свою очередь, до сих пор считают концепцию тоталитаризма весьма ценной (Malia 1992: 89–106). Если определение конкретного общества как тоталитарной системы считается слишком абстрактным, то понятие «тоталитарный», будучи своего рода «ключом», дает информацию о целях и практике различных правительств.